Настоящий бог оказался настоящим же человеком. Впервые в жизни я убедился в том, что я сильнее Учителя. Но вместо праздника – мной овладело смущение.
Неужели – внезапная старость? Слишком внезапная, в течение одного вечера. Нескольких часов. Да, не иначе. Ибо сильнее своего Учителя, сильнее меня, почувствовал себя сегодня и Мао, но, в отличие от меня, стал от этого более дерзким и решительным.
Он стал даже сильнее себя: «Мы будем воевать сами!»
Китаец прав – истина в силе. В том, чего во мне всегда было больше, чем в людях. Но теперь кто-то другой – тот, кто прокрался в меня, – теперь уже он не отпускал мне мою же собственную силу. Не то чтобы прибрал её себе и держал, а другое – куда-то её во мне затерял.
И не то чтобы внезапно я ощутил себя слабым, нет. Другое: я ощутил затерянность своей силы. Она никуда не девалась, продолжала оставаться во мне, но я не знал – где.
Самым пугающим оказалось самое же непонятное: никакой злости на засевшего во мне врага я не испытывал. Напротив, я желал ему… пребывания. И даже удачи.
Против Мао.
Против самого же меня.
Против всех людей.
Я повторил вслух последнюю фразу – и она меня поразила. Своей внезапно открывшейся истинностью. Да, против всех людей.
Против человека.
Ибо в нём пребывает сатана. Который внушил ему, что он, человек, лучше, чище, справедливее и сильнее… самого себя.
Что в нём, как во всём сущем, есть добро и зло. Ангел и сатана. И что он способен выбирать между ними. Спастись.
И что выбирать надо добро. А выбрав – за него бороться. С самим собой. С миром вокруг. Со всем сущим.
Бороться за Спасение.
Спасение чего? От чего?
Себя от себя же? Или от других? Или – других от себя?
Сатана молчит. Его дело – пребывать, а не отвечать на вопросы. Его дело – внушать своё благодаря пребыванию.
Внушать, что главное – быть живым. И что быть живым – это иметь силу и наращивать её. Ибо без неё невозможно бороться. С самим же собой. Со всем сущим. Без неё не искоренишь зла.
И что человек лучше самого себя. А небеса – лучше земли. И нельзя просто пребывать, как просто пребывает яблоня. И всё остальное на земле, что не есть человек. Что просто пребывать – низменно. И что поэтому пребывание на земле должно быть войной за вознесение на небеса. Война с собой. Со всем сущим.
Спасение.
Небесное Царство.
Новый Иерусалим.
Мечта.
Цель.
Надежда.
Борьба с сатаной…
Всё это – человек. Царство Сатаны. Исчадие ада.
Всё это, наконец, хуже, хуже, хуже, чем яблоня.
98. Погода была – как предупреждение…
…Вселившийся в меня и Сидящий во мне ничего этого мне не нашёптывал. Он просто пребывал во мне. И своим пребыванием скрывал во мне от меня мою же силу. И все эти мысли, сознавал я, всплыли в моей голове от развернувшегося бессилия.
Но это бессилие есть не слабость, а другое. Другая сила. Та самая, которая сделала во мне ненужной мою собственную. Прежнюю. Которая затерялась во мне как раз потому, что стала вдруг мне ненужной.
Я осмотрелся. В гостиной было тихо. И не было движения. Лишь суетился маятник в шкафу времени – и, как прежде, прокалывал своим тиканьем точки в тугой пелене пустоты.
Вспомнился и прежний вопрос: между чем всё-таки раскачивается маятник постижения жизни?
На полпути между часами и мною стоял стул, на котором сидел Ёсик. Стул был пустой. Ёсик ушёл. Ушёл ли Ёсик – или вселился в меня? Рядом с его пустым стулом стоял другой. Тоже пустой. Ушёл ли Лаврентий – или вселился в меня?
Я развернул голову в другую сторону. Ушёл ли Мао – или вселился в меня?
Вся вселенная причудилась мне вдруг тихой и пустой. Ничего – кроме мириады пустых стульев. Всех на свете людей куда-то выдуло. Все вдруг исчезли в мгновенном и бесшумном Армагеддоне.
Остался лишь я… Но исчезли ли все – или вселились в меня?
Маятник постижения жизни раскачивался теперь между двумя одинаковыми ответами.
Мне стало холодно. Я медленно поднялся со своего стула, оглянулся на него, тоже теперь пустой, и побрёл в кабинет. Мао прав: «Вам надо улецься в кровать…» Которой у меня не было.
Был диван. Я взглянул на него и стал искать синий плед. Черчиллевский.
Он завалился за спинку. Встряхнув его, я вспомнил про яблоню. Подошёл к двери в сад и припал к стеклу.
Нет, ей было не холодно. Ветер не сбивал уже холстину с тонких веток. Его уже не было.
И снег падал теперь густой, спокойный и ровный – прямые белые спицы между белым небом и белой землёй.
Как дождевые нити в кумранской пустыне. Которые связали её с бесцветным небом в тот самый день, когда в Ёсика вселился Учитель. «Погода была – как предупреждение», вспомнил я…
99. Запомни себя, Спаситель!
Уже засыпая, я увидел Учителя. Таким, каким видел в детстве. На кресте. С терновым венцом на окровавленном лбу. С поникшей головой. С острыми скулами. С сухими губами. С прикрытыми веками. Которые он раскроет только в самом конце. Чтобы воздеть очи к небесам, выдохнуть «Свершилось!» и уронить голову на грудь.
Спася человечество.
Всё теперь я так и увидел. Он уронил голову, испустил дух и спас человечество…
Но потом грома в небе, как в детстве, не было. Не было и ливня. И «завеса в храме» не «раздралась надвое». И камни не «расселись». Ничего этого не было.
Прошло время.
Толпа под крестом разбрелась. Свет в небе стал быстро убывать. И когда его уже не осталось, Учитель вдруг приподнял веки и воровато повёл зрачками. Вокруг было тихо и пусто. Он раскрыл глаза шире – и ухмыльнулся!
Он не увидел меня. Потому что я смотрел на него изнутри. Не из своего – из его же нутра. Я посмотрел ему прямо в глаза – и замер: это были глаза Ёсика!
Я вскочил с дивана, отбросил плед и встал на ковре, как вкопанный. Боясь шевельнуться. Боясь даже вздохнуть. Ибо я был не один. Внутри меня пребывал сатана. Ёсик!
Меня обманули! Ёсик с Лаврентием! Лишили силы! В меня вселили сатану! Мне внушили, что Спасения нет! Нету Небесного Царства! Нету борьбы! Нету добра и зла! Ничего нету!
Нету Армагеддона!
…Я велел себе успокоиться. Взглянул на Надю. Потом шагнул к камину, налил себе «Арарата». Выпил и снова налил. И снова выпил.
Потом вернулся к дивану и присел…
Всё просто: сатана не хочет Армагеддона – и вселился в меня. А его подослал ко мне Лаврентий…
Который потом, когда-нибудь, так и не дорвавшись до трона, придумает взамен легенду, что в меня, как во всякого, вошёл Христос, который укрыл от меня мою же силу – и исполнил волю божью, спас человечество…
И что его наслал на меня он, Лаврентий…
Теперь уже я дышал ровно. Теперь уже внутри меня было тихо. Ёсик забился там в угол и сам теперь затаил дыхание. Понимал, что ему пришёл конец. Понимал, что конец приходит в мире и злу. Что ему с Лаврентием так и не удалось привязать мои руки к перекладине на столбе.
Понимал, что я не могу забыть о народе. Не могу его оставить на произвол судьбы. И не могу не спасать его.
Как учил Учитель. «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю. Не мир пришёл Я принести, но меч! Потерявший душу свою ради Меня, сбережёт её!»
Я усмехнулся, представив себе глаза Ёсика, когда вызову его к себе после сна и заговорю про меч. И занесу его над Лаврентиевой головой! Надо всеми, кто не хочет или боится Спасения!
Внутри стало сладко. Я сознавал роковое величие этой минуты. Мне захотелось сказать себе что-нибудь для будущей легенды…
– Запомни себя, Спаситель, после искушения сатаной! – пробурчал я. – В канун Спасения! В канун Армагеддона!
Сразу, правда, усмехнулся. Потом стянул с себя китель и брюки. Подошёл к двери на веранду, увидел в стекле своё отражение – и усмехнулся: вот они, кривые ноги в голубых кальсонах и разбухший живот 70-летнего Избавителя!
…Укрывшийся черчиллевским пледом, я заснул, как счастливый младенец перед большим праздником. Как младенец, забравший с собою в сон все свои игрушки.
100. Там снова начиналась вечность…
Всё, что случилось со мною потом, случилось быстро.
Даже то, что случилось во сне.
Мне привиделось всё человечество. Не глобус, а народ. Который – весь сразу – я увидел, спустившись для этого вниз. В поднебесье. И повиснув над землёй в широких лучах золотого света. Не только в лучах прожекторов, как сегодня над Кремлём, но и в стрелах небесных. Божьих.
И весь на свете народ, задрав головы, взирает на меня теми же глазами, какими нынешним вечером, на Красной площади, люди любовались моим ликом, повисшим в небе на незримых шарах. Глазами, полными любви, преданности и надежды на спасение.
Народ жалко, услышал я, как прежде, Надин шёпот. Но, как прежде же, я шепнул ей в ответ истинное: жалко – если пожалею…
И с этими словами я шевельнул пальцем – и она началась, великая сечь у Армагеддона, куда Сатана уже давно созвал всех царей земли с бесчисленными войсками.
Среди них – и все враги мои, живые и мёртвые. И все на чёрных конях. Все – начиная с первого, с иеромонаха Мураховского из семинарии, и кончая последним, майором Паписмедовым.
Никаких звуков наверху у себя я не слышу. Только вижу её, великую сечь. И вижу, что белые кони одолевают вороных. И белые всадники рубят чёрных. И хлещет алая кровь, сбегая в широкую реку, а река стекает в синее море – и море становится красным. И чем больше крови вокруг, тем меньше чёрных всадников.
Когда, правда, победа была совсем близка, меня вдруг сковало сомнение. Не в исходе сечи, а в её лёгком конце. Причину этого сомнения я не могу постичь до сих пор.
Скорее всего, дело было лишь в том, что среди своих белых конников я заметил вдруг жёлтую тыкву Мао и Клима Ворошилова с фурункулом на нижней губе.
Битва, тем не менее, подходила к концу. Но к иному. Великому. Ряды чёрных всадников совсем уже поредели, разверзлись небеса, и раздался глас небесный: «Идите и выплесните все семь чаш гнева Божия на землю… »
И случилось разрушение всей земли. И всякий остров убежал и его не стало…
Когда дым рассеялся, никакого народа подо мной уже не было. Была тишина. И был сплошной пустырь – от края земли до другого края. Заросший сухой и чёрной травой.
Тишина, однако, длилась не вечно. Вдалеке завязалась свирель. Скоро эти звуки осмелели и среди них я расслышал знакомые слова. Из свирельных же звуков. Слова эти были моими – из самого раннего моего стиха. «Вардс гаепурчкна кокори…»
Раскрылся розовый бутон, прильнув к фиалке голубой,
И лёгким ветром возбуждён, склонился ландыш над травой…
И пустырь подо мной зашевелился и обернулся лугом. И этот луг расцвёл всеми дурманящими цветами и красками мира. И на него спустилась Божья благодать. Спустилось Спасение. Небесное царство. А на душе моей – от этих красок и звуков – стало сладко. И ей стало тесно от них. И она перестала быть пустой…
Проснулся я в третьем часу пополудни.
Привстал на диване и потянулся к телефону на тумбе.
– Орлов? – не узнал я его голоса.
– Никак нет, Ёсиф Высарьоныч! Орлов на другом телефоне. Добрый вам денёчек! Это я, Власик.
– Ты что, Николай Сидорович, у меня ночевал, что ли?
– Обязательно, Ёсиф Высарьоныч! День был такой!
– Какой?
– Исторический, Ёсиф Высарьоныч!
– Ну и как, Власик, просох после «исторического»?
– Обязательно!
– А что происходит сегодня – в неисторический?
– Всё равно исторический, Ёсиф Высарьоныч! Потому как нонче – самый первый день после исторического!
– Я говорил тебе: не «нонче», а «сегодня»!
– Виноват, Ёсиф Высарьоныч!
– Что, говорю, было?
– Лаврентий Палыч дважды звонил. И – от товарища Мао. Тоже дважды.
– Ясно. «Нонче», Николай Сидорович, я хотел отдыхать, но не буду. Отзвони китайцам – и пригласи их к семи. Нет, к девяти. К семи – вызвать Лаврентия. Но скажи ему так: хачапури не надо, надо майора Паписмедова. Ясно?
– Так точно, Ёсиф Высарьоныч!
Я положил трубку, свесил ноги и решил взглянуть на сад. Не успел. Зазвонил телефон.
– Что ещё, Власик? – поднял я трубку.
– Это Орлов, товарищ Сталин!
– Ну?
– Я только что разговаривал с товарищем Берия. Он звонил дважды.
– Знаю. Никаких хачапури!
– Это он раньше – насчёт хачапури. А теперь – насчёт вчерашнего майора.
– Ну?
– Майора нет в живых, товарищ Сталин.
Я переложил трубку в другую руку:
– Что-о?
– Товарищ Сталин, майор Паписмедов, покончил с собой. Майор Паписмедов отравился.
Я снова переложил трубку:
– Отравился? Кто сказал?
– Товарищ Берия.
– Берия?
Я отложил трубку на тумбу. Потом встал.
Пошёл к столу за папиросой. Прикурил.
Достигнув желудка, клубок перемешанного с воздухом дыма вдруг лишился там силы и умер – залёг. Не повернул обратно. Как только моё удивление прошло, я испугался и стал суматошно гнать его оттуда, но он не поддавался.
Я стал быстро задыхаться.
Стукнул себя кулаком по животу несколько раз.
Потом – по спине. Внутри во мне всё стало быстро разбухать. «Конец! – мелькнуло в голове. – Но неужели всё так просто?»
Стало обидно, что именно сегодня я собирался бросить курить. Обещал дочери. Чтобы дольше жить.
Ещё более обидным показалось, что последние звуки, которые я произнёс, были тоже простыми – «Берия».
Спасла опять же меня Надя. Когда я вскинул на неё взгляд, она, мне почудилось, зашевелила губами: «Ещё четыре года…»
– Да! – пообещал я ей и закашлялся. – Да!
Вместе с густой кровавой слюной на подбородок мне выскочил казалось бы уже затвердевший клубок папиросного дыма…
Отдышавшись, я кивнул Наде и походил по комнате. По ковру с бакинскими усами.
Потом вернулся к дивану, присел и потянулся к телефону:
– Орлов, а почему Лаврентий доложил об этом тебе?
– Он не мне, товарищ Сталин. Он вам велел передать, что не сможет приехать. Потому что находится на месте… А почему вы так дышите, товарищ Сталин? Тяжело…
– На каком он месте? – взревел я. – Где Берия?
– На месте происшествия, товарищ Сталин! Самоубийства.
– Это он сказал – «самоубийства»?
– Да, товарищ Сталин.
Я велел себе пощадить себя.
– Отключись, Орлов! – проговорил я тихо.
С трубкой в руке я просидел на диване долго. В кальсонах. Холод проник в меня как-то сразу. Его сперва как будто и не было – была только боль в ноге. Но она поднималась медленно. От щиколоток к бедру. В этот раз поднялась выше. В живот.
Меня пробрал озноб. Я закутался пледом. Потом, прежде, чем шагнуть к двери в сад, ударил трубкой по рычагу телефона:
– Кто?
– Власик, Ёсиф Высарьоныч! – и хихикнул. – Сухой.
– Дурак ты, Власик! – ответил я. – А китайцам не звонить!
– А я – уже, Ёсиф Высарьоныч!
– Отменяется…
Потом я прошёл к двери на веранду.
Всё, что можно было увидеть за дверью, я увидел одним сплошным взглядом. Ничем уже не прерванным.
Снег валил прежний – медленный и тихий. Такой медленный и тихий, что, наверное, он шёл теперь уже всюду. Во всём мире.
На кромке красного глиняного горшка с яблоней сидели прежние белки. Завидев меня, вскочили на задние лапки, вытянули вдоль туловища верхние – и заморгали.
Я уронил лоб на холодное стекло – и посмотрел на себя глазами моих белок. Это – Сталин! Настоящий бог! Властитель небес! Где он и повис сегодня в лучах света! Высоко над настоящими людьми. Которым обещал Спасение…
Это – Иосиф Виссарионович Сталин!
Так и есть. Я – Сталин.
Но белки не просто восхищались мной, они за меня ещё тревожились. Боялись – как бы ничего дурного со мной опять не случилось.
Но дурное уже случилось. Самое дурное. Ибо поражение страшнее смерти. И после смерти жить не надо. После неё нечего и бояться.
За исключением того, что вышло с Учителем. За исключением воскресения.
Белки перестали дышать.
– Отменяется… – повторил я им, но они не поняли.
– Спасения не будет! – объяснил я и поднял взгляд к небесам.
Там снова – и опять неожиданно – начиналась вечность…
Неужели – внезапная старость? Слишком внезапная, в течение одного вечера. Нескольких часов. Да, не иначе. Ибо сильнее своего Учителя, сильнее меня, почувствовал себя сегодня и Мао, но, в отличие от меня, стал от этого более дерзким и решительным.
Он стал даже сильнее себя: «Мы будем воевать сами!»
Китаец прав – истина в силе. В том, чего во мне всегда было больше, чем в людях. Но теперь кто-то другой – тот, кто прокрался в меня, – теперь уже он не отпускал мне мою же собственную силу. Не то чтобы прибрал её себе и держал, а другое – куда-то её во мне затерял.
И не то чтобы внезапно я ощутил себя слабым, нет. Другое: я ощутил затерянность своей силы. Она никуда не девалась, продолжала оставаться во мне, но я не знал – где.
Самым пугающим оказалось самое же непонятное: никакой злости на засевшего во мне врага я не испытывал. Напротив, я желал ему… пребывания. И даже удачи.
Против Мао.
Против самого же меня.
Против всех людей.
Я повторил вслух последнюю фразу – и она меня поразила. Своей внезапно открывшейся истинностью. Да, против всех людей.
Против человека.
Ибо в нём пребывает сатана. Который внушил ему, что он, человек, лучше, чище, справедливее и сильнее… самого себя.
Что в нём, как во всём сущем, есть добро и зло. Ангел и сатана. И что он способен выбирать между ними. Спастись.
И что выбирать надо добро. А выбрав – за него бороться. С самим собой. С миром вокруг. Со всем сущим.
Бороться за Спасение.
Спасение чего? От чего?
Себя от себя же? Или от других? Или – других от себя?
Сатана молчит. Его дело – пребывать, а не отвечать на вопросы. Его дело – внушать своё благодаря пребыванию.
Внушать, что главное – быть живым. И что быть живым – это иметь силу и наращивать её. Ибо без неё невозможно бороться. С самим же собой. Со всем сущим. Без неё не искоренишь зла.
И что человек лучше самого себя. А небеса – лучше земли. И нельзя просто пребывать, как просто пребывает яблоня. И всё остальное на земле, что не есть человек. Что просто пребывать – низменно. И что поэтому пребывание на земле должно быть войной за вознесение на небеса. Война с собой. Со всем сущим.
Спасение.
Небесное Царство.
Новый Иерусалим.
Мечта.
Цель.
Надежда.
Борьба с сатаной…
Всё это – человек. Царство Сатаны. Исчадие ада.
Всё это, наконец, хуже, хуже, хуже, чем яблоня.
98. Погода была – как предупреждение…
…Вселившийся в меня и Сидящий во мне ничего этого мне не нашёптывал. Он просто пребывал во мне. И своим пребыванием скрывал во мне от меня мою же силу. И все эти мысли, сознавал я, всплыли в моей голове от развернувшегося бессилия.
Но это бессилие есть не слабость, а другое. Другая сила. Та самая, которая сделала во мне ненужной мою собственную. Прежнюю. Которая затерялась во мне как раз потому, что стала вдруг мне ненужной.
Я осмотрелся. В гостиной было тихо. И не было движения. Лишь суетился маятник в шкафу времени – и, как прежде, прокалывал своим тиканьем точки в тугой пелене пустоты.
Вспомнился и прежний вопрос: между чем всё-таки раскачивается маятник постижения жизни?
На полпути между часами и мною стоял стул, на котором сидел Ёсик. Стул был пустой. Ёсик ушёл. Ушёл ли Ёсик – или вселился в меня? Рядом с его пустым стулом стоял другой. Тоже пустой. Ушёл ли Лаврентий – или вселился в меня?
Я развернул голову в другую сторону. Ушёл ли Мао – или вселился в меня?
Вся вселенная причудилась мне вдруг тихой и пустой. Ничего – кроме мириады пустых стульев. Всех на свете людей куда-то выдуло. Все вдруг исчезли в мгновенном и бесшумном Армагеддоне.
Остался лишь я… Но исчезли ли все – или вселились в меня?
Маятник постижения жизни раскачивался теперь между двумя одинаковыми ответами.
Мне стало холодно. Я медленно поднялся со своего стула, оглянулся на него, тоже теперь пустой, и побрёл в кабинет. Мао прав: «Вам надо улецься в кровать…» Которой у меня не было.
Был диван. Я взглянул на него и стал искать синий плед. Черчиллевский.
Он завалился за спинку. Встряхнув его, я вспомнил про яблоню. Подошёл к двери в сад и припал к стеклу.
Нет, ей было не холодно. Ветер не сбивал уже холстину с тонких веток. Его уже не было.
И снег падал теперь густой, спокойный и ровный – прямые белые спицы между белым небом и белой землёй.
Как дождевые нити в кумранской пустыне. Которые связали её с бесцветным небом в тот самый день, когда в Ёсика вселился Учитель. «Погода была – как предупреждение», вспомнил я…
99. Запомни себя, Спаситель!
Уже засыпая, я увидел Учителя. Таким, каким видел в детстве. На кресте. С терновым венцом на окровавленном лбу. С поникшей головой. С острыми скулами. С сухими губами. С прикрытыми веками. Которые он раскроет только в самом конце. Чтобы воздеть очи к небесам, выдохнуть «Свершилось!» и уронить голову на грудь.
Спася человечество.
Всё теперь я так и увидел. Он уронил голову, испустил дух и спас человечество…
Но потом грома в небе, как в детстве, не было. Не было и ливня. И «завеса в храме» не «раздралась надвое». И камни не «расселись». Ничего этого не было.
Прошло время.
Толпа под крестом разбрелась. Свет в небе стал быстро убывать. И когда его уже не осталось, Учитель вдруг приподнял веки и воровато повёл зрачками. Вокруг было тихо и пусто. Он раскрыл глаза шире – и ухмыльнулся!
Он не увидел меня. Потому что я смотрел на него изнутри. Не из своего – из его же нутра. Я посмотрел ему прямо в глаза – и замер: это были глаза Ёсика!
Я вскочил с дивана, отбросил плед и встал на ковре, как вкопанный. Боясь шевельнуться. Боясь даже вздохнуть. Ибо я был не один. Внутри меня пребывал сатана. Ёсик!
Меня обманули! Ёсик с Лаврентием! Лишили силы! В меня вселили сатану! Мне внушили, что Спасения нет! Нету Небесного Царства! Нету борьбы! Нету добра и зла! Ничего нету!
Нету Армагеддона!
…Я велел себе успокоиться. Взглянул на Надю. Потом шагнул к камину, налил себе «Арарата». Выпил и снова налил. И снова выпил.
Потом вернулся к дивану и присел…
Всё просто: сатана не хочет Армагеддона – и вселился в меня. А его подослал ко мне Лаврентий…
Который потом, когда-нибудь, так и не дорвавшись до трона, придумает взамен легенду, что в меня, как во всякого, вошёл Христос, который укрыл от меня мою же силу – и исполнил волю божью, спас человечество…
И что его наслал на меня он, Лаврентий…
Теперь уже я дышал ровно. Теперь уже внутри меня было тихо. Ёсик забился там в угол и сам теперь затаил дыхание. Понимал, что ему пришёл конец. Понимал, что конец приходит в мире и злу. Что ему с Лаврентием так и не удалось привязать мои руки к перекладине на столбе.
Понимал, что я не могу забыть о народе. Не могу его оставить на произвол судьбы. И не могу не спасать его.
Как учил Учитель. «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю. Не мир пришёл Я принести, но меч! Потерявший душу свою ради Меня, сбережёт её!»
Я усмехнулся, представив себе глаза Ёсика, когда вызову его к себе после сна и заговорю про меч. И занесу его над Лаврентиевой головой! Надо всеми, кто не хочет или боится Спасения!
Внутри стало сладко. Я сознавал роковое величие этой минуты. Мне захотелось сказать себе что-нибудь для будущей легенды…
– Запомни себя, Спаситель, после искушения сатаной! – пробурчал я. – В канун Спасения! В канун Армагеддона!
Сразу, правда, усмехнулся. Потом стянул с себя китель и брюки. Подошёл к двери на веранду, увидел в стекле своё отражение – и усмехнулся: вот они, кривые ноги в голубых кальсонах и разбухший живот 70-летнего Избавителя!
…Укрывшийся черчиллевским пледом, я заснул, как счастливый младенец перед большим праздником. Как младенец, забравший с собою в сон все свои игрушки.
100. Там снова начиналась вечность…
Всё, что случилось со мною потом, случилось быстро.
Даже то, что случилось во сне.
Мне привиделось всё человечество. Не глобус, а народ. Который – весь сразу – я увидел, спустившись для этого вниз. В поднебесье. И повиснув над землёй в широких лучах золотого света. Не только в лучах прожекторов, как сегодня над Кремлём, но и в стрелах небесных. Божьих.
И весь на свете народ, задрав головы, взирает на меня теми же глазами, какими нынешним вечером, на Красной площади, люди любовались моим ликом, повисшим в небе на незримых шарах. Глазами, полными любви, преданности и надежды на спасение.
Народ жалко, услышал я, как прежде, Надин шёпот. Но, как прежде же, я шепнул ей в ответ истинное: жалко – если пожалею…
И с этими словами я шевельнул пальцем – и она началась, великая сечь у Армагеддона, куда Сатана уже давно созвал всех царей земли с бесчисленными войсками.
Среди них – и все враги мои, живые и мёртвые. И все на чёрных конях. Все – начиная с первого, с иеромонаха Мураховского из семинарии, и кончая последним, майором Паписмедовым.
Никаких звуков наверху у себя я не слышу. Только вижу её, великую сечь. И вижу, что белые кони одолевают вороных. И белые всадники рубят чёрных. И хлещет алая кровь, сбегая в широкую реку, а река стекает в синее море – и море становится красным. И чем больше крови вокруг, тем меньше чёрных всадников.
Когда, правда, победа была совсем близка, меня вдруг сковало сомнение. Не в исходе сечи, а в её лёгком конце. Причину этого сомнения я не могу постичь до сих пор.
Скорее всего, дело было лишь в том, что среди своих белых конников я заметил вдруг жёлтую тыкву Мао и Клима Ворошилова с фурункулом на нижней губе.
Битва, тем не менее, подходила к концу. Но к иному. Великому. Ряды чёрных всадников совсем уже поредели, разверзлись небеса, и раздался глас небесный: «Идите и выплесните все семь чаш гнева Божия на землю… »
И случилось разрушение всей земли. И всякий остров убежал и его не стало…
Когда дым рассеялся, никакого народа подо мной уже не было. Была тишина. И был сплошной пустырь – от края земли до другого края. Заросший сухой и чёрной травой.
Тишина, однако, длилась не вечно. Вдалеке завязалась свирель. Скоро эти звуки осмелели и среди них я расслышал знакомые слова. Из свирельных же звуков. Слова эти были моими – из самого раннего моего стиха. «Вардс гаепурчкна кокори…»
Раскрылся розовый бутон, прильнув к фиалке голубой,
И лёгким ветром возбуждён, склонился ландыш над травой…
И пустырь подо мной зашевелился и обернулся лугом. И этот луг расцвёл всеми дурманящими цветами и красками мира. И на него спустилась Божья благодать. Спустилось Спасение. Небесное царство. А на душе моей – от этих красок и звуков – стало сладко. И ей стало тесно от них. И она перестала быть пустой…
Проснулся я в третьем часу пополудни.
Привстал на диване и потянулся к телефону на тумбе.
– Орлов? – не узнал я его голоса.
– Никак нет, Ёсиф Высарьоныч! Орлов на другом телефоне. Добрый вам денёчек! Это я, Власик.
– Ты что, Николай Сидорович, у меня ночевал, что ли?
– Обязательно, Ёсиф Высарьоныч! День был такой!
– Какой?
– Исторический, Ёсиф Высарьоныч!
– Ну и как, Власик, просох после «исторического»?
– Обязательно!
– А что происходит сегодня – в неисторический?
– Всё равно исторический, Ёсиф Высарьоныч! Потому как нонче – самый первый день после исторического!
– Я говорил тебе: не «нонче», а «сегодня»!
– Виноват, Ёсиф Высарьоныч!
– Что, говорю, было?
– Лаврентий Палыч дважды звонил. И – от товарища Мао. Тоже дважды.
– Ясно. «Нонче», Николай Сидорович, я хотел отдыхать, но не буду. Отзвони китайцам – и пригласи их к семи. Нет, к девяти. К семи – вызвать Лаврентия. Но скажи ему так: хачапури не надо, надо майора Паписмедова. Ясно?
– Так точно, Ёсиф Высарьоныч!
Я положил трубку, свесил ноги и решил взглянуть на сад. Не успел. Зазвонил телефон.
– Что ещё, Власик? – поднял я трубку.
– Это Орлов, товарищ Сталин!
– Ну?
– Я только что разговаривал с товарищем Берия. Он звонил дважды.
– Знаю. Никаких хачапури!
– Это он раньше – насчёт хачапури. А теперь – насчёт вчерашнего майора.
– Ну?
– Майора нет в живых, товарищ Сталин.
Я переложил трубку в другую руку:
– Что-о?
– Товарищ Сталин, майор Паписмедов, покончил с собой. Майор Паписмедов отравился.
Я снова переложил трубку:
– Отравился? Кто сказал?
– Товарищ Берия.
– Берия?
Я отложил трубку на тумбу. Потом встал.
Пошёл к столу за папиросой. Прикурил.
Достигнув желудка, клубок перемешанного с воздухом дыма вдруг лишился там силы и умер – залёг. Не повернул обратно. Как только моё удивление прошло, я испугался и стал суматошно гнать его оттуда, но он не поддавался.
Я стал быстро задыхаться.
Стукнул себя кулаком по животу несколько раз.
Потом – по спине. Внутри во мне всё стало быстро разбухать. «Конец! – мелькнуло в голове. – Но неужели всё так просто?»
Стало обидно, что именно сегодня я собирался бросить курить. Обещал дочери. Чтобы дольше жить.
Ещё более обидным показалось, что последние звуки, которые я произнёс, были тоже простыми – «Берия».
Спасла опять же меня Надя. Когда я вскинул на неё взгляд, она, мне почудилось, зашевелила губами: «Ещё четыре года…»
– Да! – пообещал я ей и закашлялся. – Да!
Вместе с густой кровавой слюной на подбородок мне выскочил казалось бы уже затвердевший клубок папиросного дыма…
Отдышавшись, я кивнул Наде и походил по комнате. По ковру с бакинскими усами.
Потом вернулся к дивану, присел и потянулся к телефону:
– Орлов, а почему Лаврентий доложил об этом тебе?
– Он не мне, товарищ Сталин. Он вам велел передать, что не сможет приехать. Потому что находится на месте… А почему вы так дышите, товарищ Сталин? Тяжело…
– На каком он месте? – взревел я. – Где Берия?
– На месте происшествия, товарищ Сталин! Самоубийства.
– Это он сказал – «самоубийства»?
– Да, товарищ Сталин.
Я велел себе пощадить себя.
– Отключись, Орлов! – проговорил я тихо.
С трубкой в руке я просидел на диване долго. В кальсонах. Холод проник в меня как-то сразу. Его сперва как будто и не было – была только боль в ноге. Но она поднималась медленно. От щиколоток к бедру. В этот раз поднялась выше. В живот.
Меня пробрал озноб. Я закутался пледом. Потом, прежде, чем шагнуть к двери в сад, ударил трубкой по рычагу телефона:
– Кто?
– Власик, Ёсиф Высарьоныч! – и хихикнул. – Сухой.
– Дурак ты, Власик! – ответил я. – А китайцам не звонить!
– А я – уже, Ёсиф Высарьоныч!
– Отменяется…
Потом я прошёл к двери на веранду.
Всё, что можно было увидеть за дверью, я увидел одним сплошным взглядом. Ничем уже не прерванным.
Снег валил прежний – медленный и тихий. Такой медленный и тихий, что, наверное, он шёл теперь уже всюду. Во всём мире.
На кромке красного глиняного горшка с яблоней сидели прежние белки. Завидев меня, вскочили на задние лапки, вытянули вдоль туловища верхние – и заморгали.
Я уронил лоб на холодное стекло – и посмотрел на себя глазами моих белок. Это – Сталин! Настоящий бог! Властитель небес! Где он и повис сегодня в лучах света! Высоко над настоящими людьми. Которым обещал Спасение…
Это – Иосиф Виссарионович Сталин!
Так и есть. Я – Сталин.
Но белки не просто восхищались мной, они за меня ещё тревожились. Боялись – как бы ничего дурного со мной опять не случилось.
Но дурное уже случилось. Самое дурное. Ибо поражение страшнее смерти. И после смерти жить не надо. После неё нечего и бояться.
За исключением того, что вышло с Учителем. За исключением воскресения.
Белки перестали дышать.
– Отменяется… – повторил я им, но они не поняли.
– Спасения не будет! – объяснил я и поднял взгляд к небесам.
Там снова – и опять неожиданно – начиналась вечность…