Страница:
– Как так – «пузыриться», миленький наш?
Я махнул рукой:
– А почему не отшила тыкву, сказав, что идёшь… где я сплю?
Валечка наконец отняла руки от лица, и глаза у неё были круглыми и чистыми – промытыми слёзами:
– Почему не сказала? А как же можно, миленький вы наш?! Боже упаси… Это ж никому знать не положено…
Всё чистая правда, подумал я об услышанном и потянулся за брюками. Такая же чистая, как и увиденное: Валечка – блядь.
– Чиаурели, говоришь, пришёл? – спросил я.
– С француженкой… И всё время щурится… Не он, а она… Он хороший…
– Ступай! – кивнул я. – И зови сюда китайцев!
Валечка виновато тряхнула головой и открыла дверь.
– Подожди! – буркнул я. – Минут через десять пустишь сюда и Мишу с его дамой.
– С Мишелью что ли? -поправилась Валечка. – Дама-то его вас обожает…
Я промолчал, и она обнаглела:
– И вы её будете…
Я удивился – как быстро Валечка забыла про своё блядство:
– Буду, говоришь?
Она посмела даже оскорбиться:
– Совсем меня за безмозглую держите!
– Мозги-то у тебя есть! – вспылил я. – Но, как у всякой бляди, они все сзади!
Она побледнела и стала медленно прикрывать за собою дверь.
– Подожди, говорю! – повторил я. – Крылова твоего, шофёра, которому Финляндия нравится… И чулки тебе оттуда тащит… Его – завтра ко мне! Нет, послезавтра – завтра отдыхаю.
57. Мао никого спермоизвержением не удостаивал…
С виду переводчик у Мао, Ши Чжэ, был таким незаметным, что без стараний, подумал я, этого достичь невозможно. Он, оказывается, отказался расти ещё подрост-ком, когда усомнился в целесообразности своего существования. От самоубийства его отвлекла революция. Сперва наша, потом китайская. Соответственно, на меня с Мао он смотрел обожающими глазами.
Такими же смотрел на меня Мао. Но я ему решил не верить, ибо после своей победы над гоминдановцами он в кругу пекинских гостей периодически выражал раздражение по поводу моих прежних сомнений в его успехе.
А сомнений в твоём успехе – что сам я испытал благодаря матери – не прощают.
Ещё больше насторожило меня его сообщение, что юбилейные подарки, список которых Мао, расположившись на диване, сразу же и протянул мне, подбирала мне его жена Цзян Цин.
Она когда-то стажировалась в Москве, но делала это по-хамски, из-за чего была подвергнута унизительному допросу. По окончании которого стерва поспешно покинула нашу страну, обозвав хамом меня.
– У вас есть жена?! – спросил я с досадой. – А я тут надеялся с вами породниться: выдать вам из наших красавиц. Вот Валечка, например, совсем холостая… А мы ей могли бы сообразить особое приданое. Чулки сетчатые, тесёмки всякие. Из Финляндии!
Мао снова стал оранжевым. Надеялся, видимо, на другое начало беседы. Пошушукавшись с ним, Ши Чжэ ответил:
– Товарис Мао есцё рас исвиняеця, но хоцет скасать, цто ему в Москве оцень скуцно.
– Скучно? – обиделся я и потянулся за трубкой. – Мы, наоборот, не хотели его загружать. Человек только что сделал большую революцию. Хотя утомляет и маленькая. Скажите председателю, что хотим пригласить его в Ленинград. Там всё есть. Заводы есть, Эрмитаж. Рембрандт. Балет есть.
– Балет тосе оцень скуцно, – щебетнул переводчик и сконфузился.
– Он вам ещё что-то сказал, – заметил я.
Ши Чжэ добавил неохотно:
– Товарису Мао не оцень ясно – поцему у вас тансуют на цыпоцках. В насем балете тансуют нормально. Он спрасивает – а вы умеете так?
– На цыпочках уже не умею, – признался я. – Но раньше умел. В горах тоже на цыпочках танцуют.
Мао кивнул головой и ответил, что – в отличие от балета на цыпочках – горы он уважает, и что если я всё-таки ознакомлюсь со списком в моей руке, то увижу, что один из привезённых им подарков, хунанская вышивка моего портрета во весь рост, подписана фразой, в которой он, как поэт, ссылается на горы.
Я наконец заглянул в бумажку. Мао сочинил, оказывается, к моему портрету только одно предложение: «Живите так же долго, как южные хребты!»
– Короткая поэма! – заметил я вслух. – Но ясная!
Мао улыбнулся и что-то сказал, а Ши Чжэ заявил мне, что вождь польщён, ибо считает, что чем текст прозрачнее, тем больше в нём поэзии.
Почему же тогда именно южные горы, возмутился я молча, но тоже улыбнулся. В знак благодарности.
Кроме вышивки, китайцы дарили мне, по списку, фарфоровый чайник с чаем и ассортимент из образцов шаньдунских овощей.
Центральное место среди них занимал зелёный лук с названием даконг – настолько, по описанию, сочный, что в нём растворяется любая желчь.
Каждая разновидность подаренных мне плодов была детально описана, но читать я не стал. Не сомневаясь, что Лаврентий, хотя и вегетарианец, уже распорядился вышвырнуть овощи в мусор. Из справедливого предположения, что, потребляя даконг, китайский вождь, тем не менее, продолжает на меня злиться.
Хотя бы за то, что в 36-м я приказал ему освободить из плена его заклятого врага Чанкайши. В чём он меня послушался. А позже – разделить с тем меж собой Китай. В чём он не послушался.
Хотя Чанкайши не был марксист, Мао я доверял меньше. Чанкайши раздвигал рамки не марксизма, а своих владений. И на какое-то время вытеснил Мао в южные горы.
На которые, видимо, и сослался Мао в своей одно-строчной поэме в мою честь. Успел сослаться и на Чанкайши. Не при мне, но язвительно. Назвал его Чанкайшвили.
Пока я делал вид, что поглощён описанием шаньдунской капусты, вождь выказал интерес к портретам за моей спиной. Ши Чжэ стал рассказывать ему про Горького. В частности, про то, что тот написал бессмертную поэму «Девушка и смерть».
Я предложил им пройти к классику поближе. Мао принял приглашение и направился к стенке. Это было кстати, ибо сдвинуться с места получил возможность и я.
Сдвинулся к столу – к подготовленной Лаврентием справке о личной жизни китайского гостя. В подобные бумаги я заглядывал только после встреч – проверить впечатления. Сейчас понадобилось проверить другое – развёлся ли уже гость со стервой.
Оказалось – пока нет. Правда, судя по справке, крайней необходимости в разводе не было: каждую субботу в свой пекинский Дворец Прилежного Правления вождь – в честь победы революции – сзывает на танцы юных красавиц, из которых выбирает то двух, то даже трёх, и уединяется с ними в специально оборудованную спальню при его рабочем Кабинете Запаха Хризантемы.
Уединяется он из зала танцев отнюдь не на цыпочках, ибо стерва – подобно моей добродушной Валечке – боится лишь того, чтобы вождь не влюбился.
Особенно в мальчиков, с которыми – хотя Мао пробавлялся ими не часто – конкурировать стерве в силу родовой специфики мужского пола было труднее.
Лаврентий с удовлетворением подчеркнул в справке, что догадка о половом многосилии китайца обманчива, ибо никого из наложниц или наложников он спермоизвержением не удостаивает.
Причём, не делает этого из убеждений, ибо, согласно даоистам, извержение спермы сокращает мужчине жизнь, тогда как вагинальная влага умножает его силу.
Хотя Мао, согласно справке, собирается жить 200 лет, без спермоизвержений, по Лаврентию, не стоит жить и дня.
По прибытии в Москву вождя уговорили всё-таки сперму извергнуть. Изловчились не мастерицы наши, а врачи, которым поручили вылечить Мао от хронического воспаления предстательной железы. Которая, по сговору с даоистской идеологией, доставляла председателю резкие боли даже при мочеиспускании.
Упомянув о чём, Лаврентий отметил, что в годы Великого Марша, когда вождь отступил в горы, он стал страдать запорами. Тоже хроническими.
Они возбуждали в нём такую депрессию и жестокость к окружающим, что каждый раз, когда ему удавалось испражниться, ликовали не только окружающие, но – и вся армия.
Ликовали и по менее счастливому поводу. Гораздо чаще, чем испражняться, Мао приходилось шумно изгонять из себя скопившиеся газы. Гнал он их с помощью специально приставленных к нему знахарей. Которые именовались «жопными пастухами». И к которым Мао относился с недоверием, ибо очень высоко ценил воздух, считая его основой сущего.
Этот раздел справки Берия завершил двумя деталями. Они не могли не вызвать у него удовлетворения в той мере, в какой другой запах, запах хризантем, и обилие вдыхающих его китайских танцорок не давали ему покоя.
Во-первых, оказывается, у Мао только одно яичко. Точнее, – есть оба, но правое не свисает. Не проглядывается. Притаилось в паху. Почему – неизвестно. Наверное, на всякий случай.
Я представил себе изумлённые Валечкины глаза, когда она не досчиталась бы у него второго яичка! Представил и самого Мао, когда он впервые узнал, что яичек должно быть больше, чем одно. Или – что оба должны проглядываться.
Вторая же деталь заключалась в том, что китайца периодически одолевает импотенция. Которую, подчеркнул Лаврентий, тот лечил сперва исправлением даты рождения в паспорте, но потом перешёл на инъекции глюкозы, женьшеня и вытяжек из оленьих рогов.
Этой информацией Берия рассчитывал уязвить именно меня, подозревая, на основании какой-то тифлисской анкеты, что я прикидываюсь моложе. Правда, лишь на год.
Наши врачи, приписал Берия в назидательном стиле, сообщили Мао, что импотенцию следует лечить не только инъекциями, но и положительным отношением к жизни.
Я подумал, что Лаврентий нашёл ход и к Валечке. Скоро, значит, будет предлагать мне и инъекции. Вдобавок к положительному отношению к жизни. А в ней – к нему.
58. Кто доказал, что свобода лучше несвободы?
– Товарис Сталин! – пискнул Ши Чжэ, возвратившись с вождём на диван. – Товарис Мао хосет снать сколько было лет товарису Горькому, когда он вдруг сконсался.
– Шестьдесят восемь, но скончался не вдруг. И жил бы дольше, если бы не жена. Или любовница.
Мао обрадовался, что в этом возрасте Горький имел любовницу. Видимо, догадался он вслух, классик имел положительное отношение к жизни.
Очень положительное, согласился я, но при таком тоже умирают. Особенно – если того вдруг захотят дьяволы: жены или любовницы. Недаром, заметил я, свою бессмертную поэму он назвал как назвал.
Потом я напомнил, что официально объявил эту штуку сильнее «Фауста» Гёте. Ши Чжэ шепнул Мао, что Фауст – тоже дьявол, а Гёте – тоже классик.
Я добавил, что Гёте жил дольше, чем Горький, имел любовницу моложе горьковской, но не только не извергал в неё семени, – вообще с ней не совокуплялся. И всё равно умер.
– А поцему, товарис Сталин? – не понял Ши Чжэ. – Знацит, зенсины не виноватые, да?
– Причины разные, – рассудил я и снова подумал о Валечке. – Но женщины всегда виноваты. Может быть, любовница считала, что для истории лучше, если классик умрёт раньше, чем разлюбит её. Или полюбит француженку. А может быть, сама влюбилась в молодого.
Бросив на переводчика непонятливый взгляд, Мао протренькал ему какую-то фразу, которую тот не перевёл, но в которой я распознал имя его пекинской стервы. Цзян Цин.
– Но победителей не судят, – добавил я после паузы.
Мао совсем растерялся – и я решил перейти к делу.
– Вы нас ослушались, – сказал я ему. – Пошли своим путём. И победили. Как коммунист, я должен признать, что правы были вы. А я, наоборот, был неправ.
Мао позеленел от счастья: улыбка затопила гнилью всё лицо.
– Я называл вас левым авантюристом, – добавил я, – но хочу, если позволите, взять эти слова обратно.
Мао развёл руками: берите, конечно! Для вас ничего не жалко!
– Не судят даже победивший авантюризм, – обобщил я. – Но и меня поймите. Невозможно наблюдать за шахматной игрой, если не подсказывать, да?
Мао всполошился от радости, которая доставила ему последняя фраза:
– Это цзацзуань! Откуда вы знаете китайские цзацзуань?
Это был глупый вопрос. «Откуда?» На такие вопросы отвечать нечем. Поэтому я быстро сложил в голове глупую же фразу и произнёс её для истории:
– Товарищ Сталин уважает товарища Мао. А если человека уважаешь – знаешь, что знает он.
– Да, я знаю много цзацзуань! Но знать недостатоцно. Тот, кто знает истину, не равен тому, кто её любит. А тот, кто любит, не равен тому, кто любит её больсе всего! Этот цзацзуань придумал не я, а Конфуций.
– Передайте Конфуцию, – сказал я, – что тот, кто любит истину больше всего, не равен тому, кто готов за неё отдать жизнь. Главное – не только свою.
– Конфуций узе отдал свою зизнь, – напомнил Мао.
Я спутал вдруг Конфуция с кем-то другим, но не сконфузился:
– Нет, он не отдал её. Её у него взяли, – и ткнул пальцем в потолок. – Отдал не он, а Христос. Отдал, правда, лишь свою жизнь, а для победы этого мало.
– Я про Христа ницего не знаю, – признался Мао. – Только – цто он был один. Как я. Хесанг Дасан, как поётся у нас. Одинокий монах, бредусций по миру с деревянным зонтиком.
Я ждал этой фразы – и был к ней готов:
– Вы не договорили второй строчки: «Хешанг Дасан – Вуфа Вуйтан.» Монах-то вы одинокий, но «вуфа вуйтан – без волос и без неба». Без закона и без бога.
Мао сперва восхитился мной, а потом обиделся:
– Законы, товарис Сталин, создаёт тот, кого любовь к ним – плюс готовность зертвовать – преврасцают в бога. Как вас.
Я насторожился, ибо он имел в виду себя:
– Я иногда совершал ошибки. Вынужденные: мы были первыми. На вашем месте я бы учёл мои ошибки. Если б не обстоятельства, учёл бы и на своём.
– Какие осибки? – притворился Мао. – И обстоятельства?
Я придал лицу выражение, при котором можно говорить любые слова:
– Я хочу сказать, что в России живут в основном русские, и поэтому нам нужна была диктатура. Ну, пролетариата.
Мао придал лицу выражение, при котором можно и не говорить слов:
– Но пролетариев тут мало! А большинство, как и у нас, – крестьяне!
– Именно! Нашему большинству недостаёт дисциплины. И инициативы. Зато – много холуйства и покорности. А в Китае живут китайцы. Дисциплинированный народ. Вы можете сразу переходить к демократии. И отнестись серьёзно к разным идеям.
Мао так разволновался, что заставил Ши Чжэ повторять для меня каждую свою фразу дважды.
Во-первых, мол, серьзный человек не может относиться серьёзно ко многим идеям. Лучше – к одной. Но помнить, что нет ничего опаснее неё, если она – единственное, чем ты располагаешь.
А во-вторых, что такое, дескать, демократия? Это – когда неправильное стараются сделать правильно. А неправильное это ещё и потому, что демократия есть воздушный заємок. Из воздуха и в воздухе. В котором живут дураки: платят не только за проживание в этом замке, но и за его проветривание.
Богачи же живут в земных замках, которые тоже дорого обходятся. Но они не горюют. Потому, что при демократии все их счета, в том числе расходы за канализацию, оплачивают те же дураки. И это «работает», ибо, во-первых, дураков большинство, а во-вторых, они хорошо зарабатывают.
Дураки, однако, – гнуснейшие из рабов, ибо гнуснейшее рабство стоит на воздушном фундаменте свободы. Которая в другом месте и не существует, – только в облаках. С первого же дня человек несвободен. Даже от смерти. Не говоря, скажем, о запорах. Всяческих.
И потом, – кто доказал, что свобода лучше несвободы?
Я на Западе не бывал, дорогой товарищ Сталин. Вообще заграницей. А зачем? Видно и из Китая, что любая заграница – не то, чем хочет казаться. Я объясню.
Что Запад называет демократией? Когда в замке есть разные идеи и ко всем, как вы сказали, относятся серьёзно. То есть когда – разные партии. Плюс когда разделение власти. И когда её выбирают или сменяют.
Но этот заємок – обман. И не только потому, что серьёзно там относятся только к тому, чтобы не допустить рассеивания воздушного замка. А потому ещё, что этот воздушный замок там даже не главный.
Главного – как и воздушного – не видно. Того, который и управляет всеми. Воздушными и земными. И не видно императоров, которые в этом замке сидят. Они коварнее прежних, ибо научились быть призраками. И орудовать как тайная каста.
Запад – империя. И эта империя, дорогой юбиляр, есть жесточайший обман. Империя, которая в океане новой истории держится на спине того же старого кита вертикальной власти…
59. В Китае природа работает круглые сутки…
Пока Мао произносил эти слова, а Ши Чжэ их переводил, я с удивлением следил за мухой, которая четко ориентировалась в ситуации и курсировала между главным, большим, жёлтым лбом и второстепенным, крохотным.
Стоило вождю закончить очередную фразу и сделать паузу, насекомое улетало к переводчику – и тот исправно сюсюкал.
И – наоборот.
Когда, правда, после перевода мысли о ките имперской власти в океане истории, Мао умолк, – муха растерялась. Долго кружила по комнате, прицеливаясь то к паху польского шахтёра, а то к чугунной макушке Ильича, но потом, видимо, освоила услышанное и вернулась на вспотевшую китайскую тыкву. А может быть, ей там просто больше нравилось.
Ко мне – не посмела. Хотя очередь говорить настала моя. Я сказал насекомому, что Мао не понял меня. Ибо имею в виду не Запад, а большевистскую демократию. Но судя по рассказам, добавил я, товарищ Мао так сильно перекраивает Маркса, что если бы тот был живой, завертелся бы в гробу, как флюгер.
Мао не согласился. Вслух. Во-первых, потому что если бы Маркс был живой, то в гробу, дескать, ему нечего было бы делать. Тем более – в качестве флюгера.
Во-вторых же, даже живой, Маркс в Китае не бывал. А потому приходится не перекраивать, а раздвигать рамки его учения. Чтобы включить в него и Китай.
Пусть раздвигает, согласился я молча. И включает. Главное – знать, что теперь уже, когда он прибрал к рукам то, что включает, то есть всех китайцев, ни один из них ему не смеет перечить. И что поэтому достаточно договориться именно с ним.
– Вы снова не поняли меня, – проговорил я . – Нам было не обойтись без диктатуры пролетариата. А вы можете. Тем более, что – по слухам – пролетариат вы не любите.
– Я больсе доверяю крестьянам.
– Напрасно.
– Они не способны брать цузую власть.
– Зато любят защищать свою.
– В Китае им некогда. В Китае природа работает круглые сутки. А у рабоцих больсе времени. Как у интеллигенции.
Я сделал вид, что не понял:
– А кому тогда отдавать власть?
– Никому. Народу.
Если бы не пот на его лбу, жёлтый, как гной, и не зелёная вонь изо рта, я бы вскочил и расцеловал его. И воскликнул бы, что он – подлинный народный император. Между тем, я не только не сдвинулся с места – не произнёс и слова. Мао почувствовал себя неловко и добавил:
– Я не доверяю теории. Теория – это идея, отделённая от действия. А всякая идея – это обобсцение прослого. Дазе когда обрасцена в будусцее. Но зизнь – настоясцее. Поэтому к идее, прослому, прибегает кто боится зить. Знание приходит в практике.
Ни я, ни Ши Чжэ, ни муха на его руке не шелохнулись. Не дождавшись звука, Мао протянул руку и дотронулся до плеча:
– Вы мне не доверяете. Сцитаете меня маргариновым марксистом. Но я больсе, чем марксист.
Да, согласился я. Но опять молча.
– При цём марксизм?! – развёл руками Мао. – Я больсе, чем Маркс! И почти – как вы!
Ши Чжэ, дурак, удивился. А муха куда-то исчезла.
Мао подвинулся ко мне:
– Хотя это невозмозно, но практика требует, цтобы такие, как вы, были всюду. Ибо вы не мозете управлять отсюда и Китаем.
Последнюю идею, как обращённое в будущее обобщение прошлого, он высказывал и раньше. Но не прямо мне. Я, однако, ответил лишь тем, что вынул из кармана спичечный коробок и стал в нём копаться.
– Практика требует невозмозного, – продолжил Мао. – Но практика невозмозного добьётся. Такие, как мы с вами, появятся всюду. Чтобы марксизм победил везде.
Я наконец разжалобился:
– Пока практика добьётся невозможного, товарищ Мао, не запутались ли вы в том, чему не доверяете? В теории? Почему, наверно, и не доверяете ей. При чём, говорите вы, марксизм?! Но в то же время хотите, чтобы победил он. Где логика?
Мао громко рассмеялся, выбросив переводчику изо рта с дюжину зелёных слов. Тот тоже радостно взвизгнул, но поперхнулся ими. Хотя сразу же оправился – высыпал их все в кулачок и стал одно за другим переводить.
Когда слова в его кулачке закончились, я не стал смеяться. Не спеша разместил чубук между зубами, чиркнул спичкой, воткнул огонь в полупустую головку, выманил из неё дым и молча объявил себе, что даже если китайский вождь эксплуатирует свой мозг так же усердно, как главный орган, – даже в этом случае возможности этого мозга нельзя считать исчерпанными.
Не рассмеялся же я только потому, что ответ показался мне гениальным. Мао, правда, посчитал, будто я не понял – и велел Ши Чжэ повторить слова:
– Вы спрасиваете – где логика, а товарис Мао отвецает – зацем её искать? Товарис Мао сцитает, цто надо думать, как поэты. Дусой. Как вы сами и как он сами. А логику послать оцень в зопу!
Я, однако, никогда не мог без логики. Хотя знал, что истинный смысл всему придаёт не только она. Или – только не она. Но я и в стихах не смел от неё избавиться.
А Восток смеет. Поэты там действительно мыслят без логики. И – только о том, что видят. Летит птица в пустом небе – они и поют: лети-и-ит птица-а-а. В пусто-о-ом неб-е-е. А когда она исчезает, поют не о том, что она исчезла, а о том, что видят пустоту-у-у.
И всё-таки – прежде, чем сказать Мао самое главное – я вынужден был произнести вопрос, на который не ответишь если логика «в зопе»:
– А зачем вам надо, чтобы марксизм победил везде?
Мао обрадовался и расширил глаза, отчего они приняли чуть ли не нормальный размер. Потом он повернулся к Ши Чжэ и кивнул головой. Тот, видимо, знал ответ наизусть, ибо служил вождю давно.
Оказываеця, – одназды, когда присидатель Мао был маленький мальцик в маленькой китайской деревне, он лезаєл и крепко думал. Так крепко, цто стал совсем бледный. И это заметил его папа. Тозе китайский крестьянин. И сказал сыну: вставай и говори – поцему ты бледный. Мао встал и цестно говорил, цто у него оцень крепко болит дуса за всех людей. И цто он оцень крепко хоцет всех спасти. Папа оцень испугался и приказал: лозись обратно и долго лези; мозет быть, это пройдёт. Присидатель так и сделал. Но это у него узе никогда не просло.
60. Корею жалко: хоть и далеко от бога – близко от Китая…
Поторопил нас Орлов. Телефонным звонком. Я ответил ему пространно и медленно, чтобы Ши Чжэ успел перевести мои слова своему великому вождю. Я велел Орлову задержать француженку с Мишей ещё пару минут. Не дольше.
– Вы великий вождь, товарищ Мао! И поймёте меня быстро! – сказал я и удивился, что муха вдруг снова объявилась на большой тыкве. – Первая мировая война родила марксистское государство. Вторая – марксистский лагерь. Нам теперь грозят третьей войной. После второй я отменил смертную казнь за измену родине. С января вынужден её вернуть. На какое-то время.
– Верните, конецно, – заторопился он. – Но времени понадобится мало. Третья война сразу зе похоронит Запад!
– Запад хорошо вооружён, – буркнул я.
– Запад – это бумазный тигр! – возразил он.
– Нет, ядерный, – напомнил я.
– Ядра есть и у нас с вами! – парировал он.
– У меня пока только два, – объявил я.
– Мне достатоцно одного! – кивнул он.
– Знаю, – кивнул и я.
– Дайте мне одно – и мы победим! Насе дело правое!
Я запихнул трубкой улыбку в усы и уже серьёзно напомнил себе, что эту же просьбу Мао высказал в Пекине через Микояна. Одну бомбу. Получив которую, он, мол, потребует у американцев «забыть» о Корее.
А её действительно жалко, пояснил Микоян: она хоть и далеко от бога, но близко от Китая. Если же, сказал ему Мао, американцы – в отличие от бога – откажутся «забыть» о Корее или даже «вспомнят» про Китай, я, мол, ударю по ним единственным ядром.
– Ударить одним ядром, товарищ Мао, не достаточно для победы. Даже когда дело правое. У американцев бомб куда больше.
Мао выразительно заглянул мне в глаза:
– Зато у нас больсе стойкости! И готовности зертвовать!
Я вернул ему взгляд пустым. Читать чужие мысли – разврат.
– У нас больсе людей! – уточнил Мао.
Я прищурился. Заглянул шахтёру в пах – вычитать время.
– Лицно я, – заспешил Мао, – готов полозить половину своих людей!
Когда постучали в дверь, я не откликнулся. Выбрался из кресла и медленно направился ко входу.
В Китае 600 миллионов человек.
За исключением отдельных профессоров никто в Америке не знает даже, как досчитаться до такой цифры.
Хотя экономически Мао и выгодно положить 300 миллионов китайцев, Америка не позволит ему это сделать. Капитулирует после первой же сотни.
Особенно – если поймёт, что за Мао стою я. Но прежде, чем капитулирует, уложит немало моих людей. Что мне невыгодно.
Главное поэтому, решил я, подступив к двери, убедить «пидараса» Трумена в правде. Что я не доверяю и китайцу. К которому этот молотовский эпитет подходит точнее. Ещё точнее подходит лаврентиевский – «красный тюльпан». Красный снаружи, белый внутри. Тем более, что вождь страдает малокровием.
А не доверяю я ему уже давно. Хотя бы в связи с той же Америкой.
В 45-м он вдруг надумал выучить английский язык. Вместо русского. И как только разобрался в алфавите – отстучал морзянку Рузвельту с просьбой принять его в Вашингтоне. Чтобы заручиться там американской дружбой. И помощью.
Рузвельт не ответил. Не только потому, что умер. Главная причина заключалась в том, что эту депешу отредактировали самым принципиальным образом. Редактировал же её для Рузвельта прекрасный знаток английского правописания. Его же пекинский посол. Который по совместительству работал и на Лаврентия.
Я махнул рукой:
– А почему не отшила тыкву, сказав, что идёшь… где я сплю?
Валечка наконец отняла руки от лица, и глаза у неё были круглыми и чистыми – промытыми слёзами:
– Почему не сказала? А как же можно, миленький вы наш?! Боже упаси… Это ж никому знать не положено…
Всё чистая правда, подумал я об услышанном и потянулся за брюками. Такая же чистая, как и увиденное: Валечка – блядь.
– Чиаурели, говоришь, пришёл? – спросил я.
– С француженкой… И всё время щурится… Не он, а она… Он хороший…
– Ступай! – кивнул я. – И зови сюда китайцев!
Валечка виновато тряхнула головой и открыла дверь.
– Подожди! – буркнул я. – Минут через десять пустишь сюда и Мишу с его дамой.
– С Мишелью что ли? -поправилась Валечка. – Дама-то его вас обожает…
Я промолчал, и она обнаглела:
– И вы её будете…
Я удивился – как быстро Валечка забыла про своё блядство:
– Буду, говоришь?
Она посмела даже оскорбиться:
– Совсем меня за безмозглую держите!
– Мозги-то у тебя есть! – вспылил я. – Но, как у всякой бляди, они все сзади!
Она побледнела и стала медленно прикрывать за собою дверь.
– Подожди, говорю! – повторил я. – Крылова твоего, шофёра, которому Финляндия нравится… И чулки тебе оттуда тащит… Его – завтра ко мне! Нет, послезавтра – завтра отдыхаю.
57. Мао никого спермоизвержением не удостаивал…
С виду переводчик у Мао, Ши Чжэ, был таким незаметным, что без стараний, подумал я, этого достичь невозможно. Он, оказывается, отказался расти ещё подрост-ком, когда усомнился в целесообразности своего существования. От самоубийства его отвлекла революция. Сперва наша, потом китайская. Соответственно, на меня с Мао он смотрел обожающими глазами.
Такими же смотрел на меня Мао. Но я ему решил не верить, ибо после своей победы над гоминдановцами он в кругу пекинских гостей периодически выражал раздражение по поводу моих прежних сомнений в его успехе.
А сомнений в твоём успехе – что сам я испытал благодаря матери – не прощают.
Ещё больше насторожило меня его сообщение, что юбилейные подарки, список которых Мао, расположившись на диване, сразу же и протянул мне, подбирала мне его жена Цзян Цин.
Она когда-то стажировалась в Москве, но делала это по-хамски, из-за чего была подвергнута унизительному допросу. По окончании которого стерва поспешно покинула нашу страну, обозвав хамом меня.
– У вас есть жена?! – спросил я с досадой. – А я тут надеялся с вами породниться: выдать вам из наших красавиц. Вот Валечка, например, совсем холостая… А мы ей могли бы сообразить особое приданое. Чулки сетчатые, тесёмки всякие. Из Финляндии!
Мао снова стал оранжевым. Надеялся, видимо, на другое начало беседы. Пошушукавшись с ним, Ши Чжэ ответил:
– Товарис Мао есцё рас исвиняеця, но хоцет скасать, цто ему в Москве оцень скуцно.
– Скучно? – обиделся я и потянулся за трубкой. – Мы, наоборот, не хотели его загружать. Человек только что сделал большую революцию. Хотя утомляет и маленькая. Скажите председателю, что хотим пригласить его в Ленинград. Там всё есть. Заводы есть, Эрмитаж. Рембрандт. Балет есть.
– Балет тосе оцень скуцно, – щебетнул переводчик и сконфузился.
– Он вам ещё что-то сказал, – заметил я.
Ши Чжэ добавил неохотно:
– Товарису Мао не оцень ясно – поцему у вас тансуют на цыпоцках. В насем балете тансуют нормально. Он спрасивает – а вы умеете так?
– На цыпочках уже не умею, – признался я. – Но раньше умел. В горах тоже на цыпочках танцуют.
Мао кивнул головой и ответил, что – в отличие от балета на цыпочках – горы он уважает, и что если я всё-таки ознакомлюсь со списком в моей руке, то увижу, что один из привезённых им подарков, хунанская вышивка моего портрета во весь рост, подписана фразой, в которой он, как поэт, ссылается на горы.
Я наконец заглянул в бумажку. Мао сочинил, оказывается, к моему портрету только одно предложение: «Живите так же долго, как южные хребты!»
– Короткая поэма! – заметил я вслух. – Но ясная!
Мао улыбнулся и что-то сказал, а Ши Чжэ заявил мне, что вождь польщён, ибо считает, что чем текст прозрачнее, тем больше в нём поэзии.
Почему же тогда именно южные горы, возмутился я молча, но тоже улыбнулся. В знак благодарности.
Кроме вышивки, китайцы дарили мне, по списку, фарфоровый чайник с чаем и ассортимент из образцов шаньдунских овощей.
Центральное место среди них занимал зелёный лук с названием даконг – настолько, по описанию, сочный, что в нём растворяется любая желчь.
Каждая разновидность подаренных мне плодов была детально описана, но читать я не стал. Не сомневаясь, что Лаврентий, хотя и вегетарианец, уже распорядился вышвырнуть овощи в мусор. Из справедливого предположения, что, потребляя даконг, китайский вождь, тем не менее, продолжает на меня злиться.
Хотя бы за то, что в 36-м я приказал ему освободить из плена его заклятого врага Чанкайши. В чём он меня послушался. А позже – разделить с тем меж собой Китай. В чём он не послушался.
Хотя Чанкайши не был марксист, Мао я доверял меньше. Чанкайши раздвигал рамки не марксизма, а своих владений. И на какое-то время вытеснил Мао в южные горы.
На которые, видимо, и сослался Мао в своей одно-строчной поэме в мою честь. Успел сослаться и на Чанкайши. Не при мне, но язвительно. Назвал его Чанкайшвили.
Пока я делал вид, что поглощён описанием шаньдунской капусты, вождь выказал интерес к портретам за моей спиной. Ши Чжэ стал рассказывать ему про Горького. В частности, про то, что тот написал бессмертную поэму «Девушка и смерть».
Я предложил им пройти к классику поближе. Мао принял приглашение и направился к стенке. Это было кстати, ибо сдвинуться с места получил возможность и я.
Сдвинулся к столу – к подготовленной Лаврентием справке о личной жизни китайского гостя. В подобные бумаги я заглядывал только после встреч – проверить впечатления. Сейчас понадобилось проверить другое – развёлся ли уже гость со стервой.
Оказалось – пока нет. Правда, судя по справке, крайней необходимости в разводе не было: каждую субботу в свой пекинский Дворец Прилежного Правления вождь – в честь победы революции – сзывает на танцы юных красавиц, из которых выбирает то двух, то даже трёх, и уединяется с ними в специально оборудованную спальню при его рабочем Кабинете Запаха Хризантемы.
Уединяется он из зала танцев отнюдь не на цыпочках, ибо стерва – подобно моей добродушной Валечке – боится лишь того, чтобы вождь не влюбился.
Особенно в мальчиков, с которыми – хотя Мао пробавлялся ими не часто – конкурировать стерве в силу родовой специфики мужского пола было труднее.
Лаврентий с удовлетворением подчеркнул в справке, что догадка о половом многосилии китайца обманчива, ибо никого из наложниц или наложников он спермоизвержением не удостаивает.
Причём, не делает этого из убеждений, ибо, согласно даоистам, извержение спермы сокращает мужчине жизнь, тогда как вагинальная влага умножает его силу.
Хотя Мао, согласно справке, собирается жить 200 лет, без спермоизвержений, по Лаврентию, не стоит жить и дня.
По прибытии в Москву вождя уговорили всё-таки сперму извергнуть. Изловчились не мастерицы наши, а врачи, которым поручили вылечить Мао от хронического воспаления предстательной железы. Которая, по сговору с даоистской идеологией, доставляла председателю резкие боли даже при мочеиспускании.
Упомянув о чём, Лаврентий отметил, что в годы Великого Марша, когда вождь отступил в горы, он стал страдать запорами. Тоже хроническими.
Они возбуждали в нём такую депрессию и жестокость к окружающим, что каждый раз, когда ему удавалось испражниться, ликовали не только окружающие, но – и вся армия.
Ликовали и по менее счастливому поводу. Гораздо чаще, чем испражняться, Мао приходилось шумно изгонять из себя скопившиеся газы. Гнал он их с помощью специально приставленных к нему знахарей. Которые именовались «жопными пастухами». И к которым Мао относился с недоверием, ибо очень высоко ценил воздух, считая его основой сущего.
Этот раздел справки Берия завершил двумя деталями. Они не могли не вызвать у него удовлетворения в той мере, в какой другой запах, запах хризантем, и обилие вдыхающих его китайских танцорок не давали ему покоя.
Во-первых, оказывается, у Мао только одно яичко. Точнее, – есть оба, но правое не свисает. Не проглядывается. Притаилось в паху. Почему – неизвестно. Наверное, на всякий случай.
Я представил себе изумлённые Валечкины глаза, когда она не досчиталась бы у него второго яичка! Представил и самого Мао, когда он впервые узнал, что яичек должно быть больше, чем одно. Или – что оба должны проглядываться.
Вторая же деталь заключалась в том, что китайца периодически одолевает импотенция. Которую, подчеркнул Лаврентий, тот лечил сперва исправлением даты рождения в паспорте, но потом перешёл на инъекции глюкозы, женьшеня и вытяжек из оленьих рогов.
Этой информацией Берия рассчитывал уязвить именно меня, подозревая, на основании какой-то тифлисской анкеты, что я прикидываюсь моложе. Правда, лишь на год.
Наши врачи, приписал Берия в назидательном стиле, сообщили Мао, что импотенцию следует лечить не только инъекциями, но и положительным отношением к жизни.
Я подумал, что Лаврентий нашёл ход и к Валечке. Скоро, значит, будет предлагать мне и инъекции. Вдобавок к положительному отношению к жизни. А в ней – к нему.
58. Кто доказал, что свобода лучше несвободы?
– Товарис Сталин! – пискнул Ши Чжэ, возвратившись с вождём на диван. – Товарис Мао хосет снать сколько было лет товарису Горькому, когда он вдруг сконсался.
– Шестьдесят восемь, но скончался не вдруг. И жил бы дольше, если бы не жена. Или любовница.
Мао обрадовался, что в этом возрасте Горький имел любовницу. Видимо, догадался он вслух, классик имел положительное отношение к жизни.
Очень положительное, согласился я, но при таком тоже умирают. Особенно – если того вдруг захотят дьяволы: жены или любовницы. Недаром, заметил я, свою бессмертную поэму он назвал как назвал.
Потом я напомнил, что официально объявил эту штуку сильнее «Фауста» Гёте. Ши Чжэ шепнул Мао, что Фауст – тоже дьявол, а Гёте – тоже классик.
Я добавил, что Гёте жил дольше, чем Горький, имел любовницу моложе горьковской, но не только не извергал в неё семени, – вообще с ней не совокуплялся. И всё равно умер.
– А поцему, товарис Сталин? – не понял Ши Чжэ. – Знацит, зенсины не виноватые, да?
– Причины разные, – рассудил я и снова подумал о Валечке. – Но женщины всегда виноваты. Может быть, любовница считала, что для истории лучше, если классик умрёт раньше, чем разлюбит её. Или полюбит француженку. А может быть, сама влюбилась в молодого.
Бросив на переводчика непонятливый взгляд, Мао протренькал ему какую-то фразу, которую тот не перевёл, но в которой я распознал имя его пекинской стервы. Цзян Цин.
– Но победителей не судят, – добавил я после паузы.
Мао совсем растерялся – и я решил перейти к делу.
– Вы нас ослушались, – сказал я ему. – Пошли своим путём. И победили. Как коммунист, я должен признать, что правы были вы. А я, наоборот, был неправ.
Мао позеленел от счастья: улыбка затопила гнилью всё лицо.
– Я называл вас левым авантюристом, – добавил я, – но хочу, если позволите, взять эти слова обратно.
Мао развёл руками: берите, конечно! Для вас ничего не жалко!
– Не судят даже победивший авантюризм, – обобщил я. – Но и меня поймите. Невозможно наблюдать за шахматной игрой, если не подсказывать, да?
Мао всполошился от радости, которая доставила ему последняя фраза:
– Это цзацзуань! Откуда вы знаете китайские цзацзуань?
Это был глупый вопрос. «Откуда?» На такие вопросы отвечать нечем. Поэтому я быстро сложил в голове глупую же фразу и произнёс её для истории:
– Товарищ Сталин уважает товарища Мао. А если человека уважаешь – знаешь, что знает он.
– Да, я знаю много цзацзуань! Но знать недостатоцно. Тот, кто знает истину, не равен тому, кто её любит. А тот, кто любит, не равен тому, кто любит её больсе всего! Этот цзацзуань придумал не я, а Конфуций.
– Передайте Конфуцию, – сказал я, – что тот, кто любит истину больше всего, не равен тому, кто готов за неё отдать жизнь. Главное – не только свою.
– Конфуций узе отдал свою зизнь, – напомнил Мао.
Я спутал вдруг Конфуция с кем-то другим, но не сконфузился:
– Нет, он не отдал её. Её у него взяли, – и ткнул пальцем в потолок. – Отдал не он, а Христос. Отдал, правда, лишь свою жизнь, а для победы этого мало.
– Я про Христа ницего не знаю, – признался Мао. – Только – цто он был один. Как я. Хесанг Дасан, как поётся у нас. Одинокий монах, бредусций по миру с деревянным зонтиком.
Я ждал этой фразы – и был к ней готов:
– Вы не договорили второй строчки: «Хешанг Дасан – Вуфа Вуйтан.» Монах-то вы одинокий, но «вуфа вуйтан – без волос и без неба». Без закона и без бога.
Мао сперва восхитился мной, а потом обиделся:
– Законы, товарис Сталин, создаёт тот, кого любовь к ним – плюс готовность зертвовать – преврасцают в бога. Как вас.
Я насторожился, ибо он имел в виду себя:
– Я иногда совершал ошибки. Вынужденные: мы были первыми. На вашем месте я бы учёл мои ошибки. Если б не обстоятельства, учёл бы и на своём.
– Какие осибки? – притворился Мао. – И обстоятельства?
Я придал лицу выражение, при котором можно говорить любые слова:
– Я хочу сказать, что в России живут в основном русские, и поэтому нам нужна была диктатура. Ну, пролетариата.
Мао придал лицу выражение, при котором можно и не говорить слов:
– Но пролетариев тут мало! А большинство, как и у нас, – крестьяне!
– Именно! Нашему большинству недостаёт дисциплины. И инициативы. Зато – много холуйства и покорности. А в Китае живут китайцы. Дисциплинированный народ. Вы можете сразу переходить к демократии. И отнестись серьёзно к разным идеям.
Мао так разволновался, что заставил Ши Чжэ повторять для меня каждую свою фразу дважды.
Во-первых, мол, серьзный человек не может относиться серьёзно ко многим идеям. Лучше – к одной. Но помнить, что нет ничего опаснее неё, если она – единственное, чем ты располагаешь.
А во-вторых, что такое, дескать, демократия? Это – когда неправильное стараются сделать правильно. А неправильное это ещё и потому, что демократия есть воздушный заємок. Из воздуха и в воздухе. В котором живут дураки: платят не только за проживание в этом замке, но и за его проветривание.
Богачи же живут в земных замках, которые тоже дорого обходятся. Но они не горюют. Потому, что при демократии все их счета, в том числе расходы за канализацию, оплачивают те же дураки. И это «работает», ибо, во-первых, дураков большинство, а во-вторых, они хорошо зарабатывают.
Дураки, однако, – гнуснейшие из рабов, ибо гнуснейшее рабство стоит на воздушном фундаменте свободы. Которая в другом месте и не существует, – только в облаках. С первого же дня человек несвободен. Даже от смерти. Не говоря, скажем, о запорах. Всяческих.
И потом, – кто доказал, что свобода лучше несвободы?
Я на Западе не бывал, дорогой товарищ Сталин. Вообще заграницей. А зачем? Видно и из Китая, что любая заграница – не то, чем хочет казаться. Я объясню.
Что Запад называет демократией? Когда в замке есть разные идеи и ко всем, как вы сказали, относятся серьёзно. То есть когда – разные партии. Плюс когда разделение власти. И когда её выбирают или сменяют.
Но этот заємок – обман. И не только потому, что серьёзно там относятся только к тому, чтобы не допустить рассеивания воздушного замка. А потому ещё, что этот воздушный замок там даже не главный.
Главного – как и воздушного – не видно. Того, который и управляет всеми. Воздушными и земными. И не видно императоров, которые в этом замке сидят. Они коварнее прежних, ибо научились быть призраками. И орудовать как тайная каста.
Запад – империя. И эта империя, дорогой юбиляр, есть жесточайший обман. Империя, которая в океане новой истории держится на спине того же старого кита вертикальной власти…
59. В Китае природа работает круглые сутки…
Пока Мао произносил эти слова, а Ши Чжэ их переводил, я с удивлением следил за мухой, которая четко ориентировалась в ситуации и курсировала между главным, большим, жёлтым лбом и второстепенным, крохотным.
Стоило вождю закончить очередную фразу и сделать паузу, насекомое улетало к переводчику – и тот исправно сюсюкал.
И – наоборот.
Когда, правда, после перевода мысли о ките имперской власти в океане истории, Мао умолк, – муха растерялась. Долго кружила по комнате, прицеливаясь то к паху польского шахтёра, а то к чугунной макушке Ильича, но потом, видимо, освоила услышанное и вернулась на вспотевшую китайскую тыкву. А может быть, ей там просто больше нравилось.
Ко мне – не посмела. Хотя очередь говорить настала моя. Я сказал насекомому, что Мао не понял меня. Ибо имею в виду не Запад, а большевистскую демократию. Но судя по рассказам, добавил я, товарищ Мао так сильно перекраивает Маркса, что если бы тот был живой, завертелся бы в гробу, как флюгер.
Мао не согласился. Вслух. Во-первых, потому что если бы Маркс был живой, то в гробу, дескать, ему нечего было бы делать. Тем более – в качестве флюгера.
Во-вторых же, даже живой, Маркс в Китае не бывал. А потому приходится не перекраивать, а раздвигать рамки его учения. Чтобы включить в него и Китай.
Пусть раздвигает, согласился я молча. И включает. Главное – знать, что теперь уже, когда он прибрал к рукам то, что включает, то есть всех китайцев, ни один из них ему не смеет перечить. И что поэтому достаточно договориться именно с ним.
– Вы снова не поняли меня, – проговорил я . – Нам было не обойтись без диктатуры пролетариата. А вы можете. Тем более, что – по слухам – пролетариат вы не любите.
– Я больсе доверяю крестьянам.
– Напрасно.
– Они не способны брать цузую власть.
– Зато любят защищать свою.
– В Китае им некогда. В Китае природа работает круглые сутки. А у рабоцих больсе времени. Как у интеллигенции.
Я сделал вид, что не понял:
– А кому тогда отдавать власть?
– Никому. Народу.
Если бы не пот на его лбу, жёлтый, как гной, и не зелёная вонь изо рта, я бы вскочил и расцеловал его. И воскликнул бы, что он – подлинный народный император. Между тем, я не только не сдвинулся с места – не произнёс и слова. Мао почувствовал себя неловко и добавил:
– Я не доверяю теории. Теория – это идея, отделённая от действия. А всякая идея – это обобсцение прослого. Дазе когда обрасцена в будусцее. Но зизнь – настоясцее. Поэтому к идее, прослому, прибегает кто боится зить. Знание приходит в практике.
Ни я, ни Ши Чжэ, ни муха на его руке не шелохнулись. Не дождавшись звука, Мао протянул руку и дотронулся до плеча:
– Вы мне не доверяете. Сцитаете меня маргариновым марксистом. Но я больсе, чем марксист.
Да, согласился я. Но опять молча.
– При цём марксизм?! – развёл руками Мао. – Я больсе, чем Маркс! И почти – как вы!
Ши Чжэ, дурак, удивился. А муха куда-то исчезла.
Мао подвинулся ко мне:
– Хотя это невозмозно, но практика требует, цтобы такие, как вы, были всюду. Ибо вы не мозете управлять отсюда и Китаем.
Последнюю идею, как обращённое в будущее обобщение прошлого, он высказывал и раньше. Но не прямо мне. Я, однако, ответил лишь тем, что вынул из кармана спичечный коробок и стал в нём копаться.
– Практика требует невозмозного, – продолжил Мао. – Но практика невозмозного добьётся. Такие, как мы с вами, появятся всюду. Чтобы марксизм победил везде.
Я наконец разжалобился:
– Пока практика добьётся невозможного, товарищ Мао, не запутались ли вы в том, чему не доверяете? В теории? Почему, наверно, и не доверяете ей. При чём, говорите вы, марксизм?! Но в то же время хотите, чтобы победил он. Где логика?
Мао громко рассмеялся, выбросив переводчику изо рта с дюжину зелёных слов. Тот тоже радостно взвизгнул, но поперхнулся ими. Хотя сразу же оправился – высыпал их все в кулачок и стал одно за другим переводить.
Когда слова в его кулачке закончились, я не стал смеяться. Не спеша разместил чубук между зубами, чиркнул спичкой, воткнул огонь в полупустую головку, выманил из неё дым и молча объявил себе, что даже если китайский вождь эксплуатирует свой мозг так же усердно, как главный орган, – даже в этом случае возможности этого мозга нельзя считать исчерпанными.
Не рассмеялся же я только потому, что ответ показался мне гениальным. Мао, правда, посчитал, будто я не понял – и велел Ши Чжэ повторить слова:
– Вы спрасиваете – где логика, а товарис Мао отвецает – зацем её искать? Товарис Мао сцитает, цто надо думать, как поэты. Дусой. Как вы сами и как он сами. А логику послать оцень в зопу!
Я, однако, никогда не мог без логики. Хотя знал, что истинный смысл всему придаёт не только она. Или – только не она. Но я и в стихах не смел от неё избавиться.
А Восток смеет. Поэты там действительно мыслят без логики. И – только о том, что видят. Летит птица в пустом небе – они и поют: лети-и-ит птица-а-а. В пусто-о-ом неб-е-е. А когда она исчезает, поют не о том, что она исчезла, а о том, что видят пустоту-у-у.
И всё-таки – прежде, чем сказать Мао самое главное – я вынужден был произнести вопрос, на который не ответишь если логика «в зопе»:
– А зачем вам надо, чтобы марксизм победил везде?
Мао обрадовался и расширил глаза, отчего они приняли чуть ли не нормальный размер. Потом он повернулся к Ши Чжэ и кивнул головой. Тот, видимо, знал ответ наизусть, ибо служил вождю давно.
Оказываеця, – одназды, когда присидатель Мао был маленький мальцик в маленькой китайской деревне, он лезаєл и крепко думал. Так крепко, цто стал совсем бледный. И это заметил его папа. Тозе китайский крестьянин. И сказал сыну: вставай и говори – поцему ты бледный. Мао встал и цестно говорил, цто у него оцень крепко болит дуса за всех людей. И цто он оцень крепко хоцет всех спасти. Папа оцень испугался и приказал: лозись обратно и долго лези; мозет быть, это пройдёт. Присидатель так и сделал. Но это у него узе никогда не просло.
60. Корею жалко: хоть и далеко от бога – близко от Китая…
Поторопил нас Орлов. Телефонным звонком. Я ответил ему пространно и медленно, чтобы Ши Чжэ успел перевести мои слова своему великому вождю. Я велел Орлову задержать француженку с Мишей ещё пару минут. Не дольше.
– Вы великий вождь, товарищ Мао! И поймёте меня быстро! – сказал я и удивился, что муха вдруг снова объявилась на большой тыкве. – Первая мировая война родила марксистское государство. Вторая – марксистский лагерь. Нам теперь грозят третьей войной. После второй я отменил смертную казнь за измену родине. С января вынужден её вернуть. На какое-то время.
– Верните, конецно, – заторопился он. – Но времени понадобится мало. Третья война сразу зе похоронит Запад!
– Запад хорошо вооружён, – буркнул я.
– Запад – это бумазный тигр! – возразил он.
– Нет, ядерный, – напомнил я.
– Ядра есть и у нас с вами! – парировал он.
– У меня пока только два, – объявил я.
– Мне достатоцно одного! – кивнул он.
– Знаю, – кивнул и я.
– Дайте мне одно – и мы победим! Насе дело правое!
Я запихнул трубкой улыбку в усы и уже серьёзно напомнил себе, что эту же просьбу Мао высказал в Пекине через Микояна. Одну бомбу. Получив которую, он, мол, потребует у американцев «забыть» о Корее.
А её действительно жалко, пояснил Микоян: она хоть и далеко от бога, но близко от Китая. Если же, сказал ему Мао, американцы – в отличие от бога – откажутся «забыть» о Корее или даже «вспомнят» про Китай, я, мол, ударю по ним единственным ядром.
– Ударить одним ядром, товарищ Мао, не достаточно для победы. Даже когда дело правое. У американцев бомб куда больше.
Мао выразительно заглянул мне в глаза:
– Зато у нас больсе стойкости! И готовности зертвовать!
Я вернул ему взгляд пустым. Читать чужие мысли – разврат.
– У нас больсе людей! – уточнил Мао.
Я прищурился. Заглянул шахтёру в пах – вычитать время.
– Лицно я, – заспешил Мао, – готов полозить половину своих людей!
Когда постучали в дверь, я не откликнулся. Выбрался из кресла и медленно направился ко входу.
В Китае 600 миллионов человек.
За исключением отдельных профессоров никто в Америке не знает даже, как досчитаться до такой цифры.
Хотя экономически Мао и выгодно положить 300 миллионов китайцев, Америка не позволит ему это сделать. Капитулирует после первой же сотни.
Особенно – если поймёт, что за Мао стою я. Но прежде, чем капитулирует, уложит немало моих людей. Что мне невыгодно.
Главное поэтому, решил я, подступив к двери, убедить «пидараса» Трумена в правде. Что я не доверяю и китайцу. К которому этот молотовский эпитет подходит точнее. Ещё точнее подходит лаврентиевский – «красный тюльпан». Красный снаружи, белый внутри. Тем более, что вождь страдает малокровием.
А не доверяю я ему уже давно. Хотя бы в связи с той же Америкой.
В 45-м он вдруг надумал выучить английский язык. Вместо русского. И как только разобрался в алфавите – отстучал морзянку Рузвельту с просьбой принять его в Вашингтоне. Чтобы заручиться там американской дружбой. И помощью.
Рузвельт не ответил. Не только потому, что умер. Главная причина заключалась в том, что эту депешу отредактировали самым принципиальным образом. Редактировал же её для Рузвельта прекрасный знаток английского правописания. Его же пекинский посол. Который по совместительству работал и на Лаврентия.