Страница:
Он сидел на своей постели в темной от поздних сумерек спальне и смотрел на яркую щель в двери. И это тянулось, наверно, минут сорок. Потом дверь приоткрылась, в нее боком проскользнула Лена, протянула руку.
— Карандаш, карандаш дай скорее... Федор Иванович дал ей свой карандаш, и она сейчас же скрылась. Она все время заботилась о том, чтобы дверь была закрыта я чтобы он не увидел того, что делалось в большой комнате. Но во время ее ловких предусмотрительных манипуляций с дверью внимание Федора Ивановича за долю секунды произвело моментальный снимок: посреди комнаты в море электрического света стоит незнакомый юноша, растопырив руки, распахнув обе полы своего короткого пальто, и там на специально прошитой подкладке рядами блестят стеклянные пробирки, заткнутые комками ваты. Этого снимка и всех осторожных движений Лены было достаточно. Федор Иванович сразу понял, что Лена снабдила своими мухами присланного откуда-то смелого, преданного делу ходока. Видимо, где-то в другом городе было еще одно «кубло», менее обеспеченное, нуждающееся в помощи.
Он ни слова не сказал Лене об этом своем открытии. Но впервые заметил: в речах ее появилась настороженная обдуманность. Появилась и уже не исчезала. И их обоих понесло куда-то чуть заметным течением.
— Конечно, я знаю, — вдруг сказала она в это же воскресенье, но часа на три позднее. Значит, держала это все время в голове! — Я знаю, — сказала она, — что ты это ты... Ведь иначе и быть не может, правда? Характер у тебя такой: ты ищешь истину. И признаешь только ее. По-моему, никому не своротить тебя с этой дороги. Так? Куда это я должен свернуть? — спросишь сразу. — Покажите, куда нужно сворачивать. Куда и зачем? Представьте мне ваши соображения. Докажите! Так ведь? Но вот я все же... — она мучительно потупилась. — Все же я... Никак не пойму. Зачем тебе твой Касьян? Белые одежды свои ты прикрыл, это хорошо. Но зачем ты должен, как ты говоришь, отираться там среди дураков и подлых душонок? Вот я... Ну, и я немножко маскируюсь. Но я же иду своей дорогой...
— А куда идешь — знаешь? — не удержался, спросил Федор Иванович. Сейчас он был близок к тому, чтобы открыть ей всю свою тайну. «Надо будет поговорить с Иваном Ильичом. Надо ей открыть», — подумал он.
— У тебя такие крылья, Федька. Почему не летишь?
— А почему ты считаешь, что у тебя есть право требовать, чтоб у меня был какой-то полет? — спросил он, крепко держа себя в руках, потому что она все время трогала ручку запретной двери.
— Есть право. Если я доросла до того, чтобы понять этот полет и если есть уже такие люди, что летят, то я могу, имею право требовать полета и от тебя. И ожидать.
— А если это невозможно?
— Тогда может быть плохо...
— А знаешь, это вовсе не обязательно, чтобы ты видела, как я лечу. Лоэнгрина помнишь? «Лишь имя в тайне должен он хранить», — эти слова помнишь? А как имя откроется, Лоэнгрина уже не будет. Ты этого хочешь?
— Тут Лоэнгрин, там святой Себастьян... Можно даже запутаться... — И она неуверенно, по-чужому хихикнула.
— Ты уже путать начала меня с этим... С этим...
— Сам говорил, что нужно знать, а не верить. Вот я и хочу... Мне кажется, что ты слишком преуспел в деле мимикрии. У белого медведя только и есть одно, что выделяется на фоне снега — черный нос. А ты и его лапой закрыл. Как же я увижу, где снег, а где медведь?
— Так это он когда к тюленю крадется...
— А вдруг этот тюлень — я? Мы все там тюленями себя чувствуем...
— Ленка! — он бросился к ней, обнял. Она смело глядела на него сквозь большие очки.
— Он говорит, что ты — правая рука Касьяна. Незаменимая.
— И ты веришь?
— Федька! Для чего ты связываешься с ними? Что тебе там надо? На что тебе эта должность? Они же тебя покупают! А может, и купили уже, а ты еще не видишь сам. Лоэнгрин — это у тебя самооправдание, ты чувствуешь зло в себе и стараешься замаскироваться добром! Сам для себя. Мне со стороны виднее. Вот так и происходят почетные капитуляции... Давай уедем из этого города!
Они оба старались разбить стену непонимания, а она поднималась все выше.
— Уедем, а? — Лена делала последнюю попытку спасти себя и его. — Будем где-нибудь на сортоиспытательной станции. Будем ходить в телогреечках в стеганых. И никто не будет знать, что под этими телогреечками прячется самая большая, самая верная... Вот это самое слово... Которое любит темноту, тайну и иносказание...
— А ты сможешь оставить своих?
— Свое кубло, хочешь сказать? — она замолчала, увядая. — Конечно, нет. Не оставлю.
— Кубло... Я этого слова, по-моему, тебе не говорил. Это слово тебе кто-то сказал. Ты знаешь, чье это слово?
— Слушай, правая рука! Неужели можно позволить, чтобы по милости твоего Касьяна научная мысль годами стояла на месте! Это же немыслимо, чтобы никого не нашлось, кто мог бы взять на себя риск сохранения истины, сделанных находок, позволяющих науке удержаться на плаву. Ведь рано или поздно откроются, откроются же глаза. И что мы тогда увидим? Грандиозное пепелище! Отставание страшное! Как можно — знать, быть ученым, иметь возможность — и ничего не сделать!
— Ты меня хочешь образумить! — закричал он. — Я же это самое и делаю!
— Ладно, делай. А этот твой... Альгвазил. Этому что надо от тебя?
— Ты о ком?
— Да этот же, рыжий. В крапинах! Тебя видят с ним на улице. Беседуете.
— Это один мой... Давний мой оппонент по вопросам нравственности...
— Не трать усилий, я знаю, кто он. Вот и ты виляешь и врешь. Скажешь, нет?
— Я тебе могу все подробно рассказать.
Она согласилась выслушать и, не освобождаясь из его объятий, но напряженная молчала минут двадцать, пока он ей рассказывал все о полковнике Свешникове.
— Я чувствую, Лена, сам, дело здесь не простое. Он или ходит вокруг меня, что-то учуял... То самое, что я тебе хотел бы рассказать, но пока не могу. Или он тоже признает только истину и ищет ее. И, может быть, надеется, что я освещу ему что-то. Такое в истории бывало. Я осторожно пытаюсь осветить...
— Да?
— Да...
— Ты меня, пожалуйста, ни на кого не меняй. И ни на что. Ладно?
— Ленка! Ну что ты здесь мне...
— Потому что если это произойдет... Я не верю, чтоб... Но если вдруг... Я не буду жить! Ни одного часа!
Ты представляешь, что получится? Получится, что я любила не тебя, а образ, то, чего нет... — в ее голосе нарастал высокий звон. — Я без этого образа уже не смогу. Я уйду к нему. В эфир.
Тут напряжение покинуло ее. Она повисла на нем и горько, тихо заплакала.
— Ну тебе кто-то и нагудел же про меня, — сказал он, перебирая сплетение мягких темных кос на ее затылке.
— Все гудят. Ох, если бы можно было выплакать все...
Вечером он водил ее в кино. Потом гуляли по длинному бульвару, пахнущему весной. Мирно и тихо беседовали. После чая легли спать. Они были опять ласковыми супругами, даже истосковавшимися. Но в объятиях их сквозил все время как бы горький дымок. И Лена, глядя в сторону, вдруг сказала, будто самой себе:
— Да... Неправы те...
— Кто неправ? Почему? — он приник к ней.
— Так, пустяки.
Лена повернула к нему угасшие, больные глаза.
— Дамка неправа. Которая говорит, что заслоняет. Что может даже забрать власть. Заслоняет, но, к сожалению, Федя, не все. Когда начнется такое, как у нас...
Неведомое течение все так же несло их куда-то.
Ночью он проснулся. Было около трех. Окно чуть синело — это еще была чуть заметная синь глубокой ночи. «Почему это я проснулся?» — подумал Федор Иванович. Лена спала, как всегда, на его постели, лежала в том же своем дневном жесте — словно повиснув на его плече.
И вдруг он услышал настойчивое, часто повторяемое сипенье звонка. Три раза мягко, но сильно ударили в дверь. И опять прерывисто засипел звонок. Федор Иванович осторожно снял руку Лены с плеча и босиком, неслышно ступая, прошел в соседнюю комнату. Тут, как ветер, мимо него в полутьме пронеслась Лена, запахивая халатик.
— Я открою, — приказала шепотом. — Стой здесь. Она открыла входную дверь и закрыла ее за собой. Там, на лестничной площадке, кто-то быстро, горячо защебетал. «Ка-ак!» — воскликнула Лена, а кто-то в ответ опять, еще быстрее испуганно защебетал. Потом дверь хлопнула. Федор Иванович зажег свет. Схватившись рукой за голову, вошла Лена. Остановилась, глядя в стену.
— Сашу Жукова арестовали... Бросила на него быстрый взгляд.
— С пленкой захватили. Отвозил в Москву этот ролик. Под курткой...
Они сели оба за стол. Лена не смотрела на него.
— Сашу! Арестовали! Такого мальчика... Бедный отец! — перекосив губы, она судорожно вздохнула. Пресекла плач.
— Куда Саша вез?..
Нельзя было этого спрашивать. Облитая слезами, она твердо взглянула на него.
— Позволь мне не говорить, куда... Федор Иванович опустил глаза.
— Ты видишь обстановку? Неужели не видишь? — почти простонала она. — Ох, я ведь чуяла, чем кончится эта любовь между моим мужем и этим особистом. Ведь целый год ничего не было, пока ты... Вот что: ты сиди дома, никуда не уходи. А я сейчас... Я скоро вернусь, и мы поговорим.
Она быстро, резкими движениями оделась и хлопнула дверью. Вернулась часа через полтора. Синева за окнами уже сильно смягчилась. Он все так же сидел за столом.
— Продолжим наш разговор, — уронив синюю телогрейку на пол, она села рядом, накрыв обе его руки на столе своими — маленькими, шершавыми, дрожащими. За очками горели решимость и боль. Долго, загадочно молчала.
— Я готов, — сказал он. — Говори.
— Сейчас. Я слушаю отдаленный голос. Он говорит, что ты — тот самый, кем я тебя всегда считала. Сейчас я вижу только тебя и не верю тому, чего наслушалась. Но грохот мыслей слишком велик. Боюсь, что мне не устоять. Ты же знаешь, что у нас за кубло... Ты слушай, не перебивай! Вот нас, допустим, двадцать человек. Увидел бы их, когда Иван Ильич показывает интересный препарат. Я всегда смотрю. Взъерошенные все, пальцы кто прикусил, кто в волосы запустил. Прямо видно, как зреет мысль. Это же смена! Будущее!
Она остановилась и долго смотрела на него. Он молчал.
— Ты знаешь, что будет завтра? Завтра твоего дурака, порождение массового безумия... твоего трухлявого идола швырнут на свалку, и он будет там лежать, моргать... Как дохлая кошка. А вонища еще на долгие годы протянется. На всю Вселенную. Диссертации будут писать... Об особенностях человеческих сообществ. И нас в пример... Он же всех профессоров... Ты же видел приказы министра! Видел в ректорате? Несколько лет студентов во всех вузах учил галиматье! Кто будет завтра настоящую науку преподавать? Некому! Некому! Тут мы и объявимся — ну разве ты не понимаешь, как это важно? Двадцать человек по сорок студентов возьмут — это же будет почти тысяча!
— Зачем ты мне все это? Зачем агитируешь? Леночка!
— Постой. Разве ты не видишь, что твой Рядно обманывает лучшие чувства людей? Это же невиданное зло! Народный академик... Косоворотка, сапоги... Не поверить-то этому нельзя, этим сапогам в дегте. Этому народному акценту. Никто еще так не перекрашивался... Как не поверить!..
— Вот так и не поверить! Ничему! И в первую очередь акценту и сапогам, намазанным дегтем. И всяческим обрядам... Хлебу с солью...
— Да переста-ань! — закричала она. — Пока молодой научится знать, он тысячу раз помолится на эти сапоги. Тысячу раз Касьян сварит из него свою галушку, ни на что не годную. Тут и знание не спасет, так устроена жизнь! Дети, дети предшествуют взрослым, и зло прежде всего сюда, сюда! Все, кто обманывается, все хотят ведь прекрасной жизни для всех. Кто не хочет, тому и обманываться незачем!.. Так что мы должны делать? Что мы должны делать?
— Спасать...
— А что входит в это спасение? Тройная... Нет, удесятеренная чуткость. Осторожность! Ведь вот же кто-то... Каин, гадина... Нераспознаваемый! Нового типа! С кукишем вместо сердца... Это, конечно, не ты... Но все говорят же, говорят! И если ты... Не слушай меня сейчас!! Сегодня я буду немыслимое... Если ты, я убью и тебя, и себя, — шепнув это, она уткнулась ему в грудь, вцепилась в майку, затряслась. — Я сделаю это... В поисках глотка воздуха. И сама улечу вместе с тобой.
Они надолго замолчали. Федор Иванович осторожно обнимал ее. Она о чем-то думала, пыталась намотать его майку на кулачок.
— Даже если ты обыкновенная шляпа, все равно, это уже будешь не ты. Ты не шляпа.
— Леночка... Я не шляпа, но я обыкновенный. Не идеал.
— Ты мне не нужен, если ты не идеал! — прошептала она, шмыгнув.
— Ну, ты, может быть, найдешь настоящий идеал... Я тебя к нему отпущу. Иди. Я в этом случае даже постараюсь не страдать.
— Не будешь страдать? — она подняла на него слепые, полные слез глаза. — Не будешь?
— Ле-еночка! Ты не понимаешь, о чем я. Ты не найдешь лучшего, чем я.
— Да, я знаю, что не найду. Мне даже сейчас хочется тебя поцеловать. Закрыть от всех. Но Саша!.. Сашу забрали! Знаешь, я тебе все-таки объявлю временный развод. Временный — можно? Давай, Феденька... Обоюдно решим... Пока не получу опровержения. Хотя куда уж тут опровергать. Ничего, потерпим. Ведь опровержение — я его получу? Здесь будешь жить, в этой комнате.
— Хорошо. Давай, попробуем так. Кольцо я могу у себя?..
— Кольца снимем. Символически. Твое пусть у тебя... Сегодня и перетащишь сюда постель. И поменьше общения. Тихий перерыв.
«Ах, бабушки, бабушки нет...» — подумал он.
— По-моему... Лучше, может... Я лучше вернусь тогда в свою конуру? — тихо сказал он, как мог безразличнее, деловым убитым тоном. — Тем более что и чемодан мой там...
— Может быть, так даже будет лучше, — согласилась она. — Ко мне ведь могут зайти. После того, что получилось, мы не имеем права быть счастливыми. Ни ты, ни я...
Торопливо оделся, надел пальто. Посмотрел на Лену. Хотел поцеловать, но она шагнула назад. И он ушел, тихо закрыл за собой дверь.
Он медленно шел в расстегнутом пальто по пустынной улице, и его окружал холодный, влажный рассвет, самый крепкий сон города. Он опять был без дома и без семьи. Шел медленно и еще больше замедлял шаги, ожидая, что она налетит сзади, ударит всем телом и, плача, потащит назад. Так он прошел всю улицу, парк, доплелся до своей холостяцкой обители. Пустая комната враждебно встретила его. Он поискал папирос, не нашел. Поднялся было, чтоб выйти, стрельнуть курева у кого-нибудь. Покачал головой и сел на место.
— Ах-х! — громко вздохнул он и, кривя лицо, зажмурился, замотал головой. — Ах-х!
Он был, как солдат, когда, уходя воевать, тот оторвет, наконец, от себя плачущую любимую жену. Федор Иванович видел много таких солдат. Вот так же они плакали и вздыхали в своем товарном вагоне. Каждый — отвернувшись от товарищей.
«Свободен буду теперь, — шептал он. — Верно она сказала: мы не имеем права на счастье. Сегодня же явлюсь к Стригалеву, все ему расскажу и отныне — прощай личное. Будем действительно двойниками. И в деле, и в личной жизни».
Да, вот и пришли эти дни. Пора рассчитываться за все беды, которые он принес людям за всю свою жизнь, полную ошибок, детской веры и кривых дорог, казавшихся прямыми. Эта мысль, отрезвив и охладив его, даже обрадовала. «Буду свободен теперь для дела. Для искупления, — думал он. — Для дел совести».
Придя в учхоз, он сначала не заметил никаких перемен в оранжерее. Он подумал, что пришел до срока, раньше всех, и принялся выставлять на стеллажах горшки — для пикирования туда подросших сеянцев. Выставил горшки и на стеллаже Лены.
— Федор Иваныч! Трудимся? — крикнул ему Ходеряхин со своего места. И помахал ликующим кулаком.
— Блажко еще не приходила? — спросил он.
— Не-е! — закричал Ходеряхин. — Сегодня все что-то. Как сговорились.
«Может, ищет меня там?» — Федор Иванович побежал в финский домик. В его комнате стояла тишина. В двух других трудились над чашками Петри лаборантки. Краснов еще не пришел. «Все-таки, наверно, пора бы и ему о работе вспомнить», — подумал Федор Иванович и, взглянув на часы, онемел — было уже одиннадцать. Ничего не понимая, встревоженный, он вернулся в оранжерею. Вскоре из финского домика перебежала в оранжерею девушка в синем халатике.
— Вас просят к телефону.
Он опять понесся в домик. Раечка из ректората сказала: «Петр Леонидыч приглашает вас к половине второго. И Ходеряхину передайте».
В начале второго он уже сидел в полной народа приемной. Тут толпились профессора и преподаватели, возбужденный Ходеряхин все время вставал со стула и садился. Полный ужаса Вонлярлярский мешком сидел на стуле и озирался. Он что-то знал. Анна Богумиловна, колыхаясь и наклоняя голову к красным бусам, басистым шепотом что-то уже передавала соседям. Их всех словно ударило электрической искрой. Наконец, дошло и до Федора Ивановича:
— Арестовали... Целую группу. Организованную. Связи с другими городами... Утром. Хейфец тоже взят. И Краснов, Краснов! Кто бы мог подумать! Стригалева на квартире не нашли, кинулись на вокзал. Еле успели, уже в поезд садился. Пленку куда-то вез. И Блажко с ним, была у них ученый секретарь. Все было поставлено, как полагается, чин чинарем. Расписание, лекции...
Через несколько минут вся приемная уже знала невероятную новость. Стоял нервный, напряженный ропот. И он сразу стих, когда высокая кожаная дверь кабинета открылась.
— Петр Леонидович просит... — сказала Раечка, улыбнулась нескольким знакомым и отошла в сторону, уступая дорогу.
Гудящая толпа пронесла Федора Ивановича через дверь. В просторном и светлом кабинете ректора за большим столом сидел Варичев, сгорбись и играя карандашом между двумя пальцами, как папиросой. Под узкими, почти закрытыми глазами его висели мешки, и точно такие мешки висели в других местах лица — как глазки у большой картофелины. Ректор шевелил молодыми широкими губами, роняя тихие слова — то направо, то палево — окружавшим его за этим столом всполошенным деканам, заместителям и профессорам. Там же, около Варичева, стоял незнакомец с женским выражением худого желтоватого лица, с огромной черной шевелюрой, летящей вверх. Он был в черном костюме с фиолетовым галстуком на остром кадыке и странным образом был похож на красивую нервную испанку знатного рода, переодетую в мужской костюм. Незнакомец встречал каждого входящего жарким взглядом внимательных черных глаз. Рядом, закинув одну руку за спинку кресла, замер изящный академик Посошков с бантиком на шее. В кабинете робко гремели стулья, приглашенные рассаживались вдоль стен.
— Товарищи, побыстрей, пожалуйста, занимайте места, — бросил Варичев, поглядев на аудиторию вполоборота и как бы с другого берега. — Я пригласил вас, товарищи, чтобы кратко информировать о некоторых делах.
Тут он встал и начал читать с листка:
— Наши академики, в который раз уже, оказались правы, предупреждая научную общественность... Они не только большие ученые в своей области, но и зрелые мужи, знающие жизнь, знающие человека. Обнажаю голову перед великой прозорливостью знаменосцев мичуринской биологии. Не они ли предупреждали нас об опасности, которую таят невинная, на первый взгляд, хромосомная теория наследственности, увлечение скромным колхицином, крошечной мушкой-дрозофилой, мутагенами и другими тому подобными «детскими» игрушками. Сегодня мы все можем увидеть, как, продрав бумажку, на которой нарисован вейсманистско-морганистский голубок, высунулось черное орудийное дуло империализма, не брезгающего ничем для того, чтобы подорвать, дискредитировать советскую науку, оплевать достижения наших ученых.
Варичев умолк, строго посмотрел на присутствующих и продолжал:
— Сегодня органами безопасности обезврежена довольно солидная и, надо это признать, хорошо сколоченная группа, главарем которой был замаскированный враг, известный под кличкой Троллейбус. Он был изгнан в свое время из нашего института, но не сложил оружия. В числе задержанных оказались профессор Хейфец, я бы сказал, лжепрофессор, и Блажко, на которую мы в свое время посмотрели сквозь пальцы, переоценив ее хрупкую интеллигентность, — здесь Варичев тяжело поиграл талией. — И недооценив ее потенциальной опасности, как убежденной, фанатичной вейсманистки-морганистки. На ней лежала вся техническая работа по организации их тайных сборищ. Полгода назад мы добились определенной победы над вредным менделевско-моргановским направлением, пустившим было у нас корни. И, надо честно признать это, почили на лаврах. А руководители названной группы не дремали, они сумели хорошо расставить сети, и в их улове оказались наиболее слабые, нестойкие элементы из числа наших студентов и аспирантов.
Он умолк, выдержал паузу и продолжал ронять из как бы слегка парализованных губ страшные слова.
— Как видите, враг применяет не только фронтальную атаку. Он выбрасывает иногда и десант. Материалы для своей преступной деятельности группа тайно получала из-за рубежа. Деятельность этих сектантов была частью обширного общего плана сил международного империализма, плана, направленного на подрыв существующей в нашей стране социалистической системы... Сегодня мы можем говорить о них, об их деятельности уже в прошедшем времени. Но это не значит...
Здесь Федор Иванович как бы заснул. Никто не заметил, что он странно глядит перед собой на резную тумбу ректорского стола. Мысли увели его, он растворился во Вселенной, совсем перестал видеть вещи, слышать звуки. Он чувствовал только чью-то беззащитность, которая предстала в виде узких плеч и тонкой шеи, белых, как у нежного семилетнего мальчика, и еще — в виде лапотка, сплетенного из темных кос. Удивленное белое лицо повернулось к нему, испуганные глаза взглянули сквозь большие очки. На Федора Ивановича грустно смотрела правда, к которой никогда не могла пристать никакая человеческая грязь.
Кто-то толкнул его — раз и другой. Он вздрогнул.
— Да, да, простите, я задумался...
— Что вы нам скажете по этому поводу? — любезно прорычал Варичев.
Федор Иванович встал, провел рукой по лицу, приходя в себя, вспоминая все и напряженно конструируя ответственную мысль, которую он должен был сейчас высказать.
— Я полагаю... Да... — произнес он, откашлявшись. И заговорил ясно и четко: — Что я могу сказать... Работа у нас идет строго по плану, согласованному с академиком. Идет с опережением графика и все время контролируется. На моем участке враг не пройдет...
— Он уже прошел! — сказал сидевший рядом с ректором человек с лимонной бледностью в узком лице и с огромной синеватой шевелюрой.
— Да, не кажется ли вам, Федор Иванович? — подхватил ректор, хищно подаваясь вперед. Он боялся своего черноглазого соседа и подталкивал толкового и языкатого руководителя проблемной лаборатории к еще более громким и четким заверениям. Федор Иванович сразу это понял.
— Нет, Петр Леонидович. Я уверен, что этот участок недосягаем. Даже те, кто оказался... Я не знаю полного списка... Во всяком случае, на своем рабочем месте они работали, как волы. И работали на нас. Я могу сейчас же провести всех интересующихся по нашей оранжерее, по их рабочим местам. А что они делали за пределами института... Мы даже не уполномочены нашу бдительность... Город велик... Идущему по улице пешеходу в голову ведь не залезешь, трудно...
— Но можно! — сказал незнакомец, облизнув губы.
— Вы полагаете? — Федор Иванович посмотрел на него с прохладным задумчивым интересом. — В конце концов, физики преподнесут нам свой энцефалограф... Долгожданный... И тогда мы будем, наконец, знать, кто что думает...
— Вы серьезно это говорите? — спросил незнакомец.
— Об этом серьезно говорить нельзя. Это моя шутка по поводу ваших серьезных слов насчет того, что можно... Если уж физикам эта штука не дается... Сегодня, пока ученые еще топчутся, запуганные некомпетентными людьми, лучший способ избежать неприятностей, подобных сегодняшней, — это каждому четко работать на своем участке. Кто куда поставлен.
Ректор послал ему осторожно-одобрительную ужимку и с опасливым торжеством метнул мгновенный, почти незаметный взгляд на строгого соседа.
— Интересно! — загорелся тот и даже приподнялся. — На чьей земле мертвое тело найдено, тот и отвечай? Легко хотите отделаться, товарищ... Товарищ заведующий проблемной лабораторией. Не где-нибудь, а на нашей, на советской земле произошло данное чепэ. Мы еще поговорим с вами об этом. Все мы, все в ответе за такие чепэ. И без всяких скидок.
— Я и хотел это сказать, — спокойно согласился Федор Иванович. — Отвечать надо вместе. И тем, кто непосредственно ведет работу, то есть нам, и тем, кто наблюдает... Осуществляет строгие функции... Но видит не все...
Приласкав упрямого заведующего лабораторией ненавидящим взглядом, незнакомец покачал головой, как бы говоря Варичеву: «Ну и кадры у вас», — и все в его лице опять остановилось.
Вскоре речи кончились, загремели стулья, на этот раз смелее, и все, оживившись, повалили к выходу. И Федора Ивановича, опять впавшего в оцепенение, толпа потащила за собой.
— Карандаш, карандаш дай скорее... Федор Иванович дал ей свой карандаш, и она сейчас же скрылась. Она все время заботилась о том, чтобы дверь была закрыта я чтобы он не увидел того, что делалось в большой комнате. Но во время ее ловких предусмотрительных манипуляций с дверью внимание Федора Ивановича за долю секунды произвело моментальный снимок: посреди комнаты в море электрического света стоит незнакомый юноша, растопырив руки, распахнув обе полы своего короткого пальто, и там на специально прошитой подкладке рядами блестят стеклянные пробирки, заткнутые комками ваты. Этого снимка и всех осторожных движений Лены было достаточно. Федор Иванович сразу понял, что Лена снабдила своими мухами присланного откуда-то смелого, преданного делу ходока. Видимо, где-то в другом городе было еще одно «кубло», менее обеспеченное, нуждающееся в помощи.
Он ни слова не сказал Лене об этом своем открытии. Но впервые заметил: в речах ее появилась настороженная обдуманность. Появилась и уже не исчезала. И их обоих понесло куда-то чуть заметным течением.
— Конечно, я знаю, — вдруг сказала она в это же воскресенье, но часа на три позднее. Значит, держала это все время в голове! — Я знаю, — сказала она, — что ты это ты... Ведь иначе и быть не может, правда? Характер у тебя такой: ты ищешь истину. И признаешь только ее. По-моему, никому не своротить тебя с этой дороги. Так? Куда это я должен свернуть? — спросишь сразу. — Покажите, куда нужно сворачивать. Куда и зачем? Представьте мне ваши соображения. Докажите! Так ведь? Но вот я все же... — она мучительно потупилась. — Все же я... Никак не пойму. Зачем тебе твой Касьян? Белые одежды свои ты прикрыл, это хорошо. Но зачем ты должен, как ты говоришь, отираться там среди дураков и подлых душонок? Вот я... Ну, и я немножко маскируюсь. Но я же иду своей дорогой...
— А куда идешь — знаешь? — не удержался, спросил Федор Иванович. Сейчас он был близок к тому, чтобы открыть ей всю свою тайну. «Надо будет поговорить с Иваном Ильичом. Надо ей открыть», — подумал он.
— У тебя такие крылья, Федька. Почему не летишь?
— А почему ты считаешь, что у тебя есть право требовать, чтоб у меня был какой-то полет? — спросил он, крепко держа себя в руках, потому что она все время трогала ручку запретной двери.
— Есть право. Если я доросла до того, чтобы понять этот полет и если есть уже такие люди, что летят, то я могу, имею право требовать полета и от тебя. И ожидать.
— А если это невозможно?
— Тогда может быть плохо...
— А знаешь, это вовсе не обязательно, чтобы ты видела, как я лечу. Лоэнгрина помнишь? «Лишь имя в тайне должен он хранить», — эти слова помнишь? А как имя откроется, Лоэнгрина уже не будет. Ты этого хочешь?
— Тут Лоэнгрин, там святой Себастьян... Можно даже запутаться... — И она неуверенно, по-чужому хихикнула.
— Ты уже путать начала меня с этим... С этим...
— Сам говорил, что нужно знать, а не верить. Вот я и хочу... Мне кажется, что ты слишком преуспел в деле мимикрии. У белого медведя только и есть одно, что выделяется на фоне снега — черный нос. А ты и его лапой закрыл. Как же я увижу, где снег, а где медведь?
— Так это он когда к тюленю крадется...
— А вдруг этот тюлень — я? Мы все там тюленями себя чувствуем...
— Ленка! — он бросился к ней, обнял. Она смело глядела на него сквозь большие очки.
— Он говорит, что ты — правая рука Касьяна. Незаменимая.
— И ты веришь?
— Федька! Для чего ты связываешься с ними? Что тебе там надо? На что тебе эта должность? Они же тебя покупают! А может, и купили уже, а ты еще не видишь сам. Лоэнгрин — это у тебя самооправдание, ты чувствуешь зло в себе и стараешься замаскироваться добром! Сам для себя. Мне со стороны виднее. Вот так и происходят почетные капитуляции... Давай уедем из этого города!
Они оба старались разбить стену непонимания, а она поднималась все выше.
— Уедем, а? — Лена делала последнюю попытку спасти себя и его. — Будем где-нибудь на сортоиспытательной станции. Будем ходить в телогреечках в стеганых. И никто не будет знать, что под этими телогреечками прячется самая большая, самая верная... Вот это самое слово... Которое любит темноту, тайну и иносказание...
— А ты сможешь оставить своих?
— Свое кубло, хочешь сказать? — она замолчала, увядая. — Конечно, нет. Не оставлю.
— Кубло... Я этого слова, по-моему, тебе не говорил. Это слово тебе кто-то сказал. Ты знаешь, чье это слово?
— Слушай, правая рука! Неужели можно позволить, чтобы по милости твоего Касьяна научная мысль годами стояла на месте! Это же немыслимо, чтобы никого не нашлось, кто мог бы взять на себя риск сохранения истины, сделанных находок, позволяющих науке удержаться на плаву. Ведь рано или поздно откроются, откроются же глаза. И что мы тогда увидим? Грандиозное пепелище! Отставание страшное! Как можно — знать, быть ученым, иметь возможность — и ничего не сделать!
— Ты меня хочешь образумить! — закричал он. — Я же это самое и делаю!
— Ладно, делай. А этот твой... Альгвазил. Этому что надо от тебя?
— Ты о ком?
— Да этот же, рыжий. В крапинах! Тебя видят с ним на улице. Беседуете.
— Это один мой... Давний мой оппонент по вопросам нравственности...
— Не трать усилий, я знаю, кто он. Вот и ты виляешь и врешь. Скажешь, нет?
— Я тебе могу все подробно рассказать.
Она согласилась выслушать и, не освобождаясь из его объятий, но напряженная молчала минут двадцать, пока он ей рассказывал все о полковнике Свешникове.
— Я чувствую, Лена, сам, дело здесь не простое. Он или ходит вокруг меня, что-то учуял... То самое, что я тебе хотел бы рассказать, но пока не могу. Или он тоже признает только истину и ищет ее. И, может быть, надеется, что я освещу ему что-то. Такое в истории бывало. Я осторожно пытаюсь осветить...
— Да?
— Да...
— Ты меня, пожалуйста, ни на кого не меняй. И ни на что. Ладно?
— Ленка! Ну что ты здесь мне...
— Потому что если это произойдет... Я не верю, чтоб... Но если вдруг... Я не буду жить! Ни одного часа!
Ты представляешь, что получится? Получится, что я любила не тебя, а образ, то, чего нет... — в ее голосе нарастал высокий звон. — Я без этого образа уже не смогу. Я уйду к нему. В эфир.
Тут напряжение покинуло ее. Она повисла на нем и горько, тихо заплакала.
— Ну тебе кто-то и нагудел же про меня, — сказал он, перебирая сплетение мягких темных кос на ее затылке.
— Все гудят. Ох, если бы можно было выплакать все...
Вечером он водил ее в кино. Потом гуляли по длинному бульвару, пахнущему весной. Мирно и тихо беседовали. После чая легли спать. Они были опять ласковыми супругами, даже истосковавшимися. Но в объятиях их сквозил все время как бы горький дымок. И Лена, глядя в сторону, вдруг сказала, будто самой себе:
— Да... Неправы те...
— Кто неправ? Почему? — он приник к ней.
— Так, пустяки.
Лена повернула к нему угасшие, больные глаза.
— Дамка неправа. Которая говорит, что заслоняет. Что может даже забрать власть. Заслоняет, но, к сожалению, Федя, не все. Когда начнется такое, как у нас...
Неведомое течение все так же несло их куда-то.
Ночью он проснулся. Было около трех. Окно чуть синело — это еще была чуть заметная синь глубокой ночи. «Почему это я проснулся?» — подумал Федор Иванович. Лена спала, как всегда, на его постели, лежала в том же своем дневном жесте — словно повиснув на его плече.
И вдруг он услышал настойчивое, часто повторяемое сипенье звонка. Три раза мягко, но сильно ударили в дверь. И опять прерывисто засипел звонок. Федор Иванович осторожно снял руку Лены с плеча и босиком, неслышно ступая, прошел в соседнюю комнату. Тут, как ветер, мимо него в полутьме пронеслась Лена, запахивая халатик.
— Я открою, — приказала шепотом. — Стой здесь. Она открыла входную дверь и закрыла ее за собой. Там, на лестничной площадке, кто-то быстро, горячо защебетал. «Ка-ак!» — воскликнула Лена, а кто-то в ответ опять, еще быстрее испуганно защебетал. Потом дверь хлопнула. Федор Иванович зажег свет. Схватившись рукой за голову, вошла Лена. Остановилась, глядя в стену.
— Сашу Жукова арестовали... Бросила на него быстрый взгляд.
— С пленкой захватили. Отвозил в Москву этот ролик. Под курткой...
Они сели оба за стол. Лена не смотрела на него.
— Сашу! Арестовали! Такого мальчика... Бедный отец! — перекосив губы, она судорожно вздохнула. Пресекла плач.
— Куда Саша вез?..
Нельзя было этого спрашивать. Облитая слезами, она твердо взглянула на него.
— Позволь мне не говорить, куда... Федор Иванович опустил глаза.
— Ты видишь обстановку? Неужели не видишь? — почти простонала она. — Ох, я ведь чуяла, чем кончится эта любовь между моим мужем и этим особистом. Ведь целый год ничего не было, пока ты... Вот что: ты сиди дома, никуда не уходи. А я сейчас... Я скоро вернусь, и мы поговорим.
Она быстро, резкими движениями оделась и хлопнула дверью. Вернулась часа через полтора. Синева за окнами уже сильно смягчилась. Он все так же сидел за столом.
— Продолжим наш разговор, — уронив синюю телогрейку на пол, она села рядом, накрыв обе его руки на столе своими — маленькими, шершавыми, дрожащими. За очками горели решимость и боль. Долго, загадочно молчала.
— Я готов, — сказал он. — Говори.
— Сейчас. Я слушаю отдаленный голос. Он говорит, что ты — тот самый, кем я тебя всегда считала. Сейчас я вижу только тебя и не верю тому, чего наслушалась. Но грохот мыслей слишком велик. Боюсь, что мне не устоять. Ты же знаешь, что у нас за кубло... Ты слушай, не перебивай! Вот нас, допустим, двадцать человек. Увидел бы их, когда Иван Ильич показывает интересный препарат. Я всегда смотрю. Взъерошенные все, пальцы кто прикусил, кто в волосы запустил. Прямо видно, как зреет мысль. Это же смена! Будущее!
Она остановилась и долго смотрела на него. Он молчал.
— Ты знаешь, что будет завтра? Завтра твоего дурака, порождение массового безумия... твоего трухлявого идола швырнут на свалку, и он будет там лежать, моргать... Как дохлая кошка. А вонища еще на долгие годы протянется. На всю Вселенную. Диссертации будут писать... Об особенностях человеческих сообществ. И нас в пример... Он же всех профессоров... Ты же видел приказы министра! Видел в ректорате? Несколько лет студентов во всех вузах учил галиматье! Кто будет завтра настоящую науку преподавать? Некому! Некому! Тут мы и объявимся — ну разве ты не понимаешь, как это важно? Двадцать человек по сорок студентов возьмут — это же будет почти тысяча!
— Зачем ты мне все это? Зачем агитируешь? Леночка!
— Постой. Разве ты не видишь, что твой Рядно обманывает лучшие чувства людей? Это же невиданное зло! Народный академик... Косоворотка, сапоги... Не поверить-то этому нельзя, этим сапогам в дегте. Этому народному акценту. Никто еще так не перекрашивался... Как не поверить!..
— Вот так и не поверить! Ничему! И в первую очередь акценту и сапогам, намазанным дегтем. И всяческим обрядам... Хлебу с солью...
— Да переста-ань! — закричала она. — Пока молодой научится знать, он тысячу раз помолится на эти сапоги. Тысячу раз Касьян сварит из него свою галушку, ни на что не годную. Тут и знание не спасет, так устроена жизнь! Дети, дети предшествуют взрослым, и зло прежде всего сюда, сюда! Все, кто обманывается, все хотят ведь прекрасной жизни для всех. Кто не хочет, тому и обманываться незачем!.. Так что мы должны делать? Что мы должны делать?
— Спасать...
— А что входит в это спасение? Тройная... Нет, удесятеренная чуткость. Осторожность! Ведь вот же кто-то... Каин, гадина... Нераспознаваемый! Нового типа! С кукишем вместо сердца... Это, конечно, не ты... Но все говорят же, говорят! И если ты... Не слушай меня сейчас!! Сегодня я буду немыслимое... Если ты, я убью и тебя, и себя, — шепнув это, она уткнулась ему в грудь, вцепилась в майку, затряслась. — Я сделаю это... В поисках глотка воздуха. И сама улечу вместе с тобой.
Они надолго замолчали. Федор Иванович осторожно обнимал ее. Она о чем-то думала, пыталась намотать его майку на кулачок.
— Даже если ты обыкновенная шляпа, все равно, это уже будешь не ты. Ты не шляпа.
— Леночка... Я не шляпа, но я обыкновенный. Не идеал.
— Ты мне не нужен, если ты не идеал! — прошептала она, шмыгнув.
— Ну, ты, может быть, найдешь настоящий идеал... Я тебя к нему отпущу. Иди. Я в этом случае даже постараюсь не страдать.
— Не будешь страдать? — она подняла на него слепые, полные слез глаза. — Не будешь?
— Ле-еночка! Ты не понимаешь, о чем я. Ты не найдешь лучшего, чем я.
— Да, я знаю, что не найду. Мне даже сейчас хочется тебя поцеловать. Закрыть от всех. Но Саша!.. Сашу забрали! Знаешь, я тебе все-таки объявлю временный развод. Временный — можно? Давай, Феденька... Обоюдно решим... Пока не получу опровержения. Хотя куда уж тут опровергать. Ничего, потерпим. Ведь опровержение — я его получу? Здесь будешь жить, в этой комнате.
— Хорошо. Давай, попробуем так. Кольцо я могу у себя?..
— Кольца снимем. Символически. Твое пусть у тебя... Сегодня и перетащишь сюда постель. И поменьше общения. Тихий перерыв.
«Ах, бабушки, бабушки нет...» — подумал он.
— По-моему... Лучше, может... Я лучше вернусь тогда в свою конуру? — тихо сказал он, как мог безразличнее, деловым убитым тоном. — Тем более что и чемодан мой там...
— Может быть, так даже будет лучше, — согласилась она. — Ко мне ведь могут зайти. После того, что получилось, мы не имеем права быть счастливыми. Ни ты, ни я...
Торопливо оделся, надел пальто. Посмотрел на Лену. Хотел поцеловать, но она шагнула назад. И он ушел, тихо закрыл за собой дверь.
Он медленно шел в расстегнутом пальто по пустынной улице, и его окружал холодный, влажный рассвет, самый крепкий сон города. Он опять был без дома и без семьи. Шел медленно и еще больше замедлял шаги, ожидая, что она налетит сзади, ударит всем телом и, плача, потащит назад. Так он прошел всю улицу, парк, доплелся до своей холостяцкой обители. Пустая комната враждебно встретила его. Он поискал папирос, не нашел. Поднялся было, чтоб выйти, стрельнуть курева у кого-нибудь. Покачал головой и сел на место.
— Ах-х! — громко вздохнул он и, кривя лицо, зажмурился, замотал головой. — Ах-х!
Он был, как солдат, когда, уходя воевать, тот оторвет, наконец, от себя плачущую любимую жену. Федор Иванович видел много таких солдат. Вот так же они плакали и вздыхали в своем товарном вагоне. Каждый — отвернувшись от товарищей.
«Свободен буду теперь, — шептал он. — Верно она сказала: мы не имеем права на счастье. Сегодня же явлюсь к Стригалеву, все ему расскажу и отныне — прощай личное. Будем действительно двойниками. И в деле, и в личной жизни».
Да, вот и пришли эти дни. Пора рассчитываться за все беды, которые он принес людям за всю свою жизнь, полную ошибок, детской веры и кривых дорог, казавшихся прямыми. Эта мысль, отрезвив и охладив его, даже обрадовала. «Буду свободен теперь для дела. Для искупления, — думал он. — Для дел совести».
Придя в учхоз, он сначала не заметил никаких перемен в оранжерее. Он подумал, что пришел до срока, раньше всех, и принялся выставлять на стеллажах горшки — для пикирования туда подросших сеянцев. Выставил горшки и на стеллаже Лены.
— Федор Иваныч! Трудимся? — крикнул ему Ходеряхин со своего места. И помахал ликующим кулаком.
— Блажко еще не приходила? — спросил он.
— Не-е! — закричал Ходеряхин. — Сегодня все что-то. Как сговорились.
«Может, ищет меня там?» — Федор Иванович побежал в финский домик. В его комнате стояла тишина. В двух других трудились над чашками Петри лаборантки. Краснов еще не пришел. «Все-таки, наверно, пора бы и ему о работе вспомнить», — подумал Федор Иванович и, взглянув на часы, онемел — было уже одиннадцать. Ничего не понимая, встревоженный, он вернулся в оранжерею. Вскоре из финского домика перебежала в оранжерею девушка в синем халатике.
— Вас просят к телефону.
Он опять понесся в домик. Раечка из ректората сказала: «Петр Леонидыч приглашает вас к половине второго. И Ходеряхину передайте».
В начале второго он уже сидел в полной народа приемной. Тут толпились профессора и преподаватели, возбужденный Ходеряхин все время вставал со стула и садился. Полный ужаса Вонлярлярский мешком сидел на стуле и озирался. Он что-то знал. Анна Богумиловна, колыхаясь и наклоняя голову к красным бусам, басистым шепотом что-то уже передавала соседям. Их всех словно ударило электрической искрой. Наконец, дошло и до Федора Ивановича:
— Арестовали... Целую группу. Организованную. Связи с другими городами... Утром. Хейфец тоже взят. И Краснов, Краснов! Кто бы мог подумать! Стригалева на квартире не нашли, кинулись на вокзал. Еле успели, уже в поезд садился. Пленку куда-то вез. И Блажко с ним, была у них ученый секретарь. Все было поставлено, как полагается, чин чинарем. Расписание, лекции...
Через несколько минут вся приемная уже знала невероятную новость. Стоял нервный, напряженный ропот. И он сразу стих, когда высокая кожаная дверь кабинета открылась.
— Петр Леонидович просит... — сказала Раечка, улыбнулась нескольким знакомым и отошла в сторону, уступая дорогу.
Гудящая толпа пронесла Федора Ивановича через дверь. В просторном и светлом кабинете ректора за большим столом сидел Варичев, сгорбись и играя карандашом между двумя пальцами, как папиросой. Под узкими, почти закрытыми глазами его висели мешки, и точно такие мешки висели в других местах лица — как глазки у большой картофелины. Ректор шевелил молодыми широкими губами, роняя тихие слова — то направо, то палево — окружавшим его за этим столом всполошенным деканам, заместителям и профессорам. Там же, около Варичева, стоял незнакомец с женским выражением худого желтоватого лица, с огромной черной шевелюрой, летящей вверх. Он был в черном костюме с фиолетовым галстуком на остром кадыке и странным образом был похож на красивую нервную испанку знатного рода, переодетую в мужской костюм. Незнакомец встречал каждого входящего жарким взглядом внимательных черных глаз. Рядом, закинув одну руку за спинку кресла, замер изящный академик Посошков с бантиком на шее. В кабинете робко гремели стулья, приглашенные рассаживались вдоль стен.
— Товарищи, побыстрей, пожалуйста, занимайте места, — бросил Варичев, поглядев на аудиторию вполоборота и как бы с другого берега. — Я пригласил вас, товарищи, чтобы кратко информировать о некоторых делах.
Тут он встал и начал читать с листка:
— Наши академики, в который раз уже, оказались правы, предупреждая научную общественность... Они не только большие ученые в своей области, но и зрелые мужи, знающие жизнь, знающие человека. Обнажаю голову перед великой прозорливостью знаменосцев мичуринской биологии. Не они ли предупреждали нас об опасности, которую таят невинная, на первый взгляд, хромосомная теория наследственности, увлечение скромным колхицином, крошечной мушкой-дрозофилой, мутагенами и другими тому подобными «детскими» игрушками. Сегодня мы все можем увидеть, как, продрав бумажку, на которой нарисован вейсманистско-морганистский голубок, высунулось черное орудийное дуло империализма, не брезгающего ничем для того, чтобы подорвать, дискредитировать советскую науку, оплевать достижения наших ученых.
Варичев умолк, строго посмотрел на присутствующих и продолжал:
— Сегодня органами безопасности обезврежена довольно солидная и, надо это признать, хорошо сколоченная группа, главарем которой был замаскированный враг, известный под кличкой Троллейбус. Он был изгнан в свое время из нашего института, но не сложил оружия. В числе задержанных оказались профессор Хейфец, я бы сказал, лжепрофессор, и Блажко, на которую мы в свое время посмотрели сквозь пальцы, переоценив ее хрупкую интеллигентность, — здесь Варичев тяжело поиграл талией. — И недооценив ее потенциальной опасности, как убежденной, фанатичной вейсманистки-морганистки. На ней лежала вся техническая работа по организации их тайных сборищ. Полгода назад мы добились определенной победы над вредным менделевско-моргановским направлением, пустившим было у нас корни. И, надо честно признать это, почили на лаврах. А руководители названной группы не дремали, они сумели хорошо расставить сети, и в их улове оказались наиболее слабые, нестойкие элементы из числа наших студентов и аспирантов.
Он умолк, выдержал паузу и продолжал ронять из как бы слегка парализованных губ страшные слова.
— Как видите, враг применяет не только фронтальную атаку. Он выбрасывает иногда и десант. Материалы для своей преступной деятельности группа тайно получала из-за рубежа. Деятельность этих сектантов была частью обширного общего плана сил международного империализма, плана, направленного на подрыв существующей в нашей стране социалистической системы... Сегодня мы можем говорить о них, об их деятельности уже в прошедшем времени. Но это не значит...
Здесь Федор Иванович как бы заснул. Никто не заметил, что он странно глядит перед собой на резную тумбу ректорского стола. Мысли увели его, он растворился во Вселенной, совсем перестал видеть вещи, слышать звуки. Он чувствовал только чью-то беззащитность, которая предстала в виде узких плеч и тонкой шеи, белых, как у нежного семилетнего мальчика, и еще — в виде лапотка, сплетенного из темных кос. Удивленное белое лицо повернулось к нему, испуганные глаза взглянули сквозь большие очки. На Федора Ивановича грустно смотрела правда, к которой никогда не могла пристать никакая человеческая грязь.
Кто-то толкнул его — раз и другой. Он вздрогнул.
— Да, да, простите, я задумался...
— Что вы нам скажете по этому поводу? — любезно прорычал Варичев.
Федор Иванович встал, провел рукой по лицу, приходя в себя, вспоминая все и напряженно конструируя ответственную мысль, которую он должен был сейчас высказать.
— Я полагаю... Да... — произнес он, откашлявшись. И заговорил ясно и четко: — Что я могу сказать... Работа у нас идет строго по плану, согласованному с академиком. Идет с опережением графика и все время контролируется. На моем участке враг не пройдет...
— Он уже прошел! — сказал сидевший рядом с ректором человек с лимонной бледностью в узком лице и с огромной синеватой шевелюрой.
— Да, не кажется ли вам, Федор Иванович? — подхватил ректор, хищно подаваясь вперед. Он боялся своего черноглазого соседа и подталкивал толкового и языкатого руководителя проблемной лаборатории к еще более громким и четким заверениям. Федор Иванович сразу это понял.
— Нет, Петр Леонидович. Я уверен, что этот участок недосягаем. Даже те, кто оказался... Я не знаю полного списка... Во всяком случае, на своем рабочем месте они работали, как волы. И работали на нас. Я могу сейчас же провести всех интересующихся по нашей оранжерее, по их рабочим местам. А что они делали за пределами института... Мы даже не уполномочены нашу бдительность... Город велик... Идущему по улице пешеходу в голову ведь не залезешь, трудно...
— Но можно! — сказал незнакомец, облизнув губы.
— Вы полагаете? — Федор Иванович посмотрел на него с прохладным задумчивым интересом. — В конце концов, физики преподнесут нам свой энцефалограф... Долгожданный... И тогда мы будем, наконец, знать, кто что думает...
— Вы серьезно это говорите? — спросил незнакомец.
— Об этом серьезно говорить нельзя. Это моя шутка по поводу ваших серьезных слов насчет того, что можно... Если уж физикам эта штука не дается... Сегодня, пока ученые еще топчутся, запуганные некомпетентными людьми, лучший способ избежать неприятностей, подобных сегодняшней, — это каждому четко работать на своем участке. Кто куда поставлен.
Ректор послал ему осторожно-одобрительную ужимку и с опасливым торжеством метнул мгновенный, почти незаметный взгляд на строгого соседа.
— Интересно! — загорелся тот и даже приподнялся. — На чьей земле мертвое тело найдено, тот и отвечай? Легко хотите отделаться, товарищ... Товарищ заведующий проблемной лабораторией. Не где-нибудь, а на нашей, на советской земле произошло данное чепэ. Мы еще поговорим с вами об этом. Все мы, все в ответе за такие чепэ. И без всяких скидок.
— Я и хотел это сказать, — спокойно согласился Федор Иванович. — Отвечать надо вместе. И тем, кто непосредственно ведет работу, то есть нам, и тем, кто наблюдает... Осуществляет строгие функции... Но видит не все...
Приласкав упрямого заведующего лабораторией ненавидящим взглядом, незнакомец покачал головой, как бы говоря Варичеву: «Ну и кадры у вас», — и все в его лице опять остановилось.
Вскоре речи кончились, загремели стулья, на этот раз смелее, и все, оживившись, повалили к выходу. И Федора Ивановича, опять впавшего в оцепенение, толпа потащила за собой.