Страница:
— Нет здесь никакого Ивана Ильича, — отрезал молодой интеллигентный голос из машины. Остальные сжались, молчали.
— Да как же! — еще отчаяннее закричал Федор Иванович. — Вон же он! Вон его волосы! Иван Ильич!
Он еще крепче вцепился в дверцу. Нагнулся, вглядываясь. Полез в темное нутро машины. Там все время шевелилась плотная живая масса. Потом послышался смешок, и из темноты показалась тонкая нога в хромовом глянцевом сапоге и уперлась ему в грудь. Сильный толчок отбросил его. Машина, рыкнув, рванулась с места. Федор Иванович крепко держался за дверцу, и потому его бросило навзничь на мостовую. Тут же он вскочил, принялся быстро шарить вокруг, ища камень.
А машина уже была далеко, мотор ее успокоился, малиновые огни, убывая, погружались в область снов, соединялись с ночью.
Из кустов вышла темная фигура — полковник Свешников. Приблизился, вобрав голову, надевая приплюснутую толстую кепку. Он был в толстом темном пиджаке почти до колен, похоже, с чужого плеча. Долго молчали оба, глядя в темень, туда, где скрылась машина.
— Не воротишь, — Свешников жестко отчеканил эти слова. Потом обернулся к Федору Ивановичу: — Суетесь! Болтаетесь под ногами, тибетец... Метете все перед собой...
Федор Иванович не сказал ничего. «Это же они и ее брали», — подумал он.
— Да бросьте вы, что это у вас? Булыжник? Бросьте, — полковник ударил его по руке, и камень, стуча, покатился по дороге.
— Я видел сапог... — шепнул Федор Иванович. — Из машины высунулся.
— Сапог... — Свешникова передернула усмешка. — Вас-то что сюда принесло?
— Меня дело принесло. Служба. Вот вы что там делали... с фонариком? Руководили операцией? У вас кровь на лбу...
— Руководил операцией специалист... Парашютист... Ай-яй-яй! — он рванулся было бежать куда-то, но остановился и медленно прошелся кривым кругом. Согнувшись, как будто у него заболел живот, тряхнул головой. Федор Иванович недоверчиво наблюдал за ним.
— Что за парашютист еще?.. Вы не первый раз о нем...
— После, после... А решили исход все-таки вы, дорогой Федор Иванович. Можете и это себе в актив. Вы же собираете такие воспоминания... Шепнуть могу Кассиану Дамиановичу. Чтоб отметил вас.
Они молча долго шли по дороге к парку.
— Вообще в эту ночь лучше бы вам спать дома, — сказал наконец Свешников. — Загадочная вы фигура... Зачем вы полезли к машине? Покататься в ней захотелось? Чего это вы крик там подняли?
— Тут закричишь... — Федор Иванович уже опомнился, напряженно искал ответы. — Он же мне так и не сказал, где у него новый сорт. А обещал сказать...
— Нет, вас не поймешь... Надо же, как складывается иногда... Мгновения какие бывают... Кто затесался!.. Так хорошо было все продумано.
— У кого?
— У них хорошо. А у меня еще лучше. И вот... Кто вы такой, Федор Иванович?
И, умолкнув, сойдясь ближе, они долго смотрели друг на друга.
— VII -
— Да как же! — еще отчаяннее закричал Федор Иванович. — Вон же он! Вон его волосы! Иван Ильич!
Он еще крепче вцепился в дверцу. Нагнулся, вглядываясь. Полез в темное нутро машины. Там все время шевелилась плотная живая масса. Потом послышался смешок, и из темноты показалась тонкая нога в хромовом глянцевом сапоге и уперлась ему в грудь. Сильный толчок отбросил его. Машина, рыкнув, рванулась с места. Федор Иванович крепко держался за дверцу, и потому его бросило навзничь на мостовую. Тут же он вскочил, принялся быстро шарить вокруг, ища камень.
А машина уже была далеко, мотор ее успокоился, малиновые огни, убывая, погружались в область снов, соединялись с ночью.
Из кустов вышла темная фигура — полковник Свешников. Приблизился, вобрав голову, надевая приплюснутую толстую кепку. Он был в толстом темном пиджаке почти до колен, похоже, с чужого плеча. Долго молчали оба, глядя в темень, туда, где скрылась машина.
— Не воротишь, — Свешников жестко отчеканил эти слова. Потом обернулся к Федору Ивановичу: — Суетесь! Болтаетесь под ногами, тибетец... Метете все перед собой...
Федор Иванович не сказал ничего. «Это же они и ее брали», — подумал он.
— Да бросьте вы, что это у вас? Булыжник? Бросьте, — полковник ударил его по руке, и камень, стуча, покатился по дороге.
— Я видел сапог... — шепнул Федор Иванович. — Из машины высунулся.
— Сапог... — Свешникова передернула усмешка. — Вас-то что сюда принесло?
— Меня дело принесло. Служба. Вот вы что там делали... с фонариком? Руководили операцией? У вас кровь на лбу...
— Руководил операцией специалист... Парашютист... Ай-яй-яй! — он рванулся было бежать куда-то, но остановился и медленно прошелся кривым кругом. Согнувшись, как будто у него заболел живот, тряхнул головой. Федор Иванович недоверчиво наблюдал за ним.
— Что за парашютист еще?.. Вы не первый раз о нем...
— После, после... А решили исход все-таки вы, дорогой Федор Иванович. Можете и это себе в актив. Вы же собираете такие воспоминания... Шепнуть могу Кассиану Дамиановичу. Чтоб отметил вас.
Они молча долго шли по дороге к парку.
— Вообще в эту ночь лучше бы вам спать дома, — сказал наконец Свешников. — Загадочная вы фигура... Зачем вы полезли к машине? Покататься в ней захотелось? Чего это вы крик там подняли?
— Тут закричишь... — Федор Иванович уже опомнился, напряженно искал ответы. — Он же мне так и не сказал, где у него новый сорт. А обещал сказать...
— Нет, вас не поймешь... Надо же, как складывается иногда... Мгновения какие бывают... Кто затесался!.. Так хорошо было все продумано.
— У кого?
— У них хорошо. А у меня еще лучше. И вот... Кто вы такой, Федор Иванович?
И, умолкнув, сойдясь ближе, они долго смотрели друг на друга.
— VII -
Проворочавшись на своей постели в течение остатка ночи, вспомнив все слова и движения Свешникова, его бег через кусты и кровавое исцарапанное лицо, подвергнув все недоверчивому пересмотру, Федор Иванович пришел к выводу, что полковник сидел около труб со своей собственной задачей. Он, видимо, хотел перехватить там Стригалева и направить по другому пути, мимо расставленных неким парашютистом засад — все они полковнику были известны. Целых два человека старались спасти Ивана Ильича, и в результате он оказался там. «Действовал из лучших побуждений и в результате погубил еще одного хорошего человека». Эта мысль без конца ударяла, била, как таран в ворота. Узнать бы, каким видит себя в этой истории полковник... «Нет, я полез, я главная причина. Без меня все прошло бы хорошо».
Но Федор Иванович был не из тех, кто склонен безрассудно и сверх меры казнить себя. К утру, устав от угрызений, он стал думать спокойнее. Он уже видел всю цепь причин и следствий. Сразу, как только немного остыл, он понял, наконец, что ни он, ни полковник — не главные звенья в этой цепи. Могло и так получиться, что он не пошел бы ночью предупреждать Стригалева, лег бы спать, а утром его ждала бы уже новость об удачной княжеской охоте на схоласта. Потому что в разрыве у труб ждал бы не полковник, а те двое — слабо улыбающиеся, молодые. Могли бы ведь и так расположиться карты. Вот тогда бы действительно был виновен он, Федор Иванович. А сейчас, когда в картине стали видны и передний план, и все ее глубины, все больше вырисовывались отнесенные далеко назад, в дымку, две египетские статуи, вырубленные из песчаника множеством прилежных работяг. Одна громадная, тощая, с угловатыми плечами и с челкой на лбу, другая — меньше, как будто детеныш первой, сделанная из осколка той же скалы, тоже тощая, с узким лицом и непропорционально большой шевелюрой. И стало видно, что и Федор Иванович, и полковник Свешников делали то, что им полагалось делать. Единственное, что можно было бы поставить им в вину, — это то, что, действуя на виду у этих каменных богов, они слишком долго присматривались друг к другу, так и не успели сделать открытий, рождающих полное доверие, а вернее — знание человека. Если бы успели, все, может быть, кончилось бы иначе.
Кто же этот парашютист? Такой вопрос Федор Иванович тоже несколько раз задал себе в эту ночь. Он, в общем, догадывался, что Свешников дал это название меньшей из статуй. Эта мысль родилась сама собой, ею повеяло еще там, на дороге, и неизвестно откуда. Но она укрепилась, когда, расставаясь с полковником и ощупывая при этом ушибленное плечо, Федор Иванович вдруг заметил, что Свешников угрюмо смотрит туда же, на место ушиба, и качает головой. Собирая губы в трубку, он словно хотел поставить какую-то последнюю точку. И эта точка, наконец, была им поставлена:
— Сапожок-то... Узнали?..
После всех этих размышлений возникла настоятельная потребность встретиться еще раз и выведать все до конца. Похоже, что и с той стороны такая потребность тоже была. Потому что, выйдя на следующий день после работы прогуляться по Советской улице со слабой надеждой встретить Свешникова, Федор Иванович почти сразу, у сквера, увидел полковника. И тот сразу же направился к нему. В своем штатском костюме светло-табачного цвета этот лысеющий рыжеватый блондин с широченным торсом был похож на спортсмена-гиревика. Глаз его не было видно — он уже улыбался добродушной профессиональной улыбкой. Здоровая алая кровь играла под прозрачной нежной кожей щек, мягкие розовые губы, окруженные неуловимым золотом бритой щетины, все время жили, изображая ясный ум, хорошее настроение, власть и чуть заметное превосходство над избранным для беседы настороженным и неглупым кандидатом наук. И Федора Ивановича сразу же озарила мгновенная и четкая мысль: почему всегда в первую минуту встречи со Свешниковым возникают такие определенные и острые прозрения, в общем, благоприятные для этого человека?
— Здравствуйте, полный подозрений человек, — сказал полковник, протягивая ему толстую и добродушную крапчатую лапу. — Я так и знал, что вы выйдете сюда, чтоб встретить меня. Пройдемся? Не возражаете?
— Я для этого и пришел сюда, — строго сказал Федор Иванович.
— Хорошее начало! — Свешников стал еще веселее. — Пойдем вниз по скверу. Не возражаете?
И они пошли по скверу между двумя рядами свежезеленых лип.
— У вас очень строгий вид, — сказал Свешников. — Учитесь властвовать собой, не всякий вас, как я, поймет. К беде неопытность ведет.
— Заменять серьезное выражение лица... более соответствующее ожидаемой беседе... излишне веселым — не значит властвовать собой. Веселье больше похоже на неуверенность.
Открыто улыбающееся мягкое лицо полковника на миг словно обсыпалось неуловимой пылью — он отреагировал на недружелюбную настороженность Федора Ивановича. Но алая кровь есть алая кровь. Розовые губы приятно задвигались, как бы выбирая слово попокладистее, светло-серые с желтизной глаза, показав на миг бьющее веселье, закрылись от улыбки. Он ничего не говорил, только щупал губами какие-то слова и все смотрел, смотрел на Федора Ивановича.
— Вот сюда теперь свернем, а? — весело сказал он. — Не возражаете?
«Куда он меня?.. — подумал Федор Иванович. — Ладно, пойдем, посмотрим».
— Чему это вы так радуетесь все время? — спросил он.
— Нам с вами на улице нельзя быть серьезными. Учитесь властвовать собой. Улыбайтесь. Теперь на минутку сюда. — Полковник подошел к будке телефона-автомата. — Я команду передам. Если не будете против. — Он вошел в будку, проворно сунул монету, завертел диск. Замер, слушая. — Это ты, Петрова? — спросил строго. — Почему не рапортуешь, как положено? Ладно, мы уже идем. Как с кем? С кем говорил. Вот с этим самым. Я был прав, чутье меня не подвело. Так что вот... Минут через пятнадцать...
Он повесил трубку и вывалился из будки.
— Пойдемте дальше. Вы ничего не спрашиваете, это хорошо.
— Пока ничего не спрашиваю, — сказал Федор Иванович.
— Нет, здесь направо...
Они свернули в переулок. Теперь шли молча. Один что-то готовил, другой напряженно ждал.
— Вот сюда, — Свешников, взяв под руку, повернул его в подъезд пятиэтажного дома из серого кирпича. — Пойдемте. Осталось немного. Вот, по лестнице... А теперь сюда...
— Куда это вы меня? — спросил Федор Иванович, останавливаясь.
Страх давно уже сдавил Федора Ивановича. Но, сжав затвердевшие губы, он заставил себя идти. «Пойдем, посмотрим. Проявим... Не знаю, можно ли это назвать мужеством...» Свешников подвел его к двери, окрашенной в шоколадный цвет, и сунул латунный ключ в замок. Дверь открылась. Легко запахло жаренным на масле тестом.
— Мы пришли ко мне, — сказал он, пропуская Федора Ивановича в коридор. — Попробуем жениных пирогов. Наверное, еще не остыли.
Федор Иванович остановился.
— Сейчас вы перестанете улыбаться. Все-таки, вы, Михаил Порфирьевич, профессионал. И от этого, не знаю, уйдете ли когда-нибудь. У вас у всех в крови... Есть манера — показывать остренький зуб всем и каждому. Весело пугать. Так это... покусываете. Ведь вы должны же знать, чего может ожидать человек от общения с вами! Еще в Библии сказано: будь осторожен в дружбе с имеющими власть лишать жизни. Если кусать — надо только всерьез. А вы играете. В смерть...
Свешников выкатил белые с серым глаза. Федор Иванович, подняв на него спокойный благосклонный взгляд, продолжал с легкой грустью:
— Вы что — забыли, где мы с вами встречались ночью? Забыли, что происходит? Я не буду сегодня есть у вас пироги. Сегодня у нас будет очень серьезный разговор.
За стеклянной дверью, ведущей из коридора в комнату, кто-то пел, какая-то женщина с полным молодым низковатым голосом. Вместе с пением слышалось и постукивание щетки, завернутой в тряпку. Там шла уборка. Женщина пела со старомодными эстрадными подвывами в голосе, но слова были серьезны: «Мы идем на смену ста-арым, утомившимся бойцам — мировым зажечь па-ажаром пролетарские сердца!» Все было очень естественно, и Федор Иванович тут же сообразил, что во времена молодости этой женщины даже под гитару, даже весной, в парке звучали именно такие слова, и не мешали молодой жизни.
— Настя! Покажись! У нас гость! — хрипло позвал Свешников. — Во, как вы меня. Даже охрип. Настя! Не слышит...
Дверь открылась. Вошла круглолицая, с прямым, смелым взглядом женщина в пестром ситцевом платье и домашних суконных тапках. Оперлась на свою щетку.
— Привет!..
У нее были мужские рабочие руки. Седые, мертвые волосы ее были плоско срезаны на уровне ушей — так стриглись в начале тридцатых годов.
— Настя, это Федор Иванович, он сейчас мне хорошо врезал, и по делу. И я ничего не могу ему сказать, он прав.
Все трое прошли мимо стеклянных створок и оказались в большой комнате с ковром на стене, с диваном, на спинке которого был приколот кружевной ромб. Пахло туалетным мылом и пирогами. Мужчины сели на диван, зазвеневший старыми пружинами. Женщина с грохотом придвинула квадратный стол — одной рукой, как будто мальчишку за ухо подтащила.
— Мы не будем есть пирогов, — сказал Свешников.
— Как страшно! — сказала она, посмотрев. — Что случилось?
— То самое, ты знаешь.
— Предрассудки. Мы с тобой, Миша, в молодости приняли авансом такой пост, что на три жизни хватит. Пироги не отразятся на вашем политическом лице, они не с барского стола. Я несу.
Но на всякий случай она оглянулась на Федора Ивановича.
— Давай, — сказал Свешников.
Седая женщина с мужскими ухватками ушла, и в коридоре опять запела: «Под натиском белых, наемных солдат... отряд коммунаров сра-жал-ся...» Страшная мелодия и страшная отрывистость слов, хоть и смягченная угловатой женственностью, занятой кухонными заботами, — полоснула. Так, видно, пели сами эти коммунары... Сразу зашелестела знаменами, застучала ночными выстрелами, глянула голодными глазами революция. Федор Иванович, не вставая с дивана, все еще находясь в семнадцатом году, стал механически рассматривать висящую против него на стене мутноватую фотографию величиной в половину газетной страницы. Фотография была под стеклом и в коричневой узкой рамке. Там были сняты пять молодых, даже юных красноармейцев в маленьких фуражках со звездами и в новенькой форме. Все пятеро сидели в ряд на бревне коновязи, свесив ноги в галифе и хромовых сапогах со шпорами. Они весело, браво глядели в объектив фотоаппарата. Эта группа ничего не говорила Федору Ивановичу, фотография требовала разъяснений. И он отвернулся, стал смотреть на серую кирпичную стену за окном.
— Почему отвернулись? В этой комнате только сюда и нужно смотреть, — сказал Свешников. Он снял фотографию со стены и положил ее Федору Ивановичу на колени. — Смотрите, смотрите, может, найдете что-нибудь.
Федор Иванович принялся опять рассматривать фото. За спинами красноармейцев высились каменные постройки, это сразу меняло дело. Это был Кремль. Между домами вдали темнели несколько зубцов стены.
— Юные рыцари революции, — сказал Свешников над ним. — Смотрите еще! Может, найдете знакомых...
Федор Иванович внимательно рассматривал лица. Нет, он не узнал там никого. Потом он увидел далеко за коновязью между домами еще группу, человек шесть. Размытые расстоянием, выпавшие из фокуса фигуры. Люди беседовали, сойдясь кружком, и там стоял, подавшись вперед, один — поменьше ростом. Разъяснял что-то для всех, а они слушали, и в позах была вера и готовность. Вот этот человек и показался знакомым. Федор Иванович посмотрел на полковника.
— Я, кажется, нашел. По-моему, вот здесь. Это он?
— Да, это он. Он самый. Мы хотели с ним сняться и специально подкараулили, когда он там остановился с товарищами.
— Аркашка снимал, — сказала женщина. Она уже внесла пироги и тоже рассматривала фотографию.
— Аркашка, — подтвердил Свешников. — Его нет в живых. Из всех, кто здесь снят, никого нет в живых, кроме двоих. Из тех, кто с Ильичом стоял, тоже нет никого. И его самого, понятно...
— Все погибли, — с некоторым вызовом сказала женщина. — Все погибли. За революцию. Аркашка первым. Белые порубали.
— А это вот Вася Богданов, — тихо, с туманом в голосе сказал Свешников. — Его разорвали бандиты. Привязали за ноги к двум березам. К загнутым. И отпустили. А это сидит Хитрун. Его в прорубь опустили. В тридцать втором. Это Вася Соловей. Его сначала белые... Кисть ему отрубили в бою. А свои докончили. В тридцать восьмом.
— Какие они были свои? — возвысила голос женщина. — Что, Медяшкин был свой?
— Свой, свой, не говори. Кто же, если не Медяшкин? Из грузчиков, как и я. Правда, дурак...
— Ничего себе дурак! Всегда знал, что орать.
— Эт-то он верно, знал. А вот этого, с краю сидящего, вы должны бы узнать, Федор Иванович!
С краю сидел почти мальчик — плотненький, губастый, добродушный. С пышными белыми волосами под фуражечкой. Глубоко сидел, сложился почти вдвое и соединил толстые ручищи между колен.
— Это я, я! — не удержался полковник. — Мишка Свешников!
— Раз шпоры — значит и шашки где-то лежат? — спросил Федор Иванович. — Приходилось шашку держать?
— Приходи-илось, — протянул полковник, вспоминая. — Все приходилось... Давайте теперь по пирожку съедим.
Пироги были, как булки, — сплошной сладковатый хлеб и слабый вкладыш из капусты с рубленым яйцом.
— Чайку бы дала по кружечке...
— Сейчас, — женщина вышла из комнаты.
— А кто с другого краю? Вот этот... — Федор Иванович постучал пальцем прямо по физиономии пятого красноармейца. Физиономия была узкая, черноглазая, и вокруг глаз светились глубокие тени. Человек был похож на юную мечтательную девушку в фуражке.
— Тоже не узнали? Это же Коля Ассикритов. Мой нынешний начальник. Интересный, весьма неглупый, одаренный товарищ. Как говорится, растущий. Кое в чем мы с ним расходимся, доходит иногда и до крика... Но в общем — человек на своем месте. Дело знает.
— Мне кажется, он... — начал было Федор Иванович. Но Свешников, перебив его, как будто не слыша, громко закричал в сторону двери:
— Как там чай? Дадут нам его, наконец? К таким пирогам нужен чай!
И женщина принесла две полулитровые обливные кружки с чаем. Там уже был и сахар, и она обстоятельно помешала в каждой кружке ложечкой и забрала ее себе. Таков здесь был ритуал чаепития. С фронтовым оттенком.
— Этот ваш Ассикритов... — начал было опять Федор Иванович, отхлебнув из кружки. Но Свешников, будто не слыша его, тут же закричал:
— Хороший чай у тебя, слушай! Это что, краснодарский?
— Пей, не все ли тебе равно, — ответила женщина. И, отойдя к открытому окну, закурила сигарету и глубоко села на подоконник, как на коновязь.
Федор Иванович больше не заговаривал об Ассикритове. Фотографию повесили на место, гость время от времени посматривал на нее. Когда допили чай, Свешников поднялся.
— Мы, Настя, пойдем, погуляем маленько, не возражаешь?
— Хоть до утра, — сказала она.
И они вышли в переулок. Молча дошли до угла.
— Что ж об Ассикритове не спрашиваете? Теперь можно, — сказал полковник.
— А что, собственно, спрашивать? Все вроде ясно. Почему вы его называете парашютистом?
— Правильно начинаешь разговор. — Свешников соскользнул на «ты» и сам этого не заметил. Видимо, он все еще сидел на своей коновязи, в своем двадцатом году. Это чувствовалось, он сегодня был несколько иным. — Правильно поставил вопрос. А вот отвечать придется с подходом. У Достоевского сказано, ты помнишь? В «Преступлении и наказании». Он говорит, что господа социалисты все хорошо с помощью логики рассчитали, но не учли одного — натуры человека. А с одной логикой, Достоевский говорит, нельзя через натуру перескочить. Логика предугадает три случая, а их миллион. Коммунисты тоже натуру не учли. И не поставили вовремя преграду. Для миллиона случаев. А надо было попытаться. И дальше так себя вели, не ставили преграду. Как будто натуры нет, а одно только социальное происхождение. Может быть, уже и умышленно. Потому что, когда вопрос начал всерьез возникать, натура уже крепко сидела там, где ей и хотелось сидеть. И ее тоже звали «товарищ». От нее-то, от натуры, все и пошло. Что цели сначала были святыми — по себе скажу. Некоторые моего генерала фанатиком называют. За черные глаза. А какой он фанатик? Фанатики не едят сало в одиночку, тайком от всех. Накрывшись одеялом с головой. Должностей не ищут. И смерти не боятся. Фанатик — я, Федор Иванович. Тебе одному откроюсь. Чувствую, тебе могу открыться. И вообще, тебе первому признаюсь. Потому что получится пустое, болтовня, если направо-налево начать говорить. А там и не заметишь, как вместо дела пойдут одни, Федор Иванович, слова. Натура начнет свое делать. Ее никто не видит, она во внутреннем нашем конусе. За ней каждый должен сам смотреть. А это занятие — на любителя. На ре-едкого любителя... Все мы тогда, когда на коновязи сидели, думали — в классах все дело. А классовая борьба тоже требует понимания особенностей натуры. А мы тогда только напрямик. Мой-то генерал был ведь беднота из бедноты. Помнишь фото, худой какой? В-идел я и его мать. Баба такая в платке. Темнота! Кто же мог подумать, что нашего Кольку Ассикритова — на парашюте к нам из того мира? Из мира наживы и эгоизма?
— Я понимаю вас, но не совсем... Как это — на парашюте?
— Абстрактно мыслить не умеешь. А еще песочные часы придумал. Вот слушай. Вообрази себе самого практичного трезвого эгоиста-буржуя. Представь теперь, что его сбросили к нам на парашюте. Экспериментально. Где-нибудь в самом центре советской действительности. Сбросили — и хода ему назад, в Нью-Йорк, уже нет. Теперь рассуждать давай. Что он станет делать, осмотревшись? Возьмет вилы и попрет в одиночку войной на всю советскую власть? Не-ет, Федор Иванович! Фигу! Ведь он трезвый и практичный. Стало быть, неглупый. Что он будет делать в самом центре советской действительности? Жить-то хочет. И не как бог даст хочет жить, а хорошо. Федор Иванович, он прежде всего осмотрится. Внимательно изучит все и скажет: ого, и тут можно жить! Он будет делать то, — Свешников вытаращился на миг. — Он будет делать то, что скорее всего приведет его к власти и к благам. Будет кричать наши специфические слова. Есть такие слова, которые у советского человека все силы отнимают. Вот он их и начнет кричать. И получит то, что ему нужно. Мы кричим «Да здравствует мировая революция!» — а он еще громче нас. А внутрь не заберешься — кто как кричит. Песочные часы так устроены, ты прав, Федор Иванович. Из одной колбы в другую — как проникнешь? А следующим заходом он станет давить тех, у кого зрение сохранилось, кто поднимет на него зрячие глаза. Конечно, это будут самые лучшие наши ребята...
Они замолчали и долго шли с темными лицами, словно поссорившись.
— Во-от ведь, какая штука, Федор Иванович, дорогой. Да вы и сами знаете. Громче всех кричи и куй свою судьбу. Трибуна, трибуна! Парашютиста искать надо среди тех, кто громче всех кричит. Но никак не среди тех, кого гонят. Кого гонят, тот мог бы и не соваться. Его бы и не погнали. Жил бы себе и подпевал. А если суется... Если он суется — значит, дело ему дороже жи-и-изни, Федя. Значит, он наш человек. А парашютист его к ногтю, представляешь? Как врага...
Тут оба собеседника надолго замолчали. Потому что Федор Иванович по особенному нахмурился — вспомнил свой давний разговор со Стригалевым. Там шла речь о сапогах, косоворотке и кукушонке, который выбрасывал других птенцов из гнезда. Вспомнил и громко вздохнул.
— Вот твой никелевый бог, — заговорил полковник, но уже тише — они уже вышли на Советскую улицу, где было много народу. — Вот твой никелевый бог. Наверняка когда-то кричал со всеми. Не кричал — орал! Интересы революции, выкатив глаза, поддерживал. А потом, прикрываясь этими интересами, стал свое подсовывать. Такие боги, они возникали закономерно. Мог ли вчерашний пролетарий знать, где искать никель? Шут его знает, где его искать! И вообще, что с ним делать... Естественно, он посылал своего парня на рабфак. Долго смотрел ему в глаза: вот ты выбьешься в ученые — не продашь меня? «Я? Продам?! Что ты! Нет! Честное слово! Честное ленинское!» А потом становится никелевым богом. И уже строчит донос на твоего геолога! Преграды натуре не поставили! А как поставишь? Его же, никелевого бога товарищем называли! Громче всех ведь кричал. Мода была — кричать...
— Не потому что кричали, — заметил Федор Иванович. — Потому что верили.
— А что делать? Кругом вопросы, многое неясно и в теории и в практике. А тут Деникин прет, там англичане высадились, Колчак, белополяки. Некогда дожидаться знания. Приходилось кое-что и на веру. Где чего не знаешь, восполняешь революционной страстью, ненавистью к врагу. А это такие вещи, под которые подделаться... таланта особенного не надо. Как сказано у теоретика? Зло маскируется под добро! Парашютист, он же сначала пойдет в колхоз, на ферму, чтоб вымазаться натуральным навозом. Чтоб потом можно было говорить: «я — рабочая косточка». Это ведь ключ. Да еще какой! Ко всем дверям! А как попадет в струю — слыхал такое слово? Это его, парашютиста, термин. Как попадет, тут уж не удержать. Прет в гору и поглядывает: э, да я тут, в струе, не один такой парашютист!
— Сложное у нас с вами, Михаил Порфирьевич, получается объяснение в любви. Немного запоздало оно...
— Нет, не запоздало. Федор Иванович, не запоздало. Был, конечно, карантинный срок. Но все произошло у нас очень вовремя. Вы узнали ночью сапожок?
— Еще бы!
— Ну так и он вас узнал. Сегодня утром у нас беседа была. В его кабинете. Привели Ивана Ильича. Мне понравилось, он был спокоен. Ассикритов — мало того, что он психопат, он еще и в потустороннее верит. Верит в силу своего глаза. Есть такая ветвь, особая порода следственных работников. У них есть своя мистика. Верят, что их глаз может повлиять на допрашиваемого, «расколоть» его. Принялся Ивана Ильича гипнотизировать. Подошел, воткнулся и смотрит. И людей не стесняется. А Иван Ильич спокойно так смотрит на него. С духовной высоты. Вниз. Смотрит и морщится...
У него же, бедняги, язва. Здесь ему хоть молоко будут давать. Пока он у нас. А вот что будет в лагере — тут не ручаюсь.
— Ну и что нам делать? — спросил Федор Иванович.
— Физических возможностей нет. Превращайтесь скорее в лед. Вы ведь тоже... Не очень давно, но уже находитесь в сфере... У нас вообще глаз всегда открыт. Если и можно выручить всех — только через вашу деятельность. Через ваши картошки. Если появится прекрасный сорт, известный на весь мир, и станет известно, что автор — Стригалев. Делайте что-нибудь, Федор Иванович. Делайте.
— А если Сталину...
Но Федор Иванович был не из тех, кто склонен безрассудно и сверх меры казнить себя. К утру, устав от угрызений, он стал думать спокойнее. Он уже видел всю цепь причин и следствий. Сразу, как только немного остыл, он понял, наконец, что ни он, ни полковник — не главные звенья в этой цепи. Могло и так получиться, что он не пошел бы ночью предупреждать Стригалева, лег бы спать, а утром его ждала бы уже новость об удачной княжеской охоте на схоласта. Потому что в разрыве у труб ждал бы не полковник, а те двое — слабо улыбающиеся, молодые. Могли бы ведь и так расположиться карты. Вот тогда бы действительно был виновен он, Федор Иванович. А сейчас, когда в картине стали видны и передний план, и все ее глубины, все больше вырисовывались отнесенные далеко назад, в дымку, две египетские статуи, вырубленные из песчаника множеством прилежных работяг. Одна громадная, тощая, с угловатыми плечами и с челкой на лбу, другая — меньше, как будто детеныш первой, сделанная из осколка той же скалы, тоже тощая, с узким лицом и непропорционально большой шевелюрой. И стало видно, что и Федор Иванович, и полковник Свешников делали то, что им полагалось делать. Единственное, что можно было бы поставить им в вину, — это то, что, действуя на виду у этих каменных богов, они слишком долго присматривались друг к другу, так и не успели сделать открытий, рождающих полное доверие, а вернее — знание человека. Если бы успели, все, может быть, кончилось бы иначе.
Кто же этот парашютист? Такой вопрос Федор Иванович тоже несколько раз задал себе в эту ночь. Он, в общем, догадывался, что Свешников дал это название меньшей из статуй. Эта мысль родилась сама собой, ею повеяло еще там, на дороге, и неизвестно откуда. Но она укрепилась, когда, расставаясь с полковником и ощупывая при этом ушибленное плечо, Федор Иванович вдруг заметил, что Свешников угрюмо смотрит туда же, на место ушиба, и качает головой. Собирая губы в трубку, он словно хотел поставить какую-то последнюю точку. И эта точка, наконец, была им поставлена:
— Сапожок-то... Узнали?..
После всех этих размышлений возникла настоятельная потребность встретиться еще раз и выведать все до конца. Похоже, что и с той стороны такая потребность тоже была. Потому что, выйдя на следующий день после работы прогуляться по Советской улице со слабой надеждой встретить Свешникова, Федор Иванович почти сразу, у сквера, увидел полковника. И тот сразу же направился к нему. В своем штатском костюме светло-табачного цвета этот лысеющий рыжеватый блондин с широченным торсом был похож на спортсмена-гиревика. Глаз его не было видно — он уже улыбался добродушной профессиональной улыбкой. Здоровая алая кровь играла под прозрачной нежной кожей щек, мягкие розовые губы, окруженные неуловимым золотом бритой щетины, все время жили, изображая ясный ум, хорошее настроение, власть и чуть заметное превосходство над избранным для беседы настороженным и неглупым кандидатом наук. И Федора Ивановича сразу же озарила мгновенная и четкая мысль: почему всегда в первую минуту встречи со Свешниковым возникают такие определенные и острые прозрения, в общем, благоприятные для этого человека?
— Здравствуйте, полный подозрений человек, — сказал полковник, протягивая ему толстую и добродушную крапчатую лапу. — Я так и знал, что вы выйдете сюда, чтоб встретить меня. Пройдемся? Не возражаете?
— Я для этого и пришел сюда, — строго сказал Федор Иванович.
— Хорошее начало! — Свешников стал еще веселее. — Пойдем вниз по скверу. Не возражаете?
И они пошли по скверу между двумя рядами свежезеленых лип.
— У вас очень строгий вид, — сказал Свешников. — Учитесь властвовать собой, не всякий вас, как я, поймет. К беде неопытность ведет.
— Заменять серьезное выражение лица... более соответствующее ожидаемой беседе... излишне веселым — не значит властвовать собой. Веселье больше похоже на неуверенность.
Открыто улыбающееся мягкое лицо полковника на миг словно обсыпалось неуловимой пылью — он отреагировал на недружелюбную настороженность Федора Ивановича. Но алая кровь есть алая кровь. Розовые губы приятно задвигались, как бы выбирая слово попокладистее, светло-серые с желтизной глаза, показав на миг бьющее веселье, закрылись от улыбки. Он ничего не говорил, только щупал губами какие-то слова и все смотрел, смотрел на Федора Ивановича.
— Вот сюда теперь свернем, а? — весело сказал он. — Не возражаете?
«Куда он меня?.. — подумал Федор Иванович. — Ладно, пойдем, посмотрим».
— Чему это вы так радуетесь все время? — спросил он.
— Нам с вами на улице нельзя быть серьезными. Учитесь властвовать собой. Улыбайтесь. Теперь на минутку сюда. — Полковник подошел к будке телефона-автомата. — Я команду передам. Если не будете против. — Он вошел в будку, проворно сунул монету, завертел диск. Замер, слушая. — Это ты, Петрова? — спросил строго. — Почему не рапортуешь, как положено? Ладно, мы уже идем. Как с кем? С кем говорил. Вот с этим самым. Я был прав, чутье меня не подвело. Так что вот... Минут через пятнадцать...
Он повесил трубку и вывалился из будки.
— Пойдемте дальше. Вы ничего не спрашиваете, это хорошо.
— Пока ничего не спрашиваю, — сказал Федор Иванович.
— Нет, здесь направо...
Они свернули в переулок. Теперь шли молча. Один что-то готовил, другой напряженно ждал.
— Вот сюда, — Свешников, взяв под руку, повернул его в подъезд пятиэтажного дома из серого кирпича. — Пойдемте. Осталось немного. Вот, по лестнице... А теперь сюда...
— Куда это вы меня? — спросил Федор Иванович, останавливаясь.
Страх давно уже сдавил Федора Ивановича. Но, сжав затвердевшие губы, он заставил себя идти. «Пойдем, посмотрим. Проявим... Не знаю, можно ли это назвать мужеством...» Свешников подвел его к двери, окрашенной в шоколадный цвет, и сунул латунный ключ в замок. Дверь открылась. Легко запахло жаренным на масле тестом.
— Мы пришли ко мне, — сказал он, пропуская Федора Ивановича в коридор. — Попробуем жениных пирогов. Наверное, еще не остыли.
Федор Иванович остановился.
— Сейчас вы перестанете улыбаться. Все-таки, вы, Михаил Порфирьевич, профессионал. И от этого, не знаю, уйдете ли когда-нибудь. У вас у всех в крови... Есть манера — показывать остренький зуб всем и каждому. Весело пугать. Так это... покусываете. Ведь вы должны же знать, чего может ожидать человек от общения с вами! Еще в Библии сказано: будь осторожен в дружбе с имеющими власть лишать жизни. Если кусать — надо только всерьез. А вы играете. В смерть...
Свешников выкатил белые с серым глаза. Федор Иванович, подняв на него спокойный благосклонный взгляд, продолжал с легкой грустью:
— Вы что — забыли, где мы с вами встречались ночью? Забыли, что происходит? Я не буду сегодня есть у вас пироги. Сегодня у нас будет очень серьезный разговор.
За стеклянной дверью, ведущей из коридора в комнату, кто-то пел, какая-то женщина с полным молодым низковатым голосом. Вместе с пением слышалось и постукивание щетки, завернутой в тряпку. Там шла уборка. Женщина пела со старомодными эстрадными подвывами в голосе, но слова были серьезны: «Мы идем на смену ста-арым, утомившимся бойцам — мировым зажечь па-ажаром пролетарские сердца!» Все было очень естественно, и Федор Иванович тут же сообразил, что во времена молодости этой женщины даже под гитару, даже весной, в парке звучали именно такие слова, и не мешали молодой жизни.
— Настя! Покажись! У нас гость! — хрипло позвал Свешников. — Во, как вы меня. Даже охрип. Настя! Не слышит...
Дверь открылась. Вошла круглолицая, с прямым, смелым взглядом женщина в пестром ситцевом платье и домашних суконных тапках. Оперлась на свою щетку.
— Привет!..
У нее были мужские рабочие руки. Седые, мертвые волосы ее были плоско срезаны на уровне ушей — так стриглись в начале тридцатых годов.
— Настя, это Федор Иванович, он сейчас мне хорошо врезал, и по делу. И я ничего не могу ему сказать, он прав.
Все трое прошли мимо стеклянных створок и оказались в большой комнате с ковром на стене, с диваном, на спинке которого был приколот кружевной ромб. Пахло туалетным мылом и пирогами. Мужчины сели на диван, зазвеневший старыми пружинами. Женщина с грохотом придвинула квадратный стол — одной рукой, как будто мальчишку за ухо подтащила.
— Мы не будем есть пирогов, — сказал Свешников.
— Как страшно! — сказала она, посмотрев. — Что случилось?
— То самое, ты знаешь.
— Предрассудки. Мы с тобой, Миша, в молодости приняли авансом такой пост, что на три жизни хватит. Пироги не отразятся на вашем политическом лице, они не с барского стола. Я несу.
Но на всякий случай она оглянулась на Федора Ивановича.
— Давай, — сказал Свешников.
Седая женщина с мужскими ухватками ушла, и в коридоре опять запела: «Под натиском белых, наемных солдат... отряд коммунаров сра-жал-ся...» Страшная мелодия и страшная отрывистость слов, хоть и смягченная угловатой женственностью, занятой кухонными заботами, — полоснула. Так, видно, пели сами эти коммунары... Сразу зашелестела знаменами, застучала ночными выстрелами, глянула голодными глазами революция. Федор Иванович, не вставая с дивана, все еще находясь в семнадцатом году, стал механически рассматривать висящую против него на стене мутноватую фотографию величиной в половину газетной страницы. Фотография была под стеклом и в коричневой узкой рамке. Там были сняты пять молодых, даже юных красноармейцев в маленьких фуражках со звездами и в новенькой форме. Все пятеро сидели в ряд на бревне коновязи, свесив ноги в галифе и хромовых сапогах со шпорами. Они весело, браво глядели в объектив фотоаппарата. Эта группа ничего не говорила Федору Ивановичу, фотография требовала разъяснений. И он отвернулся, стал смотреть на серую кирпичную стену за окном.
— Почему отвернулись? В этой комнате только сюда и нужно смотреть, — сказал Свешников. Он снял фотографию со стены и положил ее Федору Ивановичу на колени. — Смотрите, смотрите, может, найдете что-нибудь.
Федор Иванович принялся опять рассматривать фото. За спинами красноармейцев высились каменные постройки, это сразу меняло дело. Это был Кремль. Между домами вдали темнели несколько зубцов стены.
— Юные рыцари революции, — сказал Свешников над ним. — Смотрите еще! Может, найдете знакомых...
Федор Иванович внимательно рассматривал лица. Нет, он не узнал там никого. Потом он увидел далеко за коновязью между домами еще группу, человек шесть. Размытые расстоянием, выпавшие из фокуса фигуры. Люди беседовали, сойдясь кружком, и там стоял, подавшись вперед, один — поменьше ростом. Разъяснял что-то для всех, а они слушали, и в позах была вера и готовность. Вот этот человек и показался знакомым. Федор Иванович посмотрел на полковника.
— Я, кажется, нашел. По-моему, вот здесь. Это он?
— Да, это он. Он самый. Мы хотели с ним сняться и специально подкараулили, когда он там остановился с товарищами.
— Аркашка снимал, — сказала женщина. Она уже внесла пироги и тоже рассматривала фотографию.
— Аркашка, — подтвердил Свешников. — Его нет в живых. Из всех, кто здесь снят, никого нет в живых, кроме двоих. Из тех, кто с Ильичом стоял, тоже нет никого. И его самого, понятно...
— Все погибли, — с некоторым вызовом сказала женщина. — Все погибли. За революцию. Аркашка первым. Белые порубали.
— А это вот Вася Богданов, — тихо, с туманом в голосе сказал Свешников. — Его разорвали бандиты. Привязали за ноги к двум березам. К загнутым. И отпустили. А это сидит Хитрун. Его в прорубь опустили. В тридцать втором. Это Вася Соловей. Его сначала белые... Кисть ему отрубили в бою. А свои докончили. В тридцать восьмом.
— Какие они были свои? — возвысила голос женщина. — Что, Медяшкин был свой?
— Свой, свой, не говори. Кто же, если не Медяшкин? Из грузчиков, как и я. Правда, дурак...
— Ничего себе дурак! Всегда знал, что орать.
— Эт-то он верно, знал. А вот этого, с краю сидящего, вы должны бы узнать, Федор Иванович!
С краю сидел почти мальчик — плотненький, губастый, добродушный. С пышными белыми волосами под фуражечкой. Глубоко сидел, сложился почти вдвое и соединил толстые ручищи между колен.
— Это я, я! — не удержался полковник. — Мишка Свешников!
— Раз шпоры — значит и шашки где-то лежат? — спросил Федор Иванович. — Приходилось шашку держать?
— Приходи-илось, — протянул полковник, вспоминая. — Все приходилось... Давайте теперь по пирожку съедим.
Пироги были, как булки, — сплошной сладковатый хлеб и слабый вкладыш из капусты с рубленым яйцом.
— Чайку бы дала по кружечке...
— Сейчас, — женщина вышла из комнаты.
— А кто с другого краю? Вот этот... — Федор Иванович постучал пальцем прямо по физиономии пятого красноармейца. Физиономия была узкая, черноглазая, и вокруг глаз светились глубокие тени. Человек был похож на юную мечтательную девушку в фуражке.
— Тоже не узнали? Это же Коля Ассикритов. Мой нынешний начальник. Интересный, весьма неглупый, одаренный товарищ. Как говорится, растущий. Кое в чем мы с ним расходимся, доходит иногда и до крика... Но в общем — человек на своем месте. Дело знает.
— Мне кажется, он... — начал было Федор Иванович. Но Свешников, перебив его, как будто не слыша, громко закричал в сторону двери:
— Как там чай? Дадут нам его, наконец? К таким пирогам нужен чай!
И женщина принесла две полулитровые обливные кружки с чаем. Там уже был и сахар, и она обстоятельно помешала в каждой кружке ложечкой и забрала ее себе. Таков здесь был ритуал чаепития. С фронтовым оттенком.
— Этот ваш Ассикритов... — начал было опять Федор Иванович, отхлебнув из кружки. Но Свешников, будто не слыша его, тут же закричал:
— Хороший чай у тебя, слушай! Это что, краснодарский?
— Пей, не все ли тебе равно, — ответила женщина. И, отойдя к открытому окну, закурила сигарету и глубоко села на подоконник, как на коновязь.
Федор Иванович больше не заговаривал об Ассикритове. Фотографию повесили на место, гость время от времени посматривал на нее. Когда допили чай, Свешников поднялся.
— Мы, Настя, пойдем, погуляем маленько, не возражаешь?
— Хоть до утра, — сказала она.
И они вышли в переулок. Молча дошли до угла.
— Что ж об Ассикритове не спрашиваете? Теперь можно, — сказал полковник.
— А что, собственно, спрашивать? Все вроде ясно. Почему вы его называете парашютистом?
— Правильно начинаешь разговор. — Свешников соскользнул на «ты» и сам этого не заметил. Видимо, он все еще сидел на своей коновязи, в своем двадцатом году. Это чувствовалось, он сегодня был несколько иным. — Правильно поставил вопрос. А вот отвечать придется с подходом. У Достоевского сказано, ты помнишь? В «Преступлении и наказании». Он говорит, что господа социалисты все хорошо с помощью логики рассчитали, но не учли одного — натуры человека. А с одной логикой, Достоевский говорит, нельзя через натуру перескочить. Логика предугадает три случая, а их миллион. Коммунисты тоже натуру не учли. И не поставили вовремя преграду. Для миллиона случаев. А надо было попытаться. И дальше так себя вели, не ставили преграду. Как будто натуры нет, а одно только социальное происхождение. Может быть, уже и умышленно. Потому что, когда вопрос начал всерьез возникать, натура уже крепко сидела там, где ей и хотелось сидеть. И ее тоже звали «товарищ». От нее-то, от натуры, все и пошло. Что цели сначала были святыми — по себе скажу. Некоторые моего генерала фанатиком называют. За черные глаза. А какой он фанатик? Фанатики не едят сало в одиночку, тайком от всех. Накрывшись одеялом с головой. Должностей не ищут. И смерти не боятся. Фанатик — я, Федор Иванович. Тебе одному откроюсь. Чувствую, тебе могу открыться. И вообще, тебе первому признаюсь. Потому что получится пустое, болтовня, если направо-налево начать говорить. А там и не заметишь, как вместо дела пойдут одни, Федор Иванович, слова. Натура начнет свое делать. Ее никто не видит, она во внутреннем нашем конусе. За ней каждый должен сам смотреть. А это занятие — на любителя. На ре-едкого любителя... Все мы тогда, когда на коновязи сидели, думали — в классах все дело. А классовая борьба тоже требует понимания особенностей натуры. А мы тогда только напрямик. Мой-то генерал был ведь беднота из бедноты. Помнишь фото, худой какой? В-идел я и его мать. Баба такая в платке. Темнота! Кто же мог подумать, что нашего Кольку Ассикритова — на парашюте к нам из того мира? Из мира наживы и эгоизма?
— Я понимаю вас, но не совсем... Как это — на парашюте?
— Абстрактно мыслить не умеешь. А еще песочные часы придумал. Вот слушай. Вообрази себе самого практичного трезвого эгоиста-буржуя. Представь теперь, что его сбросили к нам на парашюте. Экспериментально. Где-нибудь в самом центре советской действительности. Сбросили — и хода ему назад, в Нью-Йорк, уже нет. Теперь рассуждать давай. Что он станет делать, осмотревшись? Возьмет вилы и попрет в одиночку войной на всю советскую власть? Не-ет, Федор Иванович! Фигу! Ведь он трезвый и практичный. Стало быть, неглупый. Что он будет делать в самом центре советской действительности? Жить-то хочет. И не как бог даст хочет жить, а хорошо. Федор Иванович, он прежде всего осмотрится. Внимательно изучит все и скажет: ого, и тут можно жить! Он будет делать то, — Свешников вытаращился на миг. — Он будет делать то, что скорее всего приведет его к власти и к благам. Будет кричать наши специфические слова. Есть такие слова, которые у советского человека все силы отнимают. Вот он их и начнет кричать. И получит то, что ему нужно. Мы кричим «Да здравствует мировая революция!» — а он еще громче нас. А внутрь не заберешься — кто как кричит. Песочные часы так устроены, ты прав, Федор Иванович. Из одной колбы в другую — как проникнешь? А следующим заходом он станет давить тех, у кого зрение сохранилось, кто поднимет на него зрячие глаза. Конечно, это будут самые лучшие наши ребята...
Они замолчали и долго шли с темными лицами, словно поссорившись.
— Во-от ведь, какая штука, Федор Иванович, дорогой. Да вы и сами знаете. Громче всех кричи и куй свою судьбу. Трибуна, трибуна! Парашютиста искать надо среди тех, кто громче всех кричит. Но никак не среди тех, кого гонят. Кого гонят, тот мог бы и не соваться. Его бы и не погнали. Жил бы себе и подпевал. А если суется... Если он суется — значит, дело ему дороже жи-и-изни, Федя. Значит, он наш человек. А парашютист его к ногтю, представляешь? Как врага...
Тут оба собеседника надолго замолчали. Потому что Федор Иванович по особенному нахмурился — вспомнил свой давний разговор со Стригалевым. Там шла речь о сапогах, косоворотке и кукушонке, который выбрасывал других птенцов из гнезда. Вспомнил и громко вздохнул.
— Вот твой никелевый бог, — заговорил полковник, но уже тише — они уже вышли на Советскую улицу, где было много народу. — Вот твой никелевый бог. Наверняка когда-то кричал со всеми. Не кричал — орал! Интересы революции, выкатив глаза, поддерживал. А потом, прикрываясь этими интересами, стал свое подсовывать. Такие боги, они возникали закономерно. Мог ли вчерашний пролетарий знать, где искать никель? Шут его знает, где его искать! И вообще, что с ним делать... Естественно, он посылал своего парня на рабфак. Долго смотрел ему в глаза: вот ты выбьешься в ученые — не продашь меня? «Я? Продам?! Что ты! Нет! Честное слово! Честное ленинское!» А потом становится никелевым богом. И уже строчит донос на твоего геолога! Преграды натуре не поставили! А как поставишь? Его же, никелевого бога товарищем называли! Громче всех ведь кричал. Мода была — кричать...
— Не потому что кричали, — заметил Федор Иванович. — Потому что верили.
— А что делать? Кругом вопросы, многое неясно и в теории и в практике. А тут Деникин прет, там англичане высадились, Колчак, белополяки. Некогда дожидаться знания. Приходилось кое-что и на веру. Где чего не знаешь, восполняешь революционной страстью, ненавистью к врагу. А это такие вещи, под которые подделаться... таланта особенного не надо. Как сказано у теоретика? Зло маскируется под добро! Парашютист, он же сначала пойдет в колхоз, на ферму, чтоб вымазаться натуральным навозом. Чтоб потом можно было говорить: «я — рабочая косточка». Это ведь ключ. Да еще какой! Ко всем дверям! А как попадет в струю — слыхал такое слово? Это его, парашютиста, термин. Как попадет, тут уж не удержать. Прет в гору и поглядывает: э, да я тут, в струе, не один такой парашютист!
— Сложное у нас с вами, Михаил Порфирьевич, получается объяснение в любви. Немного запоздало оно...
— Нет, не запоздало. Федор Иванович, не запоздало. Был, конечно, карантинный срок. Но все произошло у нас очень вовремя. Вы узнали ночью сапожок?
— Еще бы!
— Ну так и он вас узнал. Сегодня утром у нас беседа была. В его кабинете. Привели Ивана Ильича. Мне понравилось, он был спокоен. Ассикритов — мало того, что он психопат, он еще и в потустороннее верит. Верит в силу своего глаза. Есть такая ветвь, особая порода следственных работников. У них есть своя мистика. Верят, что их глаз может повлиять на допрашиваемого, «расколоть» его. Принялся Ивана Ильича гипнотизировать. Подошел, воткнулся и смотрит. И людей не стесняется. А Иван Ильич спокойно так смотрит на него. С духовной высоты. Вниз. Смотрит и морщится...
У него же, бедняги, язва. Здесь ему хоть молоко будут давать. Пока он у нас. А вот что будет в лагере — тут не ручаюсь.
— Ну и что нам делать? — спросил Федор Иванович.
— Физических возможностей нет. Превращайтесь скорее в лед. Вы ведь тоже... Не очень давно, но уже находитесь в сфере... У нас вообще глаз всегда открыт. Если и можно выручить всех — только через вашу деятельность. Через ваши картошки. Если появится прекрасный сорт, известный на весь мир, и станет известно, что автор — Стригалев. Делайте что-нибудь, Федор Иванович. Делайте.
— А если Сталину...