Подъем становился отложе, перешел в горизонталь — начинался подступ к самому высокому месту, к голове Швейцарии. Здесь, на ровной лыжне, прибавили скорость и минут через десять быстрого бега остановились. Все вспотели, собрались теснее, горячо дыша, неласково смотрели на ожидавший их новый подъем. Федор Иванович навалился на палки и провис, ища удобную позу — чтоб не болела грудь.
   — Вижу, вижу! — сказал тренер. — Наелись? Поворачиваем домой?
   Почти все были согласны, что на сегодня хватит, и даже повернули лыжи назад, даже тронулись, считая дело ясным. Но четыре лыжника решили ехать дальше, они давно не были на голове этого взгорья, им хотелось еще раз испытать себя в немного рискованном, захватывающем спуске. Получить на крутизне «головы» разгон и пролететь километров восемь до самой реки. Четыре лыжника тронулись дальше.
   Обе группы расстались, все было окончательно определено. И тогда Федор Иванович, повинуясь голосу, который сегодня отчетливо им руководил, сошел с лыжни.
   — Я, пожалуй, тоже с ними! — крикнул он. Развернулся и резво, несмотря на боль в груди, побежал догонять четверых. — Хе-хе-хе! Хо-хо! — заулюлюкал, работая палками. — Эй, впереди! Подождите!
   И сейчас же за ним засвистели лыжи. Он оглянулся. Бежали двое, оба студенты, старались догнать. И третий отделился от большой группы, работал вовсю плечами, догоняя. Третий был тренер.
   — Тогда и я с вами! — весело крикнул он, настигнув. — Прибавляй, надо их догнать!
   Получалась задача с тремя неизвестными. Эти три икса бежали за Федором Ивановичем, звеня палками, посвистывая снегом. Шел уже довольно чувствительный подъем, становился все круче. И Федор Иванович отступил с лыжни, пропуская всех троих.
   — Ты что? — спросил на ходу тренер.
   — Отдохнуть надо, — тяжело дыша, Федор Иванович схватился за бок. — Темп взял не по зубам...
   Двое — тренер и студент — побежали дальше. А третий — студент из растениеводов, которого звали Славкой, — остался. Навалился на палки.
   — Горит... Там... — отдуваясь, показал на грудь. Был как слепой — так запали глаза, прикрытые веками. Открывал рот и ронял голову с каждым выдохом.
   — Ты совсем плох, Слава, — сказал ему участливо Федор Иванович. — Тебе, милок, надо домой. Давай, отдохни чуток и спускайся потихоньку, лыжи сами повезут... А я наверх дуну... догнать ребят...
   Он и развернулся было, чтобы броситься наверх, к голове Швейцарии. Этот, жадно хватающий воздух, сейчас же пустится вдогонку. И можно будет записать: поводок обнаружен. Но тут же сработала догадка: будет слишком явно. Студент все поймет и доложит, что его раскрыли. И, главное, что была применена уловка. И тогда генерал с Касьяном примут новые меры. Поэтому Федор Иванович остановил себя. Махнул рукой, словно шапкой ударил оземь.
   — Нет, я тоже вниз с тобой. У меня же военная рана. Все еще болит...
   И, оттолкнувшись палками, они заскользили вниз. «Небось, имеет разряд», — подумал Федор Иванович.
   Они спустились вниз, пересекли реку, не спеша одолели подъем на Малую Швейцарию. В институтском городке расстались. Федор Иванович устало поднял палку, беспечно салютуя удаляющемуся Славке, и тот рассеянно, не оглядываясь, повторил это движение.
   Было обеденное время. Федор Иванович подъехал к своему крыльцу, не спеша отстегнул лыжи, потопал, обивая снег с ботинок, и вошел в темный коридор. Нащупывая ключом замок в своей двери, задел плотную бумагу, крепко заткнутую в щель. Жадно схватил, отпер дверь и включил электричество. В руке у него был почтовый конверт без марок и печатей, заклеенный и красиво, мелко надписанный: «Федору Ивановичу Дежкину». Все буквы, вырывавшиеся вверх или вниз за пределы строки, были украшены размашистыми завитками. Прорвав конверт, он вытащил плотно сложенные тетрадные листы. Не стал искать начала — читать начал с середины.
   «У меня несколько раз менялось к Вам отношение — за то время, что Вы работаете у нас... — бежали мелкие, стройно нанизанные буквы, и над каждой строкой и под нею порхали такие же завитки. Почерк был женский, но Федора Ивановича на миг захватила догадка: не Краснов ли решил ему отписать? — Вы мне казались и тем, кого называли Торквемадой... („Нет, не Краснов“, — подумал Федор Иванович.) А еще раньше я была в восхищении от Вашей научной аргументации — я была читательницей Ваших статей. Эти статьи, кстати, очень помогли мне когда-то уверовать в академика Рядно. Потом, когда пришла к пониманию истины в нашем деле, когда мне открылись Мендель и Морган, я поразилась: как такой человек, как Вы, мог не понять простых и таких доступных вещей. Я считала, что Вы еще там, откуда я навсегда вырвалась. Потом мне стало казаться, я даже уверилась, что Вы все давно и отлично понимаете. И тогда я открыла себе: он негодяй, каких свет еще не рождал. Я даже подумывала что-нибудь сделать Вам такое... что в моих силах. Все никак не удавалось. И в то же время я гнала эти мысли, что-то говорило мне: такой человек не может быть тем, за кого я Вас приняла, не подумав. Вернее, подумать-то подумав, даже слишком много, но аппарат для думания был несовершенный. А когда Вас „разоблачили“, я поразилась, хотя и должна была этого ожидать. Наконец, все совместилось и стало на свои места! Тут я увидела приказ о Вашем отчислении. Как плохо мы разбираемся в людях! Давай нам приказ, давай подробное описание всего, чтобы было видно до конца. Ужас! Как же мы будем дальше жить? Мне сразу стало ясно, что Вы должны будете уехать и что в моем распоряжении считанные дни, я ведь собиралась поддержать Вас, сказать Вам что-нибудь хорошее. Наблюдая за Вами, как Вы один бежите в ректорат или из ректората в свою келью для приезжающих, слыша разные толки о Вас среди преподавателей и студентов, я почувствовала, что в этой исключительной обстановке, которая продлится недолго и готовит какую-то страшную развязку. Вам нужен человек, на которого Вы могли бы с уверенностью опереться. Я даже собралась уехать с Вами туда, куда Вы должны будете отправиться. Решила ехать, независимо от Вашего согласия. Если бы все шло иначе и не было бы никаких опасностей, я не стала бы говорить так напрямик и „проявлять инициативу“, и предоставила бы нашим отношениям, если им суждено иметь место, „нормально развиваться“, потому что в самом этом „нормальном развитии“ и есть счастье. При условии, что впереди не дымится обрыв. Но и тогда... Вернее, тогда, если дымится страшный обрыв, этому состоянию и названия нет. Тут я должна быть рядом».
   «Зрелая, серьезная женщина!» — подумал Федор Иванович, прервав чтение. Смотрел некоторое время вдаль, сквозь стены.
   «Если бы! Но тут все, все ненормально! — стал читать он дальше. — Я же знаю очень многое, что не могу доверить бумаге. И потому я, против всяких нормальностей и приличий, пишу Вам, и прав у меня гораздо больше, чем у онегинской Татьяны...»
   «Студентка!» — подумал Федор Иванович и осекся. Он уже знал, чье это письмо. Мелкий почерк, некоторая школьная литературность. Письмо писали долго, оно явно было переписано начисто с черновика.
   «Я поняла, что Вы единственный человек, которому я могла бы преданно служить, забыв о себе, и за кем пошла бы на любое испытание. Я могу быть самоотверженной подругой. Счастливейшая та женщина, та, кому достанется такой жребий. Счастлива Хендрикье, которая нашла своего Рембрандта! Не найди она его, разве стала бы она скромной, на все века сияющей из своей тени Хендрикье! Она заново родилась, встретив его! Но мой жребий, я вижу, совсем не такой. Мне не сиять. У Вас — бой, битва. Вы летите мимо меня, чтобы унестись куда-то вдаль, где мне почти наверняка нет места. Но струя воздуха задела меня, опрокинула. Вы улетите — разве после этой „незапланированной“ встречи смогу я быть чьей-нибудь? А каково будет жить, не испытав самоотверженности, и знать, что это счастье ведь существует для кого-то, но не для меня? Поняли теперь, почему я нарушаю правила и пишу это письмо? Мне кажется, что такое чувство, как мое, не может пройти незамеченным с Вашей стороны, я уверена, что Вы догадываетесь, кто автор этого письма».
   Он перевернул очередную страницу. «Дорогой Федор Иванович! — прочитал он. — Вам пишет человек, особа, которую Вы видите почти каждый день...» В письме не было обычной концовки и не было подписи.
   — Ну, ла-адно, — сказал он вслух.
   Не глядя на розетку, включил электрическую плиту, не глядя, поставил на нее кастрюлю с водой — варить картошку.
   Письмо незнакомки, чье имя он знал, хотя и боялся, даже для себя, даже молча, назвать, сейчас же натолкнуло его на одну мысль, и в понедельник рано утром он почти бегом бросился в город, к тому дому, где когда-то они с Леной несколько дней жили счастливыми супругами. Вбежал под арку, во двор. Забыв о лифте, понесся по лестнице к сорок седьмой квартире. И был миг, когда он почувствовал, что Лена — там, дома, ждет его к обеду. После того посещения, когда на лестнице и в квартире его встретили искристые мушиные облачка, он еще не раз ходил сюда. Сначала думал произвести второй обыск и, может быть, найти какие-нибудь адреса. Может быть, где-нибудь осталось фото Лены, Но всего лишь один раз ему удалось попасть в квартиру. Именно тогда в ней и клубилось золотистое облачко мушек. А когда пришел второй раз, желтых печатей на двери уже не было и вместо привычного замка новый хозяин врезал другие, целых два. И никто не отвечал на звонки.
   Третий, четвертый этаж... Вот она. Сорок седьмая. Рука дрогнула — чтобы полезть в карман за ключом.
   Он подавил это ненужное движение. И остановился. Уставился ил новенькую латунную пластинку, привинченную к двери против его глаз. «Л. И. Тюрденев» — была глубоко вырезана на латуни странная фамилия, окруженная затейливым узорным кружевом. Федор Иванович даже тряхнул головой, чтобы проснуться, отбросить легкую паутину оторопи, вдруг опутавшую его, Почему именно здесь и на яркой латуни — такая неслыханная фамилия, как бы специально зачеркивающая прошлое?
   Без всякой надежды он нажал кнопку. Дал несколько затяжных звонков, пустил серию коротких.
   И вдруг за дверью вдали раздались шаги. Они медленно, неуклонно приближались. Как шаги Командора. Целую минуту Л. И. Тюрденев шел, пока не взялся, наконец, отпирать оба замка, стучать дверной цепочкой. Открыл в конце концов, посмотрел в щель и, увидев корректного серьезного интеллигента в красивом полушубке, открыл пошире.
   — Вы хозяин этой квартиры? — спросил Федор Иванович.
   — Да, — человек сказал это и чуть повернул голову, наставил ухо, ожидая следующего вопроса. Как будто сидел за письменным столом и принимал посетителя. Он был припорошен пылью служебных кабинетов невысокого ранга.
   — Здесь жила моя жена... — проговорил Федор Иванович.
   Хозяин квартиры молчал, считал, что фраза не окончена и в ней нет вопроса.
   — Она обещала мне писать на этот адрес...
   — А кто вы?
   — Ее муж, Дежкин Федор Иванович.
   — Да. Есть одно письмо. Лежит на окне. Я сейчас.
   Он захлопнул дверь, и шаги его медленно удалились, Федор Иванович оперся рукой о стену, расстегнул полушубок. Ритмичными, сотрясающими ударами стучала кровь во всем теле. Вот шаги опять послышались. Они надвигались. Человек открыл дверь уже смелее. Он был в галстуке, но без пиджака. Показал высокое брюшко, которое лишь слегка было опущено в брюки. Приблизил круглое мучнистое лицо и острый, с блеском, нос. Он уже был хозяином положения, проницательно и строго посмотрел. И еще что-то давило во взгляде — ему хотелось узнать что-нибудь новое к тому, что он уже знал.
   — Вот письмо. Уже полмесяца...
   Федор Иванович взял конверт, сильно забрызганный известкой, надорвал. Там лежал треугольничек, сложенный из серой соломистой бумаги, той, которая идет на пакеты для сахара и крупы. На треугольничке было написано тупым карандашом: «Пожалуйста!!! Отправьте это письмо!!!» И был адрес и фамилия Федора Ивановича с инициалами. Треугольничек сам развернулся в его дрожащих пальцах...
   «Федор Иванович! Феденька мой! Везет меня лиса за темные леса, за Уральские горы. Не знаю, что будет дальше. Реву и одергиваю себя. Не даю. Чтоб не отразилось. У нас ведь будет ребеночек. Так что ты у нас теперь милый папочка, знай. Не бойся, мы выстоим. А тебя никогда больше не будем обижать, будем только любить. Целуем».
   Письмо было написано тем же черным тупым карандашом.
   — Я хотел бы попросить... — сказал Федор Иванович, чувствуя легкое удушье. Глаза его опять и опять схватывали серую бумагу и вдавленные в нее слова:
   «Уральские горы... ребеночек... Знай...»
   — Пройдите, пожалуйста, — сказал Л. И. Тюрденев, слегка накалясь любопытством, и пропустил его в коридор. Ах, вот почему Командор так медленно шагал. Он шел и не сводил глаз со своей долгожданной новой, совсем пустой квартиры, оклеенной уже новыми темно-малиновыми с золотом обоями, квартиры, поблескивающей белилами на дверях и окнах и крепко пахнущей олифой и скипидаром.
   — Я хочу попросить... — сказал Федор Иванович и сам с болью почувствовал и усилил свой заискивающий взгляд, покорную позу. — Если еще будут приходить... Не могли бы вы складывать... Пожалуйста... Я могу долго отсутствовать... Могу даже целый год... Я буду так вам...
   — А почему не на ваш адрес? — Л. И. Тюрденев начал расти, почуяв власть над другим человеком. Давала о себе знать глубокая, недоступная анализу тайна человеческих житейских взаимоотношений.
   — Она не знает... Вам, наверно, известно, откуда это письмо...
   — Да, я отчасти информирован. Она из этой группы? Но почему так получилось, что...
   — Мы были в ссоре. Меня не было дома...
   — Но у вас есть же свой адрес, где вы... Супруга сама могла бы...
   — У меня нет адреса. Я напишу вам адрес одного своего друга. Или дам ему ваш...
   — Странно как-то... Я не могу взять на себя такое... Извините, именно по той причине... Я не в курсе, как и за что... И почему вы...
   Его любопытство уже насытилось. Теперь он все больше тускнел от страха. Мужественно медлил, понимая, что такой страх — это жалкая трусость. Он поднял голову выше, словно выпроваживал просителя из кабинета. И молча надвинулся, вытесняя.
   — Убедительно прошу вас, больше не приходите и друзей не присылайте.
   — Товарищ... Пожалуйста! — Федор Иванович посмотрел на него со смертной тоской.
   — Я же сказал... Я же сказал, это невозможно, — тут он повысил тон. — Писем больше не будет. Простите, мне нужно на работу.
   И дверь захлопнулась. И уже плотно закрывшись, продолжала стучать и щелкать цепочкой и замками.
   Вечером, скрытый стенами своей комнаты, Федор Иванович начал сборы. Просматривал свой гардероб, Почти все галстуки оставил на дне шкафа. Они были уже не нужны. «Сэра Пэрси» решил взять с собой. Это был ее пиджак. Она его любила. «Мартина идена», поколебавшись, повесил в шкаф. Все сорочки, кроме трех, тоже решил не брать. Можно бы все лишнее отвезти в Москву, но остерегся. Переполошатся, начнут соображать, придумают что-нибудь. Тряпки, хоть и привык к ним, можно бросить. Строго ограниченный набор одежды сложил на столе и накрыл газетой.
   Утром во вторник сходил к Тумановой, взял у нее все семена, сложил пакетики в сумку. На всякий случай спросил и у Антонины Прокофьевны, нет ли у нее каких-нибудь Леночкиных адресов. Может, адрес бабушки... В ответ только покачала головой. Ничего у нее не было. Рядом жили, не переписывались. Если надо — приходила.
   — И моего она не взяла, дуреха. Могла бы хоть письмишко написать... Надеюсь, это не последний твой визит.
   — Конечно! — ответил он легким, беспечным голосом. — У меня еще столько дел. По крайней мере, на полмесяца.
   Она уловила неискренность.
   — Если ты остолопа моего тогда так забоялся... можешь играть отбой. Больше его здесь ноги не будет. Он в Москве теперь. О чем мечтал...
   И жестоко, нервно закурила. А затянувшись хорошенько, закончила:
   — Ты ведь туда собрался... Надо же, как судьба не хочет вас разводить! Моего остолопа и тебя. У меня прямо предчувствие: быть, быть продолжению.
   В этот день — во вторник — стала на место и последняя, определяющая точка. Часа в четыре позвонила Раечка и с улыбкой в голосе сказала:
   — Федор Иванович? Соединяю...
   И тут же в трубке раскатился и завибрировал миролюбивый, увещевающий бас Варичева:
   — Федор Иванович? Надо бы поговорить...
   — У нас, по-моему, все бумаги подписаны. Все решено.
   — Не все, дорогой. Только начинается. Приходи, поговорим...
   Федору Ивановичу хотелось сказать еще что-нибудь твердое — терять все равно было нечего. Но удержался. Уже понимал: надо учиться у природы молчанию. Твердые слова и жесты — прекрасная пища для хорошего уха. Они служат только обнаружению того, что держишь на самом дне души.
   Но и молчание его оказалось красноречивым. — Федор Иванович, ты, как я понимаю, обиделся... Вылезай скорей из бутылки. Дело общее, касается и тебя, и нас. Может быть, нас в первую очередь. Но и ты там фигурируешь. Так что приходи. Давай, в нерабочее время, после шести. Разговор будет долгий. На лыжах покатайся — и ко мне.
   Как и советовал Варичев, он покатался на лыжах — с рюкзаком за спиной дошел до подъема на лысину Большой Швейцарии и спустился обратно. Чужие лыжники обгоняли его, кругом в лесу скрипел и свистел снег. Федор Иванович хотел проверить, существует ли обещанный генералом поводок, но эксперимент не дал результатов.
   Вернувшись, он умылся у себя над раковиной, надел «сэра Пэрси» и, завязав галстук, налегке побежал по тропке в ректорский корпус.
   Варичев ждал его. Большая картофелина улыбалась всеми своими глазками. Толстые руки спокойно лежали на столе. Не спеша вышел на середину кабинета, обнял Федора Ивановича одной рукой. Повел в интимный уголок — к креслам и столику. Кажется, что-то говорил о лыжах, о хорошей погоде. И сам сходил бы, покатался, да вот...
   — Дела! — закричал, приподняв уголок толстой и молодой, закипевшей губы, показав на миг голубые глаза. — Дела, одно другого краше! Так и прут. В очереди стоят, подпирают...
   Они сели в два мягких кресла. Варичев явно подбирался к нему, хотел чем-то огорошить. Был похож на огромного мягкого щенка, который припадает то грудью, то щекой к земле, втягивая в игру, предлагая дружбу. Федору Ивановичу даже послышался под столом мягкий стук его тяжелого хвоста. Варичев потягивался, принимал привлекающие позы, манящие к откровенности. Вдруг вскочил и проворно, хоть и колыхаясь, прошел к двери, что-то сказал Раечке. Вернулся на цыпочках к своему креслу.
   — Сейчас нам чайку...
   Чаек, видимо, уже был согрет — Раечка тут же внесла поднос, поставила на столик между напряженными собеседниками. На подносе что-то блестело, что-то слезилось желтое, кажется, лимон...
   Бывший зав проблемной лабораторией, отчисленный из института, а теперь приглашенный к ректору, молчал.
   — Скажи, Федор Иваныч, — Варичев набрался, наконец, духу. — У тебя там, в учхозе, есть что-нибудь, что можно было бы показать... Полиплоиды какие... Осталось что-нибудь от Троллейбуса?
   — Очень мало.
   — Ну как же... Этот же, надеюсь, остался, который ты тогда... при ревизии? «Контумакс»...
   — Его-то как раз и нет. Иван Ильич тогда же и унес.
   — А про что же Посошков им сообщил?
   — Петр Леонидович, они же все попрятали!
   — Но ты-то статью свою. На каком-то основании ты ее писал же?
   — Я все видел, держал в руках. Смотрел в микроскоп.
   — Ну и где это все?
   — Ума не приложу...
   — Вот черт... Надо как-то решать... Ты должен нам помочь, Федор Иваныч.
   — А что?
   — Да этот же... Датчанин. Мадсен, что ли. Я думал, это так, думал, пугает нас Посошков. А он приехал. Завтра будет здесь. Он, оказывается, какой-то лауреат. Шишка. Ну, завтра я его беру на себя. Приедет после обеда... Отдых, конечно, полагается. Вечером ужинать будем. Это тоже, считай, сделано. Теленка уже привезли... Заднюю половину. А послезавтра, как хочешь... Кровь из носу... Тебе его брать. А? Возражения есть?
   — Не возражения... Он же к Ивану Ильичу...
   Тут Варичев упал грудью и щекой на стол и весело затаился, чуть заметно поигрывая всем телом, лукаво придерживая известный ему главный ответ. И опять застучал под столом мягкий хвост.
   — Это все твои возражения?
   — Но ведь Ивана же Ильича... Нет же его...
   — Как это нет? Почему нет? Кто сказал? А ты кто? Ты и есть Иван Ильич!
   Федор Иванович мгновенно все понял. Такие вещи ему не надо было повторять. «У них другого и выхода нет», — это была первая его мысль. Тут же последовала вторая: «Прямо мистика какая-то. Опять я — Иван Ильич. Двойник! Дублер!». И еще одна: «Вот та подлость, тот уровень бессовестности, который мне следовало показать им. Только значительно раньше. И тогда было бы полное доверие. Краснову вот верят...». Тут же скользнула догадка: «Теперь, даже если проявлю этот уровень, не отпустят с поводка. Но пять дней побегать дадут. Свешников прав». И, наконец, пришло еще одно, деловое соображение, тактическая подсказка отдаленного голоса. «Недрогнувшей рукой», — вспомнил он слова Ивана Ильича. Но слова эти преломились по-другому. Вперед выступил сам принцип — самостоятельно принимать мгновенные ответственные решения.
   Его уверенно тащили в битву на небывалых высотах. В страшный, смертный бой. И он уже видел волосатый, неосторожно и сгоряча подставленный бок... И сразу ослабела его напряженная собранность. Даже улыбка чуть наметилась.
   — Какой же я Иван Ильич? — сказал он, уже готовый торговаться.
   — А что же — я, по-твоему? — Варичев зачуял в нем слабину, усилил веселый нажим. — Кроме тебя некому. Не Ходеряхина же заставлю притворяться гением! — он особенно произнес эти слова и уставил голубые глаза, ставшие вдруг почти круглыми. Помолчал. — И выхода нет! Или я должен иностранцу говорить: посадили мы твоего Стригалева. Сидит он и вся его школа. Десять лет получили за свою пропаганду. Но это же ему не скажешь, не поймет. Единственный выход: вот ты. На себя возьмешь роль. Мы с тобой на совете немножко погорячились. Могут, могут быть у ученого свои точки зрения, мысли... Но ты же советский человек, сам понимаешь, этот датчанин растрезвонит же по всему миру...
   — Я тебя буду душить, а ты молчи, не хрипи, а то сосед услышит, нехорошо про нас подумает, — Федор Иванович усмехнулся.
   — Схема примерно такая... Но ты утрируешь, — и мягкий хвост застучал под столом.
   — А Кассиан Дамианович как на это посмотрит?
   — Это его идея. Его. Я не такой смелый. Ладно, я вижу, ты хоть и не умер от моего предложения, но все-таки стресс имеется. Я тебя понимаю. Когда он позвонил, я сам потом полбутылки коньяка выпил. В себя приходил. Хочешь цитату? Из Кассиана. Он прямых слов не любит. Но намекнул отчетливо. А я ему напрямик: Дежкин не пойдет на такое. Академик отвечает:
   «Пойдет. Никуда ему не деться. На него уже, дело заведено, он это знает. Он надеется, что я заступлюсь. И я заступлюсь, — так он сказал. — Я его вытащу из этой петли. Если он вытащит меня». Давай-ка чайку. Налью тебе... — Варичев поднял чайник и отставил толстый мизинец. — И заварочку покрепче, интеллигенция любит крепкий. Лимон — сам решай. А то еще не угожу. Конфеты вот... Коньяка не хочешь? А то достану... А?
   «Надо соглашаться на коньяк, — подумал Федор Иванович. — Так будет больше похоже на капитуляцию».
   А Варичев уже бежал тяжелой трусцой, нес бутылку и рюмки. Налил по полной Федору Ивановичу и себе.
   — Давай... — чокнулся и влил в себя коньяк. Взял из коробки шоколадку. И Федор Иванович степенно отпил треть рюмки.
   Здесь надо сказать, что Федор Иванович был настоящим русским человеком, сыном своих равнин, — и не только по внешности. В нем таился унаследованный от прадедов и подкрепленный недавними событиями и ранами сухой холодок по отношению к иностранцу. Он мог гостеприимно улыбаться, беседуя с беспечным и наивным зарубежным гостем, но все равно оставался лежащим в степи гранитным валуном, из которого смотрели бдительные, осторожные глаза. С иностранцем были связаны воспоминания о бескрайних, ползущих, как тучи, нашествиях, о горящих городах, истоптанных нивах, о девушках, угоняемых в рабство, о надругательствах над дорогими сердцу святынями. Он сам видел совсем недавно горящий Гдов. Город горел весь сразу, целиком. Дальняя родственница Федора Ивановича двенадцати лет была угнана в Германию, а недавно вернулась оттуда взрослой курящей женщиной с перламутровым немецким аккордеоном, висящим на ремне через плечо. С этого времени ему стали неприятны все аккордеоны. Очень нескоро сотрутся эти воспоминания, перешедшие из мысли в душу, ставшие чертой характера. Поэтому он хоть и содрогнулся, услышав предложение Варичева, но все же смог понять возникшие затруднения, общие для всех, в том числе и для Касьяна. И Касьян, поручая Варичеву эту щекотливую беседу, понимал, что Федору Ивановичу трудно будет отказаться от миссии. Касьян решил использовать его неподдельный, коренной патриотизм. Он потирал руки, дело было верное... Это все разглядел и Федор Иванович. Он даже покачал головой, отдавая должное великому шахматному таланту академика.
   — Значит, окромя меня некому... — бывший завлаб погрузился в загадочные, каменные размышления, позвякивая ложкой в стакане. Эти мысли текли на такой высоте, куда Варичеву было не достать.
   — Федор Иваныч, ты хочешь торговаться. Пр-равильно, выставляй свои условия. Не стесняйся, сойдемся!
   — Что я ему должен буду говорить?
   — Покажешь оранжерею, покажешь прививки. Но так, чтоб он видел, что ты не твердый мичуринец, а такой, какой ты и есть на самом деле. Что ты разбираешься и в колхицине.