Страница:
Я устал и решил покуражиться. Хотя описал сцену точно. Даже точнее, чем в жизни.
В Лондоне, рассказал я, на одной из стрит, мне запомнился роскошный магазин сантехники. За дверью из сплошного стекла, на возвышении, обложенном белоснежным кафелем, стояли три унитаза. На тонких, как лебединая шея, подставках. Очень разные.
Но все – тоже белые и чистые. Как первый снег в тех местах, где не живут люди. Нет, как мечта людей, которые пока не начали жить среди людей.
Я стоял за дверью очень долго и, подобно другим, не решался войти вовнутрь. Пешеходы разинув рты останавливались, – и прежде, чем уйти, качали головами. Может быть, потому, что унитазы казались им небывало красивыми. А может быть, потому, что – небывало чистыми.
Когда они стали вдруг ещё красивее и чище, когда три закатных солнечных луча протиснулись сквозь дверные створки и освятили три унитаза золотым нимбом, какой-то негр оттеснил меня в сторону, вошёл в помещение, поднялся на белый помост, вынул из ширинки чёрный член, – правда, большой, – и начал мочиться.
Сперва в один унитаз, потом – во второй, а потом – в третий.
Никто ему не мешал. Отмочившись, он сошёл вниз, вернулся к двери и исчез. Оставив после себя три жёлтых струйки, сбегавших на пол по белокафельной стенке помоста.
Заморгав, а потом сощурившись, Мишель спросила – можно ли ей рассказать об этом в печати. Нет, улыбнулся я, потому что рассказанное – неправда. То есть, магазин и унитазы – как раз чистая правда.
А насчёт того, что кто-то помочился – вымысел. Я, мол, хотел сделать это сам, но не посмел. Потому, что – не негр. И ещё потому, что спешил на свидание с Ильичом.
Француженка молчала, держала на отлёте погасшую папиросу и думала, конечно, не о том, чтобы стряхнуть с неё давно уже наросший на кончике пепельный столбик.
Мучился и Чиаурели. Пытался объяснить Мао – почему же всё-таки Христу в левой рамке связали руки. И осудили на казнь.
Факты Миша излагал правильные, но поначалу осторожничал. Не знал – как к ним при мне отнестись. И при Мао. Старался представить дело так, чтобы одновременно и похвалить главного героя, и оставить возможность его осуждения.
Иисус, мол, был еврей из провинции. И это видно по носу. Провинция называлась Иудея и подчинялась Риму. Который считал, что богов много, тогда как иудеи настаивали, что бог один.
Миша заметил с усмешкой, что, как, слава богу, сейчас выяснилось, правы были евреи. Потому, что бог губит больше людей, чем спасает. И если бы он был не один, никого из людей сегодня не было бы в живых.
Я не знал как среагировать, но Чиаурели добавил, что это не его мнение, а – евреев. Которые, возвращаясь, мол, к рассказу, считали, что единый бог уже давно и на все времена издал единый Закон. Незыблемый и всеохватный.
Римляне смеялись, но не трогали евреев: главное, дескать, чтобы те исправно платили подати, не посягали на центральную власть и не смущали друг другу души. Ибо смущённая душа – источник общественной смуты.
Подати евреи платили исправно, но с посягательством на власть и со смущением душ было сложнее. Центр сознавал, что евреи жестоковыйны и держал их в узде благодаря римской армии и хитрому еврейскому правительству, Синедриону.
Этим хитрецам удавалось служить как римлянам, которые хотели править евреями, так и евреям, которые не хотели того.
– А поцему не хотели? – прервал его Мао.
Миша посмотрел на китайца такими глазами, как если бы ему принесли тыкву. Которую он не заказывал. Потому что не любит.
Потом опомнился и ответил, что уже ответил. Евреи жестоковыйны. А самые жестоковыйные среди них – ессеи. Социалисты. Из которых и вышел Иисус.
Ессеи – секта у Мёртвого моря.
Почему «Мёртвого», испугался Мао.
Чиаурели подумал и объяснил: много соли. Так много, что никто в этой воде не тонет. Даже самые жестоковыйные евреи. Мао поджал губы: тем более, мол, это море должно тогда называться не «Мёртвым», а наоборот.
Миша ответил наугад: его назвали так ессеи. Они мыслили иначе, чем остальные люди. Например, требовали свободы, равенства и братства. И отказа от роскоши. И служения Закону. Который, дескать, оболган и осквернён. Тем не менее, они понимали, что ничто вокруг невозможно изменить. А потому жили на отшибе.
Вдали от городской пыли.
Мао кивнул: я тоже доверяю деревне больше.
Миша ответил, что ессеи не доверяли и деревне. Жили в пустыне. С надеждой, что когда-нибудь произойдёт чудо – придёт спасение. Не только, дескать, рухнет Рим и евреи обретут свободу, но человек станет чище. Что случится не раньше, чем придёт Спаситель.
Который, между тем, медлил.
Почему, собственно, Иисус и объявился.
Назвав себя не только Спасителем, но и Царём. В течение трёх лет он пытался убедить в этом иудеев, прибегая к разным «чудесам». Например, превращал воду в вино.
Какую воду, спросил Мао на всякий случай, морскую? Нет, питьевую, ответил Миша.
Или ещё накормил в пустыне пять тысяч человек пятью буханками хлеба и двумя рыбёшками.
Пять тысяч? – не поверил Мао. Именно, кивнул Миша. Не считая женщин и детей.
Мао задумался о чём-то своём, но спросил о другом. Причём, не ожидая ответа: а почему «не сцитая зенсцин и детей»?
Миша поэтому и не ответил. Понял, что вопрос был задан праздный. Сказал только, что Иисус творил и врачебные чудеса.
Какие именно? – оживился Мао и шепнул что-то переводчику.
Миша вспомнил самое яркое чудо: оживление мертвеца по имени Лазарь.
Целиком? – спросил Мао. Мог ли, дескать, Иисус оживлять органы? Отдельные, но важные.
Любые! – гордо ответил Миша.
Мао собрался было перейти к отдельным органам, но я жестом велел Мише не тянуть – и он перешёл к рассказу о христовых проповедях. Иисус учил, мол, чистоте сердца, любви, миролюбию, всепрощению и презрению к богатству.
Мао снова одобрил услышанное кивком головы. Спросил при этом: а к какому строю призывал наш герой?
Миша замялся. Потом вспомнил: к тому, который стоит на «золотом принципе». Не делай никому того, чего не хочется, чтобы сделали тебе.
Мао рассудил, что и это верно. В целом. Но такого строя нет.
Несмотря на то, что Иисус проповедовал известные истины, продолжил Чиаурели, и несмотря на то, что он прощал людям всякие грехи, народ его слушал, но не слушался. За исключением горстки учеников, которые называли его Учителем.
И нескольких женщин.
Мао почему-то взглянул на Мишель. Та повела плечами, словно признавшись, что была одной из них.
Ученики верили ему во всём, заявил Миша. Даже – что он сын божий. Власти, между тем, ничему не верили. На то они и власти.
Теперь Мао посмотрел на меня. Я снова вернул ему взгляд пустым.
Власти не только ничему не верили, но вообще не признавали Христа. Это Миша сказал таким тоном, как если бы именно он представлял иудейскую и римскую власть. Они, мол, не признавали Иисуса не только потому, что они – власти. А и потому, что он был сектант. И сам претендовал на власть. Хотя поносил её.
Иисуса охватило уныние. Он, видимо, думал о людях лучше. В полном замешательстве он удалился от них ближе к богу, в пустыню. На 40 суток. Хотя там красиво, ибо ничего вокруг нет, он подверг себя лишениям. В частности, его там пытал сатана.
Один удалился? – осведомился Мао. – Без никого?
Без никого, закурила Мишель.
А Чиаурели ответил ещё глупее: с самим собой. Но вернулся, мол, он из пустыни не собой, а другим человеком. Сердитым. Может быть, даже – настоящим самим собой.
Тут я вмешался. Самим собой стать невозможно, рассудил я. Ибо невозможно знать, что есть настоящий ты сам. Каждый раз каждый человек является самим собой.
Всё зависит от всего.
Когда говоришь про кого-нибудь, что он стал самим собой, – это значит, что в зависимости от обстоятельств он стал таким, каким чаще всего бывает. А бывает он чаще таким потому, что обстоятельства чаще того и требуют.
Кроме того, сказал я, известно, что человек изменяется. А что это значит? Это значит, что он становится другим.
Тем не менее, считается, будто, если ты изменился, всё равно ты остался собой. А это невозможно. Как невозможно одновременно перестать быть собой и не перестать. Ничто не способно сразу и измениться, и остаться собой.
Мао кивнул, но недопонял: у нас, мол, был один император, который плохо правил и растерял земли. Ещё хуже стрелял из лука. Мимо цели. Но не терялся: каждый раз рисовал цель вокруг той точки, в которую угодила стрела.
Я тоже кивнул. Но не ему, а своей мысли. К Христу люди относятся, как император к стрельбе. Говорят о нём любые слова, а потом рисуют вокруг них кружки и радуются: попали!
Чиаурели переглянулся с Мишелью и продолжил произносить слова. Вернувшись из пустыни, сказал он, Иисус объявил, что беседовал с богом. И договорился: поскольку земля погрязла во лжи и грехах, а божьему закону никто не следует, – этот закон надо отменить. И отменит его он.
Царство Божие невозможно завоевать без насилия. Без катастроф и раздоров.
И чем их больше, тем лучше. Продавайте, мол, одежду, покупайте мечи. Мир следует разрушить, а потом воскресить. Как всякому человеку следует умереть, прежде чем воскреснуть. Ибо «нет праведного ни одного; нет разумного ни одного; никто не ищет бога; все совратились с пути; все до одного негодны; нет творящего добро; ни одного.»
Я откинулся на спинку кресла, и Миша добавил: «почти ни одного». Поскольку, мол, всё вокруг, или почти всё – враг божьего царства. Даже Храм. Который Иисус обещал повалить, а потом поставить новый. За трое суток.
Ученик Иуда возражал: враг – Рим, а не Храм или Закон.
Мир, в том числе Храм и Закон, будет грязным и без Рима, отвечал Иисус. Если вместе с Римом не разрушить и остальных врагов. Поэтому надо разрушить всех.
Но если разрушить всех, всё равно не остаться без врага, говорил Иуда. Ибо бог – тоже враг. Иначе не допустил бы, что допустил. Причём – враг, от которого не уйти. Который мешает жить свободно. Он очень велик, но столь же злонамерен.
И тут Иисус объявляет ему, что он проповедует такую любовь к богу, которая рассчитана на то, чтобы думать не о боге. Чтобы его забыть. Забыть всё, что не есть человек. То есть любовь.
Я снова выгнул бровь, но Миша этого не видел.
– Моя любовь, – объявил он от имени Христа, – это любовь, не обусловленная существованием врагов. То есть страхов. Ибо и враг, и друг человека таятся в нём же самом. Надо освободить человека от всего, что не есть человек. То есть любовь…
Я поднял руку:
– Ты что тут мелешь?! Какую историю рассказываешь?
Ответила Мишель. Не считаясь теперь со мной. Миша, мол, прекрасно рассказывает. Потому что он – выдающийся режиссёр. Постановщик фильма о падении Берлина.
А Мао добавил, что художников следует выслушивать до конца. И не обижаться. Если они рассказывают интересно.
– Это другая история! – не обиделся я. – Иисус тут атеист.
Миша возразил, что Иисус и был почти атеистом. Чересчур верующим. Настолько, что считал бога своим соседом. Не замечая, однако, что сосед взяточник: ни единой услуги без мзды. Причём, сосед злой. Не согласный на доброту к другим соседям без жертвы – без смерти на кресте лучшего из них.
Но при этом Иисус утверждал, что благодаря ему, будущему мстителю, бог теперь не один.
Человек, обобщил Миша, не верует в основном из-за того, что небеса открыли ему мало из неизвестного. Но есть особые люди, которые кажутся неверующими, поскольку небеса явили им слишком много. Скорее всего, он имел в виду и меня, но я снова взволновался:
– Не надо этого! Только сюжет! У нас времэни нет. Гости…
Когда я волнуюсь, путаю иногда ударения.
65. Реальность не подозревала о грозящем ей чуде…
После этих слов Иисус задействовал быстро, как если бы хотел опередить прибывавших ко мне гостей.
Он поспешил в Иерусалим с учениками в самые шумные дни, на Пасху, и сразу же поднял там бунт. Сперва оскорбил власти, подстрекая против них паломников, а потом осквернил и Храм. Вторгся туда верхом на осле и стал крушить внутри всё и вся.
И восклицал при этом, что он царь Иудейский! И что пришёл день отменять Закон! И что отныне править всем будет лишь он! И что всё надо уничтожить! Во имя человека, истины и бога!
При этом не сомневался, что его арестуют и предадут суду. Во имя человека же, истины и бога. И приговорят к казни. Но он уже вёл себя как смертник, кому терять нечего. Кроме жизни.
От которой он отрёкся, но на которую и сделал всю ставку. Собственно, не на жизнь, а на смерть. Точнее, на небывалое чудо, которое отменит божий порядок, – воскресение к жизни после смерти!
Ничто не может быть людям дороже и глубиннее этой мечты. Нет большего чуда! Хотя никакое меньшее не убедит их в его правоте. И в том, что он велик, как сам творец!
Даже величественней, ибо способен на чудо, посрамляющее порядок, учреждённый богом. Отменяющее реальность.
Реальность, между тем, утверждала себя с беззаботной самоуверенностью. Не подозревая о грозящем ей чуде.
Иисуса арестовали в ночь перед наступлением праздника еврейской свободы. И он тому радовался. Не помешал даже ученику, тому самому Иуде, выдать его властям.
Мао поджал губы и высказал предположение, что Иисусу следовало уйти в горы. Миша метнул на меня растерянный взгляд – и китаец опомнился. Точнее, понял только сейчас, что в горах как раз Иисус бессмертия не обрёл бы. Обрёл бы, наоборот, анонимность. Сконфуженный, спросил лишь: а почему Иуда его предал?
Чиаурели сослался на идеологические разногласия. Но не забыл и о 30 сребрениках. Мизерность гонорара возмутила Мао. «Сукой», однако, он назвал не Иуду, а Рим.
Судили Иисуса так же поспешно, как действовал он сам. В ту же ночь. И обвинили в самых тяжких грехах. В осквернении бога, Закона и Храма, в призыве к насилию, к низвержению империи и местной власти.
Каждое из этих деяний каралось смертью, но на суде Иисус вёл себя дерзко. Молчал. Мол, один бог мне судья, а он знает, что перед ним я невиновен. Судивший его римский прокуратор тоже был немногословен. Мол, не бог тебе судья, а я, и я вот знаю, что перед людьми ты виновен.
И не только перед ними, но и перед евреями. Которые, кстати, не позволяют мне тебя помиловать. Смотри, я умываю свои и передаю тебя в их руки.
Его приговорили к кресту, напялили на лоб терновый венец, связали руки и повели на лобное место. Называлось оно Голгофа, Лысая Гора. Христос ликовал, ибо был на пути к бессмертию.
– Не видно! – вставил Ши Чжэ от имени Мао. – Не видно, цто ликует. И цто бессмертный. Наоборот, оцень грустный.
Чиаурели заметил, что Христос ликует в душе, внутри. А внешне грустит по другому поводу. По поводу разочарования в учениках. Вообще в евреях.
А также – из-за сомнений, что его миссия может оказаться напрасной. Что люди надругаются над ним: позволят ему сдохнуть на кресте ради них, потом сочинят о нём легенду, начнут его всячески возносить и хвалить, но жить будут по-прежнему.
То есть, если и докопаются когда-нибудь до истины о его поступках и душе, всё равно будут верить именно легенде. Чтобы прикрывать ею собственную скверну, как прикрывают себе срамное место фиговым листком.
66. Распни на всякий случай! Так, мол, лучше…
Как только Христа потащили на Голгофу, Мао снова потянулся к яблоку и насадил его на нижние зубы. Едва сдавив их верхними, вскрикнул от боли. Выдернул плод изо рта, израненный и обслюнявленный, и вслух пожалел себя за больные дёсны.
Миша прервал рассказ и заметил, что если человек стал народным движением, каждая его болячка вызывает не жалость, а любопытство. И обещает стать великой разгадкой.
Мао не среагировал. А может быть, наоборот, – среагировал. Забрал с блюдечка нож, расколол яблоко пополам и ткнул им в центральный квадрат триптиха на столике:
– А потом?
Мишель шепнула что-то Мише на ухо, и тот резко кивнул. Потом вскинул на меня испуганные глаза, но не извинился. Хотя знал, что я не люблю, когда при мне шепчутся. Спросил:
– Гавагрдзело?
Я вынул из кармана перочинный ножик, раскрыл его и выбрал красное яблоко.
– Миша спрашивает меня, продолжать или нет, – сообщил я Мао. – Продолжать можно, но он пропустил главное…
Я начал с головы. Научился у отца. Сапожника Бесо, точнее. Если даже он и не приходился мне настоящим отцом, сапожником был настоящим. Орудовал ножиком виртуозно.
Забираешься кончиком под кожицу фрукта у самой головы – и всё. Под самую кожицу, – не глубже. И всё – ножиком больше ничего не делаешь.
Остальное – другой рукой. Ровно и плавно крутишь в пальцах фрукт вокруг оси – и кожица ползёт вниз прозрачной вьющейся лентой. Сперва кружится мелко и несмело, а потом – вольнее. Но недолго. Едва зарябит в глазах, она сворачивается в прежний, тесный, круг и валится тебе на колени игривой спиралью.
– Миша пропустил главную вещь, – продолжил я, опустив голое яблоко на тарелку. – Прокуратор предложил народу помиловать Иисуса в честь праздника свободы. В этот праздник народ имел тогда такое право. Три раза предложил. И все три раза народ – что? Отказал. Распни, кричал, его! Распни на всякий случай! Распни! Так, мол, лучше…
Я принялся разрезать яблоко на крупные ломтики.
– «Распни»? – переспросил Мао. – А поцему луцсе? Неузели народ знал, цто он всё равно станет потом зивой? Неузели знал?
– Не знал, – ответил я и, подцепив ножиком один из ломтиков, протянул его Мишели. – Просто: так, мол, лучше… Лучше, чем если не распять…
Мао внимательно посмотрел на меня.
Мишель широко улыбнулась, напомнив мне о пролёте между зубами, и сняла с ножа ломтик.
– Иосиф Виссарьоныч, – услышал я вдруг за спиной Валечкин голос. – Можно минутку?
– Ты когда вошла? – удивился я. – Не видел.
– Только что, Иосиф Виссарьоныч! Когда вы яблочко гостье нашей изволили пожаловать… Из Франции…
– А почему ты так вошла, что я не видел?
Она не нашла ответа. Помучившись, склонилась ко мне:
– Другие гости изволили пожаловать…
– Тоже из Франции? – улыбнулся я.
– Не-е. Почему? Лаврентий Палыч тут, товарищ Молотов, Хрущёв, и ещё этот, Микоян… Товарищ Микоян.
– А ещё кто-нибудь? Майор, например?
– Не-е. А какой?
– Скажи, когда придёт. Не заходи, позвони! – и отослал её сердитым взмахом руки, потому что под её злобным взглядом Мишель поперхнулась. – Продолжай! – повернулся я к Чиаурели. – Только короче.
67. Ангел качнул крыльями неуверенно…
Больше всего Мишу огорчило, что не осталось времени живописать христовы муки по дороге на Голгофу. Буркнул, что фильм об Иисусе начал бы с этой сцены. Великий страдалец волочится по каменистой дороге и вспоминает свои злоключения. Плюс злоключения человечества.
И то, и другое Христу пришлось вспоминать на кресте. Мысли были мрачные. Несмотря на то, что римский центурион напоил его зельем, которое не просто ускоряет конец, но и веселит душу. Скорой же смерти Иисус желал не из интересов пригвождённого к кресту человека, а из уверенности, что чем он быстрее умрёт, тем быстрее спасёт мир.
Мысли приходили мрачные, несмотря и на присутствие женщин. В частности – Марии Магдалины.
Мишель при этом снова повела плечами.
А также другой Марии, добавил Чиаурели, – Пресвятой Девы. Которая и родила Христа прямо от самого бога. Правда, в результате непорочного зачатия.
– Без спермы? – обрадовался Мао.
– Без совокупления, – ответила Мишель.
Мао повернулся к Ши Чжэ с какими-то словами, которые тот не пожелал переводить. Миша – хотя китайского не знает – откликнулся бурно:
– Ни в коем случае!
Мао задумался, но, видимо, не вспомнил иного надёжного способа производства отпрысков. Спросил поэтому – как же всё-таки Пресвятой Деве удалось произвести Иисуса «без ничего»?
Я вынужден был вмешаться. Во-первых, сказал я, не «без ничего». Мария понесла от духа, который, как известно, способен порождать что угодно.
Во-вторых же, напомнил я ему, Миша рассказывает легенду, а он, Мао, – как и сам Миша, – художник. То есть – человек с воображением. И потому должен понимать.
Мао согласился: Мишу, мол, как раз понимаю. Не понимаю легенду: зачем ей надо наделять Марию способностью рожать без спермы и совокупления.
Ответила Мишель: легенде это надо не для Марии, а для Христа; чтобы он получился божьим сыном; а бог совокуплениями брезгует. И – посмотрела на меня.
Не всякий бог, пообещал я француженке. Только бестелесный.
Мао рассмеялся.
Бестелесный бог торопился, тем временем, принять дух любимого сына. Объясняя торопливость наступлением праздника. К трём часам пополудни Иисус, пожаловавшись сперва на жажду, вскрикнул «Свершилось!» и испустил дух.
Убедившись, что он мёртв, римские центурионы позволили его друзьям снять тело с креста и отнести в могильный склеп. Где его обмазали мирровым маслом, завернули в белую плащаницу и оставили почивать на вечные времена.
Скептики ликовали, ибо Иисус, «чудотворец и божий сын», обещавший спасти мир, не сумел спасти даже себя. Не смог отвести собственный конец и, главное, нарушить порядок вещей. Их ликование, однако, длилось лишь полтора суток.
Будучи скептиками, они поставили стражу у входа в склеп, чтобы ученики не выкрали труп Иисуса и не при-творились, будто Учитель воскрес. Ибо, мол, его "воскресение" нанесло бы людям больший вред, нежели его ересь.
На рассвете воскресного дня обе Марии – та, которая дева, и вторая, которая наоборот, – вернулись к склепу, вход в который был замурован каменной глыбой. Стоило им, однако, приступить к ней – земля дрогнула, камень скатился вниз, а в проходе, обрамлённый пещерным мраком, возник крылатый ангел в белоснежном хитоне.
"Не бойтесь меня, – объявил он, хотя крыльями качнул неуверенно, – ибо я пришёл сказать, что Иисус воскрес, и тут, в гробу, его нету. И уже не будет. Известите об этом народ и идите на гору. Где его и узреете!"
Так и вышло. На горе Христос объявился народу во плоти. И благословил его со словами: "Мне дана абсолютная власть на небе и на земле. И пусть об этом узнают все народы. И все народы пусть отныне следуют мне. А я пребуду с вами до скончания мира!"
Так опять и вышло: с тех пор Иисус и правит этим миром.
68. Христос отказался бы стать христианином…
Последнюю фразу Чиаурели сразу же отредактировал:
– Тем миром, – и кивнул на Мишель.
– И всё? – удивился Мао после паузы. – Больсе ницего?
– Не совсем, – растерялся Миша. – Христос обещал, что вернётся. Ещё раз!
– Все обесцают! – вспомнил Мао. – Мой папа тозе обесцал. Но потом забыл, цто обесцал. Он обесцал вернуться, цтобы проверить – послусался я его или не послусался. А Иисус зацем обесцал? – и хихикнул. – С какой целью?
Ответила Мишель:
– С другой, чем ваш папа. Иисус – когда вернётся – спустит на землю царство небесное.
– Вот этого я как раз не понимаю! – улыбался Мао, как если бы хорошо понимал. – Цто такое это царство?
– Я же сказал! – обиделся Миша. – Это мир, справедливость и изобилие! – и посмотрел на меня.
Мао тоже посмотрел на меня. И тоже обиженно. А потом пожаловался. Не понимаю, мол, почему это царство до сих пор именуют Небесным. Несмотря на то, что оно уже привилось к земле.
Вместо того, чтобы ответить, я повернулся к шахтёру.
Когда Миша начал рассказывать об Учителе, стрелки в польском паху лежали в широком разлёте пригвождённых рук. Теперь, через полчаса, сойдясь воедино, они предвосхитили иное – слияние в пространстве минут и часов. Как только – вслед за этим знаком – я почувствовал прибытие майора Паписмедова, на письменном столе треснули два звонка.
Орлов был краток и сух: все в сборе. Зато Валечка волновалась. Майор, мол, – "видать, тот самый", – уже заявился. Даже объявил фамилию. Странную. И, хотя сам выглядит странно, глаза очень знакомые.
Я постоял молча, а потом вернулся в кресло. Захотелось вдруг разговориться, но вместо этого я снова посмотрел на часы.
Мао перехватил мой взгляд и сказал, что я прав: часы остановились. После того, как он задал мне вопрос о царстве, прошло, мол, много минут, но стрелки не разлепились.
Я испугался. "Остановились?!" Разговорился, однако, я не с собой. С китайцем:
– Раньше, товарищ Мао, до изобретения часов, время пугало человека. Оно состояло не из минут и часов, как теперь, когда их можно копить или транжирить. Время было как сплошное облако, обвалявшее землю. Словно хлебные крошки – киевскую котлету. Которую вы невзлюбили, как и другие наши блюда… И люди на земле сидели и ждали – пока оно рассеется. Не блюдо, а время. Прошлое было тогда частью настоящего. Люди жили совместно с предками…
Миша с француженкой переглянулись. Вспомнили, видимо, что у меня полиартрит. А Мао пожаловался Ши Чжэ. По-китайски.
– Товарищ Мао, товарис Си Цзе перевёл вам, наверно, правильно, – произнёс я и выбрался из кресла. – Это я виноват: ответил не на тот вопрос. Но этот вопрос очень важен. Без него на ваш не ответишь.
Мао кивнул тыквой.
– Часы разбили облако на клочки – минуты и секунды. Но спокойней не стало. Сейчас все думают, что если что-нибудь случилось, – это случилось и прошло. Навсегда. Что сейчас уже другой клочок облака. И что прошлое не должно пугать. Но эта мысль пугает другим – что всё навсегда проходит. И всё всегда изменяется. И что положиться не на что…
Мишель беспокойно озиралась по сторонам. Силилась понять услышанное.
– Я вас понимаю, – сказал Мао. – Но проблему со временем хоросо ресили индусы: ницего не меняется, а конец всему наступит церез триста миллионов лет.
В Лондоне, рассказал я, на одной из стрит, мне запомнился роскошный магазин сантехники. За дверью из сплошного стекла, на возвышении, обложенном белоснежным кафелем, стояли три унитаза. На тонких, как лебединая шея, подставках. Очень разные.
Но все – тоже белые и чистые. Как первый снег в тех местах, где не живут люди. Нет, как мечта людей, которые пока не начали жить среди людей.
Я стоял за дверью очень долго и, подобно другим, не решался войти вовнутрь. Пешеходы разинув рты останавливались, – и прежде, чем уйти, качали головами. Может быть, потому, что унитазы казались им небывало красивыми. А может быть, потому, что – небывало чистыми.
Когда они стали вдруг ещё красивее и чище, когда три закатных солнечных луча протиснулись сквозь дверные створки и освятили три унитаза золотым нимбом, какой-то негр оттеснил меня в сторону, вошёл в помещение, поднялся на белый помост, вынул из ширинки чёрный член, – правда, большой, – и начал мочиться.
Сперва в один унитаз, потом – во второй, а потом – в третий.
Никто ему не мешал. Отмочившись, он сошёл вниз, вернулся к двери и исчез. Оставив после себя три жёлтых струйки, сбегавших на пол по белокафельной стенке помоста.
Заморгав, а потом сощурившись, Мишель спросила – можно ли ей рассказать об этом в печати. Нет, улыбнулся я, потому что рассказанное – неправда. То есть, магазин и унитазы – как раз чистая правда.
А насчёт того, что кто-то помочился – вымысел. Я, мол, хотел сделать это сам, но не посмел. Потому, что – не негр. И ещё потому, что спешил на свидание с Ильичом.
Француженка молчала, держала на отлёте погасшую папиросу и думала, конечно, не о том, чтобы стряхнуть с неё давно уже наросший на кончике пепельный столбик.
Мучился и Чиаурели. Пытался объяснить Мао – почему же всё-таки Христу в левой рамке связали руки. И осудили на казнь.
Факты Миша излагал правильные, но поначалу осторожничал. Не знал – как к ним при мне отнестись. И при Мао. Старался представить дело так, чтобы одновременно и похвалить главного героя, и оставить возможность его осуждения.
Иисус, мол, был еврей из провинции. И это видно по носу. Провинция называлась Иудея и подчинялась Риму. Который считал, что богов много, тогда как иудеи настаивали, что бог один.
Миша заметил с усмешкой, что, как, слава богу, сейчас выяснилось, правы были евреи. Потому, что бог губит больше людей, чем спасает. И если бы он был не один, никого из людей сегодня не было бы в живых.
Я не знал как среагировать, но Чиаурели добавил, что это не его мнение, а – евреев. Которые, возвращаясь, мол, к рассказу, считали, что единый бог уже давно и на все времена издал единый Закон. Незыблемый и всеохватный.
Римляне смеялись, но не трогали евреев: главное, дескать, чтобы те исправно платили подати, не посягали на центральную власть и не смущали друг другу души. Ибо смущённая душа – источник общественной смуты.
Подати евреи платили исправно, но с посягательством на власть и со смущением душ было сложнее. Центр сознавал, что евреи жестоковыйны и держал их в узде благодаря римской армии и хитрому еврейскому правительству, Синедриону.
Этим хитрецам удавалось служить как римлянам, которые хотели править евреями, так и евреям, которые не хотели того.
– А поцему не хотели? – прервал его Мао.
Миша посмотрел на китайца такими глазами, как если бы ему принесли тыкву. Которую он не заказывал. Потому что не любит.
Потом опомнился и ответил, что уже ответил. Евреи жестоковыйны. А самые жестоковыйные среди них – ессеи. Социалисты. Из которых и вышел Иисус.
Ессеи – секта у Мёртвого моря.
Почему «Мёртвого», испугался Мао.
Чиаурели подумал и объяснил: много соли. Так много, что никто в этой воде не тонет. Даже самые жестоковыйные евреи. Мао поджал губы: тем более, мол, это море должно тогда называться не «Мёртвым», а наоборот.
Миша ответил наугад: его назвали так ессеи. Они мыслили иначе, чем остальные люди. Например, требовали свободы, равенства и братства. И отказа от роскоши. И служения Закону. Который, дескать, оболган и осквернён. Тем не менее, они понимали, что ничто вокруг невозможно изменить. А потому жили на отшибе.
Вдали от городской пыли.
Мао кивнул: я тоже доверяю деревне больше.
Миша ответил, что ессеи не доверяли и деревне. Жили в пустыне. С надеждой, что когда-нибудь произойдёт чудо – придёт спасение. Не только, дескать, рухнет Рим и евреи обретут свободу, но человек станет чище. Что случится не раньше, чем придёт Спаситель.
Который, между тем, медлил.
Почему, собственно, Иисус и объявился.
Назвав себя не только Спасителем, но и Царём. В течение трёх лет он пытался убедить в этом иудеев, прибегая к разным «чудесам». Например, превращал воду в вино.
Какую воду, спросил Мао на всякий случай, морскую? Нет, питьевую, ответил Миша.
Или ещё накормил в пустыне пять тысяч человек пятью буханками хлеба и двумя рыбёшками.
Пять тысяч? – не поверил Мао. Именно, кивнул Миша. Не считая женщин и детей.
Мао задумался о чём-то своём, но спросил о другом. Причём, не ожидая ответа: а почему «не сцитая зенсцин и детей»?
Миша поэтому и не ответил. Понял, что вопрос был задан праздный. Сказал только, что Иисус творил и врачебные чудеса.
Какие именно? – оживился Мао и шепнул что-то переводчику.
Миша вспомнил самое яркое чудо: оживление мертвеца по имени Лазарь.
Целиком? – спросил Мао. Мог ли, дескать, Иисус оживлять органы? Отдельные, но важные.
Любые! – гордо ответил Миша.
Мао собрался было перейти к отдельным органам, но я жестом велел Мише не тянуть – и он перешёл к рассказу о христовых проповедях. Иисус учил, мол, чистоте сердца, любви, миролюбию, всепрощению и презрению к богатству.
Мао снова одобрил услышанное кивком головы. Спросил при этом: а к какому строю призывал наш герой?
Миша замялся. Потом вспомнил: к тому, который стоит на «золотом принципе». Не делай никому того, чего не хочется, чтобы сделали тебе.
Мао рассудил, что и это верно. В целом. Но такого строя нет.
Несмотря на то, что Иисус проповедовал известные истины, продолжил Чиаурели, и несмотря на то, что он прощал людям всякие грехи, народ его слушал, но не слушался. За исключением горстки учеников, которые называли его Учителем.
И нескольких женщин.
Мао почему-то взглянул на Мишель. Та повела плечами, словно признавшись, что была одной из них.
Ученики верили ему во всём, заявил Миша. Даже – что он сын божий. Власти, между тем, ничему не верили. На то они и власти.
Теперь Мао посмотрел на меня. Я снова вернул ему взгляд пустым.
Власти не только ничему не верили, но вообще не признавали Христа. Это Миша сказал таким тоном, как если бы именно он представлял иудейскую и римскую власть. Они, мол, не признавали Иисуса не только потому, что они – власти. А и потому, что он был сектант. И сам претендовал на власть. Хотя поносил её.
Иисуса охватило уныние. Он, видимо, думал о людях лучше. В полном замешательстве он удалился от них ближе к богу, в пустыню. На 40 суток. Хотя там красиво, ибо ничего вокруг нет, он подверг себя лишениям. В частности, его там пытал сатана.
Один удалился? – осведомился Мао. – Без никого?
Без никого, закурила Мишель.
А Чиаурели ответил ещё глупее: с самим собой. Но вернулся, мол, он из пустыни не собой, а другим человеком. Сердитым. Может быть, даже – настоящим самим собой.
Тут я вмешался. Самим собой стать невозможно, рассудил я. Ибо невозможно знать, что есть настоящий ты сам. Каждый раз каждый человек является самим собой.
Всё зависит от всего.
Когда говоришь про кого-нибудь, что он стал самим собой, – это значит, что в зависимости от обстоятельств он стал таким, каким чаще всего бывает. А бывает он чаще таким потому, что обстоятельства чаще того и требуют.
Кроме того, сказал я, известно, что человек изменяется. А что это значит? Это значит, что он становится другим.
Тем не менее, считается, будто, если ты изменился, всё равно ты остался собой. А это невозможно. Как невозможно одновременно перестать быть собой и не перестать. Ничто не способно сразу и измениться, и остаться собой.
Мао кивнул, но недопонял: у нас, мол, был один император, который плохо правил и растерял земли. Ещё хуже стрелял из лука. Мимо цели. Но не терялся: каждый раз рисовал цель вокруг той точки, в которую угодила стрела.
Я тоже кивнул. Но не ему, а своей мысли. К Христу люди относятся, как император к стрельбе. Говорят о нём любые слова, а потом рисуют вокруг них кружки и радуются: попали!
Чиаурели переглянулся с Мишелью и продолжил произносить слова. Вернувшись из пустыни, сказал он, Иисус объявил, что беседовал с богом. И договорился: поскольку земля погрязла во лжи и грехах, а божьему закону никто не следует, – этот закон надо отменить. И отменит его он.
Царство Божие невозможно завоевать без насилия. Без катастроф и раздоров.
И чем их больше, тем лучше. Продавайте, мол, одежду, покупайте мечи. Мир следует разрушить, а потом воскресить. Как всякому человеку следует умереть, прежде чем воскреснуть. Ибо «нет праведного ни одного; нет разумного ни одного; никто не ищет бога; все совратились с пути; все до одного негодны; нет творящего добро; ни одного.»
Я откинулся на спинку кресла, и Миша добавил: «почти ни одного». Поскольку, мол, всё вокруг, или почти всё – враг божьего царства. Даже Храм. Который Иисус обещал повалить, а потом поставить новый. За трое суток.
Ученик Иуда возражал: враг – Рим, а не Храм или Закон.
Мир, в том числе Храм и Закон, будет грязным и без Рима, отвечал Иисус. Если вместе с Римом не разрушить и остальных врагов. Поэтому надо разрушить всех.
Но если разрушить всех, всё равно не остаться без врага, говорил Иуда. Ибо бог – тоже враг. Иначе не допустил бы, что допустил. Причём – враг, от которого не уйти. Который мешает жить свободно. Он очень велик, но столь же злонамерен.
И тут Иисус объявляет ему, что он проповедует такую любовь к богу, которая рассчитана на то, чтобы думать не о боге. Чтобы его забыть. Забыть всё, что не есть человек. То есть любовь.
Я снова выгнул бровь, но Миша этого не видел.
– Моя любовь, – объявил он от имени Христа, – это любовь, не обусловленная существованием врагов. То есть страхов. Ибо и враг, и друг человека таятся в нём же самом. Надо освободить человека от всего, что не есть человек. То есть любовь…
Я поднял руку:
– Ты что тут мелешь?! Какую историю рассказываешь?
Ответила Мишель. Не считаясь теперь со мной. Миша, мол, прекрасно рассказывает. Потому что он – выдающийся режиссёр. Постановщик фильма о падении Берлина.
А Мао добавил, что художников следует выслушивать до конца. И не обижаться. Если они рассказывают интересно.
– Это другая история! – не обиделся я. – Иисус тут атеист.
Миша возразил, что Иисус и был почти атеистом. Чересчур верующим. Настолько, что считал бога своим соседом. Не замечая, однако, что сосед взяточник: ни единой услуги без мзды. Причём, сосед злой. Не согласный на доброту к другим соседям без жертвы – без смерти на кресте лучшего из них.
Но при этом Иисус утверждал, что благодаря ему, будущему мстителю, бог теперь не один.
Человек, обобщил Миша, не верует в основном из-за того, что небеса открыли ему мало из неизвестного. Но есть особые люди, которые кажутся неверующими, поскольку небеса явили им слишком много. Скорее всего, он имел в виду и меня, но я снова взволновался:
– Не надо этого! Только сюжет! У нас времэни нет. Гости…
Когда я волнуюсь, путаю иногда ударения.
65. Реальность не подозревала о грозящем ей чуде…
После этих слов Иисус задействовал быстро, как если бы хотел опередить прибывавших ко мне гостей.
Он поспешил в Иерусалим с учениками в самые шумные дни, на Пасху, и сразу же поднял там бунт. Сперва оскорбил власти, подстрекая против них паломников, а потом осквернил и Храм. Вторгся туда верхом на осле и стал крушить внутри всё и вся.
И восклицал при этом, что он царь Иудейский! И что пришёл день отменять Закон! И что отныне править всем будет лишь он! И что всё надо уничтожить! Во имя человека, истины и бога!
При этом не сомневался, что его арестуют и предадут суду. Во имя человека же, истины и бога. И приговорят к казни. Но он уже вёл себя как смертник, кому терять нечего. Кроме жизни.
От которой он отрёкся, но на которую и сделал всю ставку. Собственно, не на жизнь, а на смерть. Точнее, на небывалое чудо, которое отменит божий порядок, – воскресение к жизни после смерти!
Ничто не может быть людям дороже и глубиннее этой мечты. Нет большего чуда! Хотя никакое меньшее не убедит их в его правоте. И в том, что он велик, как сам творец!
Даже величественней, ибо способен на чудо, посрамляющее порядок, учреждённый богом. Отменяющее реальность.
Реальность, между тем, утверждала себя с беззаботной самоуверенностью. Не подозревая о грозящем ей чуде.
Иисуса арестовали в ночь перед наступлением праздника еврейской свободы. И он тому радовался. Не помешал даже ученику, тому самому Иуде, выдать его властям.
Мао поджал губы и высказал предположение, что Иисусу следовало уйти в горы. Миша метнул на меня растерянный взгляд – и китаец опомнился. Точнее, понял только сейчас, что в горах как раз Иисус бессмертия не обрёл бы. Обрёл бы, наоборот, анонимность. Сконфуженный, спросил лишь: а почему Иуда его предал?
Чиаурели сослался на идеологические разногласия. Но не забыл и о 30 сребрениках. Мизерность гонорара возмутила Мао. «Сукой», однако, он назвал не Иуду, а Рим.
Судили Иисуса так же поспешно, как действовал он сам. В ту же ночь. И обвинили в самых тяжких грехах. В осквернении бога, Закона и Храма, в призыве к насилию, к низвержению империи и местной власти.
Каждое из этих деяний каралось смертью, но на суде Иисус вёл себя дерзко. Молчал. Мол, один бог мне судья, а он знает, что перед ним я невиновен. Судивший его римский прокуратор тоже был немногословен. Мол, не бог тебе судья, а я, и я вот знаю, что перед людьми ты виновен.
И не только перед ними, но и перед евреями. Которые, кстати, не позволяют мне тебя помиловать. Смотри, я умываю свои и передаю тебя в их руки.
Его приговорили к кресту, напялили на лоб терновый венец, связали руки и повели на лобное место. Называлось оно Голгофа, Лысая Гора. Христос ликовал, ибо был на пути к бессмертию.
– Не видно! – вставил Ши Чжэ от имени Мао. – Не видно, цто ликует. И цто бессмертный. Наоборот, оцень грустный.
Чиаурели заметил, что Христос ликует в душе, внутри. А внешне грустит по другому поводу. По поводу разочарования в учениках. Вообще в евреях.
А также – из-за сомнений, что его миссия может оказаться напрасной. Что люди надругаются над ним: позволят ему сдохнуть на кресте ради них, потом сочинят о нём легенду, начнут его всячески возносить и хвалить, но жить будут по-прежнему.
То есть, если и докопаются когда-нибудь до истины о его поступках и душе, всё равно будут верить именно легенде. Чтобы прикрывать ею собственную скверну, как прикрывают себе срамное место фиговым листком.
66. Распни на всякий случай! Так, мол, лучше…
Как только Христа потащили на Голгофу, Мао снова потянулся к яблоку и насадил его на нижние зубы. Едва сдавив их верхними, вскрикнул от боли. Выдернул плод изо рта, израненный и обслюнявленный, и вслух пожалел себя за больные дёсны.
Миша прервал рассказ и заметил, что если человек стал народным движением, каждая его болячка вызывает не жалость, а любопытство. И обещает стать великой разгадкой.
Мао не среагировал. А может быть, наоборот, – среагировал. Забрал с блюдечка нож, расколол яблоко пополам и ткнул им в центральный квадрат триптиха на столике:
– А потом?
Мишель шепнула что-то Мише на ухо, и тот резко кивнул. Потом вскинул на меня испуганные глаза, но не извинился. Хотя знал, что я не люблю, когда при мне шепчутся. Спросил:
– Гавагрдзело?
Я вынул из кармана перочинный ножик, раскрыл его и выбрал красное яблоко.
– Миша спрашивает меня, продолжать или нет, – сообщил я Мао. – Продолжать можно, но он пропустил главное…
Я начал с головы. Научился у отца. Сапожника Бесо, точнее. Если даже он и не приходился мне настоящим отцом, сапожником был настоящим. Орудовал ножиком виртуозно.
Забираешься кончиком под кожицу фрукта у самой головы – и всё. Под самую кожицу, – не глубже. И всё – ножиком больше ничего не делаешь.
Остальное – другой рукой. Ровно и плавно крутишь в пальцах фрукт вокруг оси – и кожица ползёт вниз прозрачной вьющейся лентой. Сперва кружится мелко и несмело, а потом – вольнее. Но недолго. Едва зарябит в глазах, она сворачивается в прежний, тесный, круг и валится тебе на колени игривой спиралью.
– Миша пропустил главную вещь, – продолжил я, опустив голое яблоко на тарелку. – Прокуратор предложил народу помиловать Иисуса в честь праздника свободы. В этот праздник народ имел тогда такое право. Три раза предложил. И все три раза народ – что? Отказал. Распни, кричал, его! Распни на всякий случай! Распни! Так, мол, лучше…
Я принялся разрезать яблоко на крупные ломтики.
– «Распни»? – переспросил Мао. – А поцему луцсе? Неузели народ знал, цто он всё равно станет потом зивой? Неузели знал?
– Не знал, – ответил я и, подцепив ножиком один из ломтиков, протянул его Мишели. – Просто: так, мол, лучше… Лучше, чем если не распять…
Мао внимательно посмотрел на меня.
Мишель широко улыбнулась, напомнив мне о пролёте между зубами, и сняла с ножа ломтик.
– Иосиф Виссарьоныч, – услышал я вдруг за спиной Валечкин голос. – Можно минутку?
– Ты когда вошла? – удивился я. – Не видел.
– Только что, Иосиф Виссарьоныч! Когда вы яблочко гостье нашей изволили пожаловать… Из Франции…
– А почему ты так вошла, что я не видел?
Она не нашла ответа. Помучившись, склонилась ко мне:
– Другие гости изволили пожаловать…
– Тоже из Франции? – улыбнулся я.
– Не-е. Почему? Лаврентий Палыч тут, товарищ Молотов, Хрущёв, и ещё этот, Микоян… Товарищ Микоян.
– А ещё кто-нибудь? Майор, например?
– Не-е. А какой?
– Скажи, когда придёт. Не заходи, позвони! – и отослал её сердитым взмахом руки, потому что под её злобным взглядом Мишель поперхнулась. – Продолжай! – повернулся я к Чиаурели. – Только короче.
67. Ангел качнул крыльями неуверенно…
Больше всего Мишу огорчило, что не осталось времени живописать христовы муки по дороге на Голгофу. Буркнул, что фильм об Иисусе начал бы с этой сцены. Великий страдалец волочится по каменистой дороге и вспоминает свои злоключения. Плюс злоключения человечества.
И то, и другое Христу пришлось вспоминать на кресте. Мысли были мрачные. Несмотря на то, что римский центурион напоил его зельем, которое не просто ускоряет конец, но и веселит душу. Скорой же смерти Иисус желал не из интересов пригвождённого к кресту человека, а из уверенности, что чем он быстрее умрёт, тем быстрее спасёт мир.
Мысли приходили мрачные, несмотря и на присутствие женщин. В частности – Марии Магдалины.
Мишель при этом снова повела плечами.
А также другой Марии, добавил Чиаурели, – Пресвятой Девы. Которая и родила Христа прямо от самого бога. Правда, в результате непорочного зачатия.
– Без спермы? – обрадовался Мао.
– Без совокупления, – ответила Мишель.
Мао повернулся к Ши Чжэ с какими-то словами, которые тот не пожелал переводить. Миша – хотя китайского не знает – откликнулся бурно:
– Ни в коем случае!
Мао задумался, но, видимо, не вспомнил иного надёжного способа производства отпрысков. Спросил поэтому – как же всё-таки Пресвятой Деве удалось произвести Иисуса «без ничего»?
Я вынужден был вмешаться. Во-первых, сказал я, не «без ничего». Мария понесла от духа, который, как известно, способен порождать что угодно.
Во-вторых же, напомнил я ему, Миша рассказывает легенду, а он, Мао, – как и сам Миша, – художник. То есть – человек с воображением. И потому должен понимать.
Мао согласился: Мишу, мол, как раз понимаю. Не понимаю легенду: зачем ей надо наделять Марию способностью рожать без спермы и совокупления.
Ответила Мишель: легенде это надо не для Марии, а для Христа; чтобы он получился божьим сыном; а бог совокуплениями брезгует. И – посмотрела на меня.
Не всякий бог, пообещал я француженке. Только бестелесный.
Мао рассмеялся.
Бестелесный бог торопился, тем временем, принять дух любимого сына. Объясняя торопливость наступлением праздника. К трём часам пополудни Иисус, пожаловавшись сперва на жажду, вскрикнул «Свершилось!» и испустил дух.
Убедившись, что он мёртв, римские центурионы позволили его друзьям снять тело с креста и отнести в могильный склеп. Где его обмазали мирровым маслом, завернули в белую плащаницу и оставили почивать на вечные времена.
Скептики ликовали, ибо Иисус, «чудотворец и божий сын», обещавший спасти мир, не сумел спасти даже себя. Не смог отвести собственный конец и, главное, нарушить порядок вещей. Их ликование, однако, длилось лишь полтора суток.
Будучи скептиками, они поставили стражу у входа в склеп, чтобы ученики не выкрали труп Иисуса и не при-творились, будто Учитель воскрес. Ибо, мол, его "воскресение" нанесло бы людям больший вред, нежели его ересь.
На рассвете воскресного дня обе Марии – та, которая дева, и вторая, которая наоборот, – вернулись к склепу, вход в который был замурован каменной глыбой. Стоило им, однако, приступить к ней – земля дрогнула, камень скатился вниз, а в проходе, обрамлённый пещерным мраком, возник крылатый ангел в белоснежном хитоне.
"Не бойтесь меня, – объявил он, хотя крыльями качнул неуверенно, – ибо я пришёл сказать, что Иисус воскрес, и тут, в гробу, его нету. И уже не будет. Известите об этом народ и идите на гору. Где его и узреете!"
Так и вышло. На горе Христос объявился народу во плоти. И благословил его со словами: "Мне дана абсолютная власть на небе и на земле. И пусть об этом узнают все народы. И все народы пусть отныне следуют мне. А я пребуду с вами до скончания мира!"
Так опять и вышло: с тех пор Иисус и правит этим миром.
68. Христос отказался бы стать христианином…
Последнюю фразу Чиаурели сразу же отредактировал:
– Тем миром, – и кивнул на Мишель.
– И всё? – удивился Мао после паузы. – Больсе ницего?
– Не совсем, – растерялся Миша. – Христос обещал, что вернётся. Ещё раз!
– Все обесцают! – вспомнил Мао. – Мой папа тозе обесцал. Но потом забыл, цто обесцал. Он обесцал вернуться, цтобы проверить – послусался я его или не послусался. А Иисус зацем обесцал? – и хихикнул. – С какой целью?
Ответила Мишель:
– С другой, чем ваш папа. Иисус – когда вернётся – спустит на землю царство небесное.
– Вот этого я как раз не понимаю! – улыбался Мао, как если бы хорошо понимал. – Цто такое это царство?
– Я же сказал! – обиделся Миша. – Это мир, справедливость и изобилие! – и посмотрел на меня.
Мао тоже посмотрел на меня. И тоже обиженно. А потом пожаловался. Не понимаю, мол, почему это царство до сих пор именуют Небесным. Несмотря на то, что оно уже привилось к земле.
Вместо того, чтобы ответить, я повернулся к шахтёру.
Когда Миша начал рассказывать об Учителе, стрелки в польском паху лежали в широком разлёте пригвождённых рук. Теперь, через полчаса, сойдясь воедино, они предвосхитили иное – слияние в пространстве минут и часов. Как только – вслед за этим знаком – я почувствовал прибытие майора Паписмедова, на письменном столе треснули два звонка.
Орлов был краток и сух: все в сборе. Зато Валечка волновалась. Майор, мол, – "видать, тот самый", – уже заявился. Даже объявил фамилию. Странную. И, хотя сам выглядит странно, глаза очень знакомые.
Я постоял молча, а потом вернулся в кресло. Захотелось вдруг разговориться, но вместо этого я снова посмотрел на часы.
Мао перехватил мой взгляд и сказал, что я прав: часы остановились. После того, как он задал мне вопрос о царстве, прошло, мол, много минут, но стрелки не разлепились.
Я испугался. "Остановились?!" Разговорился, однако, я не с собой. С китайцем:
– Раньше, товарищ Мао, до изобретения часов, время пугало человека. Оно состояло не из минут и часов, как теперь, когда их можно копить или транжирить. Время было как сплошное облако, обвалявшее землю. Словно хлебные крошки – киевскую котлету. Которую вы невзлюбили, как и другие наши блюда… И люди на земле сидели и ждали – пока оно рассеется. Не блюдо, а время. Прошлое было тогда частью настоящего. Люди жили совместно с предками…
Миша с француженкой переглянулись. Вспомнили, видимо, что у меня полиартрит. А Мао пожаловался Ши Чжэ. По-китайски.
– Товарищ Мао, товарис Си Цзе перевёл вам, наверно, правильно, – произнёс я и выбрался из кресла. – Это я виноват: ответил не на тот вопрос. Но этот вопрос очень важен. Без него на ваш не ответишь.
Мао кивнул тыквой.
– Часы разбили облако на клочки – минуты и секунды. Но спокойней не стало. Сейчас все думают, что если что-нибудь случилось, – это случилось и прошло. Навсегда. Что сейчас уже другой клочок облака. И что прошлое не должно пугать. Но эта мысль пугает другим – что всё навсегда проходит. И всё всегда изменяется. И что положиться не на что…
Мишель беспокойно озиралась по сторонам. Силилась понять услышанное.
– Я вас понимаю, – сказал Мао. – Но проблему со временем хоросо ресили индусы: ницего не меняется, а конец всему наступит церез триста миллионов лет.