Страница:
Это был четвертый вечер, и его ждали. Около ложа Антонины Прокофьевны стоял круглый столик, и она приготовилась наблюдать таинство. Сев за столик, Федор Иванович начал это таинство с лекции. Он пересказал Тумановой мысли Стригалева о равенстве и о необходимости из года в год настойчиво опылять упорные растения, не поддающиеся скрещиванию. Когда все было высказано, он лишь двинул пальцем в сторону балкона, и одна из бабушек тут же принесла и поставила перед ним горшок со стройным широколистым растением, слегка похожим на этажерку. Оно лишь отдаленно напоминало картофельный куст. Было всего лишь два толстых стебля, и каждый заканчивался напряженной кистью бутонов. На одной кисти раскрылся кремовый, слабый, как рассвет, цветок с оранжевым сердечком. Федор Иванович отщипнул его ногтями.
— Федь! — сказала Туманова падающим шепотом. — Зачем ты это?
— Раскрытый уже не годится. Он самоопылился.
— Этому вейсманизм-морганизм учит?
— Природа учит.
Три зрителя молча уставили на горшок с начинающим цвести растением напряженные взгляды.
Взяв пинцет, Федор Иванович раскрыл один из верхних бутонов и быстрыми движениями оборвал недозревшие матово-оранжевые тычинки. Поднес трубку с пыльцой и прикоснулся ею к сиротливо оголенному рыльцу. Так, один за другим он кастрировал и опылил три цветка. Осталось еще четыре — их он оборвал.
— Не созрели, — пояснил зрителям.
Всю кисть он ввел в бумажный пакет и обвязал его горловину тонкой проволочкой. На второй кисти он опылил четыре цветка. И надел второй изолятор. Потом открыл свою секретную записную книжку и проставил в неких графах числа: 28, 5 и 7. «Двадцать восьмого мая на данном растении опылено семь цветков» — означала запись.
— Слушай, Прокофьевна, — сказал он, пока бабушка уносила горшок на балкон и доставляла в комнату второй. — Я все думаю, для чего тебе пускать сюда этого человека...
— Ты насчет этих горшков? Не бойся, — стальным голосом отрезала Туманова. — А ходить он будет.
— Можно было бы и поворот ему. От ворот...
— Дурак, меня на какие откровенности толкаешь. Сколько мне лет, по-твоему?
Бабушка поставила на стол второй горшок. Здесь было три стебля, все — увенчанные кистями бутонов. Сжав губы, он молча принялся раскрывать и кастрировать самый зрелый бутон.
— Думаю, что лет тридцать тебе есть, Прокофьерна...
— Не ври... Галантный кавалер. Тридцать восемь мне. Самый бабий сок. Женщина я или не женщина?
— Вопросы какие-то... Какой может быть разговор?
— Хорошо. Муж он мне?
— Собственно...
— Ох, не люблю, когда виляют. Не муж он, конечно. Но мужик. Есть силы в природе... Которые способны забрать власть над человеком. Женщина, если она полнокровная... Ну, да ты еще дите, ничего не понимаешь. Хоть и ученый.
Но он уже понял. Вспомнил, как Лена говорила ему что-то похожее. Дамка ей говорила бывалая... Ужаснувшись, начал краснеть и, почувствовав это, сильно ущипнул себя пинцетом. Не помогло — Туманова заметила все.
— Получил? Краснеешь? Вот так. Не лезь в бабьи тайны.
Он опылил на втором растении шестнадцать цветков. На третьем оказалось два стебля. Здесь он опылил девять цветков. Всего в этот вечер Федор Иванович записал тридцать два опыленных цветка.
— Слушай, — сказал он, отодвигая стол и поворачиваясь к Тумановой. — Забудем мою глупость, ладно?
— Сам и забывай. Меня такие вещи давно уже в краску не кидают. Жениться тебе пора...
— Этот вопрос я обдумаю. Скажи-ка, Прокофьевна, ты хорошо знала всех, кто входил в «кубло»?
— Многих, конечно, хорошо. С Леночкой Блажко мы были очень близки. Правда, что она тебя мужем назвала? Когда ты к ним на киносеанс влетел?..
— Да, я делал ей раза два такие намеки...
— Не успел ты. Не намеки надо было делать, а опылять. А то все картошку опыляешь... Девка какая была. Вот твоя жена. Она очень много о тебе говорила. Шляпа ты, больше ты никто.
«Вот та дамка бывалая, — подумал он. — Вот кто наговорил ей про непреодолимую силу... Которая может забрать власть...»
— А ведь не всю, не всю власть эта сила забирает над человеком, — сказал он.
— Всю, всю, Федька. Ничего не оставляет.
— Тогда я боюсь. Ты же ввела его в «кубло»... Тогда я, пожалуй, должен буду забрать у тебя и семена, и горшки.
— Дурак ты, дурак чертов! — закричала Туманова. — Ловишь все меня! Умней я стала через тот случай с «кублом». Не доберется он! Сила силой, а Ивана Ильича наследство он через мой труп... Даже и через труп не получит.
Успокоение, которое почувствовал Федор Иванович, спрятав у Тумановой значительную часть «наследства» Ивана Ильича, оказалось очень недолгим. Он в тот же вечер вспомнил о новом сорте, и теперь его все время тревожил повисший в воздухе и, похоже, неразрешимый вопрос: как разыскать среди трех тысяч кустов те восемнадцать, которые нужно было спасти. Это надо было сделать до осени, потому что в октябре кто-то придет и начнет выкапывать всю картошку подряд. И тогда новый сорт сам себя покажет цветом клубней. Обязательно обратят внимание на невиданный цвет — цвет загорелого женского лица. И на матовость, как у замши.
Вопрос не отступал, и, занимаясь своими делами в учхозе, Федор Иванович теперь часто останавливался и остекленело смотрел в одну точку. Краснов это заметил и однажды негромко сказал:
— Федор Иванович, вы что-то задумываться стали...
— Задумаешься, — последовал горько-рассеянный ответ. При этом Федор Иванович посмотрел долгим новым взглядом, непонятным и смущающим. Он в это время думал о Тумановой и о власти, которую забрал над нею альпинист. — Еще как задумаешься, — повторил он, любуясь ее остолопом. — Троллейбуса-то замели, а сорт где?
— Где? Только на огороде у него. Только там. Логика подсказывает.
— А морфология кагегорически отрицает. Нет сорта, чтобы не имел морфологических особенностей. Я ходил смотреть. Там картошка уже цветет. Все цветки белые. И рассеченность у листьев одна и та же. У всех. Это все сплошь — «Обершлезен». Я бы не задумывался, если бы сорт был там...
— Троллейбус потому и посадил там «Обершлезен»... Потому что новый сорт у него, думается, потомок родителей... Из которых один — как раз «Обершлезен». И от немца перешла эта рассеченность. Удобно маскировать сынка рядом с папой...
«Как эта сволочь могла допереть до такой догадки?» — подумал Федор Иванович, ахнув в душе. Но ничто в нем не дрогнуло. Он чуть-чуть зловеще улыбнулся.
— Вы, дорогой, чистый вейсманист-морганист...
— С вами поработаешь — наберешься, — весело ответил Краснов. — Кем хошь станешь!
— Не скажите это Кассиану Дамиановичу...
— А он мне и подбросил эту идею!..
— Ну, и как он рекомендует выделить этот новый сорт?
— Осень все выделит...
Федор Иванович, хоть и был он серьезным ученым, хоть и видывал виды, но и он не мог даже предположить, что тревожащий его вопрос о новом сорте будет снят с той неожиданной простотой и экономной четкостью жеста, какую может показать нам только природа.
В ночь с первого на второе июня он сидел у себя в комнате для приезжающих за столом, на котором стоял горячий чайник и были разложены бумаги — он начал писать первую из трех небольших работ. Не хотелось становиться на эту завершающую стезю, выходить в чистое поле, где ждал готовый к смертельной схватке враг. Но надо было когда-то решиться, и он сел за стол. Все эти статьи он собирался отнести в «Проблемы ботаники». Каждая должна была бить в одну и ту же точку — по одному из главных тезисов академика Рядно — о том, что «сома», то есть тело с его «соками» (как говорил академик), воздействуя на «крупинки» другого — привитого — тела, может вызвать определенное изменение, передающееся по наследству. Опыты с прививками картофеля на табак, белладонну, петунию и помидор, и обратно — всех этих растений на картофель — давали Федору Ивановичу богатый материал для первой статьи. За этими статьями должна была последовать суровая реакция академика, особенно после сообщения о новом сорте, выведенном на чуждых теоретических основах. Но Федор Иванович к этому был уже готов.
Он сидел против полуоткрытого окна. Свежий ночной воздух иногда шевелил листы на столе.
Часа в два ночи он лег спать. А в пятом проснулся, сильно озябнув. Федор Иванович подошел к окну, чтобы закрыть его. Взялся было за створки, но тут же широко распахнул их и высунулся наружу,
На траве перед окном был странный белый налет.
«Иней!» — удивился, присмотревшись. Захлопнул окно и в трусах, босиком выбежал на крыльцо. Ноги обожгло. Стеклянная неподвижность холодного раннего утра встретила его. Сразу увидел облачко пара, вылетевшее изо рта. Белые полотнища инея протянулись по обе стороны асфальтовой дорожки. А когда взглянул на бледно-рыжий край неба, полотнища сразу поголубели. «Не меньше полутора градусов», — дошло вдруг до него. Бросился в дом одеваться, надел сапоги, куртку и, выскочив наружу, торопливо зашагал к парку. Иней по-зимнему повизгивал под ногами.
Небо рыжело все ярче, потом начали выступать, прорезались розовые лебединые клики зари, и от этого все темнее, синее становилась замороженная земля. Выйдя из парка, он взял чуть правее — туда, где были бескрайние картофельные поля пригородного совхоза. Темнота уходящей ночи и голубое оцепенение заморозка окружили его, преградили дорогу. Никого здесь не было, народ спал, не зная, что урожай уже погиб на семьдесят процентов. Конечно, вместо убитой за полчаса ботвы со временем пойдет новая, но лучшие месяцы роста будут потеряны. Повернув назад, Федор Иванович зашагал по мощеной дороге к городу. Когда свернул к трубам, в спину ему ударили первые радостные винно-розовые лучи. Утренние звуки, просыпаясь, бодро вступали в пробующий силы хор. В разных концах парка послышалось карканье первых грачей — словно ломающиеся голоса мальчиков-подростков, играющих в футбол. Вдали, в учхозе, возник частый пистолетный треск — завели пускач трактора. С реки прилетел низкий короткий возглас парохода и повторился еще несколько раз. Донеслись мерные удары по металлу. В соседних с домом Стригалева дворах закричали сразу несколько петухов. Федор Иванович слышал всю эту утреннюю музыку, но думал о своем: что же делается на огороде Ивана Ильича? Укрыл ли забор его картошку от мороза?
Плохим укрытием оказался этот забор. Когда, перемахнув через него, Федор Иванович, полный тоскливого предчувствия, выбежал к огороду, он увидел знакомую специалисту-картофелеводу картину. Весь огород изменил цвет. Четыре дня назад это был чистый, откровенно зеленый широкий лоскут, равномерно обсыпанный белыми цветочками, и все растения стояли, тянули руки вверх. Этой ночью, за минуту до восхода солнца, огород был такой же голубовато-серый, как и картошка на поле совхоза. А сейчас, когда иней растаял, вся ботва поникла, уронила «уши», и эти почти черные «уши» слегка просвечивали, как восковые. В них уже шли необратимые процессы, начало которым кладется в один миг. Федор Иванович уже видел этот миг, остановленный и закрепленный на кинопленке — когда хромосомы, попав в условия, непригодные для жизни, начинают распадаться.
Смерть провела здесь свою черту. И Федор Иванович, который по его специальности и по его особенной детской впечатлительности был более чем иные способен вникнуть в ужасающую суть этого явления и который по тем же основаниям ярче иных стремился к жизни и берег жизнь, — наш Федор Иванович сидел на корточках перед мертвыми картофельными кустами и осторожно трогал их мертвые «уши», сливался с постигшей этот уголок природы бедой.
Это были мгновения высшей деятельности духа, и потому, как иногда с ним случалось, он совсем не чувствовал себя и не видел ничего из того, что входило в состав его телесного бытия. Даже своих рук, перебиравших мертвые листы. Он был глубоко в нижней колбе своих песочных часов, в своей закрытой для всех бесконечности. А вокруг него — во внешнем мире — собрались другие сущности, тоже бестелесные, их оболочка была здесь не нужна. И если Саул был прост и виден до конца, хотя себе казался очень сложной штучкой; если Краснов был для Федора Ивановича открыт почти весь, а неясным оставался только в тех своих проявлениях, шевелить которые не хотелось, чтобы нечаянно не наткнуться на слишком простые ясности, которые мы обходим стороной даже в мыслях; если об остальных сущностях, толпившихся поодаль, даже и думать было лень — они не стремились распознать Федора Ивановича, пока их не заставляли, были довольны доставшимся им куском, сиидели, как кролики в клетках...
Если, с одной стороны, было все, в общем, ясно, то с другой, — там, где из мглы упрямо тянулась к нему гигантская серая туманность, пока с виду доброжелательная, но настойчивая и готовая к внезапному удару, может быть, все уже подготовившая и потому пришедшая в хорошее настроение. Нет! Ты врешь всем, изображая хорошее настроение. И к удару ты не готов. Тебе нужно «наследство», это секрет твоего будущего, которое не все еще сложилось. Наобещал, нахватал авансов... И ты глазами помощников следишь за мной, чтобы понять, что это я делаю по ночам, почему стал бегать в парке, зачем налил воды в бочки. «Черт знает этого Федьку, слоев сколько... Как у луковицы. А как снимешь только одну кожурку из ста — только одну! — и уже из носа юшка бежит. А их сто!» — так сказал ты тогда за столом у Варичева, тихо кому-то сказал. Но Федькино ухо было начеку.
Таков был вид внутренней напряженности Федора Ивановича, которая иногда заставляла мелко дергаться какой-то малый мускул на его худом животе.
Пока он сидел на корточках, куст перед ним еще больше почернел. Не чувствуя своих движений, Федор Иванович прошел по междурядью, как бы перелетел внутрь маленького мертвого царства и опять присел, трогая осторожными пальцами погибшие листы.
Не глаза — пальцы и передали ему первый пробуждающий сигнал. Он бездумно повторил движение, проверяя себя, и сигнал опять пришел. И тогда, очнувшись, он взглянул, чуть шире открыл глаза. Да, перед ним стоял живой куст. Он был зеленый, лишь цветки как бы обгорели и кончики верхних листьев слегка прихватило морозом.
Мгновенная догадка сотрясла его. Перед ним стоял куст нового сорта! Сорт должен быть морозостойким, говорил Иван Ильич. И растение стойко, с малыми потерями перенесло этот заморозок. Если бы там, на поле совхоза, был этот сорт, урожай бы не пострадал. «Надо отметить чем-нибудь», — подумал Федор Иванович и оглянулся, ища какую-нибудь палочку. И увидел неподалеку еще один зеленый куст. Незачем и отмечать — этот куст и так был виден на фоне остальной еще более почерневшей ботвы.
Федор Иванович пошел дальше по междурядью и насчитал в ряду девять таких кустов. В соседнем ряду поникли и потемнели сплошь все растения. В следующих двух — тоже. А в третьем — он увидел издали — было несколько свеже-зеленых, чуть опаленных сверху кустов. Опять девять. Он нашел все восемнадцать!
— Хо-хо-хо-о! — сказал он вслух и стесненными танцующими движениями пошел по междурядью. Тут же прилив веселья и погас. Надо было немедленно что-то делать, чтобы скрыть от чужих глаз эти потерявшие маску восемнадцать кустов. Он оглянулся по сторонам. Надо было сейчас же что-то делать.
Было всего шесть часов утра. Солнце, вращаясь и бешено кипя, поднималось, и уже было ясно, что начинается жаркий летний день, каких еще не было в этом году. Уже исчез иней в тенистых углах, везде сияла роса. Замороженная ночью картофельная ботва совсем оттаяла, еще больше потемнела и поникла. А восемнадцать зеленых кустов по-прежнему стояли, теперь они были хорошо видны, даже издали их можно было считать.
Федор Иванович ходил по участку. Он искал какой-нибудь подходящий инструмент. Сразу увидел лопату, вместе с граблями прислоненную к дому. Нет, это крайний случай. Нужна коса.
Он ринулся к тепличке. Здесь не было никаких инструментов. Пролез под пол сеней, а оттуда и в сени. Оглядевшись в полумраке, сразу увидел рукоятку большого старинного серпа, его кривое лезвие было втиснуто между обрешеткой кровли и стропилом.
Подходя с серпом к огороду, повторил несколько раз: третий и седьмой ряды. Потом он записал химическим карандашом — цифрами на голой руке от локтя до кисти расположение всех восемнадцати кустов. Записав все, тут же принялся яростно косить ботву. Сначала срезал у самой земли ботву на третьем и седьмом рядах. Потом выкосил весь остальной — полностью мертвый огород.
Три часа бешеной и однообразной работы — сначала серпом, потом граблями — и вот он, потный, стоит уже над голым огородом. «Мотыжка, мотыжка нужна! — подумал тут же. — Тяпочка какая-нибудь...» И тяпочка нашлась, стояла неподалеку от лопаты, как бы вышла из бревен стены. Он же сам и поставил ее здесь! Пока не было нужно, не видел. И он сразу принялся окучивать ряды. Еще добрый час ушел на это дело. Окончив, он вытер мокрый лоб. Пускай теперь смотрят. «Что такое? Кто скосил? Почему?» Пусть таращатся! Когда еще она... Потом ей же еще расти. Копать придут в октябре. А мы ее в сентябре!
— И увезем! — сказал он вслух.
Но тут еще пришла мысль. Надо выбрать в скошенной ботве все зеленые листья и закопать. Этот Бревешков хоть и дурак, но у него есть особая смекалка подлеца. Может заметить зелень. Начнет ворочать мозгами, морщить лоб. Касьяну позвонит. Обманем подлеца! Федор Иванович тут же выкопал под забором узкую яму, разворошил скошенную ботву и, выбрав все свежезеленые стебли, закопал их, а сверху положил квадратную дернинку. Потом снова сгреб мертвую ботву в кучу, серп отнес на место и перед уходом оглядел весь огород.
— Класс! — произнес он вслух студенческое слово, перенятое у Ивана Ильича. — Кла-а-ас-с!
Цифры, что были на руке, он перенес в свою записную книжку и на подкладку «сэра Пэрси» внутри рукава. Уже было десять часов. Щеткой отмывая над раковиной чернильные цифры на руке, он строил перед зеркалом ликующие гримасы, удивляясь своей энергии и время от времени повторяя шепотом:
— Три и семь.
Однако заглохшие было предупреждающие струп опять подступили к этому сияющему от мгновенного счастья человеку, проникли в него, и прежде чем была отмыта последняя цифра, он погас.
Так что в свою оранжерею он вошел тем же суровым, все видящим и быстро все решающим руководителем, каким был и вчера. И так же задумывался вдруг — это было с ним не раз на протяжении дня. Только причина была менее определенной. Как ни доброжелателен был с ним Касьян, но Федор Иванович, внимательно все наблюдавший, учуял что-то и ждал от судьбы уточнений. Он любил ясность и определенность, и не терпел неожиданностей. И, как полагается, это свойство вовремя настораживаться не подвело его.
После обеденного перерыва, когда в опустевшей столовой, держа в руке большой кус свежего ржаного каравая, он хлебал алюминиевой ложкой суточные щи, положив в них твердой пшенной каши, когда он на минуту отдался этой простои пище тружеников, и ведь именно, когда отдался, — тут он и пропустил тот миг, когда в жизнь вступает судьба. Он вдруг почувствовал, что рядом кто-то сидит.
— Хорошо едите, Учитель, — это был шепеляво-умиленный голос и знакомое сопение дядика Борика, знакомый водочный душок. — Аж завидно смотреть. Надо и себе щец взять и полпорцию кашки.
Оставив на столе свою инженерскую фуражку с кокардой, он выпрямился, чуть не достав влажным пробором низкого потолка, и нетвердым шагом направился сначала к кассе, а потом к раздаточному окну. Он был высок и представителен в своем черном инженерском костюме, с шутливой галантностью играл плечами, а у окна даже ухитрился поймать ручку поварихи и поднести к губам. А поднося, метнул в нее особый взгляд, за что на него даже замахнулись ложкой.
Но повариха тут же и остановила замах и серьезно посмотрела на Бориса Николаевича. Хоть дядик Борик и частенько бывал «в настроении», вид его сегодня встревожил женщину. Теперь и Федор Иванович заметил во всем его облике след огромного «дня механизатора». Лицо дядика Борика отекло.
— Сейчас и мы... — сказал он, ставя тарелку со щами и кашей на стол около Федора Ивановича. — А заодно трахнем Учителя новостью.
Хлебнув щей и положив ложку, двигая ртом, где совсем не было зубов, а только кипела складчатая красная плотоядность, он полез во внутренний карман пиджака, достал что-то и, оглянувшись и убедившись, что столовая пуста, положил перед Федором Ивановичем измятый тетрадный лист.
— Читайте. А я буду наверстывать. Я давно вам должен был. Но... Колеблющийся я элемент.
Дядик Борик поигрывал по-прежнему спиной и плечами и ужимки его, как всегда, соединяли высшую учтивость и озорство. Пьяная усталость тянула его к земле. И еще было видно, что он неспокоен. В нем горела тревога.
Взглянув на бумагу, Федор Иванович сразу перестал есть. Шевельнув бровью, в суровом молчании принялся читать.
— «Первое. Главный вопрос, — прочитал он вслух, — что за фильм был изъят у морганистов? Дополнительный вопр.: правда ли, что он получен из-за рубежа? Доп. вопр.: из какой страны, по в. мнению, могли его завезти? Какими путями? Говорят, что в нем содержится тонкая пропаганда...»
Федор Иванович в молчании пробежал глазами несколько пунктов. Вдруг, слегка как бы подпрыгнув на месте, сказал:
— Ого!
— Что вам так понравилось? — спросил дядик Борик.
— «Гл. вопр., — прочитал Федор Иванович вслух, — как смотрите на приказы министра Кафтанова об отстранении от должностей ученых — докторов, кандидатов и профессоров? Правда ли, что их отстранено около трех тыс.? Кто вам сказал? Вы пробовали считать по приказам? Неужели три тысячи? Не слишком ли сурово?»
— Интересная бумага, — проговорил он и перевернул лист.
— Читайте как следует — раз интересная, — сказал дядик Борик.
Федор Иванович прочитал:
— «Г. в.: известно ли вам, что тов. Сталин интересуется биологическими науками? Доп. в.: как относитесь к тому, что доклад был прочитан на сессии после его одобрения тов. Сталиным? Многие поговаривают, что это безнравственно — набрасываться на противников, имея такой заслон. А вы какого мнения? Доп. вопр.: правда ли, что т. Сталин лично читал и одобрил доклад т. Лысенко на сессии? Доп. в.: правда ли, что т. Ст., по представлению Лысенко и Рядно, личным распоряжением, без процедуры выборов, ввел чуть ли не 30 новых членов в академию с.-х. наук? Д. в.: как относитесь к тому, что без выборов? Нет ли тут нарушения устава академии? Г. воп.: в чем был смысл ваших вопросов, заданных во время зачета студентке Е. Бабич. Вы спросили, к какому выводу приводит эксперимент. А к какому выводу он приводил, по в. мнению? Если знали, зачем же спросили ее об этом? Почему не разъяснили все студентке с позиций Мичурина? Ведь вам известна точка зрения академика Рядно на эти вещи?»
— Ловушка для кого-то, — сказал Федор Иванович.
— Известно, для кого...
— Ну, раз известно, давайте доедим наш обед. Покончив с гуляшом и выпив по стакану мутного киселя, они вышли и сели около столовой на лавку — на ту самую лавку, где Федор Иванович обменялся с Леной первыми словами о самолете и катапульте, имевшими важный для обоих смысл. Вот тут он сидел, держа в руке жука...
— Так мне рассказывать? — спросил дядик Борик.
Он сидел рядом, вполоборота к соседу, надев фуражку на острое колено, и курил, перемешивая дым с красными складками во рту. — Я вижу, вас совсем не встревожило прочитанное.
— Ну давайте, — Федор Иванович сел посвободнее. Он так садился всегда, готовясь принять удар.
— Так вот. Учитель... — дядик Борик взыграл, склонил голову набок. — Нравится вам текст? Любопытно?
— Нельзя сказать, чтобы очень...
— Тогда слушайте внимательно повесть. Слушайте внимательно, потому что от вас требуется реакция. Вы помните, в прошлом году ко мне зашли прощаться? А дядик Борик сидел за столом совсем больной, у него был день механизатора... Малый день...
— А у него еще и большие бывают?
— О-о-о... У дядика Борика позавчера было цунами... Но это неинтересно. Что я вам тогда сказал, в прошлом году? Я хотел вам что-то сообщить, но велел прийти дня через три. Сказал, что запамятовал. Я соврал вам — не запамятовал я. Просто состояние было неподходящее. И страха ради иудейска... А вы тут и говорите: я уезжаю в Москву. И я... Не показалось вам, что я обрадовался? У меня прямо гора с плеч свалилась, когда услышал от вас...
Тут дядик Борик окутался дымом, разогнал его рукой и строго, даже с проблеском отчаяния посмотрел на Федора Ивановича.
— Я так и думал, что вы уехали... А потом смотрю: Учитель мой по дорожке пробежал. Смотрю, с этим... с академиком идет. К нам в цех пожаловали. Вот черт, думаю, вот несчастье... Не обрадовался я тогда. Нет, не обрадовался. Даже выпил с горя...
— Вы не любите меня?
— Ох, Учитель... Именно — любит вас дядик Борик. А все эти странные проявления — потому что еще одно предшествовало событие. А его предваряло, Федор Иваныч, еще одно — в те еще времена, когда меня в первый раз туда пригласили и оставили там отдохнуть. Вы должны помнить это. Скажите, вы не заметили, что после той отсидки я стал чураться вас? Вы не знаете всего — ведь тогда, во время трехмесячного санатория, мною занимались очень мало. Вы, вы их интересовали. О вас все спрашивали. На вас у них уже была папка заведена, я видел ее. Ваша явка с поличным возымела свое действие. Нежелательное. А перед тем, как меня отпустить, они начали приставать. Вязнуть... Чтобы я согласился сообщать им иногда... Играли на моей... Я ведь труслив!..
— Так вы у них...
— Нет. Дядик Боркк у них на учете как запойный пьяница. Это более ценный кадр. Я ведь именно тогда еще особенно нажал на градусы, стал запивать. Появились дни механизатора. Потом вы приехали с ревизией. И меня вдруг вызывают. Это после собрания, где Ивана Ильича... Я поддал прилично, чтобы пахло водкой и луком, и являюсь. А им это — что я выпил — оказалось как раз и нужно. Велят вас, Учитель, пригласить в «Заречье» и за рюмкой с вами потолковать. И вопросник велели записать и выучить. Из того, что в этой бумажке, там только про приказы Кафтанова было. И про Сталина. А больше по общей политике. За этим делом вы меня и застали в тот визит. У меня тогда получился неплановый день механизатора. Сижу, ломаю голову, что делать... А он, мой родной, мне и говорит:
— Федь! — сказала Туманова падающим шепотом. — Зачем ты это?
— Раскрытый уже не годится. Он самоопылился.
— Этому вейсманизм-морганизм учит?
— Природа учит.
Три зрителя молча уставили на горшок с начинающим цвести растением напряженные взгляды.
Взяв пинцет, Федор Иванович раскрыл один из верхних бутонов и быстрыми движениями оборвал недозревшие матово-оранжевые тычинки. Поднес трубку с пыльцой и прикоснулся ею к сиротливо оголенному рыльцу. Так, один за другим он кастрировал и опылил три цветка. Осталось еще четыре — их он оборвал.
— Не созрели, — пояснил зрителям.
Всю кисть он ввел в бумажный пакет и обвязал его горловину тонкой проволочкой. На второй кисти он опылил четыре цветка. И надел второй изолятор. Потом открыл свою секретную записную книжку и проставил в неких графах числа: 28, 5 и 7. «Двадцать восьмого мая на данном растении опылено семь цветков» — означала запись.
— Слушай, Прокофьевна, — сказал он, пока бабушка уносила горшок на балкон и доставляла в комнату второй. — Я все думаю, для чего тебе пускать сюда этого человека...
— Ты насчет этих горшков? Не бойся, — стальным голосом отрезала Туманова. — А ходить он будет.
— Можно было бы и поворот ему. От ворот...
— Дурак, меня на какие откровенности толкаешь. Сколько мне лет, по-твоему?
Бабушка поставила на стол второй горшок. Здесь было три стебля, все — увенчанные кистями бутонов. Сжав губы, он молча принялся раскрывать и кастрировать самый зрелый бутон.
— Думаю, что лет тридцать тебе есть, Прокофьерна...
— Не ври... Галантный кавалер. Тридцать восемь мне. Самый бабий сок. Женщина я или не женщина?
— Вопросы какие-то... Какой может быть разговор?
— Хорошо. Муж он мне?
— Собственно...
— Ох, не люблю, когда виляют. Не муж он, конечно. Но мужик. Есть силы в природе... Которые способны забрать власть над человеком. Женщина, если она полнокровная... Ну, да ты еще дите, ничего не понимаешь. Хоть и ученый.
Но он уже понял. Вспомнил, как Лена говорила ему что-то похожее. Дамка ей говорила бывалая... Ужаснувшись, начал краснеть и, почувствовав это, сильно ущипнул себя пинцетом. Не помогло — Туманова заметила все.
— Получил? Краснеешь? Вот так. Не лезь в бабьи тайны.
Он опылил на втором растении шестнадцать цветков. На третьем оказалось два стебля. Здесь он опылил девять цветков. Всего в этот вечер Федор Иванович записал тридцать два опыленных цветка.
— Слушай, — сказал он, отодвигая стол и поворачиваясь к Тумановой. — Забудем мою глупость, ладно?
— Сам и забывай. Меня такие вещи давно уже в краску не кидают. Жениться тебе пора...
— Этот вопрос я обдумаю. Скажи-ка, Прокофьевна, ты хорошо знала всех, кто входил в «кубло»?
— Многих, конечно, хорошо. С Леночкой Блажко мы были очень близки. Правда, что она тебя мужем назвала? Когда ты к ним на киносеанс влетел?..
— Да, я делал ей раза два такие намеки...
— Не успел ты. Не намеки надо было делать, а опылять. А то все картошку опыляешь... Девка какая была. Вот твоя жена. Она очень много о тебе говорила. Шляпа ты, больше ты никто.
«Вот та дамка бывалая, — подумал он. — Вот кто наговорил ей про непреодолимую силу... Которая может забрать власть...»
— А ведь не всю, не всю власть эта сила забирает над человеком, — сказал он.
— Всю, всю, Федька. Ничего не оставляет.
— Тогда я боюсь. Ты же ввела его в «кубло»... Тогда я, пожалуй, должен буду забрать у тебя и семена, и горшки.
— Дурак ты, дурак чертов! — закричала Туманова. — Ловишь все меня! Умней я стала через тот случай с «кублом». Не доберется он! Сила силой, а Ивана Ильича наследство он через мой труп... Даже и через труп не получит.
Успокоение, которое почувствовал Федор Иванович, спрятав у Тумановой значительную часть «наследства» Ивана Ильича, оказалось очень недолгим. Он в тот же вечер вспомнил о новом сорте, и теперь его все время тревожил повисший в воздухе и, похоже, неразрешимый вопрос: как разыскать среди трех тысяч кустов те восемнадцать, которые нужно было спасти. Это надо было сделать до осени, потому что в октябре кто-то придет и начнет выкапывать всю картошку подряд. И тогда новый сорт сам себя покажет цветом клубней. Обязательно обратят внимание на невиданный цвет — цвет загорелого женского лица. И на матовость, как у замши.
Вопрос не отступал, и, занимаясь своими делами в учхозе, Федор Иванович теперь часто останавливался и остекленело смотрел в одну точку. Краснов это заметил и однажды негромко сказал:
— Федор Иванович, вы что-то задумываться стали...
— Задумаешься, — последовал горько-рассеянный ответ. При этом Федор Иванович посмотрел долгим новым взглядом, непонятным и смущающим. Он в это время думал о Тумановой и о власти, которую забрал над нею альпинист. — Еще как задумаешься, — повторил он, любуясь ее остолопом. — Троллейбуса-то замели, а сорт где?
— Где? Только на огороде у него. Только там. Логика подсказывает.
— А морфология кагегорически отрицает. Нет сорта, чтобы не имел морфологических особенностей. Я ходил смотреть. Там картошка уже цветет. Все цветки белые. И рассеченность у листьев одна и та же. У всех. Это все сплошь — «Обершлезен». Я бы не задумывался, если бы сорт был там...
— Троллейбус потому и посадил там «Обершлезен»... Потому что новый сорт у него, думается, потомок родителей... Из которых один — как раз «Обершлезен». И от немца перешла эта рассеченность. Удобно маскировать сынка рядом с папой...
«Как эта сволочь могла допереть до такой догадки?» — подумал Федор Иванович, ахнув в душе. Но ничто в нем не дрогнуло. Он чуть-чуть зловеще улыбнулся.
— Вы, дорогой, чистый вейсманист-морганист...
— С вами поработаешь — наберешься, — весело ответил Краснов. — Кем хошь станешь!
— Не скажите это Кассиану Дамиановичу...
— А он мне и подбросил эту идею!..
— Ну, и как он рекомендует выделить этот новый сорт?
— Осень все выделит...
Федор Иванович, хоть и был он серьезным ученым, хоть и видывал виды, но и он не мог даже предположить, что тревожащий его вопрос о новом сорте будет снят с той неожиданной простотой и экономной четкостью жеста, какую может показать нам только природа.
В ночь с первого на второе июня он сидел у себя в комнате для приезжающих за столом, на котором стоял горячий чайник и были разложены бумаги — он начал писать первую из трех небольших работ. Не хотелось становиться на эту завершающую стезю, выходить в чистое поле, где ждал готовый к смертельной схватке враг. Но надо было когда-то решиться, и он сел за стол. Все эти статьи он собирался отнести в «Проблемы ботаники». Каждая должна была бить в одну и ту же точку — по одному из главных тезисов академика Рядно — о том, что «сома», то есть тело с его «соками» (как говорил академик), воздействуя на «крупинки» другого — привитого — тела, может вызвать определенное изменение, передающееся по наследству. Опыты с прививками картофеля на табак, белладонну, петунию и помидор, и обратно — всех этих растений на картофель — давали Федору Ивановичу богатый материал для первой статьи. За этими статьями должна была последовать суровая реакция академика, особенно после сообщения о новом сорте, выведенном на чуждых теоретических основах. Но Федор Иванович к этому был уже готов.
Он сидел против полуоткрытого окна. Свежий ночной воздух иногда шевелил листы на столе.
Часа в два ночи он лег спать. А в пятом проснулся, сильно озябнув. Федор Иванович подошел к окну, чтобы закрыть его. Взялся было за створки, но тут же широко распахнул их и высунулся наружу,
На траве перед окном был странный белый налет.
«Иней!» — удивился, присмотревшись. Захлопнул окно и в трусах, босиком выбежал на крыльцо. Ноги обожгло. Стеклянная неподвижность холодного раннего утра встретила его. Сразу увидел облачко пара, вылетевшее изо рта. Белые полотнища инея протянулись по обе стороны асфальтовой дорожки. А когда взглянул на бледно-рыжий край неба, полотнища сразу поголубели. «Не меньше полутора градусов», — дошло вдруг до него. Бросился в дом одеваться, надел сапоги, куртку и, выскочив наружу, торопливо зашагал к парку. Иней по-зимнему повизгивал под ногами.
Небо рыжело все ярче, потом начали выступать, прорезались розовые лебединые клики зари, и от этого все темнее, синее становилась замороженная земля. Выйдя из парка, он взял чуть правее — туда, где были бескрайние картофельные поля пригородного совхоза. Темнота уходящей ночи и голубое оцепенение заморозка окружили его, преградили дорогу. Никого здесь не было, народ спал, не зная, что урожай уже погиб на семьдесят процентов. Конечно, вместо убитой за полчаса ботвы со временем пойдет новая, но лучшие месяцы роста будут потеряны. Повернув назад, Федор Иванович зашагал по мощеной дороге к городу. Когда свернул к трубам, в спину ему ударили первые радостные винно-розовые лучи. Утренние звуки, просыпаясь, бодро вступали в пробующий силы хор. В разных концах парка послышалось карканье первых грачей — словно ломающиеся голоса мальчиков-подростков, играющих в футбол. Вдали, в учхозе, возник частый пистолетный треск — завели пускач трактора. С реки прилетел низкий короткий возглас парохода и повторился еще несколько раз. Донеслись мерные удары по металлу. В соседних с домом Стригалева дворах закричали сразу несколько петухов. Федор Иванович слышал всю эту утреннюю музыку, но думал о своем: что же делается на огороде Ивана Ильича? Укрыл ли забор его картошку от мороза?
Плохим укрытием оказался этот забор. Когда, перемахнув через него, Федор Иванович, полный тоскливого предчувствия, выбежал к огороду, он увидел знакомую специалисту-картофелеводу картину. Весь огород изменил цвет. Четыре дня назад это был чистый, откровенно зеленый широкий лоскут, равномерно обсыпанный белыми цветочками, и все растения стояли, тянули руки вверх. Этой ночью, за минуту до восхода солнца, огород был такой же голубовато-серый, как и картошка на поле совхоза. А сейчас, когда иней растаял, вся ботва поникла, уронила «уши», и эти почти черные «уши» слегка просвечивали, как восковые. В них уже шли необратимые процессы, начало которым кладется в один миг. Федор Иванович уже видел этот миг, остановленный и закрепленный на кинопленке — когда хромосомы, попав в условия, непригодные для жизни, начинают распадаться.
Смерть провела здесь свою черту. И Федор Иванович, который по его специальности и по его особенной детской впечатлительности был более чем иные способен вникнуть в ужасающую суть этого явления и который по тем же основаниям ярче иных стремился к жизни и берег жизнь, — наш Федор Иванович сидел на корточках перед мертвыми картофельными кустами и осторожно трогал их мертвые «уши», сливался с постигшей этот уголок природы бедой.
Это были мгновения высшей деятельности духа, и потому, как иногда с ним случалось, он совсем не чувствовал себя и не видел ничего из того, что входило в состав его телесного бытия. Даже своих рук, перебиравших мертвые листы. Он был глубоко в нижней колбе своих песочных часов, в своей закрытой для всех бесконечности. А вокруг него — во внешнем мире — собрались другие сущности, тоже бестелесные, их оболочка была здесь не нужна. И если Саул был прост и виден до конца, хотя себе казался очень сложной штучкой; если Краснов был для Федора Ивановича открыт почти весь, а неясным оставался только в тех своих проявлениях, шевелить которые не хотелось, чтобы нечаянно не наткнуться на слишком простые ясности, которые мы обходим стороной даже в мыслях; если об остальных сущностях, толпившихся поодаль, даже и думать было лень — они не стремились распознать Федора Ивановича, пока их не заставляли, были довольны доставшимся им куском, сиидели, как кролики в клетках...
Если, с одной стороны, было все, в общем, ясно, то с другой, — там, где из мглы упрямо тянулась к нему гигантская серая туманность, пока с виду доброжелательная, но настойчивая и готовая к внезапному удару, может быть, все уже подготовившая и потому пришедшая в хорошее настроение. Нет! Ты врешь всем, изображая хорошее настроение. И к удару ты не готов. Тебе нужно «наследство», это секрет твоего будущего, которое не все еще сложилось. Наобещал, нахватал авансов... И ты глазами помощников следишь за мной, чтобы понять, что это я делаю по ночам, почему стал бегать в парке, зачем налил воды в бочки. «Черт знает этого Федьку, слоев сколько... Как у луковицы. А как снимешь только одну кожурку из ста — только одну! — и уже из носа юшка бежит. А их сто!» — так сказал ты тогда за столом у Варичева, тихо кому-то сказал. Но Федькино ухо было начеку.
Таков был вид внутренней напряженности Федора Ивановича, которая иногда заставляла мелко дергаться какой-то малый мускул на его худом животе.
Пока он сидел на корточках, куст перед ним еще больше почернел. Не чувствуя своих движений, Федор Иванович прошел по междурядью, как бы перелетел внутрь маленького мертвого царства и опять присел, трогая осторожными пальцами погибшие листы.
Не глаза — пальцы и передали ему первый пробуждающий сигнал. Он бездумно повторил движение, проверяя себя, и сигнал опять пришел. И тогда, очнувшись, он взглянул, чуть шире открыл глаза. Да, перед ним стоял живой куст. Он был зеленый, лишь цветки как бы обгорели и кончики верхних листьев слегка прихватило морозом.
Мгновенная догадка сотрясла его. Перед ним стоял куст нового сорта! Сорт должен быть морозостойким, говорил Иван Ильич. И растение стойко, с малыми потерями перенесло этот заморозок. Если бы там, на поле совхоза, был этот сорт, урожай бы не пострадал. «Надо отметить чем-нибудь», — подумал Федор Иванович и оглянулся, ища какую-нибудь палочку. И увидел неподалеку еще один зеленый куст. Незачем и отмечать — этот куст и так был виден на фоне остальной еще более почерневшей ботвы.
Федор Иванович пошел дальше по междурядью и насчитал в ряду девять таких кустов. В соседнем ряду поникли и потемнели сплошь все растения. В следующих двух — тоже. А в третьем — он увидел издали — было несколько свеже-зеленых, чуть опаленных сверху кустов. Опять девять. Он нашел все восемнадцать!
— Хо-хо-хо-о! — сказал он вслух и стесненными танцующими движениями пошел по междурядью. Тут же прилив веселья и погас. Надо было немедленно что-то делать, чтобы скрыть от чужих глаз эти потерявшие маску восемнадцать кустов. Он оглянулся по сторонам. Надо было сейчас же что-то делать.
Было всего шесть часов утра. Солнце, вращаясь и бешено кипя, поднималось, и уже было ясно, что начинается жаркий летний день, каких еще не было в этом году. Уже исчез иней в тенистых углах, везде сияла роса. Замороженная ночью картофельная ботва совсем оттаяла, еще больше потемнела и поникла. А восемнадцать зеленых кустов по-прежнему стояли, теперь они были хорошо видны, даже издали их можно было считать.
Федор Иванович ходил по участку. Он искал какой-нибудь подходящий инструмент. Сразу увидел лопату, вместе с граблями прислоненную к дому. Нет, это крайний случай. Нужна коса.
Он ринулся к тепличке. Здесь не было никаких инструментов. Пролез под пол сеней, а оттуда и в сени. Оглядевшись в полумраке, сразу увидел рукоятку большого старинного серпа, его кривое лезвие было втиснуто между обрешеткой кровли и стропилом.
Подходя с серпом к огороду, повторил несколько раз: третий и седьмой ряды. Потом он записал химическим карандашом — цифрами на голой руке от локтя до кисти расположение всех восемнадцати кустов. Записав все, тут же принялся яростно косить ботву. Сначала срезал у самой земли ботву на третьем и седьмом рядах. Потом выкосил весь остальной — полностью мертвый огород.
Три часа бешеной и однообразной работы — сначала серпом, потом граблями — и вот он, потный, стоит уже над голым огородом. «Мотыжка, мотыжка нужна! — подумал тут же. — Тяпочка какая-нибудь...» И тяпочка нашлась, стояла неподалеку от лопаты, как бы вышла из бревен стены. Он же сам и поставил ее здесь! Пока не было нужно, не видел. И он сразу принялся окучивать ряды. Еще добрый час ушел на это дело. Окончив, он вытер мокрый лоб. Пускай теперь смотрят. «Что такое? Кто скосил? Почему?» Пусть таращатся! Когда еще она... Потом ей же еще расти. Копать придут в октябре. А мы ее в сентябре!
— И увезем! — сказал он вслух.
Но тут еще пришла мысль. Надо выбрать в скошенной ботве все зеленые листья и закопать. Этот Бревешков хоть и дурак, но у него есть особая смекалка подлеца. Может заметить зелень. Начнет ворочать мозгами, морщить лоб. Касьяну позвонит. Обманем подлеца! Федор Иванович тут же выкопал под забором узкую яму, разворошил скошенную ботву и, выбрав все свежезеленые стебли, закопал их, а сверху положил квадратную дернинку. Потом снова сгреб мертвую ботву в кучу, серп отнес на место и перед уходом оглядел весь огород.
— Класс! — произнес он вслух студенческое слово, перенятое у Ивана Ильича. — Кла-а-ас-с!
Цифры, что были на руке, он перенес в свою записную книжку и на подкладку «сэра Пэрси» внутри рукава. Уже было десять часов. Щеткой отмывая над раковиной чернильные цифры на руке, он строил перед зеркалом ликующие гримасы, удивляясь своей энергии и время от времени повторяя шепотом:
— Три и семь.
Однако заглохшие было предупреждающие струп опять подступили к этому сияющему от мгновенного счастья человеку, проникли в него, и прежде чем была отмыта последняя цифра, он погас.
Так что в свою оранжерею он вошел тем же суровым, все видящим и быстро все решающим руководителем, каким был и вчера. И так же задумывался вдруг — это было с ним не раз на протяжении дня. Только причина была менее определенной. Как ни доброжелателен был с ним Касьян, но Федор Иванович, внимательно все наблюдавший, учуял что-то и ждал от судьбы уточнений. Он любил ясность и определенность, и не терпел неожиданностей. И, как полагается, это свойство вовремя настораживаться не подвело его.
После обеденного перерыва, когда в опустевшей столовой, держа в руке большой кус свежего ржаного каравая, он хлебал алюминиевой ложкой суточные щи, положив в них твердой пшенной каши, когда он на минуту отдался этой простои пище тружеников, и ведь именно, когда отдался, — тут он и пропустил тот миг, когда в жизнь вступает судьба. Он вдруг почувствовал, что рядом кто-то сидит.
— Хорошо едите, Учитель, — это был шепеляво-умиленный голос и знакомое сопение дядика Борика, знакомый водочный душок. — Аж завидно смотреть. Надо и себе щец взять и полпорцию кашки.
Оставив на столе свою инженерскую фуражку с кокардой, он выпрямился, чуть не достав влажным пробором низкого потолка, и нетвердым шагом направился сначала к кассе, а потом к раздаточному окну. Он был высок и представителен в своем черном инженерском костюме, с шутливой галантностью играл плечами, а у окна даже ухитрился поймать ручку поварихи и поднести к губам. А поднося, метнул в нее особый взгляд, за что на него даже замахнулись ложкой.
Но повариха тут же и остановила замах и серьезно посмотрела на Бориса Николаевича. Хоть дядик Борик и частенько бывал «в настроении», вид его сегодня встревожил женщину. Теперь и Федор Иванович заметил во всем его облике след огромного «дня механизатора». Лицо дядика Борика отекло.
— Сейчас и мы... — сказал он, ставя тарелку со щами и кашей на стол около Федора Ивановича. — А заодно трахнем Учителя новостью.
Хлебнув щей и положив ложку, двигая ртом, где совсем не было зубов, а только кипела складчатая красная плотоядность, он полез во внутренний карман пиджака, достал что-то и, оглянувшись и убедившись, что столовая пуста, положил перед Федором Ивановичем измятый тетрадный лист.
— Читайте. А я буду наверстывать. Я давно вам должен был. Но... Колеблющийся я элемент.
Дядик Борик поигрывал по-прежнему спиной и плечами и ужимки его, как всегда, соединяли высшую учтивость и озорство. Пьяная усталость тянула его к земле. И еще было видно, что он неспокоен. В нем горела тревога.
Взглянув на бумагу, Федор Иванович сразу перестал есть. Шевельнув бровью, в суровом молчании принялся читать.
— «Первое. Главный вопрос, — прочитал он вслух, — что за фильм был изъят у морганистов? Дополнительный вопр.: правда ли, что он получен из-за рубежа? Доп. вопр.: из какой страны, по в. мнению, могли его завезти? Какими путями? Говорят, что в нем содержится тонкая пропаганда...»
Федор Иванович в молчании пробежал глазами несколько пунктов. Вдруг, слегка как бы подпрыгнув на месте, сказал:
— Ого!
— Что вам так понравилось? — спросил дядик Борик.
— «Гл. вопр., — прочитал Федор Иванович вслух, — как смотрите на приказы министра Кафтанова об отстранении от должностей ученых — докторов, кандидатов и профессоров? Правда ли, что их отстранено около трех тыс.? Кто вам сказал? Вы пробовали считать по приказам? Неужели три тысячи? Не слишком ли сурово?»
— Интересная бумага, — проговорил он и перевернул лист.
— Читайте как следует — раз интересная, — сказал дядик Борик.
Федор Иванович прочитал:
— «Г. в.: известно ли вам, что тов. Сталин интересуется биологическими науками? Доп. в.: как относитесь к тому, что доклад был прочитан на сессии после его одобрения тов. Сталиным? Многие поговаривают, что это безнравственно — набрасываться на противников, имея такой заслон. А вы какого мнения? Доп. вопр.: правда ли, что т. Сталин лично читал и одобрил доклад т. Лысенко на сессии? Доп. в.: правда ли, что т. Ст., по представлению Лысенко и Рядно, личным распоряжением, без процедуры выборов, ввел чуть ли не 30 новых членов в академию с.-х. наук? Д. в.: как относитесь к тому, что без выборов? Нет ли тут нарушения устава академии? Г. воп.: в чем был смысл ваших вопросов, заданных во время зачета студентке Е. Бабич. Вы спросили, к какому выводу приводит эксперимент. А к какому выводу он приводил, по в. мнению? Если знали, зачем же спросили ее об этом? Почему не разъяснили все студентке с позиций Мичурина? Ведь вам известна точка зрения академика Рядно на эти вещи?»
— Ловушка для кого-то, — сказал Федор Иванович.
— Известно, для кого...
— Ну, раз известно, давайте доедим наш обед. Покончив с гуляшом и выпив по стакану мутного киселя, они вышли и сели около столовой на лавку — на ту самую лавку, где Федор Иванович обменялся с Леной первыми словами о самолете и катапульте, имевшими важный для обоих смысл. Вот тут он сидел, держа в руке жука...
— Так мне рассказывать? — спросил дядик Борик.
Он сидел рядом, вполоборота к соседу, надев фуражку на острое колено, и курил, перемешивая дым с красными складками во рту. — Я вижу, вас совсем не встревожило прочитанное.
— Ну давайте, — Федор Иванович сел посвободнее. Он так садился всегда, готовясь принять удар.
— Так вот. Учитель... — дядик Борик взыграл, склонил голову набок. — Нравится вам текст? Любопытно?
— Нельзя сказать, чтобы очень...
— Тогда слушайте внимательно повесть. Слушайте внимательно, потому что от вас требуется реакция. Вы помните, в прошлом году ко мне зашли прощаться? А дядик Борик сидел за столом совсем больной, у него был день механизатора... Малый день...
— А у него еще и большие бывают?
— О-о-о... У дядика Борика позавчера было цунами... Но это неинтересно. Что я вам тогда сказал, в прошлом году? Я хотел вам что-то сообщить, но велел прийти дня через три. Сказал, что запамятовал. Я соврал вам — не запамятовал я. Просто состояние было неподходящее. И страха ради иудейска... А вы тут и говорите: я уезжаю в Москву. И я... Не показалось вам, что я обрадовался? У меня прямо гора с плеч свалилась, когда услышал от вас...
Тут дядик Борик окутался дымом, разогнал его рукой и строго, даже с проблеском отчаяния посмотрел на Федора Ивановича.
— Я так и думал, что вы уехали... А потом смотрю: Учитель мой по дорожке пробежал. Смотрю, с этим... с академиком идет. К нам в цех пожаловали. Вот черт, думаю, вот несчастье... Не обрадовался я тогда. Нет, не обрадовался. Даже выпил с горя...
— Вы не любите меня?
— Ох, Учитель... Именно — любит вас дядик Борик. А все эти странные проявления — потому что еще одно предшествовало событие. А его предваряло, Федор Иваныч, еще одно — в те еще времена, когда меня в первый раз туда пригласили и оставили там отдохнуть. Вы должны помнить это. Скажите, вы не заметили, что после той отсидки я стал чураться вас? Вы не знаете всего — ведь тогда, во время трехмесячного санатория, мною занимались очень мало. Вы, вы их интересовали. О вас все спрашивали. На вас у них уже была папка заведена, я видел ее. Ваша явка с поличным возымела свое действие. Нежелательное. А перед тем, как меня отпустить, они начали приставать. Вязнуть... Чтобы я согласился сообщать им иногда... Играли на моей... Я ведь труслив!..
— Так вы у них...
— Нет. Дядик Боркк у них на учете как запойный пьяница. Это более ценный кадр. Я ведь именно тогда еще особенно нажал на градусы, стал запивать. Появились дни механизатора. Потом вы приехали с ревизией. И меня вдруг вызывают. Это после собрания, где Ивана Ильича... Я поддал прилично, чтобы пахло водкой и луком, и являюсь. А им это — что я выпил — оказалось как раз и нужно. Велят вас, Учитель, пригласить в «Заречье» и за рюмкой с вами потолковать. И вопросник велели записать и выучить. Из того, что в этой бумажке, там только про приказы Кафтанова было. И про Сталина. А больше по общей политике. За этим делом вы меня и застали в тот визит. У меня тогда получился неплановый день механизатора. Сижу, ломаю голову, что делать... А он, мой родной, мне и говорит: