«Цари» были собраны – и брань против римлян состоялась. В 70-м году. Святой Град пал, а Храм был разрушен:
   «Седьмой ангел вылил чашу свою на воздух; и из храма небесного от престола раздался громкий голос, говорящий – Совершилось! И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. Великое землетрясение!»
   Ёсик выдержал паузу. После которой произнёс точную фразу: «Прошло время…»
   Прошло время – и вековой надежде евреев на воссоздание своего Царства наступил решительный конец. И трагический. Это произошло недалеко от Кумрана, в высокогорной крепости Масада у Мёртвого моря. В последней цитадели еврейских партизан.
   В последнем оплоте мечты о Новом Иерусалиме на земле.
   С той поры Еврейское Царство стало Божьим, сказал Ёсик. Оно перекочевало в сердца и умы миллионов христиан. А «Новый Иерусалим» перекочевал на небо.
   Именно в Масаде оборвалась безграничная вера евреев в благосклонность бога. Весь Десятый Римский Легион осаждал крепость целых два года…
   Когда наконец римлянам удалось воздвигнуть плотину и пробить в цитадели брешь, её защитники покончили с собой. Все до единого – 960 человек. Не сомневаясь ни в том, что тем самым они провели 15 тысяч осаждавших их римлян, ни в том, что когда-нибудь воскреснут во плоти.
   А кончали с собой организованно. Избрали десять мужиков, которые перебили остальных. Вслед за чем – по жребию – избрали из десятки одного, сперва заколовшего товарищей, а потом и себя. Предварительно спалив все жилища.
   – А откуда это известно? – удивился я.
   – Каким-то чудом одной бабе удалось спрятаться. Не себя спасала, а детей…
   – Всё равно предательница, – рассудил я.
   – Она просто не поддалась речи.
   – Какой речи?
   – В которой начальник еврейского гарнизона уговорил всех кончить самоубийством.
   – Уговорил? – снова удивился я. – Евреев? Их невозможно уговорить. Порождают Иисуса и Маркса, но сами за ними не идут!
   Ёсик улыбнулся:
   – Евреи – хорошие ораторы, товарищ Сталин.
   – Знаю, – буркнул я. – Но главное в ораторстве не красота слога, а то, чтобы сказать правду…
   – А этот начальник сказал такое, о чём никто пока не знает – правда это или нет.
   – Троцкий играл именно на этом…
   – Он произнёс хорошую речь…
   – Троцкий?
   – Начальник гарнизона.
   – А почему та баба не поддалась?
   – Детей, наверно, любила больше, чем себя…
   Я ухмыльнулся.
   – А начальник сказал сперва, что с тех пор, как люди научились размышлять и вплоть до наших дней, – все, мол, включая наших великих предков, только и твердят, что жизнь, а не смерть, есть источник несчастий. Ибо смерть освобождает наши души и позволяет им возвратиться туда, где несчастий нет.
   Я снова ухмыльнулся.
   – Этот начальник, – продолжил Ёсик, – сказал потом, что союз души и тела, небесного и земного, уродлив. И неестествен. Хотя даже в теле, даже запертая в нём, душа способна на многое. Она обращает его в орган своего осязания и помогает земному познать кое-что из того, на что оно не способно. Обретя же свободу от тела, душа возвращается в своё царство. Непостижимое на земле. И с земли незримое, как – Господь…
   – А при чём это? – оборвал я Ёсика, но он не послушался:
   – И этот начальник закончил речь призывом встретить смерть, как встречает её непорабощённая плотью душа. Радостно. Ибо того хочет Закон…
   – При чём это всё? – повторил я с раздражением. – При чём эти евреи?
   – Как «при чём»? – удивился и Ёсик. – Иисус, товарищ Сталин, тоже был еврей, а во-вторых…
   – «Тоже» – как кто? – остановил его я.
   – Как те, в Масаде.
   – А при чём, говорю, вся эта Масада?
   – Я как раз начал говорить… Я сказал «во-вторых», но вы прервали… А во-вторых, Иисус был одним из тех, кто защищал Масаду и совершил самоубийство…
   – Так значит, этот начальник в Масаде и был Иисус?
   – Нет, того звали Элеазар…
   – Неужели Иисус и там не стал начальником? – удивился я и посмотрел Ёсику в глаза.
   Они были печальней, чем когда я пожал ему руку при знакомстве. Прошло какое-то время. Паузу в этот раз прервал я:
   – Майор! Вы сказали «прошло какое-то время». После падения Иерусалима и до падения Масады. До краха надежды. Когда «Новый Иерусалим» перекочевал на небо… Сколько же именно прошло времени? Сколько ещё Учитель прожил после Иерусалима?
   – Четыре года. Масада пала в 74-м году…
   – Ещё четыре года? – повторил я.
   – Ещё четыре года, – кивнул Ёсик.
   – Четыре года – небольшой срок, – рассудил я после новой паузы. – Сегодня у нас, если забыть о глупостях, идёт 1949-й. Через четыре года… будет 1953-й… Малый срок…
   Ёсик смотрел не на меня. На свою правую кисть. Которую – заметив мой взгляд – тотчас же укрыл в левой.
   Я решил отпустить майора и поднялся с места. Поднялся и он.
   – Ар брундеба! (Не возвращается!) – сказал я о Лаврентии.
   – Диах, ар брундеба! (Так точно, не возвращается!)
   – Шен дабрунди машин. (Возвращайся тогда сам.)
   Он кивнул и направился к двери.
   – Иосеб! (Иосиф!) – придержал я его.
   – Иосеб? (Иосиф?) – обрадовался он.
   – Гцхениа? Гинда – Иосе дагидзахо? (Что, оскорбился? Хочешь – буду звать Иисусом?)
   – Ёсика дамидзахет! (Зовите Ёсиком!)
   – А Лаврентий знает об этом?
   – Об Армагеддоне? – спросил он.
   – И об Армагеддоне, и о Масаде. О том, что между ними прошло лишь четыре года.
   – Не думаю! – и вышел.
   Я забрал Библию со столика, шагнул к полке, вернул книгу на место, перед Булгаковым, и вскинул глаза на Надю.
   – Ещё четыре года! – сказал я ей и направился в гостиную.
 

94. Говорит без желания что-нибудь сказать…

 
   Услышав за дверью голос Ворошилова, я спохватился и вернулся в комнату. Климент Ефремович, по-видимому, увлёкся тостами за победы, а теперь уже – чего я терпеть в нём не мог – пел о них пьяным голосом. Причём, о тех победах, к которым прямого отношения не имел:
   Ехал я из Берлина по дороге прямой
   На попутных машинах, ехал с фронта домой.
   Ехал мимо Варшавы, ехал мимо Орла, -
   Там, где русская слава все тропинки прошла-а-а…
   Трезвый Ворошилов пел неплохо. Был певчим в церкви. Подобно мне. И Молотову. Но подпевал не он. Подпевали Булганин – по служебной обязанности министра обороны, Хрущёв – по душевной весёлости хохольского везунчика, и ещё кто-то.
   Наверняка не Берия, который Ворошилова называл почти по Иоанну, – «красным всадником без головы». И подпевать ему не стал бы.
   Ты встреча-ай, с победой поздравля-а-ай,
   Милыми рука-ами покрепче обнима-а-ай…
   – Эх, Ефремович, Ефремович! – проговорил я невслух. – Таким, как ты, от всего хорошо! Даже от чужих побед!
   Вслед за словом «Ефремович» я вспомнил, что уже третий месяц не раскрываю записку, которую он – хотя никого рядом не было – передал мне с шёпотом: «Коба! Это про меня, Ефремовича, и про Берия! Из Библии!»
   Записку я положил в ящик не раскрывая: между автором, Берия и «из Библии» не может быть общего. Теперь, однако, – по горячим следам того, что «из Библии», и что всё в ней связано со всем повсюду, – я прошёл к столу и открыл ящик.
   В записке оказалось лишь одно слово – остальное цифры: «1 Паралипоменон, 7:22-23.»
   – Что?! – спросил я вслух, но Ворошилов не ответил. Продолжал, видимо, петь.
   Пришлось справиться у Библии. Снова шагнул к ней, раскрыл на указанной цифре – и обомлел:
   «И плакал о детях Ефрем, отец их, много дней, и приходили братья его утешать его. Потом он вошёл к жене своей, и она зачала и родила сына, и он нарёк ему имя – Берия, то есть «в несчастье». Ибо несчастье постигло дом его.»
   Я опустился в кресло за столом: что Климент хочет этим сказать? Что Берия тоже еврей? И если да, то «тоже» – как кто? Или что Берия – знамение «несчастья»? Или что он, Климент, с Лаврентием братья? Или – ничего не хочет сказать? Просто – говорит без желания сказать…
   Что вообще люди хотят сказать? Тот же Ёсик, например? Может ли быть, что он «тоже» говорил без желания сказать?
   Я поднял трубку:
   – Орлов! Соедини меня…
   – Слушаю, Иосиф Виссарионович!
   – Соедини меня… С этим…
   – Слушаю, Иосиф Виссарионович!
   – Соедини меня… – «с кем?» спросил я себя и добавил. – Соедини, например, с писателем Леоновым!
   – Прямо сейчас?
   – Да, прямо соедини! А как ещё – криво?
   Орлов извинился и начал шебуршать бумагами.
   Я вернул взгляд на Надю. Потом – на яблоню за дверью.
   Потом – на собственные усы под ногами. Через пару минут Орлов заговорил:
   – Товарищ Леонов? С вами говорят от товарища Сталина! Поговорите с ним!
   – С товарищем Сталиным? – испугался писатель.
   – Здравствуйте, товарищ Леонов, – произнёс я. – Извините, что поздно, но звоню поблагодарить вас за хорошую речь в театре…
   – Товарищ Сталин! – воскликнул Леонов, как восклицают: «Господи!»
   – Хорошую речь, – продолжил я. – И что вы хотели сказать?
   – Как что? – снова испугался он. – Только то, что сказал!
   – А именно?
   – Что настало время считать время по-новому… От вашего рождения…
   – А что делать с Христом? С Иисусом?
   После трескучей паузы Леонов признался:
   – Товарищ Сталин, я – по правде – не готов к этому вопросу…
   – Это нехорошо. Тем более, что однажды, 14 лет назад, вы тоже не были готовы к такому вопросу. О том же Христе… У меня дома… Помните?
   – Конечно, помню, товарищ Сталин!
   – А вот это хорошо – что помните. Я с вами позже ещё раз свяжусь. Подготовьтесь к вопросу.
   – Обязательно, товарищ Сталин! Обязательно к вопросу подготовлюсь!
   – До свиданья! – сказал я, положил трубку и спросил себя: «Что я этим хотел сказать?»
   В гостиную мне по-прежнему не хотелось.
   – Орлов! – вернулся я к телефону. – Дай городскую!
   Придвинул ворошиловский листок и – из цифр в ней – набрал номер. Ответила девочка. Плачущим голосом:
   – Дядя Воля-а-а?
   – Нет, – признался теперь уже я. – Это другой дядя… А почему ты плачешь?
   – А мама опять ушла! Я проснулась, а она опять ушла.
   – К дяде Воле?
   – Не знаю… Звоню ему, а там никого… А какой дядя говорит?
   – А где папа? – ответил я.
   – А папа ушёл в море… Он капитан на «Иосифе Сталине».
   – Это хорошо, что капитан. А кто такой дядя Воля?
   – Он тоже капитан. На «Михаиле Калинине».
   – А это плохо. Не что на «Калинине», а что хотя и капитан…
   – А кто это? Какой это дядя говорит?
   – Такой. Я скажу дяде Воле, чтобы он этого больше не делал… А ты не плачь! Ты засни. Мама скоро придёт, поняла? – и опустил трубку.
   Из тех же цифр набрал другой номер.
   – Ну? – рявкнули басом.
   – Здравствуйте! – предложил я. – С праздником вас!
   – Кто такой? – ответили грубее. – С каким праздником?
   – С юбилеем вождя, дурак! – удивился я.
   – От дурака слышу! – взревели на другом конце. – Что, наклюкался, говнюк?
   Я вздохнул, а потом решил признаться и ему:
   – Нет, я выпил «Арарат». Но я не дурак. Мне, как сказал Христос в Новом Завете, «дана всякая власть на небе и на земле…»
   – Арарат пьют жидовские сраки! Иногда армянские! По акценту ты, говнюк, армянин и есть! – потом в трубке подумали и добавили. – Или жид! Это им «дана всякая власть» при юбиляре!
   Я еще раз признался:
   – А ведь ты действительно дурак!
   – Твою мать! – взвизгнул вдруг бас. – Слышишь?! Ты, бля, знаешь ли – с кем распизделся, а? Знаешь?! С полковником безопасности! Говнюк ты! Сейчас мы тебя найдём по телефону! Слышишь?! Ты бля с кем – армянская харя – так разговариваешь?! С кем?!
   Я положил трубку. И снова посмотрел на Надю.
   Через четыре года…
   Потом какое-то время просидел недвижно и повторял в уме прежнюю догадку: Люди говорят без желания сказать… Люди говорят без желания сказать…
   Звякнул телефон. Я ухмыльнулся: это полковник безопасности! Узнал мой номер. Сниму трубку – и рявкнет: «С вещами на выход!»
   Звонил не полковник – маршал безопасности. Лаврентий:
   – Гамодит ра, Висарионич! Гелодебит! Чинелебиц дабрунднен… Мгони ар блефобен… (Выйдите, пожалуйста, Виссарионович! Все ждём! Вернулись и китайцы… По-моему, они не блефуют…)
 

95. Наступает рассвет!

 
   Встречали снова аплодисментами. Снова позже всех перестал хлопать Хрущёв. В этот раз – из-за хмеля: не заметил, что все уже успокоились.
   Мао поменялся местом с Чиаурели. Наверное, догадался я, хочет рассказать мне о звонке из Пекина. Соответственно, поменялись местами и переводчик с француженкой.
   Ёсик смотрел в пространство отсутствующим взглядом и выглядел как человек, только что прибывший в ад.
   Где не застал ни души.
   Лаврентий, наоборот, улыбался, как если бы держал в кармане пропуск в рай. О котором ему предстоит написать подробный отчёт. С предложением о реорганизации.
   Я почему-то представил себе, будто завтра рецензию придётся писать и мне. О том, что вижу сейчас. «Всё вокруг было теперь особенно глупо.» Я повторил в уме эту фразу, нашёл её корявой, но ничего в ней не поменял.
   Действительно, в продолжении застолья никакого смысла уже не было. Не то чтобы это застолье следовало немедленно остановить и всех разогнать, а то, что одинаково глупо было бы и прекратить его, и продолжить.
   Прекращать, разумеется, я не стал. Тем более, что, согласно шкафу времени за спиною Ёсика, скоро наступал рассвет. Я пообещал себе, что, когда он наступит, а гости разойдутся, я – перед тем, как уснуть – вернусь к яблоне на веранде и проверю, не заголился ли у неё снова ствол. Или – тонкие ветки.
   Берия продолжал улыбаться и осматривать коллег. Предлагая теперь инициативу любому из них.
   Никто её брать не хотел. Даже Хрущёв.
   Маленков по-прежнему сидел напротив в дальнем конце стола, пялил на меня глаза и хлопал ими. Старался казаться трезвым.
   – Товарищ Маленков! – заговорил я. – Предлагайте тост!
   Маленков вскочил со стула, кашлянул для смелости и произнёс:
   – Товарищи! Иосиф Виссарионович – перед тем, как удалиться – правильно сказал: товарищ Паписмедов, сказал он, всё нам тут правильно рассказал! А я о нём раньше неправильно отзывался! Я предлагаю тост за товарища Паписмедова! Как за основателя христианства! – и вместо вина, которого в руке у него не оказалось, он проглотил слюну.
   Ёсик выкатил глаза, а Берия расхохотался.
   – Что? – повернулся я к нему.
   – Маленков опять неправильно говорит! – объявил Лаврентий. – Паписмедов не основатель христианства! И я такой тост не буду поддерживать!
   – Как «не основатель»?! – схватился Хрущёв за стакан, но, напоровшись на мой взгляд, остыл. – Правильно, не основатель!
   – Основатель или не основатель, – вмешался очнувшийся Молотов, – тебе лично, Никита, пить за это больше не надо… И за другое тоже. И тебе, кстати, не надо! – перегнулся он вдруг к Ши Чжэ, хотя тот сидел смирно.
   Ши Чжэ вздрогнул и начал щебетать. Никто его не выслушал. Не потому, что возмущался он на китайском, а потому, что каждый загоготал сам. Даже Булганин – все кроме Мао и Ёсика.
   Поднялся гвалт, который остановил Орлов. Распахнув дверь, он ворвался в гостиную и стал тревожно озираться. Но гости заметили это не раньше, чем я взметнул руку и поманил его к себе.
   Когда Орлов прошагал ко мне и остановился, все умолкли.
   – Что, Орлов? – спросил я.
   – Ничего, товарищ Сталин! Вошёл, потому что шумно!
   – Ничего? Совсем? – не поверил я. – Совсем ничего?
   Орлов задумался и понял меня:
   – Наступает рассвет!
   Я кивнул и повернулся к гостям:
   – Товарищи, наступает рассвет…
   Хрущёв зааплодировал.
   – Ты не понял, Никита, – продолжил я. – Я сказал: наступает рассвет… Предлагаю наполнить стаканы и выпить прощальный тост… За новые встречи…
   Мао и Лаврентий остались на местах, но другие радостно вскочили со стульев. Микоян, Молотов и Булганин ликовали оттого, что ужин закончился. Остальные – кроме майора – радовались новому стакану. Ёсик продолжал никого не видеть.
   Вместе со мной поднялись и Мао с Лаврентием.
   – За новые встречи… – повторил я для всех и чокнулся с Ёсиком. – Мы с тобой и вправду скоро встретимся…
   Ёсик кивнул, но ответил вместо него Берия. Волнуясь:
   – Висарионич, зег дасасвенеблад вагзавнит. Экимебма даижинес! (Виссарионович, мы его послезавтра отправляем на отдых. Врачи настаивают!)
   – Тогда завтра… – рассудил я.
   – Хвал тквен исвенебт, да сцоре акетебт! (А завтра вы отдыхаете – и правильно делаете!) – не сдался Берия.
   – Посмотрим… – отвернулся я от него к Мао.
   Который тянулся ко мне со стаканом чокнуться. Я отодвинул свой:
   – А с вами пока не прощаемся… Задержитесь на минутку, если не очень спится…
   – Конецно задерзимся! – закивал Ши Чжэ. – Нам тозе есть цто сказать!
   Чокались и прощались со мной по алфавитной очереди.
   Берия – хотя попрощался первым – покинул гостиную последним.
   Чокаясь же, сделал три заявления. Через 70 лет, в 140-м году моей эры, тамадой на моём юбилейном ужине будет он. Завтра он же принесёт мне хачапури, который Нино испечёт по рецепту Кеке. А сейчас он отвезёт Ёсика в клинику, вернётся домой и вместе с гостями из Грузии продолжит праздновать.
   Булганин пообещал помнить прошедший день всю жизнь.
   Ворошилов поручился, что это займёт мало времени.
   А Каганович – будто гордится моей дружбой больше всех.
   Маленков извинился за фразу «основатель христианства».
   Микоян признался, что из-за шума расслышал Маленкова плохо, но Ёсик порядочный человек, а Грузия – родина основателей.
   Молотов заверил, что видит во мне вождя не только советского народа, но всего голодного человечества.
   Хрущёв сперва извинился, а потом признался. Извинился, что отказал Ёсику в звании основателя, но признался, что не будь он сталинистом, стал бы христианином.
   Чиаурели заявил, что охотно верит Хрущёву, ибо любовь к водке закрыла бы тому дверь в мусульманство. Добавив, что в прихожей видел на вешалке мою фуражку и хотел бы её забрать на память. Не только для себя.
   Я разрешил, но больше него обрадовалась Мишель. И расцеловала меня от имени благодарной Европы.
   Валечка выбежала в прихожую.
 

96. А в какой цвет красили зубы?

 
   Мао – как только мы остались одни – засуетился. Сперва осушил залпом стакан с гранатовым соком, а потом объявил мне через переводчика, цто хоцет сообсцить мне оцень вазную весць. В связи с Кореей.
   – Товарищ Мао, – согласился я, – позвольте сообщу сперва я. Как юбиляр… И старик… В связи с Японией.
   Мао улыбнулся и позволил.
   – Мы с вами вожди, – сообщил я, – а это значит, что нам не к лицу совершать ошибки. А если вдруг совершим, то давайте помнить, что мы ещё и коммунисты. То есть, давайте признаваться в ошибках и исправлять их…
   Мао пожал плечами: давайте!
   – Я тут много думал о нашем японском друге, товарище Носага. Мне сейчас кажется, что мы с вами неправы, а он прав.
   Мао выкатил глаза. Потом переглянулся с Ши Чжэ.
   – Да, – кивнул я, – Носага прав: торопиться не надо, от коммунизма никто никуда не денется. В том числе и японцы. Со временем японские товарищи возьмут власть мирно. На выборах. Не на баррикадах. А поспешность с баррикадами приведёт к последствиям. В конце концов, в Японии американцы, а их раздражать опасно. Я думаю, не стоит заставлять товарища Носага поднимать восстание…
   Как я и ждал, поначалу Мао потерял дар речи. Он вдруг забыл, что все ушли и резко оглянулся вокруг. Два раза. Не найдя нигде поддержки, вынужден был наконец заговорить сам.
   Жаловался громко и суматошно. Своему же переводчику. Таким тоном, как если бы тот был Мао Цзедуном. Ши Чжэ кивал крохотной головой и глазами выражал мне собственное возмущение.
   Когда Мао умолк, переводчик объявил мне, цто присидатель Мао вообсце никогда в зизни не встрецался и не сообсцался с товарисем Носага.
   И цто о коммунистицеском восстании в Японии ницего никому не говорил. И цто говорил не он, а я. Товарис Сталин. Товарису Носага. И другим товарисам.
   И есцё товарис Сталин говорил всем товарисам, цто ему нацхать на американцев. И цто если те пикнут, то нарвутся на Армагеддон. И цто…
   Я сдвинул брови – и китаец запнулся.
   – Товарищ Мао, – продолжил я, – вы правы: вы этого не говорили, но я рассудил, что вы мой союзник и согласны с тем, что говорю я…
   – Конецно, согласен! – прервал Мао и показал зелёные зубы.
   – Товарищ Мао, не перебивайте… Вы правы и в том, что да, я говорил нечто подобное, но мы с вами коммунисты. Мы обязаны учитывать диалектику. Даже если вопрос касается японцев…
   – А цто изменилось? – снова прервал Мао. – Ницего!
   – Изменилось то, что с Армагеддоном, боюсь, ничего не выйдет… Это не серьёзно… А японцы разберутся сами…
   Мао не верил ушам, которые раскраснелись у него пуще всей остальной тыквы:
   – Товарис Сталин, я хоцу вас перебить! Японцы ни в цём без помосци не разберутся! Мы знаем их луцсе! Они никогда ницему естественному не доверяли. Они раньсе дазе зубы себе красили. Они всё хотят украсать! У них музцины стесняются возбуздаться! Цтобы не потерять контроль! Они, товарис Сталин…
   Теперь перебил я:
   – А в какой цвет красили зубы?
   – Как в какой? – удивился Мао. – В зелёный! При цём это?
   – Я и говорю: это ни при чём… – кивнул я. – «При чём» то, что рисковать Армагеддоном нельзя…
   Мао остыл и сообразил, что японцы и вправду ни при чём.
   В наступившей тишине сперва ударили часы. Шесть раз.
   Потом – откуда ни возьмись – прилетела прежняя муха и, узнав Мао, метнулась к нему. А может быть, и не та муха – другая. Похожая. А значит – не узнала. Просто захотелось на тыкву и ей.
   Потом крадучись вошла в гостиную Валечка.
   В этот раз Мао не удостоил её и взглядом.
   – Товарис Сталин, – произнёс он наконец, – мне казется, цто вы узе знаете про мой разговор с товарисем Цзоу. И мне казется, вы не озидали, цто американцы так быстро нацнут на нас церез Корею давить. И вы немнозко… Нет, не испугались… Вы, мозет быть, просто хотите подумать… Есцё больсе! Но время не здёт!
   Я решил промолчать.
   – Уцтите, товарис Сталин, – продолжил Мао, – цто если американцы приберут к рукам всю Корею, то и мы, и вы оказемся под ударом. Я вам есцё раз сказу про зубы. Если они возьмут Корею, насим зубам станет оцень холодно – как при разбитой губе! Наси зубы, товарис Сталин…
   – Я думаю не о зубах, председатель, – прервал я. – Я думаю об остальном в человеке. Но понимаю, почему вас беспокоят зубы… Именно поэтому, товарищ Мао, я советую вам отвести войска.
   Мао вздохнул и согнал с тыквы муху:
   – Зло, товарис Сталин, надо одолевать, а не брать его тязесть на свои плеци и позволять окрузаюсцим творить новое… Мне вас Уцитель не понравился, он…
   – Мой? – остановил я его. – Какой именно?
   – Ну, не вас, а тот, о котором сегодня все у вас говорили. Не понравился. Хотя майор – это больсая удаца!
   – Большая удача? – переспросил я.
   – Оцень больсая! Я ему тозе поверил, но это совсем невазно! Он нам мозет оцень помоць!
   – Да, может, – кивнул я.
   – Но вас Уцитель мне не понравился. Ни любовь, ни бездействие, ни проповедь мир от зла не спасут! Только действие и сила!
   – Нет, – качнул я головой, – не спасут. А сила спасёт?
   – А больсе спасать нецему!
   – Если нечему, то стоит ли тогда его спасать?
   Мао задумался. Потом нашёл ответ:
   – А цем есцё заниматься?
   Я промолчал.
   – Нам с вами. Таким, как мы, – уточнил Мао. – Цем? А если мы ницего не будем делать, а просто сидеть, как все остальные, то зло не только не исчезнет, а увелицится!
   – Вы – молодой человек… – начал я.
   – Который уцился у вас! – вставил Мао. – Вы мой Уцитель… Но сейцас вы вдруг… Вы говорите вдруг совсем другое…
   – Да, я говорю другое: вы молодой человек. Вы можете просто сидеть всю ночь… А я нет… – и шумно поднялся со стула.
   Мао тоже поднялся. Бесшумно. Шагнул ко мне почти впритык и опустил мне на плечо руку. Глаза его искрились сталью. Потом отвернулся к переводчику и произнёс несколько коротких фраз…
   Пока Ши Чжэ переводил их, Мао покровительственно держал руку на моём плече и смотрел на меня так, словно видел впервые:
   – Я вас понимаю. Вам надо улецься в кровать. И есцё подумать. Но обесцайте хотя бы одно. Если вы не зелаете, цтобы Америка ресила, цто вы с нами, – обесцайте другое. Продать нам орузие. Просто продать. Как продают всем они. Мы будем воевать с ними сами!
   После короткой паузы я снял с плеча его ладонь и «обещал другое»:
   – Я обещаю подумать… – и повернулся к Валечке. – Валентина Васильевна, скажите Орлову, чтобы подали машину. Товарищу Мао хочется домой…
 

97. Всё это хуже, чем яблоня…

 
   Оставшись наедине со шкафом времени, я, как обещал, начал думать. Не об оружии. Его я, конечно, продам китайцу. Думал о том, что, понимая его правоту, я не хочу следовать своему пониманию.
   Мне казалось, что в меня кто-то вселился. И отключил во мне волю. И сделал меня уязвимым. Слабым, как люди.
   Я сознавал, что это связано с приходом Ёсика. И с подтверждением моих подозрений об Учителе. Но именно это меня и обескураживало. Бог оказался развенчан в человека, а это неожиданно лишило меня силы.
   Казавшийся сильнее меня оказался слабее себя. Но сам я вместо большей силы – ощутил в душе страх. Я обнаружил в ней самое мне чуждое, не моё – растерянность.