Страница:
— Замечательное оборудование, — серьезным тоном сказал датчанин. — Я вижу, здесь два термометра. Это правилно. Теперь я совсем поверил. В науке важно не новое оборудование, а новая идея. А что это такое?.. — он взял с подоконника плоскую картонную коробку, о которой Федор Иванович уже забыл. — Это конфеты? О-о, это потрясающая вещь! — Мадсен открыл крышку. — Это театралный грим! — он приумолк, не сводя глаз с коробки. — Вы знаете, есть вещи, которые умеют в нужный момент попадать под руку. Вам приходилось слышать голос вещей? Я себе тоже куплю такую коробку...
— Возьмите ее от меня на память.
— О, я охотно беру, спасибо! Иван Ильич! Какое великое напоминающее значение может иметь подобный сувенир...
— Мне эту коробку тоже подарили. С таким же значением.
— Это должно было произойти. У этой коробки всегда была специалная рол.
— Я бы не отдал ее вам, но у меня назревает особая ситуация, в которой это будет лишняя вещь.
— Вы искажаете действителность. Я полагаю по-другому: пришло время мне встретиться с загадочные человеком, носящим имя моего друга, и коробка дождалась своего выхода на сцену.
— Давайте лучше к делу. Вот... — Федор Иванович достал из ящика, прислоненного к окну, клетчатый носок, в котором лежали клубни, переданные Свешниковым. — Это полиплоид. Клубни — это недостаточно убедительно. Надо прорастить, сделать цитологический анализ, сравнить... Нужна неделя работы.
— О, я вижу цвет и расположение глазков. Это «Контумакс»! И это настоящий полиплоид! Этот один клубень вы во что бы то ни стало подарите мне. Я буду анализировать дома.
Федор Иванович взял клубень из его руки и положил обратно в носок.
— У вас есть фото. Теперь у вас будет еще уверенность — вы видели этот полиплоид.
— Вы меня разочаровали...
— А вот ягоды, — сказал Федор Иванович. — Это тот самый гибрид. Сенсационный.
— Феноменално, — Мадсен держал в пальцах ягоду, осторожно поворачивал. — Почему около него нет охраны?
— Тоже, видите, сухие... Если бы приехали весной или летом, я показал бы вам то, что вырастет из семян.
— Я приеду летом! Но лучше, если вы дадите мне несколко семян.
— Это не принадлежит мне. Я только хранитель.
— Я знаю, у вас все принадлежит государству. Государство знает про этот гибрид?
— Оно ничего об этом не знает.
— Но академик Посошков отчетливо заявил...
— А автор, Иван Ильич Стригалев, тоже отчетливо заявил доктору Мадсену, что гибрида нет. И академик Рядно говорил...
— Я помню, были такие... авторитетные заявления. Тогда я согласен. Гибрида нет. Значит, это фикция. И вы можете безопасно дать мне семена этого подозрителного... даже несуществующего растения. Я буду их проращивать с максимумом внимания. Я торжественно обещаю сохранить приоритет доктора Стригалова. Я даю вам сейчас расписку.
— Не могу, — Федор Иванович слабо улыбнулся и положил все три ягоды в специальное отделение ящика. — Семена эти — большая ценность, а я, по сравнению с нею, маленький человек. Не имею права распоряжаться.
— Но государство не желает видеть такой картофел! Он получен реакционным методом, враждебным социализму, — Мадсен говорил это серьезным тоном.
— Пойдемте, — Федор Иванович открыл дверь, — Пойдемте, а то нас будут ждать в учхозе.
Когда они вышли наружу под мягко падающий снег, когда уже тронулись к парку, Федор Иванович сказал:
— Доктор Мадсен, государство — общее понятие.
Все, кто у нас ест картошку, всем этот гибрид и принадлежит.
— А кто ест и отказывается от нового сорта. Официално...
— Кто официально отказывается, того завтра не будет.
Они остановились. Два мира стояли лицом к лицу и не понимали друг друга. Федор Иванович был ревнивым критиком своего мира, не то, что Саул или Рядно. И Мадсен был далеко не апологетом своих порядков и, конечно, не Рокфеллером. Даже с интересом поглядывал в нашу сторону. Но ни то, ни это не помогало. Правда, со стороны Федора Ивановича слабый проблеск понимания все-таки был. Он мог бы даже поделиться семенами. Но его студенческие познания из области политической экономии говорили ему, что там этот гибрид немедленно станет предметом торговли и даже спекуляции. А с ним, с гибридом, связано столько бессмысленных, дурацких потерь. Бессмысленные потери, которых могло не быть, причиняют особенную боль, и то, что добыто и сохранено такой бессмысленно дорогой ценой, нельзя выбрасывать на прилавок, где идет торг... Да и датчанин не посмел бы шутить, если бы знал все, чего иностранцу ни в коем случае знать нельзя. Так что теоретическая возможность понимания оставалась. Но Мадсен никогда всего не узнает. Не узнает даже от того, с кем его связывает «астральный шнур». Потому что валун, лежащий в степи, не выдает своих тайн. Он может только настороженно смотреть.
— VIII -
— Возьмите ее от меня на память.
— О, я охотно беру, спасибо! Иван Ильич! Какое великое напоминающее значение может иметь подобный сувенир...
— Мне эту коробку тоже подарили. С таким же значением.
— Это должно было произойти. У этой коробки всегда была специалная рол.
— Я бы не отдал ее вам, но у меня назревает особая ситуация, в которой это будет лишняя вещь.
— Вы искажаете действителность. Я полагаю по-другому: пришло время мне встретиться с загадочные человеком, носящим имя моего друга, и коробка дождалась своего выхода на сцену.
— Давайте лучше к делу. Вот... — Федор Иванович достал из ящика, прислоненного к окну, клетчатый носок, в котором лежали клубни, переданные Свешниковым. — Это полиплоид. Клубни — это недостаточно убедительно. Надо прорастить, сделать цитологический анализ, сравнить... Нужна неделя работы.
— О, я вижу цвет и расположение глазков. Это «Контумакс»! И это настоящий полиплоид! Этот один клубень вы во что бы то ни стало подарите мне. Я буду анализировать дома.
Федор Иванович взял клубень из его руки и положил обратно в носок.
— У вас есть фото. Теперь у вас будет еще уверенность — вы видели этот полиплоид.
— Вы меня разочаровали...
— А вот ягоды, — сказал Федор Иванович. — Это тот самый гибрид. Сенсационный.
— Феноменално, — Мадсен держал в пальцах ягоду, осторожно поворачивал. — Почему около него нет охраны?
— Тоже, видите, сухие... Если бы приехали весной или летом, я показал бы вам то, что вырастет из семян.
— Я приеду летом! Но лучше, если вы дадите мне несколко семян.
— Это не принадлежит мне. Я только хранитель.
— Я знаю, у вас все принадлежит государству. Государство знает про этот гибрид?
— Оно ничего об этом не знает.
— Но академик Посошков отчетливо заявил...
— А автор, Иван Ильич Стригалев, тоже отчетливо заявил доктору Мадсену, что гибрида нет. И академик Рядно говорил...
— Я помню, были такие... авторитетные заявления. Тогда я согласен. Гибрида нет. Значит, это фикция. И вы можете безопасно дать мне семена этого подозрителного... даже несуществующего растения. Я буду их проращивать с максимумом внимания. Я торжественно обещаю сохранить приоритет доктора Стригалова. Я даю вам сейчас расписку.
— Не могу, — Федор Иванович слабо улыбнулся и положил все три ягоды в специальное отделение ящика. — Семена эти — большая ценность, а я, по сравнению с нею, маленький человек. Не имею права распоряжаться.
— Но государство не желает видеть такой картофел! Он получен реакционным методом, враждебным социализму, — Мадсен говорил это серьезным тоном.
— Пойдемте, — Федор Иванович открыл дверь, — Пойдемте, а то нас будут ждать в учхозе.
Когда они вышли наружу под мягко падающий снег, когда уже тронулись к парку, Федор Иванович сказал:
— Доктор Мадсен, государство — общее понятие.
Все, кто у нас ест картошку, всем этот гибрид и принадлежит.
— А кто ест и отказывается от нового сорта. Официално...
— Кто официально отказывается, того завтра не будет.
Они остановились. Два мира стояли лицом к лицу и не понимали друг друга. Федор Иванович был ревнивым критиком своего мира, не то, что Саул или Рядно. И Мадсен был далеко не апологетом своих порядков и, конечно, не Рокфеллером. Даже с интересом поглядывал в нашу сторону. Но ни то, ни это не помогало. Правда, со стороны Федора Ивановича слабый проблеск понимания все-таки был. Он мог бы даже поделиться семенами. Но его студенческие познания из области политической экономии говорили ему, что там этот гибрид немедленно станет предметом торговли и даже спекуляции. А с ним, с гибридом, связано столько бессмысленных, дурацких потерь. Бессмысленные потери, которых могло не быть, причиняют особенную боль, и то, что добыто и сохранено такой бессмысленно дорогой ценой, нельзя выбрасывать на прилавок, где идет торг... Да и датчанин не посмел бы шутить, если бы знал все, чего иностранцу ни в коем случае знать нельзя. Так что теоретическая возможность понимания оставалась. Но Мадсен никогда всего не узнает. Не узнает даже от того, с кем его связывает «астральный шнур». Потому что валун, лежащий в степи, не выдает своих тайн. Он может только настороженно смотреть.
— VIII -
Было три часа. День уже начал мутнеть. Сверху, из грустной мглы, все также медленно, строго вертикально опускался белый, влажный, отяжелевший пух. Природа подтверждала решение Федора Ивановича. Войдя в свою комнату, он зажег свет, снял полушубок, встряхнул его и, сразу же застегнув на все пуговицы, бросил получившееся вальковатое туловище на постель. Достал из шкафа рюкзак, вывалил из него уже ненужные кирпичи и ногой задвинул их под койку. Потом опустил в рюкзак застегнутый полушубок воротником вниз. Сунул туда обе руки и втянул внутрь толстый воротник, чтобы образовалось теплое меховое дно. Сверху уложил две сорочки. Движения его были резки и точны. Несмотря на то, что через час его ждала фантастическая дорога, по которой никто на его памяти еще не ходил, несмотря на это, он действовал словно по заученному четкому расписанию, как действуют по тревоге пожарные.
Потом он спохватился и задернул на окне обе занавески. Отнял от стекла холодный ящик с отделениями и поставил его на стол. Тут же был выхвачен со дна шкафа ворох носков, и в каждый носок перешла горсть мелких клубней и бумажка с крупно выведенным латинским названием. Три ягоды гибрида, тетрадь и блокнот с шифрованными записями пошли туда же. Сорок ровненьких клубней нового сорта он завернул в третью сорочку и тоже опустил в рюкзак. При этом Федор Иванович быстро шевелил губами, что-то насмешливо шепча. Можно было бы разобрать слова. Он шептал: «Евгеническая... вейсманистско-морганистская... Какая ты еще? Классово чуждая картошка! Полезай, полезай, врагиня, в рюкзак! Хух-х-х! Хых-х! Лежи, паскуда...»
После этого он снял брюки и принялся зашивать в пояс и в карманы деньги, полученные от академика Посошкова. Он до сих пор их еще не сосчитал. Там бы ло двадцать, а может быть, и сорок тысяч — гигантский капитал. Из потайного кармашка, заколотого булавкой, достал два золотых кольца, надел их по очереди — одно на безымянный палец, другое — на кончик мизинца Забывшись, долго смотрел на них. Провел рукой по лицу. И опять положил кольца в кармашек и зашил его. После вдумчивого осмотра задних карманов вложил туда все свои документы и письмо Лены. Письмо, написанное тупым карандашом на серой бумаге, перечитал несколько раз, постигая знакомые особенности почерка. Потом вдел в иглу новую нитку. Зашивая карман, вдруг остановился, отложил работу. Погасив свет, подошел к окну, чуть отодвинул край занавески. На улице уже были глубокие зимние сумерки. Снег стал гуще, уже не было видно сараев, бесконечный тяжеловатый занавес все так же медленно опускался.
— Снег... Это хорошо, — шепнул Федор Иванович. — Эт-то хорошо.
Зазвонил телефон. Варичев рокотал в трубке.
— Я тут прилег... после нашего скромного обеда, — он засмеялся. — Думаю, надо позвонить... Ивану Ильичу... Ты как себя чувствуешь?
— Не очень, — сказал Федор Иванович. — Я, по-моему, еще вчера объелся. А сегодня добавил.
— То-то ты водки совсем не пил. И ели оба с доктором как две барышни...
— Пищеварение у меня что-то разладилось. Плохо... Лежу вот... Таблетки принял, может, засну...
— Мне Мадсен говорил, ты утром на лыжах собираешься?
— До обеда собирался, верно. В лечебных целях. А теперь не знаю... Если живот пройдет, попробую. Если нет — буду лежать.
— Ладно, лежи. Это даже хорошо. Завтра позвоню. Нам же вечером в ресторан...
— Я сам позвоню, Петр Леонидович. Отрапортую... Федор Иванович положил трубку и долго не отрывал руки. Наплывала догадка. Варичев! Пожалуй, вот кто наблюдатель! То-то звонить стал. То он, то Раечка. Дал, наверно, гарантию генералу. Давай, наблюдай. Черта ты увидишь в такой снег...
Когда все было зашито, он сложил «сэра Пэрси» подкладкой наружу и, как пыжом, запечатал всю картошку в рюкзаке. Оставалось много места. Он взял в шкафу покинутого и грустного «мартина идена», сказал: «Не судьба расставаться» — и тоже поместил в рюкзак. Сверху затолкал сапоги, телогрейку и курчавую шапку. Прикрыл все большим конопляным мешком. Тут был свой план: нужные вещи должны лежать сверху. Почему нужные? Федор Иванович уже знал, почему: проворно складывая вещи в рюкзак, он не раз останавливался и замирал. Он видел в живой от опускающегося снега темноте мигание огоньков. Его ждала станция Усяты. Он степенно входил в зал ожидания, входил уже безликим, согнутым под тяжестью большого серого мешка человеком из пригорода, приземистым мужиком в широкой стеганой телогрейке, сапогах и в черной курчавой ушанке...
Опять задребезжал телефон.
«Сволочь, Варичев, теперь не отстанет, наверно, поручил кому-нибудь проверять», — подумал Федор Иванович, снимая трубку.
— Да-а! — сказал он громко. Трубка молчала. Подержав у уха, он положил ее на аппарат.
Был, наконец, туго затянут и завязан шнур рюкзака, застегнуты все малые ремешки на карманах. В комнате не осталось ничего нужного. Она сразу стала чужой. Только знаки, напоминавшие икс или песочные часы, нацарапанные на стене и на столе, посматривали на Федора Ивановича как единомышленники. Он взвесил на руке свою поклажу. Получилось легче шести кирпичей. Поставил рюкзак на стол, глянул издали. Форма была прежней, рюкзак не должен был вызывать подозрений.
Шел уже пятый час. Не теряя времени, Федор Иванович натянул брюки и свитер, зашнуровал ботинки. Прежде чем навсегда покинуть эту комнату, где, как в скорлупе, созрела и вышла на свет его позиция по отношению к беспечно распоряжавшемуся в жизни злу, он, не гася света, осторожно вышел в коридор и чуть приоткрыл наружную дверь. На улице все так же отвесно опускался густой снег. Сверху из тьмы текли бесконечные занавесы, их было много, за самым ближним виднелись другие, слегка выделенные желтым светом окон, и по ним проходили волны. Стояла тишина.,
Федор Иванович приоткрыл дверь пошире, еще раз посмотрел по сторонам, потом вышел на крыльцо — и тут увидел, вернее, угадал неподалеку от крыльца, за светящимся третьим или четвертым занавесом снега. темный столбик. Там неподвижно стоял человек.
Сбежав по ступеням. Федор Иванович гневными шагами проследовал к человеку, который не двинулся с места. Крепко взял его за рукав. Это была Женя. Он молча потащил ее к себе, и она побежала, спотыкаясь, как провинившийся мальчишка. Сколько было счастья в этом ее барахтанье! Бежала, спотыкалась и при этом оправдывалась:
— Я чувствовала, что вы уезжаете... Я должна была...
Он втащил ее в свою комнату и щелкнул ключом.
— Теперь вы останетесь здесь до утра, — сказал четко.
— Я согласна... — она вызывающе посмотрела. Как будто зашипела ему в лицо. В это время грянул телефон.
— Да-а! — заревел в трубку Федор Иванович. — Да-а! — бешено забился он. — Черт знает, что... — бросил трубку на аппарат и обернулся к Жене — совсем другой, тихий и мягкий. — Что же вы без шапки... Надо отряхнуть волосы... Вот так... Снимайте, снимайте пальто. Вот сюда мы его, пусть сохнет. Да не бойтесь вы меня. Это я врал по телефону. Чтоб подумали, что я страшно злюсь. Звонят все время... И вам надо научиться врать... Если вы всерьез осуществили ваш поворот... В сторону настоящей науки...
— А я уже давно... Это же я сама дала ребятам... ветку оторвать. Мы поспорили... Я уже чувствовала, что правы они, но поспорила. Не хотела сразу сдаваться, — и она хихикнула. — И вообще после этого столько было вранья... Я поклялась Богумиловне забыть свои заблуждения, забыть, что читала у Менделя. И опять высеяла пшеницу под зиму. Ту, что вы видели... В изоляторах...
— Ну вот... Вот мы и вместе. В науке... А лишнего ничего нам нельзя.
Она опустила голову. Отвернулась.
— Тем более во сне. Это никак нельзя, то, что вы говорили. Видите, у меня уже рюкзак... Комната уже вся пустая. Ухожу я, ухожу. Навсегда. Сам еще не знаю, куда. Такие тоже сны бывают. Через год вы опомнитесь... Чтобы оставаться тем, кем вы меня считаете, чтобы не оказаться другим... я должен вести себя только так, как веду. Или мне стать профессором Брузжаком? Или Красновым? Нельзя, Женя, не судьба.
Они сидели друг против друга. Женя была умная девочка, все понимала. Повернулась к нему, тяжело взглянула в глаза.
— А если случай особый? Если я все беру на свою ответственность? — тихо спросила она.
— На эту ответственность у вас нет права.
— Не понимаю...
— Нет права. Нечем отвечать. У вас жизнь еще не пошла на второй круг. Вы первого круга еще не закончили.
— Какой еще круг? Не знаю и не хочу...
— И не надо знать. Знание появится само. Тут и начнется второй круг.
Зазвонил телефон. Женя хотела поднять трубку. Он перехватил ее руку, и эта рука, растаяв, доверилась ему. Вместе со взором, с надеждой. Подержав ее на весу, Федор Иванович положил ее на стол и слегка пристукнул сверху осторожным кулаком.
— Вот так. Пусть лежит.
А телефон настойчиво разливался звоном. Федор Иванович снял трубку и, задыхаясь, простонал:
— Ох, неужели нельзя... Неужели нельзя дать заснуть больному человеку? Отстаньте ради бога! — он захныкал. — Ну что же это за...
Уронил трубку, поднял, охая и отдуваясь, не мог никак уложить ее на место. Наконец, попал, как надо...
— Караулят... — сказал, глядя на аппарат. — Поняли теперь, что не судьба?
— А почему же... Зачем тогда я вам... до утра?
— Зачем? Сейчас скажу. Видите — рюкзак. Лыжи. Сейчас я выйду отсюда, и больше меня здесь не увидят. А вы одна тут останетесь сидеть. Где сидите.
— А как же ваш иностранец? — шепнула она.
— Потому меня и караулят, чтоб сидел на месте. Чтоб не сбежал. Этим иностранцем прикрывшись, чтоб не ушел. Сейчас вот уйду, а вы останетесь дежурить тут до утра. Если у вас нет возражений... И будете, как только зазвонит, снимать трубку. И на место класть. Как будто это я здесь сижу и снимаю. Свет не гасите. Это будет ваша мне помощь. До вашего, Женя, появления я ломал голову — как бы оторваться от этих... Не знаю, кто они. А теперь все будет в порядке. И вы можете твердо знать, что вы спасли меня. Освободили. Всю жизнь это буду знать. Не забуду. Сейчас дождемся, пусть позвонят еще...
Они замолчали. Женя взяла его руку.
— До звонка, — шепнула и, наклонившись, приложила щеку к его руке. Закачалась, вдавливаясь в эту руку. — Я вас люблю, Федор Иванович. Я серьезно... Но вам уже не опасно... Я опоздала, опоздала... Вижу все, вы уже давно летите куда-то. У вас глаза блестят. Ждете этого звонка, прислушиваетесь... А ведь если бы не было этого вейсманизма-морганизма... И академика Рядно, и всех этих... обстоятельств... Я могла бы и пропустить вас. И вы бы не летели куда-то, а тихонько преподавали бы что-нибудь. Что-нибудь спокойное. Биология ведь спокойная наука, правда же? А меня интересовал бы какой-нибудь лыжник со спортивным разрядом... Институтский чемпион...
— Почему именно лыжник?
— Это я так... Просто когда я ходила против вашего окна... Как сторож... — она шепнула это чуть слышно и покачала головой. — Да, как сторож ходила... Они проехали два... а может, три раза. Наши, институтские.
— Сколько их было?
— Не знаю. Четыре или пять...
— Н-да-а. Два или три раза... Это мои, Женя, лыжники. Боятся, что уйду. Понимаете, как важно, что вы здесь?
— Все давно, давно поняла, Федор Иванович. Не мешайте мне. Я с вами прощаюсь. Ах, дорогой Федор Иванович... Я была бы такая верная у вас подруга... Не забывайте хоть меня. Все равно вы меня всегда будете помнить и, в конце концов, полюбите. На расстоянии. А на старости лет, — она усмехнулась, — когда у нас с вами пойдет второй круг, я вас найду. Говорят, что самая большая любовь приходит с сединами.
Он молчал.
— Вот и молчите. И ни слова. А я буду ждать старости. Вы не можете мне запретить мечтать. Я не сдамся, Федор Иванович. Я не могу нажать на своем теле кнопку и перестать мечтать... Стригалев так говорил...
— Вы были там, год назад?..
— Я и Стригалева могла полюбить... — тихо сказала она. — Больше никого нет. Кроме одного, — она усмехнулась и шмыгнула носом.
Тут, раня и трепля душу, отчаянно зазвонил телефон.
— Не трогайте, рано, — сказал Федор Иванович. — Я сплю. Он должен меня разбудить.
Потом он снял трубку и заметил при этом, что рука его мокрая. Как будто в ведро окунул. Взглянул осторожно на Женю. Она задумалась, смотрела вниз. Трубка загадочно молчала, Федор Иванович сказал:
«Чш-шорт...» — и положил ее. Через несколько секунд телефон опять зазвонил.
— Слушайте, молодые люди! — заревел Федор Иванович со стоном. — Я сейчас завалю телефон подушкой, и можете играть в вашу детскую игру хоть до утра. Спокойной ночи!
Положив трубку, он осторожно отстранил Женю. Встал, натянул свою вязаную шапочку с пуговкой, надел рюкзак и взял лыжи.
— Женя, теперь все — в ваших руках. Снимайте трубку не сразу и сейчас же кладите. Вся ваша работа. Протайте. Ну, теперь я вас поцелую. Как маленькую — в головку. Господи, сколько краски... Это все для меня?
Она кивнула несколько раз.
— Для вас... Федор Иванович... Это не баловство. Это серьезно. Все для вас.
И повисла на нем. Он поцеловал голову, душистые юные волосы. Усадил ее, вялую, догорающую, на стул и шагнул в коридор. Тихо прикрыл дверь.
Он был осторожен и не сразу вышел на улицу. Затаившись у наружной двери, ждал минут двадцать. Вот в его комнате опять зазвонил телефон. Несколько раз подолгу заливался звонок, и затем его жестко обрезало — Женя сняла трубку. Выждала немного, громко дунула в микрофон — это было ее собственное изобретение — и со стуком бросила трубку на аппарат. «Молодчина, — подумал он. — Преданная подруга».
Вышел на крыльцо, сбежал вниз. В самом темном месте под стеной встал на лыжи, застегнул крепления и тихонько тронулся, свернул за угол дома. Постоял, прислушиваясь.
Было примерно часов семь вечера, но вокруг двигалась и качалась глубокая ночная мгла, и Федору Ивановичу показалось, что он слышит слабый звонкий фон падающего густого снега. Было приятно вслушиваться в этот звенящий шорох. В нем для Федора Ивановича сразу выделились две стороны. Прежде всего: музыка эта мягко гасила все остальные звуки. Природа была заодно с Федором Ивановичем. Потому что, тронувшись в свой тайный путь, он выполнял ее материнскую волю — уходил от гнавшегося за ним враждебного природе многоголового безумия. Что и надо делать всегда, если нет сил и средств излечить все эти головы, любящие чужую бессмысленную погибель. Он уходил и уносил от беды то, что составляло основу жизни другого, очень близкого человека, уносил главную его находку, увенчавшую многолетние поиски. И, наконец, он отправлялся искать еще двоих, родных, самых близких. Их скоро должно было стать двое.
А вслед ему смотрели другие преданные глаза, о которых он уже не думал. Ему это легко удалось, потому что он был еще молод, еще не считал свои приобретения на этом пути, не помышлял обзавестись второй жертвой «про запас», как это делал один хорошо знакомый ему поэт.
Ему удался его прыжок, основа которого была подготовлена бессознательно и потому безошибочно. И природа не только прикрывала его бегство, она пела, словно бы одобряя его шаг. Она пела! В эту вторую сторону тихого звукового фона Федор Иванович вник уже позднее, когда ровным ходом летел через черный безлюдный парк, когда спланировал на мутно-белое в ранней ночной тьме необъятное поле реки и летел над ним, не чувствуя лыж. Кругом не было ни души, даже бег грузовиков на шоссе приостановился. И, осторожно переключив регистр на более слышный, певучий шорох, природа щедро награждала им летевшего в ее пространствах человека, совсем не умеющего думать об опасностях, но способного слышать их издалека.
Он пробежал под обоими мостами, стал подниматься на Большую Швейцарию, и вьюга, начинаясь, торопливо заметала за ним тонкий лыжный след. Сберегая силы, он иногда останавливался, чтобы успокоить дыхание, и слушал. Снег все так же валил, и вокруг стояла все та же тихая музыка. В занавесах снега появился розоватый оттенок — их освещало невидимое зарево города. Складки на них уже бежали быстрее, все в одну сторону. Сквозь эти складки были видны стоящие по сторонам сумрачные тени стволов.
Он перевалил через лысину Швейцарии, и его тихо понесло вперед по тормозящему мягкому снегу, к станции Усяты. Где-то на середине этого тихого спуска он остановился. Не для того, чтобы отдохнуть — он услышал что-то. Вроде как показалось. Да, далеко за его спиной пели чьи-то ходкие лыжи, повизгивали концы палок. В точности так, как это было, когда он в первый раз предпринял подъем на Большую Швейцарию. Сейчас это было не его живое воображение, он слышал настоящие звуки. И они быстро приближались. За ним летел легкий отряд молодых разгоряченных лыжников.
Федор Иванович решительно взял влево, еще левее, ничего не видя под ногами. Могучая сила вдруг рванула его вниз, понесла. Присев, стараясь скользить наискось, поперек крутизны, он удачно пролетел половину склона. Потом сбегающее вниз твердое основание ушло из-под его ног, он ощутил две или три секунды полета в темноте, затем его подтолкнула под ноги опять возникшая крутая твердь, и сейчас же из тьмы выросло что-то черное. Удар в грудь остановил его полет. Голубое электрическое пламя вспыхнуло в сознании и погасло, и Федор Иванович, уронив обе палки, полуобняв корявый черный ствол, вяло соскользнул по нему, к его утонувшему в мягком снегу подножию.
Потом он очнулся. Повернул голову, освобождаясь от тающего на лице снега.
— Славка! Славка! — кричал кто-то наверху.
— Чего остановились? — Федор Иванович узнал голос маленького тренера. — К станции он пошел, к станции! Давай, не стой, ребята! Пошли, пошли!..
«Мальчики, мальчики с плаката, — подумал Федор Иванович, уютно лежа в снегу. — Детки того, который донес на своего товарища Толю. Играют...»
Лыжные звуки наверху улетели к станции Усяты. Федор Иванович попробовал шевельнуться, и острая боль слева проколола грудь и бок. Сразу выступил пот — на лбу и спине.
Удерживая стоны, оберегая ставший странно мягким левый бок, он выбрался из-за толстого ствола. В это время под ним, почти рядом медленно проползла цепь автомобильных фар. Одна за другой, с уступами шла колонна снегоочистительных машин. Три или четыре грузовика со скребками. Отстегнув лыжи, оставив их около ствола, Федор Иванович сполз к шоссе и здесь добрый час возился с рюкзаком. Изогнувшись, чтоб не тревожить левый бок, то и дело ложась отдохнуть, он снял ботинки и надел сапоги. Потом влез в телогрейку, нахлобучил курчавую шапку. Натянул на рюкзак просторный конопляный мешок и завязал его. Превратившись в деловитого, странно согнутого мужика из пригорода, с мешком у ног стал на краю шоссе, ожидая грузовика.
Машины шли нечасто. Первая не остановилась, и Федор Иванович безнадежно посмотрел ей вслед, понимая, однако, что остановить грузовик на таком снегу — хлопотное дело. Вторая машина с тусклыми желтоватыми фарами, поровнявшись с человеком на обочине, начала осторожно тормозить. Скрипя снегом, грузовик прополз на неподвижных колесах метров двадцать и замер. Открылась дверца. Федор Иванович, волоча мешок, собрав всю свою волю, доковылял, морщась и чуть слышно охая, подал мешок шоферу и влез сам, устроил пахнущую мешковиной ношу на коленях. А правая рука тут же скользнула под телогрейку, туда, где ныла ставшая мягкой грудь.
— Ты что? — спросил молоденький шофер. Лицо его было освещено зеленым огоньком, теплившимся среди приборов.
— Не обращай внимания. Поехали...
— Тебе до Усят?
— Ну, если едешь дальше... Мне бы лучше слезть в Прохорищах.
Станция Прохорищи была через сорок километров после Усят.
Шофер ничего не ответил. Осторожно тронул машину с места, начал медленный разгон. Заходили щетки, счищая снег со стекол. Завыл вентилятор печки. Впереди почти перед самым радиатором возник и повис сияющий круг, и из него под машину поползла белая дорога.
Они ехали в молчании минут двадцать. Федор Иванович ежился в своей телогрейке. Он начал зябнуть. Горячий, почти как пламя, воздух, вылетавший из невидимого сопла и обдувавший его ноги, не согревал.
— Ты что, заболел? — спросил шофер, посмотрев на его правую руку, которая все еще была под телогрейкой.
— Немножко есть, — сказал Федор Иванович, и они опять замолчали.
Из снежного круга выплыла, на миг ярко осветившись, белая доска с надписью «Усяты» и, померкнув, улетела за грузовик. Угадывались занесенные снегом дома, чувствовалась жизнь, ушедшая за теплые стены. На миг в круг света попал милиционер с пегой палкой. Нет, он не остановил машину. Потом дома кончились. Федор Иванович глубже осел, закрыл глаза.
— До Прохорищ доедешь? — спросил шофер. Черная курчавая шапка пассажира кивнула в ответ, и больше они не обменивались словами. Горячая дрема сквозь ледяные ручьи озноба охватила Федора Ивановича. Боль в боку и груди успокоилась, и он заснул.
Потом он спохватился и задернул на окне обе занавески. Отнял от стекла холодный ящик с отделениями и поставил его на стол. Тут же был выхвачен со дна шкафа ворох носков, и в каждый носок перешла горсть мелких клубней и бумажка с крупно выведенным латинским названием. Три ягоды гибрида, тетрадь и блокнот с шифрованными записями пошли туда же. Сорок ровненьких клубней нового сорта он завернул в третью сорочку и тоже опустил в рюкзак. При этом Федор Иванович быстро шевелил губами, что-то насмешливо шепча. Можно было бы разобрать слова. Он шептал: «Евгеническая... вейсманистско-морганистская... Какая ты еще? Классово чуждая картошка! Полезай, полезай, врагиня, в рюкзак! Хух-х-х! Хых-х! Лежи, паскуда...»
После этого он снял брюки и принялся зашивать в пояс и в карманы деньги, полученные от академика Посошкова. Он до сих пор их еще не сосчитал. Там бы ло двадцать, а может быть, и сорок тысяч — гигантский капитал. Из потайного кармашка, заколотого булавкой, достал два золотых кольца, надел их по очереди — одно на безымянный палец, другое — на кончик мизинца Забывшись, долго смотрел на них. Провел рукой по лицу. И опять положил кольца в кармашек и зашил его. После вдумчивого осмотра задних карманов вложил туда все свои документы и письмо Лены. Письмо, написанное тупым карандашом на серой бумаге, перечитал несколько раз, постигая знакомые особенности почерка. Потом вдел в иглу новую нитку. Зашивая карман, вдруг остановился, отложил работу. Погасив свет, подошел к окну, чуть отодвинул край занавески. На улице уже были глубокие зимние сумерки. Снег стал гуще, уже не было видно сараев, бесконечный тяжеловатый занавес все так же медленно опускался.
— Снег... Это хорошо, — шепнул Федор Иванович. — Эт-то хорошо.
Зазвонил телефон. Варичев рокотал в трубке.
— Я тут прилег... после нашего скромного обеда, — он засмеялся. — Думаю, надо позвонить... Ивану Ильичу... Ты как себя чувствуешь?
— Не очень, — сказал Федор Иванович. — Я, по-моему, еще вчера объелся. А сегодня добавил.
— То-то ты водки совсем не пил. И ели оба с доктором как две барышни...
— Пищеварение у меня что-то разладилось. Плохо... Лежу вот... Таблетки принял, может, засну...
— Мне Мадсен говорил, ты утром на лыжах собираешься?
— До обеда собирался, верно. В лечебных целях. А теперь не знаю... Если живот пройдет, попробую. Если нет — буду лежать.
— Ладно, лежи. Это даже хорошо. Завтра позвоню. Нам же вечером в ресторан...
— Я сам позвоню, Петр Леонидович. Отрапортую... Федор Иванович положил трубку и долго не отрывал руки. Наплывала догадка. Варичев! Пожалуй, вот кто наблюдатель! То-то звонить стал. То он, то Раечка. Дал, наверно, гарантию генералу. Давай, наблюдай. Черта ты увидишь в такой снег...
Когда все было зашито, он сложил «сэра Пэрси» подкладкой наружу и, как пыжом, запечатал всю картошку в рюкзаке. Оставалось много места. Он взял в шкафу покинутого и грустного «мартина идена», сказал: «Не судьба расставаться» — и тоже поместил в рюкзак. Сверху затолкал сапоги, телогрейку и курчавую шапку. Прикрыл все большим конопляным мешком. Тут был свой план: нужные вещи должны лежать сверху. Почему нужные? Федор Иванович уже знал, почему: проворно складывая вещи в рюкзак, он не раз останавливался и замирал. Он видел в живой от опускающегося снега темноте мигание огоньков. Его ждала станция Усяты. Он степенно входил в зал ожидания, входил уже безликим, согнутым под тяжестью большого серого мешка человеком из пригорода, приземистым мужиком в широкой стеганой телогрейке, сапогах и в черной курчавой ушанке...
Опять задребезжал телефон.
«Сволочь, Варичев, теперь не отстанет, наверно, поручил кому-нибудь проверять», — подумал Федор Иванович, снимая трубку.
— Да-а! — сказал он громко. Трубка молчала. Подержав у уха, он положил ее на аппарат.
Был, наконец, туго затянут и завязан шнур рюкзака, застегнуты все малые ремешки на карманах. В комнате не осталось ничего нужного. Она сразу стала чужой. Только знаки, напоминавшие икс или песочные часы, нацарапанные на стене и на столе, посматривали на Федора Ивановича как единомышленники. Он взвесил на руке свою поклажу. Получилось легче шести кирпичей. Поставил рюкзак на стол, глянул издали. Форма была прежней, рюкзак не должен был вызывать подозрений.
Шел уже пятый час. Не теряя времени, Федор Иванович натянул брюки и свитер, зашнуровал ботинки. Прежде чем навсегда покинуть эту комнату, где, как в скорлупе, созрела и вышла на свет его позиция по отношению к беспечно распоряжавшемуся в жизни злу, он, не гася света, осторожно вышел в коридор и чуть приоткрыл наружную дверь. На улице все так же отвесно опускался густой снег. Сверху из тьмы текли бесконечные занавесы, их было много, за самым ближним виднелись другие, слегка выделенные желтым светом окон, и по ним проходили волны. Стояла тишина.,
Федор Иванович приоткрыл дверь пошире, еще раз посмотрел по сторонам, потом вышел на крыльцо — и тут увидел, вернее, угадал неподалеку от крыльца, за светящимся третьим или четвертым занавесом снега. темный столбик. Там неподвижно стоял человек.
Сбежав по ступеням. Федор Иванович гневными шагами проследовал к человеку, который не двинулся с места. Крепко взял его за рукав. Это была Женя. Он молча потащил ее к себе, и она побежала, спотыкаясь, как провинившийся мальчишка. Сколько было счастья в этом ее барахтанье! Бежала, спотыкалась и при этом оправдывалась:
— Я чувствовала, что вы уезжаете... Я должна была...
Он втащил ее в свою комнату и щелкнул ключом.
— Теперь вы останетесь здесь до утра, — сказал четко.
— Я согласна... — она вызывающе посмотрела. Как будто зашипела ему в лицо. В это время грянул телефон.
— Да-а! — заревел в трубку Федор Иванович. — Да-а! — бешено забился он. — Черт знает, что... — бросил трубку на аппарат и обернулся к Жене — совсем другой, тихий и мягкий. — Что же вы без шапки... Надо отряхнуть волосы... Вот так... Снимайте, снимайте пальто. Вот сюда мы его, пусть сохнет. Да не бойтесь вы меня. Это я врал по телефону. Чтоб подумали, что я страшно злюсь. Звонят все время... И вам надо научиться врать... Если вы всерьез осуществили ваш поворот... В сторону настоящей науки...
— А я уже давно... Это же я сама дала ребятам... ветку оторвать. Мы поспорили... Я уже чувствовала, что правы они, но поспорила. Не хотела сразу сдаваться, — и она хихикнула. — И вообще после этого столько было вранья... Я поклялась Богумиловне забыть свои заблуждения, забыть, что читала у Менделя. И опять высеяла пшеницу под зиму. Ту, что вы видели... В изоляторах...
— Ну вот... Вот мы и вместе. В науке... А лишнего ничего нам нельзя.
Она опустила голову. Отвернулась.
— Тем более во сне. Это никак нельзя, то, что вы говорили. Видите, у меня уже рюкзак... Комната уже вся пустая. Ухожу я, ухожу. Навсегда. Сам еще не знаю, куда. Такие тоже сны бывают. Через год вы опомнитесь... Чтобы оставаться тем, кем вы меня считаете, чтобы не оказаться другим... я должен вести себя только так, как веду. Или мне стать профессором Брузжаком? Или Красновым? Нельзя, Женя, не судьба.
Они сидели друг против друга. Женя была умная девочка, все понимала. Повернулась к нему, тяжело взглянула в глаза.
— А если случай особый? Если я все беру на свою ответственность? — тихо спросила она.
— На эту ответственность у вас нет права.
— Не понимаю...
— Нет права. Нечем отвечать. У вас жизнь еще не пошла на второй круг. Вы первого круга еще не закончили.
— Какой еще круг? Не знаю и не хочу...
— И не надо знать. Знание появится само. Тут и начнется второй круг.
Зазвонил телефон. Женя хотела поднять трубку. Он перехватил ее руку, и эта рука, растаяв, доверилась ему. Вместе со взором, с надеждой. Подержав ее на весу, Федор Иванович положил ее на стол и слегка пристукнул сверху осторожным кулаком.
— Вот так. Пусть лежит.
А телефон настойчиво разливался звоном. Федор Иванович снял трубку и, задыхаясь, простонал:
— Ох, неужели нельзя... Неужели нельзя дать заснуть больному человеку? Отстаньте ради бога! — он захныкал. — Ну что же это за...
Уронил трубку, поднял, охая и отдуваясь, не мог никак уложить ее на место. Наконец, попал, как надо...
— Караулят... — сказал, глядя на аппарат. — Поняли теперь, что не судьба?
— А почему же... Зачем тогда я вам... до утра?
— Зачем? Сейчас скажу. Видите — рюкзак. Лыжи. Сейчас я выйду отсюда, и больше меня здесь не увидят. А вы одна тут останетесь сидеть. Где сидите.
— А как же ваш иностранец? — шепнула она.
— Потому меня и караулят, чтоб сидел на месте. Чтоб не сбежал. Этим иностранцем прикрывшись, чтоб не ушел. Сейчас вот уйду, а вы останетесь дежурить тут до утра. Если у вас нет возражений... И будете, как только зазвонит, снимать трубку. И на место класть. Как будто это я здесь сижу и снимаю. Свет не гасите. Это будет ваша мне помощь. До вашего, Женя, появления я ломал голову — как бы оторваться от этих... Не знаю, кто они. А теперь все будет в порядке. И вы можете твердо знать, что вы спасли меня. Освободили. Всю жизнь это буду знать. Не забуду. Сейчас дождемся, пусть позвонят еще...
Они замолчали. Женя взяла его руку.
— До звонка, — шепнула и, наклонившись, приложила щеку к его руке. Закачалась, вдавливаясь в эту руку. — Я вас люблю, Федор Иванович. Я серьезно... Но вам уже не опасно... Я опоздала, опоздала... Вижу все, вы уже давно летите куда-то. У вас глаза блестят. Ждете этого звонка, прислушиваетесь... А ведь если бы не было этого вейсманизма-морганизма... И академика Рядно, и всех этих... обстоятельств... Я могла бы и пропустить вас. И вы бы не летели куда-то, а тихонько преподавали бы что-нибудь. Что-нибудь спокойное. Биология ведь спокойная наука, правда же? А меня интересовал бы какой-нибудь лыжник со спортивным разрядом... Институтский чемпион...
— Почему именно лыжник?
— Это я так... Просто когда я ходила против вашего окна... Как сторож... — она шепнула это чуть слышно и покачала головой. — Да, как сторож ходила... Они проехали два... а может, три раза. Наши, институтские.
— Сколько их было?
— Не знаю. Четыре или пять...
— Н-да-а. Два или три раза... Это мои, Женя, лыжники. Боятся, что уйду. Понимаете, как важно, что вы здесь?
— Все давно, давно поняла, Федор Иванович. Не мешайте мне. Я с вами прощаюсь. Ах, дорогой Федор Иванович... Я была бы такая верная у вас подруга... Не забывайте хоть меня. Все равно вы меня всегда будете помнить и, в конце концов, полюбите. На расстоянии. А на старости лет, — она усмехнулась, — когда у нас с вами пойдет второй круг, я вас найду. Говорят, что самая большая любовь приходит с сединами.
Он молчал.
— Вот и молчите. И ни слова. А я буду ждать старости. Вы не можете мне запретить мечтать. Я не сдамся, Федор Иванович. Я не могу нажать на своем теле кнопку и перестать мечтать... Стригалев так говорил...
— Вы были там, год назад?..
— Я и Стригалева могла полюбить... — тихо сказала она. — Больше никого нет. Кроме одного, — она усмехнулась и шмыгнула носом.
Тут, раня и трепля душу, отчаянно зазвонил телефон.
— Не трогайте, рано, — сказал Федор Иванович. — Я сплю. Он должен меня разбудить.
Потом он снял трубку и заметил при этом, что рука его мокрая. Как будто в ведро окунул. Взглянул осторожно на Женю. Она задумалась, смотрела вниз. Трубка загадочно молчала, Федор Иванович сказал:
«Чш-шорт...» — и положил ее. Через несколько секунд телефон опять зазвонил.
— Слушайте, молодые люди! — заревел Федор Иванович со стоном. — Я сейчас завалю телефон подушкой, и можете играть в вашу детскую игру хоть до утра. Спокойной ночи!
Положив трубку, он осторожно отстранил Женю. Встал, натянул свою вязаную шапочку с пуговкой, надел рюкзак и взял лыжи.
— Женя, теперь все — в ваших руках. Снимайте трубку не сразу и сейчас же кладите. Вся ваша работа. Протайте. Ну, теперь я вас поцелую. Как маленькую — в головку. Господи, сколько краски... Это все для меня?
Она кивнула несколько раз.
— Для вас... Федор Иванович... Это не баловство. Это серьезно. Все для вас.
И повисла на нем. Он поцеловал голову, душистые юные волосы. Усадил ее, вялую, догорающую, на стул и шагнул в коридор. Тихо прикрыл дверь.
Он был осторожен и не сразу вышел на улицу. Затаившись у наружной двери, ждал минут двадцать. Вот в его комнате опять зазвонил телефон. Несколько раз подолгу заливался звонок, и затем его жестко обрезало — Женя сняла трубку. Выждала немного, громко дунула в микрофон — это было ее собственное изобретение — и со стуком бросила трубку на аппарат. «Молодчина, — подумал он. — Преданная подруга».
Вышел на крыльцо, сбежал вниз. В самом темном месте под стеной встал на лыжи, застегнул крепления и тихонько тронулся, свернул за угол дома. Постоял, прислушиваясь.
Было примерно часов семь вечера, но вокруг двигалась и качалась глубокая ночная мгла, и Федору Ивановичу показалось, что он слышит слабый звонкий фон падающего густого снега. Было приятно вслушиваться в этот звенящий шорох. В нем для Федора Ивановича сразу выделились две стороны. Прежде всего: музыка эта мягко гасила все остальные звуки. Природа была заодно с Федором Ивановичем. Потому что, тронувшись в свой тайный путь, он выполнял ее материнскую волю — уходил от гнавшегося за ним враждебного природе многоголового безумия. Что и надо делать всегда, если нет сил и средств излечить все эти головы, любящие чужую бессмысленную погибель. Он уходил и уносил от беды то, что составляло основу жизни другого, очень близкого человека, уносил главную его находку, увенчавшую многолетние поиски. И, наконец, он отправлялся искать еще двоих, родных, самых близких. Их скоро должно было стать двое.
А вслед ему смотрели другие преданные глаза, о которых он уже не думал. Ему это легко удалось, потому что он был еще молод, еще не считал свои приобретения на этом пути, не помышлял обзавестись второй жертвой «про запас», как это делал один хорошо знакомый ему поэт.
Ему удался его прыжок, основа которого была подготовлена бессознательно и потому безошибочно. И природа не только прикрывала его бегство, она пела, словно бы одобряя его шаг. Она пела! В эту вторую сторону тихого звукового фона Федор Иванович вник уже позднее, когда ровным ходом летел через черный безлюдный парк, когда спланировал на мутно-белое в ранней ночной тьме необъятное поле реки и летел над ним, не чувствуя лыж. Кругом не было ни души, даже бег грузовиков на шоссе приостановился. И, осторожно переключив регистр на более слышный, певучий шорох, природа щедро награждала им летевшего в ее пространствах человека, совсем не умеющего думать об опасностях, но способного слышать их издалека.
Он пробежал под обоими мостами, стал подниматься на Большую Швейцарию, и вьюга, начинаясь, торопливо заметала за ним тонкий лыжный след. Сберегая силы, он иногда останавливался, чтобы успокоить дыхание, и слушал. Снег все так же валил, и вокруг стояла все та же тихая музыка. В занавесах снега появился розоватый оттенок — их освещало невидимое зарево города. Складки на них уже бежали быстрее, все в одну сторону. Сквозь эти складки были видны стоящие по сторонам сумрачные тени стволов.
Он перевалил через лысину Швейцарии, и его тихо понесло вперед по тормозящему мягкому снегу, к станции Усяты. Где-то на середине этого тихого спуска он остановился. Не для того, чтобы отдохнуть — он услышал что-то. Вроде как показалось. Да, далеко за его спиной пели чьи-то ходкие лыжи, повизгивали концы палок. В точности так, как это было, когда он в первый раз предпринял подъем на Большую Швейцарию. Сейчас это было не его живое воображение, он слышал настоящие звуки. И они быстро приближались. За ним летел легкий отряд молодых разгоряченных лыжников.
Федор Иванович решительно взял влево, еще левее, ничего не видя под ногами. Могучая сила вдруг рванула его вниз, понесла. Присев, стараясь скользить наискось, поперек крутизны, он удачно пролетел половину склона. Потом сбегающее вниз твердое основание ушло из-под его ног, он ощутил две или три секунды полета в темноте, затем его подтолкнула под ноги опять возникшая крутая твердь, и сейчас же из тьмы выросло что-то черное. Удар в грудь остановил его полет. Голубое электрическое пламя вспыхнуло в сознании и погасло, и Федор Иванович, уронив обе палки, полуобняв корявый черный ствол, вяло соскользнул по нему, к его утонувшему в мягком снегу подножию.
Потом он очнулся. Повернул голову, освобождаясь от тающего на лице снега.
— Славка! Славка! — кричал кто-то наверху.
— Чего остановились? — Федор Иванович узнал голос маленького тренера. — К станции он пошел, к станции! Давай, не стой, ребята! Пошли, пошли!..
«Мальчики, мальчики с плаката, — подумал Федор Иванович, уютно лежа в снегу. — Детки того, который донес на своего товарища Толю. Играют...»
Лыжные звуки наверху улетели к станции Усяты. Федор Иванович попробовал шевельнуться, и острая боль слева проколола грудь и бок. Сразу выступил пот — на лбу и спине.
Удерживая стоны, оберегая ставший странно мягким левый бок, он выбрался из-за толстого ствола. В это время под ним, почти рядом медленно проползла цепь автомобильных фар. Одна за другой, с уступами шла колонна снегоочистительных машин. Три или четыре грузовика со скребками. Отстегнув лыжи, оставив их около ствола, Федор Иванович сполз к шоссе и здесь добрый час возился с рюкзаком. Изогнувшись, чтоб не тревожить левый бок, то и дело ложась отдохнуть, он снял ботинки и надел сапоги. Потом влез в телогрейку, нахлобучил курчавую шапку. Натянул на рюкзак просторный конопляный мешок и завязал его. Превратившись в деловитого, странно согнутого мужика из пригорода, с мешком у ног стал на краю шоссе, ожидая грузовика.
Машины шли нечасто. Первая не остановилась, и Федор Иванович безнадежно посмотрел ей вслед, понимая, однако, что остановить грузовик на таком снегу — хлопотное дело. Вторая машина с тусклыми желтоватыми фарами, поровнявшись с человеком на обочине, начала осторожно тормозить. Скрипя снегом, грузовик прополз на неподвижных колесах метров двадцать и замер. Открылась дверца. Федор Иванович, волоча мешок, собрав всю свою волю, доковылял, морщась и чуть слышно охая, подал мешок шоферу и влез сам, устроил пахнущую мешковиной ношу на коленях. А правая рука тут же скользнула под телогрейку, туда, где ныла ставшая мягкой грудь.
— Ты что? — спросил молоденький шофер. Лицо его было освещено зеленым огоньком, теплившимся среди приборов.
— Не обращай внимания. Поехали...
— Тебе до Усят?
— Ну, если едешь дальше... Мне бы лучше слезть в Прохорищах.
Станция Прохорищи была через сорок километров после Усят.
Шофер ничего не ответил. Осторожно тронул машину с места, начал медленный разгон. Заходили щетки, счищая снег со стекол. Завыл вентилятор печки. Впереди почти перед самым радиатором возник и повис сияющий круг, и из него под машину поползла белая дорога.
Они ехали в молчании минут двадцать. Федор Иванович ежился в своей телогрейке. Он начал зябнуть. Горячий, почти как пламя, воздух, вылетавший из невидимого сопла и обдувавший его ноги, не согревал.
— Ты что, заболел? — спросил шофер, посмотрев на его правую руку, которая все еще была под телогрейкой.
— Немножко есть, — сказал Федор Иванович, и они опять замолчали.
Из снежного круга выплыла, на миг ярко осветившись, белая доска с надписью «Усяты» и, померкнув, улетела за грузовик. Угадывались занесенные снегом дома, чувствовалась жизнь, ушедшая за теплые стены. На миг в круг света попал милиционер с пегой палкой. Нет, он не остановил машину. Потом дома кончились. Федор Иванович глубже осел, закрыл глаза.
— До Прохорищ доедешь? — спросил шофер. Черная курчавая шапка пассажира кивнула в ответ, и больше они не обменивались словами. Горячая дрема сквозь ледяные ручьи озноба охватила Федора Ивановича. Боль в боку и груди успокоилась, и он заснул.