Страница:
— Давно понял, — тихо сказал Федор Иванович. Стало слышно, как покряхтывает чайник. — А как вам удалось это, Иван Ильич?
— Это-то? — Стригалев показал пальцами свое бегство, свои бегущие ноги. — Меня предупредили. Я был предупрежден одним... Одним великим человеком. Одним большевиком из двадцатых годов. Остальные тоже были предупреждены. Всем было вовремя сказано. С риском для жизни сказано. Он подал знак мне, а я — всем. Так они же не поверили! До последнего часа. Советские ребята, советское сознание! Касьян — это одно, это частность. А там, в шестьдесят втором, там же другие люди. Наши! Я и сам так когда-то... Может, потому и решился убечь, что Касьян со мной переговоры завел, глаза мне открыл. Вижу: надо быть наготове. А может, у ребят задачи такой не было, как у меня. У меня же задача какая. Потому и энергия нашлась. Для побега. Для этих ночей на земле...
— У Леночки была такая же задача. Как же она не...
— Не уберегли Леночку... Я ведь и к ней забегал. Так у ней же голова вся в тумане была из-за развода вашего. Дурацкого... Я ей сказал, как и мне было сказано... Что вы вне подозрений, что этот Бревешков... Говорю ей: Федор Иванович был прав. Этот альпинист наш — гадина, падаль грязная. Она так и села на стул. Рухнула. Потом вскочила, хотела бежать к вам. В халатике. А я взял да и остановил. На свою и на ее голову. И на вашу... Оденьтесь, говорю. Чемоданчик поскорей соберите — и не спеша к нему. А там уж подумаете вместе, что и как... Сказал и сам побежал по лестнице вниз. У меня же еще были адреса. Думаю, успею и свои дела. А во дворе уже «Победа» серая, за ней вторая въезжает. Ребятки молодые выходят, один к одному, красавцы. Я назад. Стукнул ей в дверь: идут! Бегите! И наверх. А там под чердаком коридор есть, соединяющий два подъезда. Переход. Могла бы и она...
Оба надолго замолчали. Чайник уже завел мирную извилистую песню. Потом Федор Иванович спросил:
— А вы тогда вот... Когда я ночью прибежал. По-моему, вы немножко испугались. Не того, кого надо, а меня.
— В общем, да. Колебался. Если бы приучил себя жить по вашей науке, если бы подчинился отдаленному голосу, он меня вывел бы из тумана. Он был у меня, этот голос. Вы были правы, наш альпинист оказался...
— И сам ведь сел...
— Ни минуты он не сидел! Ни минуты! Скоро на работе появится. Данные точные. Готовьтесь принимать.
— Это вы хорошо мне сказали. Надо подготовиться.
— Надо. Он с первого дня включится в наблюдение.
Чайник ровно и громко шумел. Федор Иванович взял в шкафу пачку чая.
— Чувствуете, какой росток дала спящая почка? — сказал через плечо. — Какой росток!
— Больше, чем сама яблоня, — угрюмо согласился Стригалев. И добавил, покачав черной лохматой головой: — Я не имею права садиться в тюрьму. И вы тоже. Нельзя никак сорт им в руки. Это, Федор Иванович, главный пункт. В случае полного провала уничтожайте все. Недрогнувшей рукой. Решение принимать доверяю одному вам. В руках Касьяна это превратится в величайшее достижение его науки. И в оружие против хороших ребят. Он же вынет и покажет обещанные сорта! На них он еще десять лет продержится... От настоящей науки не останется и следа.
Наступила долгая пауза.
— Это же надо, — Стригалева даже подбросил горький смешок. — Двадцать лет! Двадцать лет продержаться на обещаниях и на цитатах из Маркса с Энгельсом. Я от него в восхищении!
Он ножом достал из банки кусочек масла и положил в рот. Кастрюля с картошкой дрожала на плитке, из-под крышки косо выбивался пар. Долив туда кипятку из чайника и добавив в чайник воды из крана, Федор Иванович оглядел все хозяйство и повернулся к Ивану Ильичу.
— Вы запритесь, а я к тете Поле выбегу, — сказал он. — Возьму у нее молочка и крупы. Потом откроете — я рукой по двери сверху вниз проведу.
Минут через десять он вернулся, неся манную крупу в стакане и бутылку молока. Провел в темноте рукой по своей двери сверху вниз. Подождав, провел еще раз, скребя ногтями. За дверью все так же было тихо. Ни звука в ответ. «Заснул», — подумал он, покачав головой. Поставил стакан и бутылку на пол к стене и вышел на крыльцо. Долго стоял там, иногда покачивая головой, кивая своим мыслям. «Да, — думал он, — бедняга ты, мой двойничок, хлебнул за десятерых. Наследство твое придется строго охранять. Главный пункт звучит четко и не допускает полутонов. Если что — недрогнувшей рукой. Но это „если что“ не должно наступить. Впрочем, это уже рассуждения. Они в пункт не входят. Пункт касается только самого случая».
Постояв минут двадцать, Федор Иванович вспомнил о картошке и бросился к своему желто светящемуся окну. Несколько раз остро ударил костяшками по стеклу. Потом пробежал в коридор, провел рукой по насторожившейся двери. Замок тут же щелкнул. Иван Ильич, открыв, вернулся на койку. Ворочался, сопел — боролся со сном. В комнате сильно пахло вареной картошкой.
— Не знаю, спать или картошку есть, — гудел Стригалев, зевая и мотая головой. — Этот запах можно сравнить только с запахом пекарни. Когда хлебец свежий вынут. Бабушка Елены Владимировны говорила... Картошка любит, чтоб ее подавали с раскипа. Пожалуй, поем, — он стрельнул в сторону кастрюли внимательным глазом: — Правильно, надо делать пюре.
Федор Иванович ложкой сосредоточенно толок разваренные картофелины.
— Это какой сорт? Не «Мохавк»? — приговаривал Иван Ильич, следя за его работой, стараясь побольше говорить. — Вы возьмите из моего наследства толкушку. Дубовая, вам отдаю. Будете картошку толочь. В кухне найдете, в печурке. Дайте-ка попробовать ложечку. Вроде «Мохавком» пахнет, а? И белизна... Н-да... Собственная картошка — это свобода прогрессивной мысли. Сейчас ведь нет гуманных врагов времен феодализма. Когда победитель обнимал капитулировавшего, возвращал ему шпагу и, облобызав, сажал пировать рядом с собой...
— Вы, между прочим, сидите на части своего наследства, — сказал Федор Иванович, — все пакеты с семенами, что уцелели, — под койкой, в мешке. И микротом...
— А микроскоп что же? Не нашли? А на чердак лазили? Загляните, там он, в уголке. Все это теперь ваше. Сейчас поедим, возьмете тетрадку и начну вам диктовать кое-что. Молоко — треть в картошку, треть в кашу, а треть мне в чай.
Федор Иванович придвинулся к койке, и они принялись за ужин. Стригалев был явно голоден, его рот жадно и быстро охватывал ложку. Но воля останавливала голодную хватку. Освободив ложку и любовно прислонив к тарелке, он начинал долгое растирание и перемешивание во рту и без того размятого и перемешанного пюре. Осторожно пропускал по частям дальше. Запивал теплым чаем с молоком.
— Спасибо, двойничок! — ни с того ни с сего сказал вдруг, отправив в рот очередную ложку. И Федор Иванович увидел слезы в его глазах. И сам отвернулся, почувствовав теплый прилив. Наклонился, чтобы сама скатилась набежавшая влага. «Нервные оба стали...» — подумал.
— Вы что же... — бодреньким голосом сказал Стригалев, облизывая ложку. — Сложили наше с вами наследство здесь, под койкой, и успокоились? Он же доберется и сюда. Это вернейший, послушнейший пес Касьяна.
— Хороший собака. Как говорит наш шеф, — вставил Федор Иванович.
— Хороший, послушный и злой собака. Кусачий. Касьян его ни на кого не променяет. И на вас, в том числе. Пожалуйста, не заблуждайтесь на этот счет. У вас еще, по-моему, не развеялись заблуждения. Лучше берите все наследство и под выходной, вечерком, везите в Москву. И там тоже раскиньте мозгами, куда пристроить. Спортсмен сейчас занят мною, поэтому у вас есть возможность. Не теряйте ее. Он выслеживает меня, охотится. Знает, собака, куда ходить. Ко мне на двор ходит. Лежку устроил, ждет. По-моему, видел уже меня. Только пока не трогает — хочет проследить, куда я «Солянум контумакс» спрятал. Волк хочет мяса, а бобру нужно плотину строить. Думается, он и от Касьяна не прочь эту вещь утаить.
— Почувствовали?
— Тут почувствуешь. Он же в позапрошлом году спер у меня во дворе несколько ягод. И в оранжерее горшок. Я «Контумакс» — в заначку, спрятал, а другой гибрид с похожими листьями выставил. Он и спер. А потом стал проговариваться загадочно. Мол, кажется, на основе лысенковской науки и касьяновой методики ему, наконец, удалось кое-что. Сначала болтал, потом начал тускнеть и замолк...
— И вы после этого простили его и даже приняли в кубло!
— Я бы и Касьяна принял, если бы он сумел так изобразить жажду истины.
Стригален все еще подбирал в своей тарелке остатки пюре. Федор Иванович хотел добавить из кастрюли, но гость, явно еще не насытившийся, остановил его.
— Часа через два я сам, с вашего разрешения. А сейчас еще чайку. С молочком. Так я говорю: когда еще не наступил этот рубеж... Еще в апреле, когда все ходили на свободе, он уже начал высматривать, что я делаю на своем огороде. Где землю рыхлю, что сажаю. Я не знал еще тогда, что это именно он. Как подойду к его лежке, к ежевике в конце огорода — сразу, как кабан, вдруг сорвется и с треском ломится наутек... Вниз по ручью. Уже сколько дорог в ежевике проложил. Как кабан. Я берусь за грабли и слышу в другом конце прутик — тресь! Вернулся, сволочь. Приходилось ночью работать. Ночью он ленится караулить, спать хочет. И сейчас прутики потрескивают. Ребята из шестьдесят второго давно бы схватили, увезли. А этот наблюдает. Еще не донес.
— Я его убью, — твердо сказал Федор Иванович.
— Не вздумайте! Не имеете права. Он уже и без вас... Привязан к судьбе. На него есть уже заявка. Надежная.
Стригалев подчистил тарелку, бережно отставил ее в сторону и посмотрел ей как бы вслед.
— Да... Так я подметил у него этот интерес. И, хоть и по ночам приходится, поливаю, как вы понимаете, не то, что ему хотелось бы. Пришлось ради маскировки много всякой всячины посадить. А то, что ценно, я прикрыл. Тоже двойниками, Федор Иванович. Та же тактика. «Контумакс», я его вам поручаю, вы найдете его в малом дворике. Там альпийская горка и георгины. Вы же ботаник, у «Контумакса», действительно, листья, как у георгина. А с удвоенными хромосомами — почти копия! Я его в горшки и прикопал там в камнях, среди георгин. Три горшка. Их тоже касается первый пункт. Пока не зацвели, не страшно. У него кремовый цветочек, маленький. Можно сразу опылить и через сутки оборвать венчик, чтоб в глаза не бросался. Это себе заметьте. Опыление — это будет пункт два. Он звучит так: потихоньку делать дело. «Контумакс» входит в этот, второй, пункт. Поливайте бдительно, не жалейте воду и на георгины. Я видел, вы все восемь бочек натаскали. Смотрел, и сердце радовалось. Мой двойничок поработал.
— Может, мы на сегодня кончим, Иван Ильич?.. — осторожно спросил Федор Иванович.
— Нет. Доставайте чистую тетрадку, будем писать. Я оцарапан, Федор Иванович. Яд разливается по телу. Надо говорить и говорить. Чтоб успеть, не забыть ничего. И писать. Берите тетрадку.
Через двое суток, когда толстая тетрадь почти вся была заполнена записями, таблицами и формулами сложного шифра и стала для Федора Ивановича сжатой программой работы на несколько лет вперед, — как раз часа в три ночи, под утро, продиктовав последнюю запись, Стригалев сжал обеими руками виски и задумался.
— Кажется, ничего не забыл. Кажется, все. Все, Федор Иванович.
И поднялся — уходить.
— У меня последний вопрос, — Федор Иванович удержал его за руку. — По нашей программе получается, что у нас задача только одна. Только сохранение «наследства» и, может быть, небольшое продвижение вперед, по одной теме. С «Контумаксом»...
Стригалев опустился на койку. Молчал, ждал главных слов.
— Так и будем сидеть на зарытых сокровищах?
— Нет, не все время будем сидеть. Придется в конце концов выходить на свет. Подкопим аргументы, наберемся духу и выйдем. В журнале выступим. Может сложиться так, что вам, Федор Иванович, придется одному. Не боитесь?
— Нельзя, чтоб сложилось...
— Не будем гадать. Журнал — это будет третий пункт. Напишете о новом сорте, о том, как получен. О полиплоидии напишете. Да! Чуть не забыл, — новый сорт. У нас же восемнадцать кустов... В огороде растет, там у меня старичок «Обершлезен» посажен — среди него. Кусты — что тот, что другой — совсем одинаковые. И цветки такие же. Я вам потом на месте покажу, как искать... Выступим с этим сортом и с фундаментальной работой по «Контумаксу». Это будет хорошенькая новость. Для многих. Журнал читают...
— А где выступим?
— Не полагалось бы зря... Но скажу. Вам уже надо знать. Услышите и сейчас же забудьте название. — Стригалев наклонился к Федору Ивановичу и загудел горячим полушепотом: — В «Проблемах ботаники»... Там вся редколлегия... Они с толком действуют. Касьяновы сенсации тоже дают, даже чаще наших работ. Но наши — только когда поступит серьезный, хорошо обоснованный труд. Редактор давно уже меня торопит. Все уже сговорено. Даже готов идти на риск. Да вот... Не успел я. А теперь я — главарь шайки. Связан с «иноразведкой». Теперь мне нельзя... Вы, вы будете общаться. Редактор знает...
Он опять встал.
— Поспали бы, Иван Ильич, — убито попросил его хозяин комнаты, зная, что просьба останется без ответа. — Завтра ночью и проводил бы...
Иван Ильич не сказал ничего. Обнял одной рукой своего друга, в другую взял холщевую сумку с припасами, которую приготовил Федор Иванович.
— Ухожу. Больше мне нельзя. Нельзя, чтоб меня увидели даже поблизости от вас. Вы должны быть вне подозрений. Незачем вам повторять мой путь. Придумаете другой.
И они пошли в темноте через холодный предутренний парк. Когда подошли к Первой Продольной аллее, Иван Ильич остановился. Плюнул с сердцем:
— Если бы мне сам Сталин сказал, что в интересах государства и народа эти наши работы надо похерить и эту картошку уничтожить... А мне же почти это и сказали... Почти от имени Сталина... Я бы не уничтожил и пошел бы на все. Я на все и пошел. Вот — жизнь! А если доживу — опять буду прав! Я уже был однажды прав. После нескольких лет неправоты. И опять ведь буду прав! А за картошку даже чествовать будут! Если доживу. Надо дожить...
Когда подошли к Второй Продольной аллее, Иван Ильич, остановившись, загородил дорогу.
— Теперь идите назад. Даже вам нельзя знать, куда я дальше пойду. Даже в какую сторону сверну — нельзя знать. Не бойтесь, дорогой, я буду приходить. Всегда держите наготове сливки...
— V -
— Это-то? — Стригалев показал пальцами свое бегство, свои бегущие ноги. — Меня предупредили. Я был предупрежден одним... Одним великим человеком. Одним большевиком из двадцатых годов. Остальные тоже были предупреждены. Всем было вовремя сказано. С риском для жизни сказано. Он подал знак мне, а я — всем. Так они же не поверили! До последнего часа. Советские ребята, советское сознание! Касьян — это одно, это частность. А там, в шестьдесят втором, там же другие люди. Наши! Я и сам так когда-то... Может, потому и решился убечь, что Касьян со мной переговоры завел, глаза мне открыл. Вижу: надо быть наготове. А может, у ребят задачи такой не было, как у меня. У меня же задача какая. Потому и энергия нашлась. Для побега. Для этих ночей на земле...
— У Леночки была такая же задача. Как же она не...
— Не уберегли Леночку... Я ведь и к ней забегал. Так у ней же голова вся в тумане была из-за развода вашего. Дурацкого... Я ей сказал, как и мне было сказано... Что вы вне подозрений, что этот Бревешков... Говорю ей: Федор Иванович был прав. Этот альпинист наш — гадина, падаль грязная. Она так и села на стул. Рухнула. Потом вскочила, хотела бежать к вам. В халатике. А я взял да и остановил. На свою и на ее голову. И на вашу... Оденьтесь, говорю. Чемоданчик поскорей соберите — и не спеша к нему. А там уж подумаете вместе, что и как... Сказал и сам побежал по лестнице вниз. У меня же еще были адреса. Думаю, успею и свои дела. А во дворе уже «Победа» серая, за ней вторая въезжает. Ребятки молодые выходят, один к одному, красавцы. Я назад. Стукнул ей в дверь: идут! Бегите! И наверх. А там под чердаком коридор есть, соединяющий два подъезда. Переход. Могла бы и она...
Оба надолго замолчали. Чайник уже завел мирную извилистую песню. Потом Федор Иванович спросил:
— А вы тогда вот... Когда я ночью прибежал. По-моему, вы немножко испугались. Не того, кого надо, а меня.
— В общем, да. Колебался. Если бы приучил себя жить по вашей науке, если бы подчинился отдаленному голосу, он меня вывел бы из тумана. Он был у меня, этот голос. Вы были правы, наш альпинист оказался...
— И сам ведь сел...
— Ни минуты он не сидел! Ни минуты! Скоро на работе появится. Данные точные. Готовьтесь принимать.
— Это вы хорошо мне сказали. Надо подготовиться.
— Надо. Он с первого дня включится в наблюдение.
Чайник ровно и громко шумел. Федор Иванович взял в шкафу пачку чая.
— Чувствуете, какой росток дала спящая почка? — сказал через плечо. — Какой росток!
— Больше, чем сама яблоня, — угрюмо согласился Стригалев. И добавил, покачав черной лохматой головой: — Я не имею права садиться в тюрьму. И вы тоже. Нельзя никак сорт им в руки. Это, Федор Иванович, главный пункт. В случае полного провала уничтожайте все. Недрогнувшей рукой. Решение принимать доверяю одному вам. В руках Касьяна это превратится в величайшее достижение его науки. И в оружие против хороших ребят. Он же вынет и покажет обещанные сорта! На них он еще десять лет продержится... От настоящей науки не останется и следа.
Наступила долгая пауза.
— Это же надо, — Стригалева даже подбросил горький смешок. — Двадцать лет! Двадцать лет продержаться на обещаниях и на цитатах из Маркса с Энгельсом. Я от него в восхищении!
Он ножом достал из банки кусочек масла и положил в рот. Кастрюля с картошкой дрожала на плитке, из-под крышки косо выбивался пар. Долив туда кипятку из чайника и добавив в чайник воды из крана, Федор Иванович оглядел все хозяйство и повернулся к Ивану Ильичу.
— Вы запритесь, а я к тете Поле выбегу, — сказал он. — Возьму у нее молочка и крупы. Потом откроете — я рукой по двери сверху вниз проведу.
Минут через десять он вернулся, неся манную крупу в стакане и бутылку молока. Провел в темноте рукой по своей двери сверху вниз. Подождав, провел еще раз, скребя ногтями. За дверью все так же было тихо. Ни звука в ответ. «Заснул», — подумал он, покачав головой. Поставил стакан и бутылку на пол к стене и вышел на крыльцо. Долго стоял там, иногда покачивая головой, кивая своим мыслям. «Да, — думал он, — бедняга ты, мой двойничок, хлебнул за десятерых. Наследство твое придется строго охранять. Главный пункт звучит четко и не допускает полутонов. Если что — недрогнувшей рукой. Но это „если что“ не должно наступить. Впрочем, это уже рассуждения. Они в пункт не входят. Пункт касается только самого случая».
Постояв минут двадцать, Федор Иванович вспомнил о картошке и бросился к своему желто светящемуся окну. Несколько раз остро ударил костяшками по стеклу. Потом пробежал в коридор, провел рукой по насторожившейся двери. Замок тут же щелкнул. Иван Ильич, открыв, вернулся на койку. Ворочался, сопел — боролся со сном. В комнате сильно пахло вареной картошкой.
— Не знаю, спать или картошку есть, — гудел Стригалев, зевая и мотая головой. — Этот запах можно сравнить только с запахом пекарни. Когда хлебец свежий вынут. Бабушка Елены Владимировны говорила... Картошка любит, чтоб ее подавали с раскипа. Пожалуй, поем, — он стрельнул в сторону кастрюли внимательным глазом: — Правильно, надо делать пюре.
Федор Иванович ложкой сосредоточенно толок разваренные картофелины.
— Это какой сорт? Не «Мохавк»? — приговаривал Иван Ильич, следя за его работой, стараясь побольше говорить. — Вы возьмите из моего наследства толкушку. Дубовая, вам отдаю. Будете картошку толочь. В кухне найдете, в печурке. Дайте-ка попробовать ложечку. Вроде «Мохавком» пахнет, а? И белизна... Н-да... Собственная картошка — это свобода прогрессивной мысли. Сейчас ведь нет гуманных врагов времен феодализма. Когда победитель обнимал капитулировавшего, возвращал ему шпагу и, облобызав, сажал пировать рядом с собой...
— Вы, между прочим, сидите на части своего наследства, — сказал Федор Иванович, — все пакеты с семенами, что уцелели, — под койкой, в мешке. И микротом...
— А микроскоп что же? Не нашли? А на чердак лазили? Загляните, там он, в уголке. Все это теперь ваше. Сейчас поедим, возьмете тетрадку и начну вам диктовать кое-что. Молоко — треть в картошку, треть в кашу, а треть мне в чай.
Федор Иванович придвинулся к койке, и они принялись за ужин. Стригалев был явно голоден, его рот жадно и быстро охватывал ложку. Но воля останавливала голодную хватку. Освободив ложку и любовно прислонив к тарелке, он начинал долгое растирание и перемешивание во рту и без того размятого и перемешанного пюре. Осторожно пропускал по частям дальше. Запивал теплым чаем с молоком.
— Спасибо, двойничок! — ни с того ни с сего сказал вдруг, отправив в рот очередную ложку. И Федор Иванович увидел слезы в его глазах. И сам отвернулся, почувствовав теплый прилив. Наклонился, чтобы сама скатилась набежавшая влага. «Нервные оба стали...» — подумал.
— Вы что же... — бодреньким голосом сказал Стригалев, облизывая ложку. — Сложили наше с вами наследство здесь, под койкой, и успокоились? Он же доберется и сюда. Это вернейший, послушнейший пес Касьяна.
— Хороший собака. Как говорит наш шеф, — вставил Федор Иванович.
— Хороший, послушный и злой собака. Кусачий. Касьян его ни на кого не променяет. И на вас, в том числе. Пожалуйста, не заблуждайтесь на этот счет. У вас еще, по-моему, не развеялись заблуждения. Лучше берите все наследство и под выходной, вечерком, везите в Москву. И там тоже раскиньте мозгами, куда пристроить. Спортсмен сейчас занят мною, поэтому у вас есть возможность. Не теряйте ее. Он выслеживает меня, охотится. Знает, собака, куда ходить. Ко мне на двор ходит. Лежку устроил, ждет. По-моему, видел уже меня. Только пока не трогает — хочет проследить, куда я «Солянум контумакс» спрятал. Волк хочет мяса, а бобру нужно плотину строить. Думается, он и от Касьяна не прочь эту вещь утаить.
— Почувствовали?
— Тут почувствуешь. Он же в позапрошлом году спер у меня во дворе несколько ягод. И в оранжерее горшок. Я «Контумакс» — в заначку, спрятал, а другой гибрид с похожими листьями выставил. Он и спер. А потом стал проговариваться загадочно. Мол, кажется, на основе лысенковской науки и касьяновой методики ему, наконец, удалось кое-что. Сначала болтал, потом начал тускнеть и замолк...
— И вы после этого простили его и даже приняли в кубло!
— Я бы и Касьяна принял, если бы он сумел так изобразить жажду истины.
Стригален все еще подбирал в своей тарелке остатки пюре. Федор Иванович хотел добавить из кастрюли, но гость, явно еще не насытившийся, остановил его.
— Часа через два я сам, с вашего разрешения. А сейчас еще чайку. С молочком. Так я говорю: когда еще не наступил этот рубеж... Еще в апреле, когда все ходили на свободе, он уже начал высматривать, что я делаю на своем огороде. Где землю рыхлю, что сажаю. Я не знал еще тогда, что это именно он. Как подойду к его лежке, к ежевике в конце огорода — сразу, как кабан, вдруг сорвется и с треском ломится наутек... Вниз по ручью. Уже сколько дорог в ежевике проложил. Как кабан. Я берусь за грабли и слышу в другом конце прутик — тресь! Вернулся, сволочь. Приходилось ночью работать. Ночью он ленится караулить, спать хочет. И сейчас прутики потрескивают. Ребята из шестьдесят второго давно бы схватили, увезли. А этот наблюдает. Еще не донес.
— Я его убью, — твердо сказал Федор Иванович.
— Не вздумайте! Не имеете права. Он уже и без вас... Привязан к судьбе. На него есть уже заявка. Надежная.
Стригалев подчистил тарелку, бережно отставил ее в сторону и посмотрел ей как бы вслед.
— Да... Так я подметил у него этот интерес. И, хоть и по ночам приходится, поливаю, как вы понимаете, не то, что ему хотелось бы. Пришлось ради маскировки много всякой всячины посадить. А то, что ценно, я прикрыл. Тоже двойниками, Федор Иванович. Та же тактика. «Контумакс», я его вам поручаю, вы найдете его в малом дворике. Там альпийская горка и георгины. Вы же ботаник, у «Контумакса», действительно, листья, как у георгина. А с удвоенными хромосомами — почти копия! Я его в горшки и прикопал там в камнях, среди георгин. Три горшка. Их тоже касается первый пункт. Пока не зацвели, не страшно. У него кремовый цветочек, маленький. Можно сразу опылить и через сутки оборвать венчик, чтоб в глаза не бросался. Это себе заметьте. Опыление — это будет пункт два. Он звучит так: потихоньку делать дело. «Контумакс» входит в этот, второй, пункт. Поливайте бдительно, не жалейте воду и на георгины. Я видел, вы все восемь бочек натаскали. Смотрел, и сердце радовалось. Мой двойничок поработал.
— Может, мы на сегодня кончим, Иван Ильич?.. — осторожно спросил Федор Иванович.
— Нет. Доставайте чистую тетрадку, будем писать. Я оцарапан, Федор Иванович. Яд разливается по телу. Надо говорить и говорить. Чтоб успеть, не забыть ничего. И писать. Берите тетрадку.
Через двое суток, когда толстая тетрадь почти вся была заполнена записями, таблицами и формулами сложного шифра и стала для Федора Ивановича сжатой программой работы на несколько лет вперед, — как раз часа в три ночи, под утро, продиктовав последнюю запись, Стригалев сжал обеими руками виски и задумался.
— Кажется, ничего не забыл. Кажется, все. Все, Федор Иванович.
И поднялся — уходить.
— У меня последний вопрос, — Федор Иванович удержал его за руку. — По нашей программе получается, что у нас задача только одна. Только сохранение «наследства» и, может быть, небольшое продвижение вперед, по одной теме. С «Контумаксом»...
Стригалев опустился на койку. Молчал, ждал главных слов.
— Так и будем сидеть на зарытых сокровищах?
— Нет, не все время будем сидеть. Придется в конце концов выходить на свет. Подкопим аргументы, наберемся духу и выйдем. В журнале выступим. Может сложиться так, что вам, Федор Иванович, придется одному. Не боитесь?
— Нельзя, чтоб сложилось...
— Не будем гадать. Журнал — это будет третий пункт. Напишете о новом сорте, о том, как получен. О полиплоидии напишете. Да! Чуть не забыл, — новый сорт. У нас же восемнадцать кустов... В огороде растет, там у меня старичок «Обершлезен» посажен — среди него. Кусты — что тот, что другой — совсем одинаковые. И цветки такие же. Я вам потом на месте покажу, как искать... Выступим с этим сортом и с фундаментальной работой по «Контумаксу». Это будет хорошенькая новость. Для многих. Журнал читают...
— А где выступим?
— Не полагалось бы зря... Но скажу. Вам уже надо знать. Услышите и сейчас же забудьте название. — Стригалев наклонился к Федору Ивановичу и загудел горячим полушепотом: — В «Проблемах ботаники»... Там вся редколлегия... Они с толком действуют. Касьяновы сенсации тоже дают, даже чаще наших работ. Но наши — только когда поступит серьезный, хорошо обоснованный труд. Редактор давно уже меня торопит. Все уже сговорено. Даже готов идти на риск. Да вот... Не успел я. А теперь я — главарь шайки. Связан с «иноразведкой». Теперь мне нельзя... Вы, вы будете общаться. Редактор знает...
Он опять встал.
— Поспали бы, Иван Ильич, — убито попросил его хозяин комнаты, зная, что просьба останется без ответа. — Завтра ночью и проводил бы...
Иван Ильич не сказал ничего. Обнял одной рукой своего друга, в другую взял холщевую сумку с припасами, которую приготовил Федор Иванович.
— Ухожу. Больше мне нельзя. Нельзя, чтоб меня увидели даже поблизости от вас. Вы должны быть вне подозрений. Незачем вам повторять мой путь. Придумаете другой.
И они пошли в темноте через холодный предутренний парк. Когда подошли к Первой Продольной аллее, Иван Ильич остановился. Плюнул с сердцем:
— Если бы мне сам Сталин сказал, что в интересах государства и народа эти наши работы надо похерить и эту картошку уничтожить... А мне же почти это и сказали... Почти от имени Сталина... Я бы не уничтожил и пошел бы на все. Я на все и пошел. Вот — жизнь! А если доживу — опять буду прав! Я уже был однажды прав. После нескольких лет неправоты. И опять ведь буду прав! А за картошку даже чествовать будут! Если доживу. Надо дожить...
Когда подошли к Второй Продольной аллее, Иван Ильич, остановившись, загородил дорогу.
— Теперь идите назад. Даже вам нельзя знать, куда я дальше пойду. Даже в какую сторону сверну — нельзя знать. Не бойтесь, дорогой, я буду приходить. Всегда держите наготове сливки...
— V -
Миновали еще два дня. Подошло воскресенье. Этот день Федор Иванович весь провел в трудах на огороде Стригалева. Он нашел в пристройке тяпочку с коротенькой палкой и слегка окучил картофельные кусты. Их было около трех тысяч — тридцать рядов по сто точек. Огород радовал чистотой, все кусты подросли, все были одинаковой высоты — на одну пядь не доставали колена, и уже дружно завязывали бутоны. На альпийской горке все лысины камней исчезли под темными зарослями георгинов. Федор Иванович уже знал те стебли, которые надо не замечать, и, помня о лежке в кустах ежевики, не замечал их, даря георгинам подчеркнуто любовный уход. Правда, некоторые листы георгинов он быстро и даже грубовато оборвал, а иные прищипнул с целью косметики — те листы, которые слишком были типичны и могли выдать скрывающегося между ними двойника. Все там, на горке, росло, как надо, и если чей-нибудь глаз мог бы обнаружить такой тонкий обман, то, во всяком случае, не глаз альпиниста.
На свою работу в огороде Федор Иванович пришел открыто, своих движений не таил — он прилежно выполнял задание академика. Заглянул он и в дом, и на чердаке в углу обнаружил желтый дубовый футляр с микроскопом. Забросал его обрезками досок. И толкушку нашел в кухне, сунул ее в карман. Все было сделано, что наметил на воскресенье. Он вылез наружу, привычным махом перескочил через забор и не спеша зашагал по тропе домой. Уже догорало позднее послеобеденное время, пора было варить картошку.
Он шел в одиночестве, наедине с природой, с плотной путаницей ежевики, с голубоватым полем, мелькавшим в разрывах зелени. Все было вокруг, как сто лет назад, но, покрывая тихий и гармоничный шум вечности, врывался, не давал успокоиться нервный гомон текущего дня. Не раз вторгавшееся в жизнь Федора Ивановича многоголовое безумие вот уже несколько лет все сильнее давало о себе знать, ждало впереди — там, куда он шел. Смотрело вслед. Огромная страна содрогалась от этой дури. Где-то объявился странный человек с круглыми глазами, в галстуке того типа, который не выделяет человека, а налагает мертвящую печать невзрачности. Но это была только внешность, — все было внутри. Он написал нашумевшую докторскую диссертацию о порождении сорняков культурными растениями. Это было сенсационное самозарождение новых видов, диалектический скачок, то, о чем твердил и академик Рядно. Люди открывали журнал и читали там, что сорняки родятся от ржи и пшеницы, а потом уже начинают ронять собственные семена. Полоть огород — — пустое дело. Если сеешь хлеб, будь готов — в твоей чисто посеянной ржице появятся васильки. Таких нелепых порождений в действительности не было, сенсация должна была в конце концов сгинуть, как дурное сновидение, — такова была ее судьба. Но пока о ней все еще кричали, писали журналисты и оспаривать ее было рискованно. В другом научном институте некий ученый-новатор ввел курам кровь индейки и получил в потомстве оперированных кур птенца с индюшачьим пером. И у этой истории была та же судьба, что и у вышеупомянутой диссертации, но и о ней все еще кричали, шум об этом эксперименте был в самом разгаре. Он переплетался с грохотом, поднятым вокруг неожиданно открытого зарождения жизни в стакане с сенным отваром. Открывательница поставила на окно стакан с процеженным через марлю отваром, а когда через неделю посмотрела в микроскоп на каплю этой жидкости, там плавал и играл ресничками целый микроскопический народ. Вдруг прогремело имя Саула Брузжака — он выдул из куриного яйца часть белка и заполнил пустоту содержимым утиного яйца. Дерзкий ученый, успешно пробовавший силы во многих областях, публиковал статью за статьей, описывая полученного им цыпленка со странным оперением, хотя никто этого цыпленка не видел. Писатели создавали книги о переделках озимой пшеницы в яровую и яровой — в озимую. Где-то сосна породила ель. Все еще кричали о кавказском грабе, который породил лещину — лесной орех. Всем, особенно неспециалистам — газетчикам, военным и школьникам, — вдруг стало ясно: на смену многолетним вредным заблуждениям пришла пора истинной биологической науки. Политики стали авторитетами в области травосеяния. У всех открылись глаза. Те, у кого зрение было устроено не так, как у большинства, благоразумно молчали, лихорадочно листали книги, ходили взъерошенные, что-то шепча. И все это была дурь, она была уже знакома Федору Ивановичу по другим событиям в его жизни, не относящимся к биологии. Как и те события, она возникла в массе того недостаточно образованного большинства, которому легко внушить, что оно-то и обладает конечным знанием вещей. Этому безумию, как и истории с черной собакой, суждено было однажды растаять, оставив после себя изломанные судьбы и тщательно скрываемое чувство вины и стыда.
Так, слушая тихий шум вечности и резкие звуки современности, Федор Иванович шел по тропе, потом по полю, а когда, наконец, вступил в парк, вдруг увидел в воскресной толпе медленно идущего крупного сутуловатого мужчину в спортивной многокарманной куртке из синего вельвета. Брюки были ему узковаты и обтянутые ягодицы самодовольно поигрывали, напоминая о гусаре, который крутит вверх то правый, то левый ус. Это шел уже излишне располневший Краснов, с его отечными руками и с тем же хорошо уложенным барашком просвечивающих волос на лысоватой голове. Федор Иванович был уже предупрежден, и тем не менее, замедлив шаг, он некоторое время шел за этим существом — настолько отвратительным, что начал действовать закон, притупляющий наши чувства, если источник впечатлений слишком обилен. Федор Иванович шел в ногу с ним, бессознательно примериваясь: вот сюда можно было бы чем-нибудь ударить этого губителя людей, в его недоступную пониманию завитую башку. Чуть повыше уха, откуда начинается розовое свечение сквозь волосы. Не дожидаясь шагов медлительного правосудия, повязавшего тряпку на глаза. Вот сюда, видно, и трахнет его в ближайшее время справедливая судьба, тот, кто сделал на него заявку. Федор Иванович высматривал подходящие места, но лишь потому, что розовое свечение само манило к таким мыслям. И еще потому, что однажды он сказал Стригалеву по этому поводу решительное слово. А если говорить серьезно, Краснов настолько переполнил его впечатлениями, что он перестал его остро ненавидеть. Вообще с ненавистью у него было слабовато. Федор Иванович никогда еще по-настоящему не испытывал этого чувства.
Но нужно было переходить к неизбежному разговору, рано или поздно первая встреча должна была состояться, и следовало встретиться так, чтобы альпинист не почувствовал, что Федор Иванович дышать не может от брезгливости. Он ускорил шаг и, обходя спортсмена, сказал:
— Однако! — и так как глубоко задумавшийся Краснов не услышал, повторил громче: — Гм, однако! Однако его там голодом не морили!
Краснов сильно вздрогнул и, придя в себя, как после обморока, посмотрел дурными глазами, совсем очнулся и радостно осклабился.
— Вы откуда? — спросил Федор Иванович.
— Оттуда, откуда и вы.
— Ну, я с огорода, а вы все-таки из ежевики. Мой труд не сравнить с вашим.
— У вас более квалифицированный труд, — сказал альпинист. — За ваш больше платят. У меня только глаза работают, а у вас вон и голова, и руки. И глаза задачу имеют...
Федор Иванович благосклонно промолчал, потому что все это звучало двусмысленно. Приходилось терпеть.
— Когда вас выпустили? — спросил он.
— Позавчера, — был простодушный ответ, и Федор Иванович удивился умению Краснова врать и владеть собой. — Позавчера, — повторил спортсмен. — Меня и старика Хейфеца. На днях и остальных отпустят...
— И Троллейбуса?
— Нет. Троллейбус крепко сидит. А впрочем... Ведь я же не знаю, как там решат.
— Что ж, приступайте к делам. В понедельник...
— В понедельник у нас нерабочий день.
— Что такое?
— Вы верите, Федор Иванович, в порождение одного вида другим?
— Почему же мне не верить? Я не верю, а знаю, и никогда не сомневался. Плоский эволюционизм Дарвина никогда не удовлетворял меня. Это толкование развития не включает в себя диалектику с ее закономерностями.
— Ну, вас не захватишь врасплох, — Краснов засмеялся.
— Кого вздумал захватить! — хохотнул и Федор Иванович, но довольно твердо.
— Вы все равно, знаю, не верите. А я иначе. Я, конечно, верю, Федор Иванович, у меня и опыта меньше, и знаний. Я просто верю. Я верил всегда, но у меня душа все еще ждала последнего доказательства.
— Ну что же. Она дождется.
— Она дождалась, Федор Иванович. Дождалась!
В понедельник весь наш институт будет слушать сообщение академика.
— Он здесь?
— Приехал сегодня утром. Ему прислали в Москву письмо. Учительница одна. Во время экскурсии с ребятами она нашла в лесу березу, на которой выросла ветка серой ольхи. Чистая ольха! Я сам видел сегодня. Никакой прививки. Из березового сука растет, понимаешь... Вполне естественно. Круглые такие листочки... Увидите, вы же ботаник. Ольха! Вам тоже не помешает лишнее доказательство. Вашему полному знанию. Посмотрите, и тоже окажется, что до этого вы знали, да немножко не совсем.
— Я нисколько не удивлюсь...
— Ладно. Вы не удивитесь. А академик — тот прямо плясать то и дело пускается. Вспомнит — и плясать! Ну скажите, почему? К Варичеву целоваться полез. От ветки не отходит. Смотрит, щупает, глазам не верит. Лупу потребовал. Кричит что-то — не разберешь. Даже у него, у него что-то с верой было, оказывается, не на месте. Вот так, товарищ завлаб...
«А у меня на месте», — хотел сказать Федор Иванович, но смолчал. Понял, что это уже будет не похоже на «правую руку» академика. Вызовет подозрение.
— Ну, если доходить до тонкостей, могу сказать и я... Я тоже сейчас понесусь ветку смотреть. И очень даже резво. И в этой резвости может оказаться что-то, Ким Савельевич... Что-то такое, в чем и сам себе отчета не даешь...
— Вот-вот, Федор Иванович! Во-от! Точно сформулировал.
— Только это не сомнение. Не надо путать сомнение с жаждой познания. И потом ведь ветка же есть! Где он ее держит?
— В сейфе. Есть-то она есть, Федор Иванович. Но не будешь же ее все время при себе носить. Вот я ее не видел несколько часов — и опять хочется посмотреть.
— Я только что подумал, что верно, слишком большой энтузиазм может вызвать у наших тайных схоластов... может дать толчок для инсинуаций. В плане вашего высказывания... о неверии. Надо сказать академику. Чтоб не при всех плясал...
— Эта мысль пришла сегодня и мне...
Федор Иванович расстался с Красновым среди розовых корпусов института и некоторое время смотрел вслед его слегка согнутой, перегруженной нетренированными водянистыми мускулами фигуре. Альпинист словно нес на загривке трехпудовый мешок. Проводив его глазами, Федор Иванович ушел к себе обедать. Пока грелся чайник, позвонил в ректорат. Несмотря на воскресенье, Раечка была на месте. Оказывается, академик звонил ему несколько раз, а сейчас они — из Москвы их приехало двое — на машине укатили в деревню к учительнице, и академик увез с собой ключ от сейфа.
На свою работу в огороде Федор Иванович пришел открыто, своих движений не таил — он прилежно выполнял задание академика. Заглянул он и в дом, и на чердаке в углу обнаружил желтый дубовый футляр с микроскопом. Забросал его обрезками досок. И толкушку нашел в кухне, сунул ее в карман. Все было сделано, что наметил на воскресенье. Он вылез наружу, привычным махом перескочил через забор и не спеша зашагал по тропе домой. Уже догорало позднее послеобеденное время, пора было варить картошку.
Он шел в одиночестве, наедине с природой, с плотной путаницей ежевики, с голубоватым полем, мелькавшим в разрывах зелени. Все было вокруг, как сто лет назад, но, покрывая тихий и гармоничный шум вечности, врывался, не давал успокоиться нервный гомон текущего дня. Не раз вторгавшееся в жизнь Федора Ивановича многоголовое безумие вот уже несколько лет все сильнее давало о себе знать, ждало впереди — там, куда он шел. Смотрело вслед. Огромная страна содрогалась от этой дури. Где-то объявился странный человек с круглыми глазами, в галстуке того типа, который не выделяет человека, а налагает мертвящую печать невзрачности. Но это была только внешность, — все было внутри. Он написал нашумевшую докторскую диссертацию о порождении сорняков культурными растениями. Это было сенсационное самозарождение новых видов, диалектический скачок, то, о чем твердил и академик Рядно. Люди открывали журнал и читали там, что сорняки родятся от ржи и пшеницы, а потом уже начинают ронять собственные семена. Полоть огород — — пустое дело. Если сеешь хлеб, будь готов — в твоей чисто посеянной ржице появятся васильки. Таких нелепых порождений в действительности не было, сенсация должна была в конце концов сгинуть, как дурное сновидение, — такова была ее судьба. Но пока о ней все еще кричали, писали журналисты и оспаривать ее было рискованно. В другом научном институте некий ученый-новатор ввел курам кровь индейки и получил в потомстве оперированных кур птенца с индюшачьим пером. И у этой истории была та же судьба, что и у вышеупомянутой диссертации, но и о ней все еще кричали, шум об этом эксперименте был в самом разгаре. Он переплетался с грохотом, поднятым вокруг неожиданно открытого зарождения жизни в стакане с сенным отваром. Открывательница поставила на окно стакан с процеженным через марлю отваром, а когда через неделю посмотрела в микроскоп на каплю этой жидкости, там плавал и играл ресничками целый микроскопический народ. Вдруг прогремело имя Саула Брузжака — он выдул из куриного яйца часть белка и заполнил пустоту содержимым утиного яйца. Дерзкий ученый, успешно пробовавший силы во многих областях, публиковал статью за статьей, описывая полученного им цыпленка со странным оперением, хотя никто этого цыпленка не видел. Писатели создавали книги о переделках озимой пшеницы в яровую и яровой — в озимую. Где-то сосна породила ель. Все еще кричали о кавказском грабе, который породил лещину — лесной орех. Всем, особенно неспециалистам — газетчикам, военным и школьникам, — вдруг стало ясно: на смену многолетним вредным заблуждениям пришла пора истинной биологической науки. Политики стали авторитетами в области травосеяния. У всех открылись глаза. Те, у кого зрение было устроено не так, как у большинства, благоразумно молчали, лихорадочно листали книги, ходили взъерошенные, что-то шепча. И все это была дурь, она была уже знакома Федору Ивановичу по другим событиям в его жизни, не относящимся к биологии. Как и те события, она возникла в массе того недостаточно образованного большинства, которому легко внушить, что оно-то и обладает конечным знанием вещей. Этому безумию, как и истории с черной собакой, суждено было однажды растаять, оставив после себя изломанные судьбы и тщательно скрываемое чувство вины и стыда.
Так, слушая тихий шум вечности и резкие звуки современности, Федор Иванович шел по тропе, потом по полю, а когда, наконец, вступил в парк, вдруг увидел в воскресной толпе медленно идущего крупного сутуловатого мужчину в спортивной многокарманной куртке из синего вельвета. Брюки были ему узковаты и обтянутые ягодицы самодовольно поигрывали, напоминая о гусаре, который крутит вверх то правый, то левый ус. Это шел уже излишне располневший Краснов, с его отечными руками и с тем же хорошо уложенным барашком просвечивающих волос на лысоватой голове. Федор Иванович был уже предупрежден, и тем не менее, замедлив шаг, он некоторое время шел за этим существом — настолько отвратительным, что начал действовать закон, притупляющий наши чувства, если источник впечатлений слишком обилен. Федор Иванович шел в ногу с ним, бессознательно примериваясь: вот сюда можно было бы чем-нибудь ударить этого губителя людей, в его недоступную пониманию завитую башку. Чуть повыше уха, откуда начинается розовое свечение сквозь волосы. Не дожидаясь шагов медлительного правосудия, повязавшего тряпку на глаза. Вот сюда, видно, и трахнет его в ближайшее время справедливая судьба, тот, кто сделал на него заявку. Федор Иванович высматривал подходящие места, но лишь потому, что розовое свечение само манило к таким мыслям. И еще потому, что однажды он сказал Стригалеву по этому поводу решительное слово. А если говорить серьезно, Краснов настолько переполнил его впечатлениями, что он перестал его остро ненавидеть. Вообще с ненавистью у него было слабовато. Федор Иванович никогда еще по-настоящему не испытывал этого чувства.
Но нужно было переходить к неизбежному разговору, рано или поздно первая встреча должна была состояться, и следовало встретиться так, чтобы альпинист не почувствовал, что Федор Иванович дышать не может от брезгливости. Он ускорил шаг и, обходя спортсмена, сказал:
— Однако! — и так как глубоко задумавшийся Краснов не услышал, повторил громче: — Гм, однако! Однако его там голодом не морили!
Краснов сильно вздрогнул и, придя в себя, как после обморока, посмотрел дурными глазами, совсем очнулся и радостно осклабился.
— Вы откуда? — спросил Федор Иванович.
— Оттуда, откуда и вы.
— Ну, я с огорода, а вы все-таки из ежевики. Мой труд не сравнить с вашим.
— У вас более квалифицированный труд, — сказал альпинист. — За ваш больше платят. У меня только глаза работают, а у вас вон и голова, и руки. И глаза задачу имеют...
Федор Иванович благосклонно промолчал, потому что все это звучало двусмысленно. Приходилось терпеть.
— Когда вас выпустили? — спросил он.
— Позавчера, — был простодушный ответ, и Федор Иванович удивился умению Краснова врать и владеть собой. — Позавчера, — повторил спортсмен. — Меня и старика Хейфеца. На днях и остальных отпустят...
— И Троллейбуса?
— Нет. Троллейбус крепко сидит. А впрочем... Ведь я же не знаю, как там решат.
— Что ж, приступайте к делам. В понедельник...
— В понедельник у нас нерабочий день.
— Что такое?
— Вы верите, Федор Иванович, в порождение одного вида другим?
— Почему же мне не верить? Я не верю, а знаю, и никогда не сомневался. Плоский эволюционизм Дарвина никогда не удовлетворял меня. Это толкование развития не включает в себя диалектику с ее закономерностями.
— Ну, вас не захватишь врасплох, — Краснов засмеялся.
— Кого вздумал захватить! — хохотнул и Федор Иванович, но довольно твердо.
— Вы все равно, знаю, не верите. А я иначе. Я, конечно, верю, Федор Иванович, у меня и опыта меньше, и знаний. Я просто верю. Я верил всегда, но у меня душа все еще ждала последнего доказательства.
— Ну что же. Она дождется.
— Она дождалась, Федор Иванович. Дождалась!
В понедельник весь наш институт будет слушать сообщение академика.
— Он здесь?
— Приехал сегодня утром. Ему прислали в Москву письмо. Учительница одна. Во время экскурсии с ребятами она нашла в лесу березу, на которой выросла ветка серой ольхи. Чистая ольха! Я сам видел сегодня. Никакой прививки. Из березового сука растет, понимаешь... Вполне естественно. Круглые такие листочки... Увидите, вы же ботаник. Ольха! Вам тоже не помешает лишнее доказательство. Вашему полному знанию. Посмотрите, и тоже окажется, что до этого вы знали, да немножко не совсем.
— Я нисколько не удивлюсь...
— Ладно. Вы не удивитесь. А академик — тот прямо плясать то и дело пускается. Вспомнит — и плясать! Ну скажите, почему? К Варичеву целоваться полез. От ветки не отходит. Смотрит, щупает, глазам не верит. Лупу потребовал. Кричит что-то — не разберешь. Даже у него, у него что-то с верой было, оказывается, не на месте. Вот так, товарищ завлаб...
«А у меня на месте», — хотел сказать Федор Иванович, но смолчал. Понял, что это уже будет не похоже на «правую руку» академика. Вызовет подозрение.
— Ну, если доходить до тонкостей, могу сказать и я... Я тоже сейчас понесусь ветку смотреть. И очень даже резво. И в этой резвости может оказаться что-то, Ким Савельевич... Что-то такое, в чем и сам себе отчета не даешь...
— Вот-вот, Федор Иванович! Во-от! Точно сформулировал.
— Только это не сомнение. Не надо путать сомнение с жаждой познания. И потом ведь ветка же есть! Где он ее держит?
— В сейфе. Есть-то она есть, Федор Иванович. Но не будешь же ее все время при себе носить. Вот я ее не видел несколько часов — и опять хочется посмотреть.
— Я только что подумал, что верно, слишком большой энтузиазм может вызвать у наших тайных схоластов... может дать толчок для инсинуаций. В плане вашего высказывания... о неверии. Надо сказать академику. Чтоб не при всех плясал...
— Эта мысль пришла сегодня и мне...
Федор Иванович расстался с Красновым среди розовых корпусов института и некоторое время смотрел вслед его слегка согнутой, перегруженной нетренированными водянистыми мускулами фигуре. Альпинист словно нес на загривке трехпудовый мешок. Проводив его глазами, Федор Иванович ушел к себе обедать. Пока грелся чайник, позвонил в ректорат. Несмотря на воскресенье, Раечка была на месте. Оказывается, академик звонил ему несколько раз, а сейчас они — из Москвы их приехало двое — на машине укатили в деревню к учительнице, и академик увез с собой ключ от сейфа.