— Там сложнее было дело... — вмешался выцветший и ломкий старческий голос. — Человек, которого нарядили, оказался не свой, тут наш корифей дал маху...
   — Да, я тоже слышал об этом...
   — ...Этот неизвестный научный сотрудник пожертвовал собой. Воспользовался случаем, чтоб избавить науку от этого хрипуна...
   — Да, это так и было. Но я сейчас выделяю только то, что нужно для моей узкой темы. Так вот... У моего героя, оказывается, был сильный противник. О чем классик в угаре славы не подумал. Он, оказывается, во время известных чаепитий, не щадя, поливал... помоями своего красноречия... одного человека. Личность которого сегодня я уже не рискну вам назвать... даже намеком. Высмеивал его познания в сельском хозяйстве, особенно, его увлечение «агрогородами». За что тот даже был слегка высечен. Эта припарка была сделана ему с подачи нашего мичуринца. Дурак, ведь только что опростоволосился с иностранцем. Сиди и зализывай раны. Нет, друзья, он отважный человек!..
   Все понимали, о ком шла речь, и все наслаждались этой игрой в коллективную конспирацию, которая в действительности была первым порывом ветра свободы. Хоть и несмел, осторожен был этот ветер, но четыре года назад такая игрушечная маскировка была невозможна.
   — Когда умер Иосиф Виссарионович... — продолжал франтоватый приятель юбиляра, — естественно, чаепития прекратились. А обида — вещь стойкая. Мы с вами все это можем подтвердить. Наш любитель проводить заседания ученых в поле, с обязательным сидением участников на земле, — он обидел того, который мечтал об «агрогородах». А между тем акции этого обиженного вдруг стали подниматься. Почти вертикально... Он уже занял, скажем... пятое место в государстве. Обозначились серьезные перспективы. Наш друг мичуринец зачуял это дело. И сунулся к товарищу. К растущему... Со своей улыбкой. Со своим оскалом... Сунулся и назад. Ай-яй-яй! Ручку-то ему не подали! И беседовать не пожелали! И пошли они, солнцем палимы... Через неделю наш византийский император... померкший... снова ткнулся — позвонить. А его даже не соединили. А тут еще учебник ему возвращают. Новый он затеял печатать... Возвращают с замечаниями. И звезда покатилась, покатилась потихоньку. Сик транзит... — ну-ка, студенты, как оно дальше?
   — Глориа мунди! — бодро крикнули из толпы несколько голосов.
   — Только она в нашем случае если и «транзит», товарищи, то далеко еще не «сик». Совсем иначе.
   Это было только легкое пошатывание. Звонок, предупреждение судьбы. А до «сик транзит» еще далековато...
   Наступила тишина. Ждали продолжения. А рассказчик не торопился. Налил в узкую — с наперсток — рюмку водки и поставил ее перед собой.
   — Я ведь, товарищи, планирую тост. Вот селедочку приготовлю... Теперь можно продолжать. Н-да... Покатилась, значит... Проходит месяц, проходят три месяца... Лицо, которое оскорблено, отправляется в поездку по колхозам. Товарищ на подъеме, он уже на уровне министра, серьезно интересуется сельским хозяйством. Урожайность его интересует, сорта. Только, конечно, не наша схоластическая наука, не генетика. Наши формулы ему ничего не говорят, над мухами он хохочет. Его интересуют быстрые результаты и силы, таящиеся в народе. В одном колхозе он хочет побеседовать со специалистами-практиками. Председатель уступает ему свой кабинет. Он входит, а там наш Диоклетиан... Что? Я ошибся? Наш народный Веспасиан там, в сапогах, в телогреечке... Сладенько переминается. Как это случилось, как пролез — информации у меня нет. Но факт, встреча состоялась. Дверь плотно захлопнулась, а из-за нее крик, крик... И такие, знаете, слышны шлепки... Вроде как император схватил несколько раз по морде... От государственной ручки. И затихло. Сунулись посмотреть — увидели две спины. Беседуют. Добрый час стояла там тишина. Потом дверь распахивается и выходят. В обнимку. Сияют. Хотя рожа у нашего ученого слегка припухла. Товарищ... имен не будем касаться... держит в ручке весы с костяными чашками. А в другой — горсть колосьев. А в двух пальцах отдельно — у него сверхколос. Какой-то необыкновенный, толстый, восьмигранный. Наш гундосый где-то такое чудо раскопал. Встречаются иногда такие аномалии в посевах обыкновенных пшениц. Земледелец знает: высеешь семена из такого колоса — опять пойдут рядовые растения. А вот товарищ этого не знал. Все столпились, смотрят. Очевидец рассказывал. Товарищ кладет на одну чашку этот колос... Торжественно кладет и предлагает присутствующим уравновесить обыкновенными колосьями. Один колос, другой кладут... Третий, четвертый... Только пятый перетянул. «Скорей сорт давай на поля! — кричит товарищ в восторге. — Сколько лет тебе нужно?» — «Четыре года, — обещает самородок. — Через четыре дам пшеницу, превосходящую все мировые сорта по урожайности!» Этим колосом он и усмирил начальство. И задержал ход истории... Все ему тут же забыли, и «Майский цветок», и Ивана Ильича, и датчанина. Пошел у него второй виток. И он, конечно, набросится на этот толстый колос. Примется его «воспитывать условиями бытия». Вот когда он посеет семена из этого колоса, и вступят в действие законы природы... Которых он не понимает и не признает, — вот тогда, наконец! — будет «сик транзит». И тогда начнется для всех нас настоящая работа... Ишь, как все просто! Четыре года и дам сорт! Не надо ждать милости от природы, надо взять! Для них «взять» — это одномоментное действие. Хвать — и милости в руке. Друзья, предлагаю тост — за великие законы природы, для которой не существует ни начальства, ни высоких слов. За их неотвратимость! За их познание!
   — Виноват... — юбиляр вдруг тронул ножом стекло и поднялся. — Я целиком и с энтузиазмом поддерживаю этот тост. Но в порядке ведения данного собрания, пока не выпили... В порядке вставки... Мы сегодня как-то забыли о важной вещи. Я просил бы прерваться на минуту и почтить память тех наших выдающихся братьев и товарищей... которых по тем или иным причинам с нами сегодня нет. И благодаря которым в следующем веке будут говорить, что среди бессмертных у нас был не только академик Рядно. Назовем их имена...
   Загремели стулья, прокатился шум и тут же вступила тишина. Все стояли.
   — Я назову первое имя. Николай Иванович Вавилов... — поникнув, произнес юбиляр.
   Потянулась глухая пауза. Потом кто-то внятно проговорил:
   — Георгий Дмитриевич Карпеченко...
   И сейчас же из дальнего конца донеслось:
   — Дмитрий Анатольевич Сабинин...
   — Григорий Андреевич Левитский...
   — Николай Максимович Тулайков...
   Одно за другим целую минуту падали в тишину знакомые имена. Отцы науки, основоположники школ, подвижники лабораторий как бы выступали вперед из вечности и, поклонившись, шагали назад. Потом напряженные остановки, похожие на пробелы в памяти, стали затягиваться. Люди молчали, боялись пропустить достойное имя. Изредка все же вспоминали, кто-то произносил с уважением знакомое всем слово. Когда в очередной раз замолчали и тишина, овладев пространством, перешла некоторую понятную всем границу, стулья начали греметь. Люди усаживались. Тут-то, когда гости уселись, но разговоры еще не ожили, в конце стола, где плотно сидели на досках молодые, негромкий, поющий женский голос внятно произнес:
   — Иван Ильич Стригалев...
   И ничего особенного не произошло бы, но сидевший неподалеку от юбиляра старичок, тот самый, у которого был выцветший и ломкий голос, стал всматриваться в дальний конец стола, даже слегка привстал.
   — Простите... Я сейчас другие очки... По-моему, я знаю эту женщину... Которая... — он вдруг начал дрожать. — Простите меня... Вы — Анжела Даниловна Шамкова. Как же вы можете, — он затрясся сильнее, и голос его заходил, как колесо, соскочившее с оси. — Как вы, простите меня... которая является одной из первых виновниц гибели этого замечательного человека... Как у вас повернулся ваш язык, сегодня, здесь, на нашем празднике...
   — Я пересмотрела... — тихо сказала Шамкова. — Я уже не с ними...
   — Пересмотрели! — старик побагровел, вытаращился и стал кашлять. — Но прежде, чем пересмотреть...
   — Натан Михайлович... — франтовато одетый, красивый его сосед развел руками и, застыв в такой позе, цепенел, пока Натан Михайлович, смутившись, не прекратил сопротивление. — Стоит ли в нашу замечательную встречу... Вносить интонации, от которых мы... Которых давно не было слышно... Мы давно забыли, как они звучат. Прошлое, утратившее свою остроту, надо ли гальванизировать?
   — Но вы же сами сейчас!.. — заревел низким басом кто-то в том же конце стола. — Я вас не понимаю, дорогой...
   — Победитель, который прав... Что мы правы, это было ясно всегда. А что победители, это, по-моему, хоть и дело будущего, но дело решенное. Победитель — тот, кто прав, добивает врага благоразумием, выдержкой, юмором и добродушием...
   — Виноват, виноват... — Натан Михайлович Хейфец, сильно постаревший, опять затрепетал над столом. У него перехватывало голос, но старик решил не сдаваться. — Ведь она... Она!.. будучи ученицей и аспиранткой Ивана Ильича... Этого замечательного чистого человека... Она при мне на собрании... Донесла! Донесла на него! В двадцати шагах от меня! Разоблачила врага — как тогда говорили. Топтала прекрасного ученого... Прямодушного, доброго, мужественного человека. А потом она же, простите меня! — она организовала еще политический донос на него в газете! Вы же, вы, Анжела Даниловна... Ходили по группам, заставляли студентов подписывать эту пакость, которая потом была напечатана!.. Не далее как вчера я наткнулся в библиотеке на этот отвратительный... организованный донос с тридцатью подписями. Знаете, глазам не поверил... Она там, эта газета! Подшита! Анжела Даниловна, там и ваша подпись стоит. На первом, на первом месте. Советую посмотреть, если вы так быстро забываете... Я чуть не задохнулся... Нельзя, товарищи, мешать человеку чувствовать себя преступником и негодяем, если он является таковым. Единственное лекарство...
   Все молчали. Никто не решался вмешаться или продолжить этот тяжелый разговор. Или даже взглянуть на Шамкову. А она сидела спокойно и прямо, и своими белыми волосами и красными плоскими серьгами, как и раньше, была похожа на прислушивающуюся курицу. И тем ужаснее и громче поразил всех грохот доски, на которой сидели пять человек, и среди них она. Доска загрохотала, и четыре человека упали на пол — оттого, что пятый, уравновешивавший всех, немного тучный седоватый гигант в белом заграничном костюме с погончиками на плечах и карманах, выпрямившись, порывисто шагнул к выходу. Не оглядываясь на произведенную им катастрофу, трепеща своими погончиками, протолкался к двери и исчез. За ним, оправившись после падения, бросилась и Анжела Шамкова. И все молча смотрели им вслед.
   Еще в пятидесятом году доктор наук и ближайший сотрудник академика Рядно — Брузжак добился перевода Шамковой в Москву. Она переехала, не закончив своих дел с Анной Богумиловной и не став кандидатом наук. В Москве твердая рука Саула Борисовича ввела ее в один из научно-исследовательских институтов, в ту группу ученых, где занимались малознакомой для нее областью науки — физиологией растительной клетки. Брузжак, рекомендовавший этот переход, сказал, что физиология, уж она-то дело верное, и ее надо изучать. Анжела Даниловна, слушая его, тут же догадалась, что переделка пшениц из яровых в озимые — дело сомнительное. Сразу вспомнилось и письмо, которое одна смелая девочка-студентка написала академику Рядно. Надо было тогда же попробовать этот эксперимент с изоляторами. Проверить...
   Так что переделку пшениц пришлось бросить, и новая москвичка-физиолог, надев белый халат, села за микроскоп. Брузжак не забывал о ее существовании и вскоре нашел ей тему для диссертации. Теперь он гудел ей во время их участившихся свиданий о проблеме холодоустойчивости растений. Анжела хорошо знала его, понимала, что это не сам он придумал — и потому прислушивалась. «Если ты будешь определять устойчивость к холоду летом, она будет мала, — гудел он. — А зимой резко повышается. Почему? Подумай, понаблюдай. Увидишь, что клетки, закаляясь к холоду, меняются. В них обособляется протоплазма. Сейчас же начинай летнюю стадию наблюдений. А зимой закончишь. И в феврале поедешь в Ленинград, там защитишь. Все будет подготовлено, пройдет на высоком уровне».
   Анжела Даниловна провела наблюдения, все так и получилось, как говорил Брузжак. Не во всех, но во многих клетках протоплазма обособлялась. Сердце замерло, она впервые почувствовала холодок открытия. Написала диссертацию, снабдила ее фотографиями, и в начале февраля поехала в Ленинград докладывать свой материал на ученом совете. После ее коротенького доклада встал несколько удивленный доктор по этой специальности, совсем молодой, ровесник Анжелы, и, разведя руки, перед всеми честно признался: «Ни разу не видел обособления протоплазмы, о котором говорит докладчица. Предлагаю соискательнице степени продемонстрировать такое обособление не на фото, а у меня в лаборатории». На следующий день Анжела Даниловна со своей лаборанткой, привезенной из Москвы, явилась к нему. Отправились в сад и нарезали там веточек, на которых должны были демонстрировать открытие. Анжела сделала бритвой срезы почек, поместила на предметное стекло, подпустила воды. Посмотрела в микроскоп, настроила его и, красиво поведя рукой, уступила место загоревшемуся недоверчивым интересом молодому доктору с засученными рукавами. «Видите, вот клетка. Протоплазма сжата. Между нею и оболочкой — пустое пространство. Вакуоль». И мелькнула мысль: «Этот был бы получше Брузжака». Доктор посмотрел в микроскоп и забарабанил пальцами по столу. «Знаете, что это такое, товарищ Шамкова? Травматический плазмолиз, вот что это! Клетка повреждена при изготовлении среза. Протоплазма в ней свернулась. Белок всегда коагулирует при любых повреждениях. А если посмотреть глубже, куда ваша бритва не достала... Давайте перефокусируем... Вот! Можете убедиться. Неповрежденная протоплазма. Никакого обособления!»
   Соискательница ученой степени припала к окуляру — и в который уже раз в жизни Анжелы — душа ее упала. Такую простую, ясную вещь — и она просмотрела! Шляпа! Целый год смотрела и не могла заметить... «А все ты, Саул. Потому что ни ты, ни твои друзья ни черта же не знаете, а суетесь! — шевелились ее губы, беззвучно кляня Брузжака. — А гонору сколько! Доктор! Советник академика!..»
   «А чтобы вы убедились, что первая ваша клетка мертвая, — доброжелательно говорил ей настоящий ученый, — вот вам баночка с нейтральротом. Краска в живых клетках занимает только вакуоль. А в мертвых и ядро. Способ отличить живое от мертвого. Общеизвестный... Давайте, подпустим сюда красочки... Так и есть!»
   И диссертацию не допустили к защите. При этом все весело смотрели на москвичку. Всесторонне смотрели — она за последние годы еще больше отяжелела книзу, при той же маленькой белой головке. Опасная черта была рядом. Анжела приближалась к ней.
   Там же, в Ленинграде, она узнала, что Брузжак завел в университете новую любовь — совсем молоденькую студентку. Каждую неделю приезжает из Москвы — читает лекции, а вечерами увозит ее на Мишине. Купил ей колечко с камнем, золотые часы. Бегает около нее, совсем обезумел. По этому поводу состоялось объяснение, прямо на Невском проспекте. Анжела горько и искренне рыдала — она была так уверена в своем уродце, думала, что такой никому не нужен, даже полюбила. Саул Борисович, холодно глядя ей в лицо, сказал, что надо им расстаться, но что он никогда не оставлял даму, не обеспечив ей условий жизни. Отступное было приличное — место научного сотрудника в московском институте и однокомнатная квартира. И они расстались.
   Летом пятьдесят второго года на пляже в Химках на нее обратил внимание не старый еще, статный седоватый гигант. Во время беседы он картинно поворачивал к ней громадные плечи. На пляже он был и японских змеино-пестрых плавках, и Анжела не могла отвести глаз от его загорелого живота, где, несмотря на округлости начинающегося ожирения, еще проглядывали бугорки и ямки мускулатуры. Анжела думала, что это артист кино, но колоссальный человек оказался довольно известным скульптором. «Надо брать, надо брать!» — затопали и закричали девчонки из лаборатории, которым она показала свою находку. Скульптор был простодушен, у него появилось что-то вроде чувства. Весной пятьдесят третьего он дал ей вторые ключи от своей мастерской на окраине Москвы. Эта мастерская была, как дача, окружена садом со стеклянными шарами, а от глухой улочки ее отделял очень высокий непроницаемый забор фисташкового цвета. Над ним виднелись четыре или пять гипсовых голов Сталина — это все были неотправленные заказчикам готовые памятники вождю, они как бы сошлись в одном углу сада и беседовали. Анжела стала бывать у скульптора, как дома, даже затеяла в мастерской переделки. Парень увлекся красивой женщиной в чистейшем белом халате, умеющей рассказывать тонкости из жизни растений. И дело закончилось бы замужеством, если бы Анжеле Даниловне не пришло в голову повести этого тянущегося ко всему новому громадного ребенка на юбилей в дом ученого, если бы не дернуло ее покрасоваться перед могучим и наивным мужчиной, сунуться к ученым в их торжественную панихиду...
   Она выбежала из подъезда в тот момент, когда гигант, спасаясь от нее бегством, захлопывал дверцу своей «Победы». Стартер долго скребся и завывал, а мотор не хотел заводиться. Анжела уже подбежала, уже взялась было за дверцу машины, но тут мотор ожил, взревел, задние шины завизжали, и «Победа» прыгнула вперед и укатила. Остался только запах горелой резины.
   Этот и весь следующий день она была неразговорчива, отвечала сотрудникам невпопад, о чем-то напряженно думала. А на третий день, сказав на работе, что она уходит в библиотеку, Анжела Даниловна с непроницаемым лицом вышла на улицу. У нее был читательский билет огромной библиотеки в центре Москвы. Пройдя под ее колоннами, Шамкова медленно поднялась в тот отдел, где хранятся все газеты страны. Порылась в каталоге и заказала подшивку той, знакомой ей маленькой газеты за 1949 год. Через десять минут, получив толстую папку, она ушла в угол зала и там, установив ее на специальный пюпитр, задумчиво села перед ним и стала медленно перелистывать газеты, схваченные металлическим скоросшивателем. «Сорную траву с поля вон!» — вдруг закричали и запрыгали перед нею черные буквы. Хорошенько расправив папку и газеты, она зажала между двумя пальцами лезвие безопасной бритвы и, бегло глянув по сторонам, провела рукой вдоль страницы, по самому ее корню. Страница отвалилась. Как попало сложив ее одной рукой, Анжела Даниловна сунула свой трофей в нижний боковой карман синего жакета, придававшего ей свежий вид. Задумчиво полистала подшивку, потом захлопнула папку и отнесла на тот прилавок, где получала ее. Женщина, которую она из-за скрытого сильного волнения не запомнила, приняла у нее подшивку, но штамп в бумажке, служившей пропуском, не оттиснула.
   — Пожалуйста, пройдите вот сюда... — сказал кто-то рядом.
   Сама поднялась доска над входом за прилавок, там стоял еще кто-то, тоже женщина. Анжела Даниловна прошла за прилавок, потом ей показали дверь, она вошла в комнату. Ее сопровождали уже три женщины, одна из них была в синей милицейской форме.
   — Пожалуйста, выньте из кармана то, что вы вырезали из подшивки. И дайте нам, — раздался чей-то голос.
   Рука, как бы парализованная, с трудом согнулась, достала из кармана сложенный листок.
   — Зачем вы это сделали?
   Анжела Даниловна молчала. Лицо и губы одеревенели, не повиновались ей. Так же, как и рука.
   — Опять тот же лист, — сказал кто-то. — Товарищ Шамкова... Посмотрите сюда. Что вы вырезали! Пожалуйста, дайте ваш читательский билет... Анжела Даниловна, посмотрите. Присмотритесь как следует, что вы вырезали...
   — Она же ничего не видит... — послышался другой голос.
   — Смотрите, вы вырезали не подлинник, а ксерокопию. Не вы первая охотитесь на это. Кто-то до вас уже вырезал настоящую страницу. Еще полгода назад. Заменили копией. Опять вырезали. Снова заменили...
   — Поняли, в чем дело? Самое главное, Анжела Даниловна... — говорили как будто разные люди, но голос был один и тот же. — Вы сядьте и успокойтесь. И послушайте спокойно. Самое главное — не мы это вклеиваем. У нас завелся анонимный помощник, специально по этой странице.
   — Вы посмотрите сюда, она же не первой свежести! Пронесли в кармане, она потерлась там! Была трижды сложена, потом ее развернули и вклеили. А складки вот, остались — неужели не заметили!
   — Мы специально наблюдаем за этой подшивкой. Ищем этого вклеивателя, чтоб посмотреть на человека... И не можем поймать.
   — Здесь не простой эгоизм аспиранта, которому лень ходить в библиотеку, хочется иметь материал дома, под рукой, — это они уже говорили между собой. — Здесь действуют с двух сторон какие-то новые силы... Противодействуют... Сколько бы вы ни вырезали, Анжела Даниловна... Все, кто здесь подписался, — всем захочется вырезать... Все равно будет вклеено. И все, кому нужно, придут и прочтут. Мы понимаем ваше положение... Ваша фамилия здесь тоже, по-моему... Да, да, вот... Не позавидуешь...
   — Тут дело, конечно, не в штрафе. Поэтому мы не будем составлять акта. Вот я ставлю штамп на вашем листке... Вы свободны. Идите...
   И она, так и не увидев тех, кто с нею говорил, пошла, как во сне, балансируя плечами. А три женщины — две в халатиках, а третья в милицейской форме, — смотрели ей вслед.
   — Жалко мне ее, — сказала одна из них.
   На улицах и площадях больших городов в разгаре дня всегда движется человеческий поток, и по все времена у него одинаковый вид. И всегда в нем бывают затаены недоступные наблюдению яркие неповторимости, отражающие как бы деятельность судьбы, которая, слишком долго промедлив, вдруг начинает поспешный суд, запоздало наказывая даже мертвых и, конечно, не обходя своим воздаянием живых. Мы ничего не видим, а в этом человеческом потоке скользит по своим путям история...
   Июль 1954 года, московский летний день, площадь перед Курским вокзалом. Пришел скорый поезд с юга, и из подземных тоннелей валит па площадь приезжий народ. Все — как сегодня! Все спешат по своим делам. Кто эти двое, что зашли в промежуток между привокзальными ларьками и, повернувшись лицом к каменной стене, быстро уславливаются о чем-то? Вот они расстались, и один — сильно загорелый, с отбеленными южным солнцем вихрами почти бросился бежать. Лицо его словно погружено в нежную кашу из желто-белых от летнего солнца волос, и серо-голубые глаза серьезно посматривают поверх этой каши. Худощавый и быстрый в движениях, он спешит к станции метро. Жарко. Его тонкая светло-серая сорочка расстегнута до середины груди. По голой до локтя коричневой молодой руке, держащей чемодан, бегут и ветвятся, как дельта реки, мощные вены. Это кандидат биологических наук Федор Иванович Дежкин. Вот он уже в коридоре метро. Он совсем не хромает.
   А того, с кем он торопливо простился в промежутке между ларьками, мы упустили, он уже далеко. Если бы мы вовремя обратили внимание на этого человека, мы, может быть, сообразили бы, где и каким образом Федору Ивановичу удалось так хорошо скрываться целых четыре года.
   Вскоре после смерти Сталина на то заброшенное далеко от железной дороги совхозное картофельное поле, где Федор Иванович с утра до ночи и из года в год высаживал и растил спасенный от Касьяна новый сорт картошки, стали прилетать радостно-тревожащие слухи о надвигающихся переменах. Рабочие совхоза говорили, будто скоро выпустят из лагерей всех контриков. Будто ожидается грандиозная амнистия. Федор Иванович отчаянно работал, торопился. Весной и осенью в стеганой телогрейке и в сапогах, а летом — в майке с серым пятном соли на спине разбрасывал по полю навоз, боролся с сорняками, махал мотыгой или, проходя вдоль рядов, выдергивал с корнем те кусты, вид которых его не удовлетворял как селекционера. Он выращивал так называемую супер-суперэлиту. Те сорок картофелин, что были привезены сюда в синем рюкзаке, и ту картошку, что была прислана дядиком Бориком, он размножил, и теперь новый сорт занимал целый гектар. И могучие совхозные работницы, помогавшие Федору Ивановичу на этом поле, глядя на отчаянную деятельность их небритого бригадира, похожую на работу трактора, иногда спрашивали: сколько же ему платят на его опытной, зональной, научной и еще какой-то станции за такое бригадирство? Выходило, что в совхозе каждая из них получала больше, чем он. Потом они сообразили, что все дело — в новом сорте. За новый сорт обязательно ведь полагается премия. Вот, оказывается, в чем крылась тайна такого невиданного интереса к работе, такого рвения. Бригадир — парень не промах.
   Этим летом он решил показаться в Москве. Назрел один больной вопрос, ждал ответа, а может быть, и рискованных шагов. Федор Иванович при его сложном, связывающем руки положении не имел достаточных сил, чтобы сдвинуть с места важное дело, не включаясь в опасные акции. А дело неожиданно и безнадежно застряло почти в самом конце пути.
   Федор Иванович жил и работал в совхозе, взявшем на себя обязанности по договору с опытной станцией, где ему, хоть и бригадиру, показываться было запрещено. Там он лишь числился в некой ведомости и получал свою небольшую зарплату. Был еще ряд сложностей, их кое-как удавалось усмирить благодаря особым секретным отношениям Федора Ивановича с директором станции, который и оформил его у себя, а работать с новым сортом определил в совхоз. Этот мягкий человек был членом партии еще с двадцатого года, за достижения по его потомственной специальности — селекции плодовых деревьев — его даже представили к ордену. Если бы стало известно, что в самый разгар борьбы с вейсманистами-морганистами он пригрел на станции одного из них, да к тому же преступника, скрывающегося от правосудия, который и здесь, на совхозной земле, пытается перейти от своей теории к антинаучной практике, директору пришлось бы испить кое-что полной мерой. И притом самое меньшее — дважды. Федор Иванович видел в нем высокопорядочного человека, служащего каким-то своим глубоко скрытым убеждениям. И отчаянно берегся, чтобы его преступное инкогнито случайно не раскрылось и не принесло непоправимого вреда хорошему человеку. Да к тому же семейному.