Страница:
— Какое тебе дело! — вскипел старик. — Что ты здесь раскричался? Убирайся отсюда!
И глаза его горели, как раскаленные угли.
Гергей сложил руки.
— Вы родную дочь свою загубите!
— Как ты смеешь спрашивать с нас отчета! Негодяй! Крепостной холоп! — завопил старик. От ярости у него выступила пена на губах. — Вон отсюда!
Старик схватил со стола деревянную руку и хотел уж запустить ею в Гергея, но жена удержала его и обернулась к юноше.
— Иди отсюда, сынок! Не губи счастье нашей дочери. Вы еще дети и воображаете, что любите друг друга, но, посуди сам, этот молодой человек уже имеет чин лейтенанта…
— Я тоже буду лейтенантом!
— Когда-то ты еще будешь, а он уже лейтенант. Этот брак по душе королеве. Уйди отсюда, Христом-богом тебя прошу, не нарушай праздник!
— Убирайся! — заорал Цецеи.
Гергей с мольбой взглянул на его жену.
— Но ведь Фюрьеш — трусливый лизоблюд! Вица любит меня. Вица может быть счастлива только со мной! Вы разобьете ее сердце… Подождите немного, пока вам можно будет выдать ее за меня. Клянусь, что я буду достойным человеком!
На глазах его блестели слезы. Он упал на колени.
Старик вскочил со стула.
— Убирайся прочь, а не то я пинками выгоню тебя!
Гергей встал, встряхнул головой, точно его оса ужалила в нос.
— Господин Цецеи, — сказал он твердо и сурово, — с этой минуты я с вашей милостью незнаком. Я буду помнить только о том, что золотые монеты, на которых запеклась кровь моей матери, находятся на сохранении у вашей милости.
— Триста пятнадцать монет! — закричал старик. — Мать, отдай ему эти деньги. Отдай сейчас же, даже если у нас ничего не останется!
Сказав это, он сдернул с себя кожаный пояс и высыпал из него золото.
Жена его отсчитывала на столе деньги — наследство Гергея, вернее его военную добычу — и делала это с таким выражением лица, будто крысиные уши считала. Гергей рассовал монеты по карманам.
Несколько мгновений он еще помедлил, весь бледный смотрел на стариков и думал, не обязан ли он поблагодарить их за что-нибудь — ну хоть за то, что сберегли ему деньги. Но ведь не для него, а для своей дочери они берегли! Он молча поклонился и вышел.
Как лунатик побрел он по коридору. На повороте столкнулся с каким-то пузатым человеком.
— Прошу прощенья!
Он прижался к стене, уступая дорогу другому господину, который шел с кем-то, важно закинув голову.
И как раз в эту минуту Гергей прочел на противоположных дверях фамилию Мекчеи.
Он вошел в комнату. Там не было никого. На столе горела свеча.
Гергей бросился на постель, и слезы хлынули у него из глаз, будто он хрену понюхал. Почему он плакал? Он и сам не знал. В кармане полно денег. С этого часа он вольный человек и сам себе господин. И все же юноша чувствовал себя покинутым сиротой.
Сколько оскорблений, сколько презрения пришлось ему вынести!
«Окаянный старик! Да что ж, у тебя и сердце деревянное?»
Веселые звуки рога огласили дворец — гостей приглашали к ужину.
В коридорах отворялись и захлопывались двери, по мраморным плитам застучали дамские, каблучки, зазвенели шпоры. Послышались слова приветствий.
— Ба, и ты здесь?
— Здравствуй, рад видеть тебя!
Деревянный, как у попугая, пронзительный женский голос крикнул: «Амалия!»
Потом наступила тишина, и дверь в комнату отворилась.
— Мекчеи… — тихо прозвучал нежный голосок.
Гергей вскочил.
Перед ним стояла Эва в розовом шелковом платье.
Изумление, тихий вскрик, и юноша с девушкой упали друг другу в объятия.
— Эва! Эвица моя!
— Гергей!
— Ты пойдешь со мной, Эва?
— Хоть на край света, Гергей!
За пышным столом, накрытым для ужина, под люстрой величиной с колесо телеги, при свете ста свечей сидело семьдесят человек; половина из них — придворные, остальные — родственники жениха.
Королева с сыном восседала во главе стола. Оба были в зеленых бархатных одеждах. На стене за их спиной висели венки, сплетенные в виде короны. По левую руку от королевы сидел монах Дердь, а рядом с маленьким королем — невеста и ее мать, напротив невесты — жених.
В начале ужина стояла тишина. Гости переговаривались шепотом. После третьего блюда монах Дердь поднялся и произнес тост в честь обрученных. В своей речи он назвал королеву счастливой звездой нареченных, невесту — белоснежной лилией, жениха — избранником счастья. И каждому из гостей он кинул словесный цветок — даже враги слушали его с удовольствием.
Беседа завязалась лишь тогда, когда на стол поставили лучшие вина. Разговаривали, конечно, тихо — каждый со своим соседом.
— Почему этот вечер называют «плачем»? — улыбаясь, спросила молодая особа с лукавыми глазками.
— Потому что невеста оплакивает свою девичью жизнь.
— Да ведь она же не плачет. Смотрите, какая веселая, словно радуется тому, что кончается девичья пора.
— Удивляюсь, как ее королева отпускает.
— Она и не отпускает. До сих пор Эва была придворной девицей — теперь будет придворной дамой.
Сперва решили было обойтись в этот вечер без музыки, но так как для свадьбы раздобыли где-то итальянского певца, королева согласилась, чтобы он и сегодня блеснул своим искусством.
Вошел итальянец — неуклюжий смуглый человек с короткой шеей, в сине-желтом итальянском костюме и с гитарой в руке.
Голос у него был хороший, только пел он слишком громко:
— Матушка, а что, если бы я сегодня умерла?
Ошеломленная мать испуганно взглянула на нее. Девушка улыбалась, а мать ответила ей с укоризной:
— Доченька, да что же это ты мелешь?
— А все-таки…
— Полно, полно тебе!
— А вы плакали бы обо мне?
— Мы с отцом померли бы вслед за тобой.
— А если б я воскресла через месяц, через два и пришла бы в ваш будайский домик?
Мать с удивлением уставилась на дочку.
Эва продолжала, улыбаясь:
— Тогда вы в могилке пожалели бы, что поторопились умереть.
Она поднялась. Стала за креслом королевы. Наклонилась и шепнула ей что-то на ухо. Королева улыбнулась и кивнула головой. Девушка поспешно вышла из комнаты.
Гости слушали певца. Его красивый баритон звучал все чище и на верхнем регистре даже звенел. Пение всем понравилось. Гости захлопали.
— Еще, еще, — сказала королева.
Певец чуть не час развлекал гостей.
Исчезновение Эвы заметила только ее мать, с беспокойством размышлявшая над словами дочери.
Когда итальянец кончил наконец свои песни, придверник крикнул:
— Новый певец! Безымянный!
Все обернулись к дверям и увидели тоненького юношу лет пятнадцати.
Он был в атласном костюме цвета черешни. Короткий кунтуш перехвачен был поясом, на котором висела маленькая сабля с позолоченной рукоятью.
Мальчик вошел, опустив голову. Длинные волосы закрывали ему лицо.
Он преклонил колена перед королевой, потом поднялся и откинул кудри с лица.
Гости так и ахнули от удивления: певцом оказалась сама невеста.
Один из пажей королевы нес за нею позолоченную арфу и передал ее Эве посреди зала. Девушка привычными пальцами пробежала по струнам и запела.
В честь королевы она начала с польской песни, которой та сама ее выучила. Зазвенел чудесный, серебристый голос. Слушатели затаили дыхание.
Потом она пела вперемежку венгерские, грустные румынские, итальянские, французские, хорватские и сербские песни.
После каждой песни гости восторженно рукоплескали. Аплодировал и итальянец.
— Ну и бесенок! — промолвил сосед Мекчеи — седоусый вельможа-придворный. — Вот поглядишь, братец, она еще и станцует нам.
— Она всегда такая веселая? — спросил Мекчеи.
— Всегда. Королева давно померла бы с тоски, если б при ней не было Эвы Цецеи.
— Повезло же этому… Фюрьешу.
Мекчеи хотел сказать: «этому рыжему».
Собеседник пожал плечами.
— Да, он неженка, маменькин сынок. Вот увидишь, Эва даже на войну пойдет вместо него. Она ведь и с оружием умеет обращаться.
— Не может быть!
— Летом итальянских фехтовальщиков побеждала. А как стреляет, как скачет верхом! Семерых мужчин за пояс заткнет!
Невеста, которую так расхваливал старик, запела венгерскую песню с таким припевом:
Гости засмеялись — всякий думал, что Эва просто шутит.
Но Мекчеи вздрогнул. Когда же девушка еще раз взглянула на него в конце второго куплета, он залпом осушил чашу и выскользнул за дверь. Сбежал вниз по лестнице и крикнул в конюшню:
— Мати! Мати Балог!
Ответа не было. Пришлось искать пропавшего Мати на заднем дворе среди слуг. Там при свете двух больших смоляных факелов пили из деревянных жбанов, глиняных кувшинов, сапог, колпаков и рогов.
Мекчеи с трудом нашел в толпе своего Мати. Но, боже, что с ним сталось! Покуда Мати сидел за столом, он еще кое-как держался; когда же поднялся на ноги, его вконец разобрал хмель.
Десять пьянчуг валялись под столом и возле стены. Лежавших под столом не трогали, а тех, кто свалился за скамейку, сбрасывали в кучу у стены.
Узнав хозяина, Мати встал, вернее — попытался встать, но тут же рухнул на скамью, боясь, что вот-вот свалится и упадет к стене.
— Мати! — заорал на него Мекчеи. — Чтоб тебя черти драли! Где мой конь?
Мати снова попытался встать, но тщетно — он только оперся руками о стол.
— Конь на месте, ваша милость… на своем месте…
— Да где же он?
— Среди коней. — И, с трудом приподнимая отяжелевшие веки, Мати заключил: — Коню место среди коней.
Мекчеи схватил его за ворот.
— Говори толком, не то я душу вытряхну из тебя!.
А хоть бы и вытряхнул: душа его тоже была пьяна!
Мекчеи толкнул Мати к остальным гулякам и торопливо пошел в конюшню разыскивать коня.
Конюший был тоже пьян. При желании Мекчеи мог бы увести всех коней.
Он прошел по темной конюшне и громко крикнул:
— Муста!
Из одного стойла послышалось ржанье. Там уплетал овес гнедой конь Мекчеи, а рядом с ним — серая лошадка Мати. С помощью какого-то полупьяного слуги Мекчеи оседлал обеих лошадей и уехал. Никто даже не спросил его, почему он уезжает так рано, задолго до конца ужина.
Гергей уже ждал во дворе. Его оседланный конь стоял возле забора и рыл копытами землю.
Ночь была прохладная и тихая. Облака, казалось, застыли в небе. Луна, точно осколок серебряной тарелки, медленно плыла от тучи к туче, заливая землю бледным сиянием.
— Это ты, Гергей? Я приехал. Правильно я понял невесту?
— Правильно! — весело ответил Гергей. — Ночью мы бежим.
Не прошло и получаса, как перед домом скользнула проворная тень, быстро распахнула дверь и вошла.
Это была Вица.
Она сбежала в том самом мужском атласном костюме, в котором пела во дворце.
И глаза его горели, как раскаленные угли.
Гергей сложил руки.
— Вы родную дочь свою загубите!
— Как ты смеешь спрашивать с нас отчета! Негодяй! Крепостной холоп! — завопил старик. От ярости у него выступила пена на губах. — Вон отсюда!
Старик схватил со стола деревянную руку и хотел уж запустить ею в Гергея, но жена удержала его и обернулась к юноше.
— Иди отсюда, сынок! Не губи счастье нашей дочери. Вы еще дети и воображаете, что любите друг друга, но, посуди сам, этот молодой человек уже имеет чин лейтенанта…
— Я тоже буду лейтенантом!
— Когда-то ты еще будешь, а он уже лейтенант. Этот брак по душе королеве. Уйди отсюда, Христом-богом тебя прошу, не нарушай праздник!
— Убирайся! — заорал Цецеи.
Гергей с мольбой взглянул на его жену.
— Но ведь Фюрьеш — трусливый лизоблюд! Вица любит меня. Вица может быть счастлива только со мной! Вы разобьете ее сердце… Подождите немного, пока вам можно будет выдать ее за меня. Клянусь, что я буду достойным человеком!
На глазах его блестели слезы. Он упал на колени.
Старик вскочил со стула.
— Убирайся прочь, а не то я пинками выгоню тебя!
Гергей встал, встряхнул головой, точно его оса ужалила в нос.
— Господин Цецеи, — сказал он твердо и сурово, — с этой минуты я с вашей милостью незнаком. Я буду помнить только о том, что золотые монеты, на которых запеклась кровь моей матери, находятся на сохранении у вашей милости.
— Триста пятнадцать монет! — закричал старик. — Мать, отдай ему эти деньги. Отдай сейчас же, даже если у нас ничего не останется!
Сказав это, он сдернул с себя кожаный пояс и высыпал из него золото.
Жена его отсчитывала на столе деньги — наследство Гергея, вернее его военную добычу — и делала это с таким выражением лица, будто крысиные уши считала. Гергей рассовал монеты по карманам.
Несколько мгновений он еще помедлил, весь бледный смотрел на стариков и думал, не обязан ли он поблагодарить их за что-нибудь — ну хоть за то, что сберегли ему деньги. Но ведь не для него, а для своей дочери они берегли! Он молча поклонился и вышел.
Как лунатик побрел он по коридору. На повороте столкнулся с каким-то пузатым человеком.
— Прошу прощенья!
Он прижался к стене, уступая дорогу другому господину, который шел с кем-то, важно закинув голову.
И как раз в эту минуту Гергей прочел на противоположных дверях фамилию Мекчеи.
Он вошел в комнату. Там не было никого. На столе горела свеча.
Гергей бросился на постель, и слезы хлынули у него из глаз, будто он хрену понюхал. Почему он плакал? Он и сам не знал. В кармане полно денег. С этого часа он вольный человек и сам себе господин. И все же юноша чувствовал себя покинутым сиротой.
Сколько оскорблений, сколько презрения пришлось ему вынести!
«Окаянный старик! Да что ж, у тебя и сердце деревянное?»
Веселые звуки рога огласили дворец — гостей приглашали к ужину.
В коридорах отворялись и захлопывались двери, по мраморным плитам застучали дамские, каблучки, зазвенели шпоры. Послышались слова приветствий.
— Ба, и ты здесь?
— Здравствуй, рад видеть тебя!
Деревянный, как у попугая, пронзительный женский голос крикнул: «Амалия!»
Потом наступила тишина, и дверь в комнату отворилась.
— Мекчеи… — тихо прозвучал нежный голосок.
Гергей вскочил.
Перед ним стояла Эва в розовом шелковом платье.
Изумление, тихий вскрик, и юноша с девушкой упали друг другу в объятия.
— Эва! Эвица моя!
— Гергей!
— Ты пойдешь со мной, Эва?
— Хоть на край света, Гергей!
За пышным столом, накрытым для ужина, под люстрой величиной с колесо телеги, при свете ста свечей сидело семьдесят человек; половина из них — придворные, остальные — родственники жениха.
Королева с сыном восседала во главе стола. Оба были в зеленых бархатных одеждах. На стене за их спиной висели венки, сплетенные в виде короны. По левую руку от королевы сидел монах Дердь, а рядом с маленьким королем — невеста и ее мать, напротив невесты — жених.
В начале ужина стояла тишина. Гости переговаривались шепотом. После третьего блюда монах Дердь поднялся и произнес тост в честь обрученных. В своей речи он назвал королеву счастливой звездой нареченных, невесту — белоснежной лилией, жениха — избранником счастья. И каждому из гостей он кинул словесный цветок — даже враги слушали его с удовольствием.
Беседа завязалась лишь тогда, когда на стол поставили лучшие вина. Разговаривали, конечно, тихо — каждый со своим соседом.
— Почему этот вечер называют «плачем»? — улыбаясь, спросила молодая особа с лукавыми глазками.
— Потому что невеста оплакивает свою девичью жизнь.
— Да ведь она же не плачет. Смотрите, какая веселая, словно радуется тому, что кончается девичья пора.
— Удивляюсь, как ее королева отпускает.
— Она и не отпускает. До сих пор Эва была придворной девицей — теперь будет придворной дамой.
Сперва решили было обойтись в этот вечер без музыки, но так как для свадьбы раздобыли где-то итальянского певца, королева согласилась, чтобы он и сегодня блеснул своим искусством.
Вошел итальянец — неуклюжий смуглый человек с короткой шеей, в сине-желтом итальянском костюме и с гитарой в руке.
Голос у него был хороший, только пел он слишком громко:
Во время пения невеста тихо и мечтательно сказала матери:
Годо орфанелла е жендо и фиори.[35]
— Матушка, а что, если бы я сегодня умерла?
Ошеломленная мать испуганно взглянула на нее. Девушка улыбалась, а мать ответила ей с укоризной:
— Доченька, да что же это ты мелешь?
— А все-таки…
— Полно, полно тебе!
— А вы плакали бы обо мне?
— Мы с отцом померли бы вслед за тобой.
— А если б я воскресла через месяц, через два и пришла бы в ваш будайский домик?
Мать с удивлением уставилась на дочку.
Эва продолжала, улыбаясь:
— Тогда вы в могилке пожалели бы, что поторопились умереть.
Она поднялась. Стала за креслом королевы. Наклонилась и шепнула ей что-то на ухо. Королева улыбнулась и кивнула головой. Девушка поспешно вышла из комнаты.
Гости слушали певца. Его красивый баритон звучал все чище и на верхнем регистре даже звенел. Пение всем понравилось. Гости захлопали.
— Еще, еще, — сказала королева.
Певец чуть не час развлекал гостей.
Исчезновение Эвы заметила только ее мать, с беспокойством размышлявшая над словами дочери.
Когда итальянец кончил наконец свои песни, придверник крикнул:
— Новый певец! Безымянный!
Все обернулись к дверям и увидели тоненького юношу лет пятнадцати.
Он был в атласном костюме цвета черешни. Короткий кунтуш перехвачен был поясом, на котором висела маленькая сабля с позолоченной рукоятью.
Мальчик вошел, опустив голову. Длинные волосы закрывали ему лицо.
Он преклонил колена перед королевой, потом поднялся и откинул кудри с лица.
Гости так и ахнули от удивления: певцом оказалась сама невеста.
Один из пажей королевы нес за нею позолоченную арфу и передал ее Эве посреди зала. Девушка привычными пальцами пробежала по струнам и запела.
В честь королевы она начала с польской песни, которой та сама ее выучила. Зазвенел чудесный, серебристый голос. Слушатели затаили дыхание.
Потом она пела вперемежку венгерские, грустные румынские, итальянские, французские, хорватские и сербские песни.
После каждой песни гости восторженно рукоплескали. Аплодировал и итальянец.
— Ну и бесенок! — промолвил сосед Мекчеи — седоусый вельможа-придворный. — Вот поглядишь, братец, она еще и станцует нам.
— Она всегда такая веселая? — спросил Мекчеи.
— Всегда. Королева давно померла бы с тоски, если б при ней не было Эвы Цецеи.
— Повезло же этому… Фюрьешу.
Мекчеи хотел сказать: «этому рыжему».
Собеседник пожал плечами.
— Да, он неженка, маменькин сынок. Вот увидишь, Эва даже на войну пойдет вместо него. Она ведь и с оружием умеет обращаться.
— Не может быть!
— Летом итальянских фехтовальщиков побеждала. А как стреляет, как скачет верхом! Семерых мужчин за пояс заткнет!
Невеста, которую так расхваливал старик, запела венгерскую песню с таким припевом:
Гости знали эту песню, но знакомый припев в устах Эвы прозвучал иначе:
Понукай, дружок, коня,
Ждут тебя, зовут тебя:
Скорей, скорей!
И взгляд певицы, скользнув по рядам гостей, остановился на Мекчеи.
Понукай, дружок, коня,
Ждут тебя! Зовут тебя,
Гергей, Гергей!
Гости засмеялись — всякий думал, что Эва просто шутит.
Но Мекчеи вздрогнул. Когда же девушка еще раз взглянула на него в конце второго куплета, он залпом осушил чашу и выскользнул за дверь. Сбежал вниз по лестнице и крикнул в конюшню:
— Мати! Мати Балог!
Ответа не было. Пришлось искать пропавшего Мати на заднем дворе среди слуг. Там при свете двух больших смоляных факелов пили из деревянных жбанов, глиняных кувшинов, сапог, колпаков и рогов.
Мекчеи с трудом нашел в толпе своего Мати. Но, боже, что с ним сталось! Покуда Мати сидел за столом, он еще кое-как держался; когда же поднялся на ноги, его вконец разобрал хмель.
Десять пьянчуг валялись под столом и возле стены. Лежавших под столом не трогали, а тех, кто свалился за скамейку, сбрасывали в кучу у стены.
Узнав хозяина, Мати встал, вернее — попытался встать, но тут же рухнул на скамью, боясь, что вот-вот свалится и упадет к стене.
— Мати! — заорал на него Мекчеи. — Чтоб тебя черти драли! Где мой конь?
Мати снова попытался встать, но тщетно — он только оперся руками о стол.
— Конь на месте, ваша милость… на своем месте…
— Да где же он?
— Среди коней. — И, с трудом приподнимая отяжелевшие веки, Мати заключил: — Коню место среди коней.
Мекчеи схватил его за ворот.
— Говори толком, не то я душу вытряхну из тебя!.
А хоть бы и вытряхнул: душа его тоже была пьяна!
Мекчеи толкнул Мати к остальным гулякам и торопливо пошел в конюшню разыскивать коня.
Конюший был тоже пьян. При желании Мекчеи мог бы увести всех коней.
Он прошел по темной конюшне и громко крикнул:
— Муста!
Из одного стойла послышалось ржанье. Там уплетал овес гнедой конь Мекчеи, а рядом с ним — серая лошадка Мати. С помощью какого-то полупьяного слуги Мекчеи оседлал обеих лошадей и уехал. Никто даже не спросил его, почему он уезжает так рано, задолго до конца ужина.
Гергей уже ждал во дворе. Его оседланный конь стоял возле забора и рыл копытами землю.
Ночь была прохладная и тихая. Облака, казалось, застыли в небе. Луна, точно осколок серебряной тарелки, медленно плыла от тучи к туче, заливая землю бледным сиянием.
— Это ты, Гергей? Я приехал. Правильно я понял невесту?
— Правильно! — весело ответил Гергей. — Ночью мы бежим.
Не прошло и получаса, как перед домом скользнула проворная тень, быстро распахнула дверь и вошла.
Это была Вица.
Она сбежала в том самом мужском атласном костюме, в котором пела во дворце.
5
Адрианопольская дорога такая же пыльная, избитая, изрытая колеями, как и дендешская и дебреценская. Но если бы слезы, упавшие на эту дорогу, превратились в жемчужинки, сколько таких жемчугов было бы в мире! И называли бы их, наверно, венгерским жемчугом.
Постоялые дворы, стоящие на окраинах турецких городов, — сущие маленькие вавилоны. Приезжие разговаривают в них на всех языках мира. Понимают ли их хозяева — это уж другой вопрос. Они становятся особенно непонятливыми, когда какой-нибудь привычный к барской жизни путник требует себе комнату, постель и прочие диковинные вещи.
Постоялые дворы, или, как их называют, караван-сараи, одинаковы во всех селениях Востока. Это большие неуклюжие строения со свинцовыми крышами. Просторный двор обнесен со всех сторон каменной стеной в человеческий рост. Но стена двойная; внутренняя ограда ниже и толще. Ее можно было бы назвать лежанкой, но все же это не лежанка, а просто стена с широкой плоской верхушкой. Назвать же ее стеной опять-таки неправильно. Скорее уж это лежанка, ибо ночью путники ложатся на нее, чтобы по ним не прыгали лягушки.
Но турку такое ложе и нужно. На нем он варит ужин, к нему привязывает коня, тут же и спит; если же вместе с ним путешествуют жены и дети, а тем паче если дождь идет, он бросает на высокую наружную стену рогожу или циновку, снизу привязывает ее к кольям, вбитым в землю, — и крыша готова. Главное, что он может не разлучаться с конем. Случись ночью коню удариться башкой о голову хозяина, тот дает ему тумака, но одновременно успокаивается: конь его цел. Поворачивается на другой бок и снова засыпает. Это и есть караван-сарай. Запах сена, навоза, лука, гнилых плодов — приятный аромат для утомленного путника.
Как-то майским вечером в адрианопольский караван-сарай заехали два молодых всадника — оба турка. Одежда их, правда, напоминала венгерскую: узкие синие штаны, синие аттилы[36], подпоясанные желтыми платками, за пояс заткнуты кончары, на плечах широкие, ржавого цвета плащи из верблюжьей шерсти, капюшоны надвинуты на самые глаза. С первого взгляда можно было сказать, что это дэли[37], которые служат под стягом правой веры только во время войны, а вообще живут грабежом. Одежда их только нам показалась бы венгерской. А турок счел бы ее турецкой. И венгры и турки — восточный народ. Но дэли все были турками.
В караван-сарае на этих проезжих никто не обратил внимания. Да и на что смотреть-то! Разве только на повозку, в которой сидели два красивых молодых невольника. И еще на двух добрых пристяжных коней, привязанных к повозке.
Кучер тоже невольник и тоже молодой. Невольники были либо венграми, либо хорватами, но двое из них, несомненно, знатного рода — это видно и по холеным рукам, и по их лицам. Где бы дэли ни захватили этих юношей, они наживутся на них хорошо!
Во дворе караван-сарая толклось много разного люда. Турки, болгары, сербы, албанцы, греки и румыны; женщины, дети, купцы и солдаты — шумный водоворот. Адрианопольская дорога точно Дунай: все вливается в нее. Потому и не удивительно, что каждое утро в караван-сарае вавилонское столпотворение и смешение языков.
Солнце уже клонилось к закату. Люди поили скот — кто коня, кто верблюда. Каждый спешил захватить место на каменной стене — расстилал там циновку или ковер. А у кого не было ни ковра, ни циновки, тащил охапками сено и солому, чтобы камень не резал бока.
Когда оба дэли устроились во дворе, один из них — восемнадцатилетний парень со смелым взглядом — крикнул хозяина постоялого двора:
— Мейханеджи![38]
Из-под крыльца вылез приземистый человек в красной шапке и спросил лениво:
— Что надо?
— Мейханеджи, комната у тебя есть? Я заплачу.
— Час назад заняли.
— Кто занял? Пусть мне уступит, я заплачу.
— Ему ты вряд ли заплатишь. В комнате остановился прославленный Алтин-ага.
И он почтительно указал в сторону каменного крыльца, где на разостланном коврике, поджав под себя по-турецки ноги, сидел черный турок с лицом ворона. Одежда его и два белых страусовых пера на тюрбане говорили о том, что он особа весьма знатная. Рядом стоял слуга с опахалом. Другой слуга приготовлял какой-то напиток. Во дворе суетилось еще человек двадцать солдат в красно-синих одеждах. Это были сипахи — конные ратники правоверных, вооруженные широкими саблями, луками и колчанами. Сипахи хлопотали и варили ему. Один из них стирал у колодца белье аги, другой стаскивал навьюченный на верблюда ковер для постели — дорогой, мягкий шерстяной ковер.
Да, у такого не попросишь уступить комнату.
Оба дэли, расстроенные, поплелись обратно к повозке. Кучер быстро распряг лошадей, напоил их и снял оковы с невольников. Потом он тоже разжег костер на каменной стене и поставил котелок, чтобы сварить ужин.
У молодых невольников не заметно было грусти. Правда, оба турка относились к ним почтительно: ели с ними из одного котла и пили из одной посуды. Невольники были, очевидно, отпрысками благородных семейств.
Ага тоже принялся за ужин. Повар принес и поставил перед ним на ковер серебряное блюдо с пловом из баранины. Ага ел руками, ибо пользоваться вилкой и ножом ни к чему и даже неприлично. Только нечестивые, неверные гяуры едят, сидя за столом, и употребляют столовые приборы.
Справа от дали ужинала греческая семья — двое мужчин, старуха и двое детей. Они, должно быть, торговали шафраном, ибо у мужчин были ярко-желтые пальцы. На другом конце стены примостился кривой, босоногий дервиш. На нем не было ничего, кроме доходившей до щиколоток бурой власяницы, перехваченной в поясе веревкой, на которой болтались четки. Дервиш был без колпака; длинные, кудлатые волосы, завязанные узлом, вполне заменяли ему шапку. В руке дервиш держал длинный посох, украшенный медным полумесяцем. Власяница стала серой от дорожной пыли.
Дервиш присел. Принялся есть жирную говядину, вытаскивая куски из грубой чашки, сделанной из кокосового ореха. Мясо он выклянчил, наверно, у каких-нибудь путников. Чашка была привязана веревкой к поясу.
Так он сидел, ел, следя при этом исподтишка за соседями.
— А вы не приверженцы пророка? — спросил он угрюмо.
Дэли взглянули на него с досадой.
— Приверженцы, и не тебе чета, — ответил один из них — смуглый, черноглазый юноша с лучистым взглядом. — Знаем мы и таких бродячих дервишей, которые больше своему брюху угождают, чем пророку.
Дервиш пожал плечами.
— Я потому спрашиваю, что вы едите вместе с неверными.
— А они уже правоверные, янычар! — небрежно ответил дэли.
Дервиш с удивлением воззрился на юношу. Опустил чашку, вытер жирные пальцы о свою жиденькую бородку.
— А ты откуда знаешь меня?
Дэли улыбнулся.
— Как тебя не знать! Еще с той поры знаю, когда ты был ратником, носил оружие падишаха.
— Ты уже так давно в войсках?
— Пять лет.
— Что-то я тебя не припомню.
— Почему же ты покинул славный стяг?
Прежде чем дервиш успел ответить, со стороны крыльца раздались такие дикие вопли, что кони шарахнулись в испуге.
Вопли издавал ага. Юноши, опешив, смотрели на него. Что с ним? Уж не убивают ли его? Но они увидели только одно: ага весь покраснел от натуги и что-то пьет из фляжки.
— Что с ним?
Дервиш пренебрежительно махнул рукой.
— Не видишь разве? Вино пьет!
— Откуда же мне видеть! Ведь он из фляги пьет.
— Ты не прирожденный мусульманин?
— Нет, друг, я родился далматинцем. Только пять лет назад познал правую веру.
— Тогда понятно, — закивал головой дервиш. — Так вот знай: ага орет для того, чтобы душа ушла у него из головы в пятки на то время, пока он пьет вино. Душа ведь живет у нас в голове и, когда мы помираем, улетает на тот свет. А там, как тебе известно, правоверных карают за выпивку.
— А если душа не виновата?
— Вот и он так же рассуждает: прогоню-ка на минуту душу, и грех ее не коснется. А я думаю, что такие уловки к добру не ведут. Штагфир аллах![39] — И дервиш вздохнул. — Ты вот спросил меня давеча, почему я покинул священный стяг…
— Да. Ты был отважным воином, к тому же и молод еще: тебе, наверно, лет тридцать пять.
Дервиш с признательностью взглянул на юношу. Но потом лицо его омрачилось, и, махнув рукой, он сказал:
— Что стоит отвага без счастья!.. Я был храбрецом, пока был у меня амулет. Он достался мне на поле боя от одного умирающего старого бея. Этот амулет благословил какой-то герой, воевавший еще вместе с пророком. Душа витязя и сейчас помогает в битве тому, кто носит его кольцо. Потом я попал в рабство, и один священник отнял у меня амулет. Покуда я носил его на груди, не брала меня ни пуля, ни сабля, а как только не стало его, раны да беды посыпались на меня одна за другой. Офицеры мои возненавидели меня. Отец мой — знаменитый будайский паша Яхья Оглу Мохамед — прогнал меня. Брат — прославленный Арслан-бей — стал моим врагом. Товарищи ограбили. Несколько раз попадал я в рабство. Счастье покинуло меня…
Голова дервиша поникла.
Дэли взглянул на левую руку дервиша. Вдоль всего указательного пальца алел у него длинный шрам, точно палец когда-то разрезали до самого запястья, а потом зашивали рану.
— У тебя и на руке шрам.
— Иншаллах[40]. Год она у меня совсем не двигалась. Наконец один святой дервиш посоветовал мне трижды побывать в Мекке. И, вот видишь, после первого же раза палец зажил.
— Стало быть, ты останешься дервишем?
— Иншаллах. Надеюсь, счастье все же вернется ко мне. Если я еще дважды совершу паломничество в священные места, то снова смогу вступить в войска. Но горе мне, если я не найду свой амулет. До тех пор все в моей жизни будет шатким.
— А ты надеешься найти амулет?
— Когда пройдет тысяча и один день, может, и найду.
— Тысячу и один день должен ты соблюдать покаяние?
— Тысячу и один.
— И обойти все мечети?
— Нет, я иду только от Печа до Мекки. Каждый день молюсь, перебирая четки, и тысяча один раз произношу священное имя аллаха.
— Удивительно, такой умный человек, как ты, а…
— Перед аллахом нет умников, все мы черви.
Дервиш взял в руки длинные четки из девяноста девяти бус и начал молиться.
Возница убрал ужин и вытащил дорожные ковры. Два он расстелил на стене-лежанке, третьим покрыл верх повозки. Самый юный невольник занял место в возке. Дышло подняли к стене, и один дэли лег рядом с ним, подложив себе под голову седло вместо подушки. Пока все спят, он будет сторожить.
Луна залила караван-сарай ярким сиянием. Видно было, как приезжие размещаются на стене и приготовляются к ночному отдыху.
Все затихло, только густой запах конского пота да лука разливался в воздухе и кружилась над двором летучая мышь, обуянная бесом охоты.
Через двор пробежал слуга в куртке с красными отворотами и остановился перед дэли, который уже приготовился ко сну.
— Акшамыныз хайр, олсун дэли[41]. Вас просит ага.
Второй дэли вскочил в тревоге, но, видя, что товарищ его молча повиновался приглашению аги, только проводил его взглядом и привязал к поясу лежавшую рядом саблю.
Ага все еще сидел на крыльце, но уже не вопил. Обратив красную физиономию к небу, он смотрел на луну.
Дэли поклонился.
— Эс-салям алейкум, ага эфендим![42]
— Ваалейкум эс-салям ва рахмет аллах ва барак ату![43] Откуда ты, сын мой?
— Из Буды, господин. Паше мы, по нынешним временам, не нужны.
— Каких ты прекрасных коней привел! Продажные они?
— Нет, господин.
Ага посмотрел на него так, словно лимон надкусил.
— Ты видел моих коней?
— Нет, не видел, господин.
— Так погляди завтра. Если какой понравится, может быть, обменяемся?
— Возможно, господин. Еще что-нибудь прикажешь?
— Можешь идти.
И ага посмотрел вслед дэли, насупив брови.
Все заснули. Ага вошел к себе в комнату и лег у окна, завешенного кисеей. Слышно было, как во дворе храпят люди да, топая ногами, с хрустом едят овес лошади. Но спящих это не тревожило. Усталым путникам спалось не хуже, чем иным на шелковой постели в опочивальне.
Месяц, похожий на осколок золотой тарелки, медленно поднимался по небу. Иногда его пересекала летучая мышь.
Старший дэли приподнялся, посмотрел вокруг, юный невольник тоже пошевелился, и все трое сдвинули головы.
— Что понадобилось аге? — спросил по-венгерски старший дэли.
— Наши кони ему понравились.
— А что ты ответил?
— Сказал, что они не продажные.
— Неужто так и сказал? Ведь турок никогда не посмеет сказать знатному господину «нет»!
— А я сказал. Мне-то что!
— И на чем же вы расстались?
— На том, что завтра будем меняться. Обменяем какого-нибудь коня.
Отодвинулся один ковер, и из повозки высунулось белое личико самого юного невольника.
— Гергей…
— Тес! — пригрозил рукой дэли. — Что тебе, Вицушка? Все в порядке, спи.
— А что хотел ага?
— Он спрашивал о наших конях. Спи, милая.
Лица их сблизились, и губы слились в тихом поцелуе.
Потом трое юношей обменялись еще несколькими словами.
— Нам нечего бояться, — сказал Гергей уверенно. — Уедем на заре, и прощай ага со всеми своими конями!
— Слушай, завтра я не буду невольником, не хочу, — сказал Янчи Терек. — Пусть завтра Мекчеи будет невольником. Очень уж надоели эти кандалы. Да и золото тяжело таскать при себе. Умнее было бы спрятать его в повозке.
— Ладно, ладно, — улыбнулся Гергей, — завтра я с удовольствием буду невольником. Но когда же мы обменяемся платьем? Ночью нельзя, потому что ага может проснуться раньше времени.
— Тогда завтра в дороге. Черт послал этого агу!
Мекчеи, покачав головой, заметил:
— Мне он тоже не по душе. Столь важная особа вряд ли стерпит отказ от какого-то ничтожного дэли.
Гергей приложил палец к губам.
— Тише, дервиш понимает по-венгерски.
Постоялые дворы, стоящие на окраинах турецких городов, — сущие маленькие вавилоны. Приезжие разговаривают в них на всех языках мира. Понимают ли их хозяева — это уж другой вопрос. Они становятся особенно непонятливыми, когда какой-нибудь привычный к барской жизни путник требует себе комнату, постель и прочие диковинные вещи.
Постоялые дворы, или, как их называют, караван-сараи, одинаковы во всех селениях Востока. Это большие неуклюжие строения со свинцовыми крышами. Просторный двор обнесен со всех сторон каменной стеной в человеческий рост. Но стена двойная; внутренняя ограда ниже и толще. Ее можно было бы назвать лежанкой, но все же это не лежанка, а просто стена с широкой плоской верхушкой. Назвать же ее стеной опять-таки неправильно. Скорее уж это лежанка, ибо ночью путники ложатся на нее, чтобы по ним не прыгали лягушки.
Но турку такое ложе и нужно. На нем он варит ужин, к нему привязывает коня, тут же и спит; если же вместе с ним путешествуют жены и дети, а тем паче если дождь идет, он бросает на высокую наружную стену рогожу или циновку, снизу привязывает ее к кольям, вбитым в землю, — и крыша готова. Главное, что он может не разлучаться с конем. Случись ночью коню удариться башкой о голову хозяина, тот дает ему тумака, но одновременно успокаивается: конь его цел. Поворачивается на другой бок и снова засыпает. Это и есть караван-сарай. Запах сена, навоза, лука, гнилых плодов — приятный аромат для утомленного путника.
Как-то майским вечером в адрианопольский караван-сарай заехали два молодых всадника — оба турка. Одежда их, правда, напоминала венгерскую: узкие синие штаны, синие аттилы[36], подпоясанные желтыми платками, за пояс заткнуты кончары, на плечах широкие, ржавого цвета плащи из верблюжьей шерсти, капюшоны надвинуты на самые глаза. С первого взгляда можно было сказать, что это дэли[37], которые служат под стягом правой веры только во время войны, а вообще живут грабежом. Одежда их только нам показалась бы венгерской. А турок счел бы ее турецкой. И венгры и турки — восточный народ. Но дэли все были турками.
В караван-сарае на этих проезжих никто не обратил внимания. Да и на что смотреть-то! Разве только на повозку, в которой сидели два красивых молодых невольника. И еще на двух добрых пристяжных коней, привязанных к повозке.
Кучер тоже невольник и тоже молодой. Невольники были либо венграми, либо хорватами, но двое из них, несомненно, знатного рода — это видно и по холеным рукам, и по их лицам. Где бы дэли ни захватили этих юношей, они наживутся на них хорошо!
Во дворе караван-сарая толклось много разного люда. Турки, болгары, сербы, албанцы, греки и румыны; женщины, дети, купцы и солдаты — шумный водоворот. Адрианопольская дорога точно Дунай: все вливается в нее. Потому и не удивительно, что каждое утро в караван-сарае вавилонское столпотворение и смешение языков.
Солнце уже клонилось к закату. Люди поили скот — кто коня, кто верблюда. Каждый спешил захватить место на каменной стене — расстилал там циновку или ковер. А у кого не было ни ковра, ни циновки, тащил охапками сено и солому, чтобы камень не резал бока.
Когда оба дэли устроились во дворе, один из них — восемнадцатилетний парень со смелым взглядом — крикнул хозяина постоялого двора:
— Мейханеджи![38]
Из-под крыльца вылез приземистый человек в красной шапке и спросил лениво:
— Что надо?
— Мейханеджи, комната у тебя есть? Я заплачу.
— Час назад заняли.
— Кто занял? Пусть мне уступит, я заплачу.
— Ему ты вряд ли заплатишь. В комнате остановился прославленный Алтин-ага.
И он почтительно указал в сторону каменного крыльца, где на разостланном коврике, поджав под себя по-турецки ноги, сидел черный турок с лицом ворона. Одежда его и два белых страусовых пера на тюрбане говорили о том, что он особа весьма знатная. Рядом стоял слуга с опахалом. Другой слуга приготовлял какой-то напиток. Во дворе суетилось еще человек двадцать солдат в красно-синих одеждах. Это были сипахи — конные ратники правоверных, вооруженные широкими саблями, луками и колчанами. Сипахи хлопотали и варили ему. Один из них стирал у колодца белье аги, другой стаскивал навьюченный на верблюда ковер для постели — дорогой, мягкий шерстяной ковер.
Да, у такого не попросишь уступить комнату.
Оба дэли, расстроенные, поплелись обратно к повозке. Кучер быстро распряг лошадей, напоил их и снял оковы с невольников. Потом он тоже разжег костер на каменной стене и поставил котелок, чтобы сварить ужин.
У молодых невольников не заметно было грусти. Правда, оба турка относились к ним почтительно: ели с ними из одного котла и пили из одной посуды. Невольники были, очевидно, отпрысками благородных семейств.
Ага тоже принялся за ужин. Повар принес и поставил перед ним на ковер серебряное блюдо с пловом из баранины. Ага ел руками, ибо пользоваться вилкой и ножом ни к чему и даже неприлично. Только нечестивые, неверные гяуры едят, сидя за столом, и употребляют столовые приборы.
Справа от дали ужинала греческая семья — двое мужчин, старуха и двое детей. Они, должно быть, торговали шафраном, ибо у мужчин были ярко-желтые пальцы. На другом конце стены примостился кривой, босоногий дервиш. На нем не было ничего, кроме доходившей до щиколоток бурой власяницы, перехваченной в поясе веревкой, на которой болтались четки. Дервиш был без колпака; длинные, кудлатые волосы, завязанные узлом, вполне заменяли ему шапку. В руке дервиш держал длинный посох, украшенный медным полумесяцем. Власяница стала серой от дорожной пыли.
Дервиш присел. Принялся есть жирную говядину, вытаскивая куски из грубой чашки, сделанной из кокосового ореха. Мясо он выклянчил, наверно, у каких-нибудь путников. Чашка была привязана веревкой к поясу.
Так он сидел, ел, следя при этом исподтишка за соседями.
— А вы не приверженцы пророка? — спросил он угрюмо.
Дэли взглянули на него с досадой.
— Приверженцы, и не тебе чета, — ответил один из них — смуглый, черноглазый юноша с лучистым взглядом. — Знаем мы и таких бродячих дервишей, которые больше своему брюху угождают, чем пророку.
Дервиш пожал плечами.
— Я потому спрашиваю, что вы едите вместе с неверными.
— А они уже правоверные, янычар! — небрежно ответил дэли.
Дервиш с удивлением воззрился на юношу. Опустил чашку, вытер жирные пальцы о свою жиденькую бородку.
— А ты откуда знаешь меня?
Дэли улыбнулся.
— Как тебя не знать! Еще с той поры знаю, когда ты был ратником, носил оружие падишаха.
— Ты уже так давно в войсках?
— Пять лет.
— Что-то я тебя не припомню.
— Почему же ты покинул славный стяг?
Прежде чем дервиш успел ответить, со стороны крыльца раздались такие дикие вопли, что кони шарахнулись в испуге.
Вопли издавал ага. Юноши, опешив, смотрели на него. Что с ним? Уж не убивают ли его? Но они увидели только одно: ага весь покраснел от натуги и что-то пьет из фляжки.
— Что с ним?
Дервиш пренебрежительно махнул рукой.
— Не видишь разве? Вино пьет!
— Откуда же мне видеть! Ведь он из фляги пьет.
— Ты не прирожденный мусульманин?
— Нет, друг, я родился далматинцем. Только пять лет назад познал правую веру.
— Тогда понятно, — закивал головой дервиш. — Так вот знай: ага орет для того, чтобы душа ушла у него из головы в пятки на то время, пока он пьет вино. Душа ведь живет у нас в голове и, когда мы помираем, улетает на тот свет. А там, как тебе известно, правоверных карают за выпивку.
— А если душа не виновата?
— Вот и он так же рассуждает: прогоню-ка на минуту душу, и грех ее не коснется. А я думаю, что такие уловки к добру не ведут. Штагфир аллах![39] — И дервиш вздохнул. — Ты вот спросил меня давеча, почему я покинул священный стяг…
— Да. Ты был отважным воином, к тому же и молод еще: тебе, наверно, лет тридцать пять.
Дервиш с признательностью взглянул на юношу. Но потом лицо его омрачилось, и, махнув рукой, он сказал:
— Что стоит отвага без счастья!.. Я был храбрецом, пока был у меня амулет. Он достался мне на поле боя от одного умирающего старого бея. Этот амулет благословил какой-то герой, воевавший еще вместе с пророком. Душа витязя и сейчас помогает в битве тому, кто носит его кольцо. Потом я попал в рабство, и один священник отнял у меня амулет. Покуда я носил его на груди, не брала меня ни пуля, ни сабля, а как только не стало его, раны да беды посыпались на меня одна за другой. Офицеры мои возненавидели меня. Отец мой — знаменитый будайский паша Яхья Оглу Мохамед — прогнал меня. Брат — прославленный Арслан-бей — стал моим врагом. Товарищи ограбили. Несколько раз попадал я в рабство. Счастье покинуло меня…
Голова дервиша поникла.
Дэли взглянул на левую руку дервиша. Вдоль всего указательного пальца алел у него длинный шрам, точно палец когда-то разрезали до самого запястья, а потом зашивали рану.
— У тебя и на руке шрам.
— Иншаллах[40]. Год она у меня совсем не двигалась. Наконец один святой дервиш посоветовал мне трижды побывать в Мекке. И, вот видишь, после первого же раза палец зажил.
— Стало быть, ты останешься дервишем?
— Иншаллах. Надеюсь, счастье все же вернется ко мне. Если я еще дважды совершу паломничество в священные места, то снова смогу вступить в войска. Но горе мне, если я не найду свой амулет. До тех пор все в моей жизни будет шатким.
— А ты надеешься найти амулет?
— Когда пройдет тысяча и один день, может, и найду.
— Тысячу и один день должен ты соблюдать покаяние?
— Тысячу и один.
— И обойти все мечети?
— Нет, я иду только от Печа до Мекки. Каждый день молюсь, перебирая четки, и тысяча один раз произношу священное имя аллаха.
— Удивительно, такой умный человек, как ты, а…
— Перед аллахом нет умников, все мы черви.
Дервиш взял в руки длинные четки из девяноста девяти бус и начал молиться.
Возница убрал ужин и вытащил дорожные ковры. Два он расстелил на стене-лежанке, третьим покрыл верх повозки. Самый юный невольник занял место в возке. Дышло подняли к стене, и один дэли лег рядом с ним, подложив себе под голову седло вместо подушки. Пока все спят, он будет сторожить.
Луна залила караван-сарай ярким сиянием. Видно было, как приезжие размещаются на стене и приготовляются к ночному отдыху.
Все затихло, только густой запах конского пота да лука разливался в воздухе и кружилась над двором летучая мышь, обуянная бесом охоты.
Через двор пробежал слуга в куртке с красными отворотами и остановился перед дэли, который уже приготовился ко сну.
— Акшамыныз хайр, олсун дэли[41]. Вас просит ага.
Второй дэли вскочил в тревоге, но, видя, что товарищ его молча повиновался приглашению аги, только проводил его взглядом и привязал к поясу лежавшую рядом саблю.
Ага все еще сидел на крыльце, но уже не вопил. Обратив красную физиономию к небу, он смотрел на луну.
Дэли поклонился.
— Эс-салям алейкум, ага эфендим![42]
— Ваалейкум эс-салям ва рахмет аллах ва барак ату![43] Откуда ты, сын мой?
— Из Буды, господин. Паше мы, по нынешним временам, не нужны.
— Каких ты прекрасных коней привел! Продажные они?
— Нет, господин.
Ага посмотрел на него так, словно лимон надкусил.
— Ты видел моих коней?
— Нет, не видел, господин.
— Так погляди завтра. Если какой понравится, может быть, обменяемся?
— Возможно, господин. Еще что-нибудь прикажешь?
— Можешь идти.
И ага посмотрел вслед дэли, насупив брови.
Все заснули. Ага вошел к себе в комнату и лег у окна, завешенного кисеей. Слышно было, как во дворе храпят люди да, топая ногами, с хрустом едят овес лошади. Но спящих это не тревожило. Усталым путникам спалось не хуже, чем иным на шелковой постели в опочивальне.
Месяц, похожий на осколок золотой тарелки, медленно поднимался по небу. Иногда его пересекала летучая мышь.
Старший дэли приподнялся, посмотрел вокруг, юный невольник тоже пошевелился, и все трое сдвинули головы.
— Что понадобилось аге? — спросил по-венгерски старший дэли.
— Наши кони ему понравились.
— А что ты ответил?
— Сказал, что они не продажные.
— Неужто так и сказал? Ведь турок никогда не посмеет сказать знатному господину «нет»!
— А я сказал. Мне-то что!
— И на чем же вы расстались?
— На том, что завтра будем меняться. Обменяем какого-нибудь коня.
Отодвинулся один ковер, и из повозки высунулось белое личико самого юного невольника.
— Гергей…
— Тес! — пригрозил рукой дэли. — Что тебе, Вицушка? Все в порядке, спи.
— А что хотел ага?
— Он спрашивал о наших конях. Спи, милая.
Лица их сблизились, и губы слились в тихом поцелуе.
Потом трое юношей обменялись еще несколькими словами.
— Нам нечего бояться, — сказал Гергей уверенно. — Уедем на заре, и прощай ага со всеми своими конями!
— Слушай, завтра я не буду невольником, не хочу, — сказал Янчи Терек. — Пусть завтра Мекчеи будет невольником. Очень уж надоели эти кандалы. Да и золото тяжело таскать при себе. Умнее было бы спрятать его в повозке.
— Ладно, ладно, — улыбнулся Гергей, — завтра я с удовольствием буду невольником. Но когда же мы обменяемся платьем? Ночью нельзя, потому что ага может проснуться раньше времени.
— Тогда завтра в дороге. Черт послал этого агу!
Мекчеи, покачав головой, заметил:
— Мне он тоже не по душе. Столь важная особа вряд ли стерпит отказ от какого-то ничтожного дэли.
Гергей приложил палец к губам.
— Тише, дервиш понимает по-венгерски.