Страница:
Гергей зашарил в кармане.
— Прошу тебя, раздай им эти деньги, — сказал он старейшине. — У нас нет никакой охоты гадать.
Старейшина сунул талер в карман.
— Вот я их отважу, не будут приставать! — И, подняв палку, он крикнул женщинам: — Убирайтесь отсюда!
Путники мирно расположились на траве и принялись за разнообразные кушанья, которые поставила перед ними жена старейшины.
— Я вижу, вы весело живете, — ласково сказал Гергей старейшине, отхлебнув большой глоток воды из кувшина. — У вас нынче праздник или девушки всегда так танцуют?
— Завтра пятница, — ответил старейшина, — и они подработают немного у Сладких вод.
Гергей старался извлечь пользу из каждого его слова.
— Мы еще никогда не бывали в Константинополе, — сказал он. — Сейчас едем, чтобы вступить в войско султана. А что такое Сладкие воды?
— Это у турок место гулянья на берегу залива Золотой Рог. По пятницам все богатые турецкие семьи съезжаются туда на лодках. В такие дни и цыганам перепадает несколько пиастров. Девушки наши танцуют, старухи гадают. У нас хорошие гадалки…
— За девушек своих не боитесь?
— А чего бояться?
— Того самого, чего все боятся.
Старейшина пожал плечами.
— Что с ними случится?
— В рабство попадут.
— В рабство? Это и для них неплохо, и нам польза. — Он махнул рукой: — Но турку нужна белолицая женщина, а не цыганка. Наши девушки иногда заходят даже во двор гарема. Сейчас вот танцуют вместе, готовятся — может, завтра их пустят в сераль.
Эва обратилась к Гергею:
— Как по-турецки «вода»?
— Су, ангел мой.
Эва вошла в шатер и сказала дочери старейшины:
— Су, су, душечка!
Цыганка отдернула задний полог шатра. За ним в горе темнела просторная прохладная пещера. Из скалы сочилась вода и каплями падала вниз. Капли выдолбили в камне водоем.
— Хочешь, выкупайся, — предложила движением руки цыганка и вместо мыла протянула Эве кусочек глины.
Эва посмотрела на девушку. Цыганка глядела в ответ из-под длинных ресниц. Взгляд ее говорил: «Юноша, до чего ты красив!»
Эва улыбнулась и погладила девушку по нежной горячей щеке. Цыганка схватила руку Эвы, поцеловала и убежала.
Когда путники углубились в чащу, Гергей окликнул кузнеца-цыгана.
— Друг Шаркези! Было у тебя когда-нибудь десять золотых?
Цыган удивился, что к нему обратились по-венгерски.
— Было даже больше, да только, прошу прощения, во сне.
— А наяву?
— Наяву было у меня однажды два золотых. Один я берег два года — хотел знакомому мальчонке отдать, а потом купил на эти деньги коня. Конь издох. Теперь ни коня, ни золота.
— Если будешь нам служить верой и правдой, за несколько дней заработаешь десять золотых.
Цыган просиял.
Гергей продолжал расспрашивать его:
— Ты зачем в Турцию приехал?
— Турки привезли. Все уговаривали, мол, такому силачу-молодцу место только в войсках.
— Да ты же никогда не был силачом.
— А я не про руки говорю, целую ваши руки-ноги, а про дудку. Я на дудке молодецки играл. Дударем я был и слесарем, целую ваши руки-ноги, потому турки то и дело хватали меня. Привезут, поставят работать, а я убегаю.
— Жена у тебя есть?
— То есть, то нет. Сейчас как раз нет.
— Если хочешь, можешь вернуться с нами домой.
— Зачем мне домой, прошу прощенья? Своего доброго хозяина я все равно больше не найду. А дома опять турок схватит.
— А ты разве служил у кого-нибудь?
— Конечно, служил. У большого господина, у самого знатного венгра. Он каждый день давал мне жареное мясо на обед и обходился со мной хорошо. Господин мой, бывало, скажет приветливо: «Почини-ка ты, черномазый, вот это ружье…»
— Кто же этот господин?
— Да кто ж иной, как не его милость господин Балинт!
— Какой Балинт? — спросил Янчи Терек.
— Какой Балинт? Да его милость Балинт Терек!
Гергей поспешил вмешаться и опередить Янчи.
— А что ты знаешь о нем? — и он знаком напомнил Янчи об осторожности.
Цыган пожал плечами.
— Я ведь ни с кем не переписываюсь.
— Но ты хоть слышал о нем что-нибудь?
— Да, говорят, он попал в рабство. Жив ли, помер ли — не знаю. Наверно, помер, а то были бы вести о нем.
— Где ты служил у него?
— В Сигетваре.
Юноши переглянулись. Ни один из них не помнил цыгана. Правда, они недолго жили в Сигетваре, в этом комарином гнезде, а слуг и всякой челяди у Балинта Терека была уйма, всех не упомнишь.
Гергей внимательно всматривался в лицо цыгана и вдруг улыбнулся.
— Погоди… Вспомнил, вспомнил! Ты был когда-то невольником Юмурджака, и тебя освободил Добо.
Цыган уставился на Гергея, потом затряс головой.
— Не Добо меня освободил, а малый ребенок. Хотите — верьте, хотите — нет, но вызволил меня семилетний мальчик. А может, ему и семи лет не было. Вот оно, чудо господне! Гергеем звали того мальчика — я хорошо помню. Пусть Дэвла благословит этого ребенка, где бы он ни был. И конь и телега достались мне благодаря ему. Для него и берег я свой золотой, но потом понял, что это был ангел.
— А скажи, я не похож на твоего ангела?
Цыган недоверчиво покосился на Гергея.
— Никогда я не видал усатых ангелов.
— А вот посмотри, — сказал, улыбаясь, Гергей. — Я тот самый ангел и есть. Помню даже, что ты в тот день женился и жену твою звали Бешке. Встретились мы в лесу за Печем. И еще тебе из добычи досталось ружье.
У цыгана от удивления чуть глаза на лоб не полезли.
— Ой, благослови вас райский Дэвла, ваша милость молодой мой барич! Да размножатся ваши бесценные потомки, точно зернышки проса! Что за счастливый день нынче!
Он опустился на колени, обхватил ноги Гергея и поцеловал их.
— Ну, теперь уж я уверен, что мы не напрасно сюда приехали! — весело воскликнул Гергей.
— Добрая примета! — заметил и Мекчеи.
— Нам сопутствует какой-то добрый ангел! — обрадованно сказал Янчи Терек.
Они прилегли на траву. Гергей рассказал цыгану, зачем они приехали, и спросил:
— Скажи, как нам добраться до господина Балинта?
Цыган слушал Гергея: глаза его то сверкали, то весь он поникал. Он поцеловал руку Янчи, потом сказал, задумчиво покачав головой:
— Попасть в Стамбул можно. Пожалуй, и в Семибашенный замок попадем. Да только господина нашего стерегут сабли острые… — И, обхватив руками свою голову, точно баюкая ее, он запричитал, раскачиваясь: — Ой, бедный ты наш господин Балинт! Стерегут тебя в темнице! Кабы знал я, где ты томишься, кликнул бы тебя в оконце, поздоровался бы и сказал, что целую твои руки-ноги. Ты все у меня на уме. Вот и нынче я велю карты раскинуть, погадать, когда же освободится господин мой!..
Гергей и его друзья подождали, пока присмиреет воображение цыгана, потом попросили его все хорошенько обдумать.
— В город-то мы проберемся, — сказал цыган, — тем более сегодня. Сегодня в Стамбуле персидская панихида, и богомольцев в город собирается не меньше, чем у нас в Успенье. Да вот беда: в Семибашенный замок даже птица не залетит.
— Ладно, мы еще поглядим на этот Семибашенный замок! — гневно воскликнул Янчи. — Нам бы только в город попасть, а куда птица не залетит, туда мышка забежит.
Золотой Рог шириной равен Дунаю. Этот морской залив, изогнутый в виде рога, проходит посреди Константинополя и, оставляя город позади, доходит до самых лесов.
Выбравшись из лесу, наши путники поплыли по заливу в большой рыбачьей фелюге. На носу сидел Гергей, ибо одежда его больше всех напоминала турецкую; посреди фелюги на скамье устроился Мекчеи, тоже смахивавший на турка в своем красном одеянии; остальные приютились на дне лодки.
В сиянии заката башни минаретов тянулись ввысь, точно золотые колонны, сверкали золотом купола храмов, и все это отражалось в море.
— Да ведь тут как в сказке! — восхищалась Эва, сидевшая у ног Гергея.
— Красота несказанная! — согласился с нею Гергей. — Но это, душа моя, точно царство сказочного колдуна: дивные дворцы, а в них обитают чудовища и заколдованные создания.
— Волшебный город! — проговорил Мекчеи.
А Янчи сидел в лодке притихший и грустный. Ему стало почти приятно, когда он увидел среди дивной роскоши дворцов черное пятно.
— Что это за роща? Вон там, за домами, на склоне горы? — спросил он цыгана. — Одни тополя видно. Но какие здесь черные тополя растут! И какие высокие!
— Это, милостивый барич, не тополя, а кипарисы. И это не роща, а кладбище. Там хоронят своих покойников жители Перы[45]. Но лучше бы все турки лежали там!
Янчи закрыл глаза. Быть может, и его отец лежит в могиле под сумрачным кипарисом… Гергей замотал головой.
— Город расположен так же высоко, как у нас Буда на берегу Дуная. Только здесь две, а то и три горы.
— Вот не думал, что Стамбул стоит на холмах! — заметил Мекчеи. — Я полагал, что он построен на равнине, как Сегед или Дебрецен.
— Им легко было выстроить такой красивый город, — молвила Эва. — Разбойничья столица! Стащили в нее награбленное со всех концов света. Любопытно знать, в какой дом попало убранство дворца нашей королевы?
— Ты хочешь сказать — короля Матяша, душа моя? — поправил Гергей.
Он не любил королеву Изабеллу и хотел подчеркнуть, что убранство будайского замка привезли не из Польши.
Когда они подъехали к мосту, солнце уже закатилось. На мосту была толчея, суета.
— Сегодня на панихиде будет много народу, — сказал лодочник.
— Мы тоже на панихиду приехали, — ответил Гергей.
Янчи содрогнулся. Бледный, смотрел он на густую толпу, которая шла через мост в Стамбул.
Благодаря толчее пробрались и они в город.
Стражи, стоявшие на мосту, не обращали ни на кого внимания. Людской поток вынес наших путников на улицы Стамбула.
Они сами не знали, куда идут. Люди стремились куда-то вверх по трем улицам, затем остановились, и образовался затор. Так застревает во время ледохода какая-нибудь крупная льдина на Тисе, и тогда останавливаются, торосятся и другие льдины. Солдаты раздвинули толпу, расчищая путь для персидских паломников.
Гергей прижал к себе Эву. Остальных толпа оттерла к стене какого-то дома. Только глазами следили они друг за другом.
Вдруг в конце улицы вспыхнул такой яркий свет, словно сняли с неба солнце и понесли вместо фонаря. Появилась корзина из железных прутьев, величиной с бочку. Она разбрасывала искры. Корзину нес на саженном шесте могучий перс. В ней горели поленья толщиной в руку. Поленья были, очевидно, пропитаны нефтью. В ослепительном сиянии, разбрасываемом этим факелом, величественно шагали десять смуглых людей в траурных одеждах. Коротко подстриженные курчавые бороды и крутые подбородки свидетельствовали о том, что это персы.
Позади них мальчик вел белого коня в белом чепраке. На чепраке лежало седло, на седле — две сложенные крест-накрест сабли, а к седельной луке привязаны были за лапки два белых живых голубя.
Лошадь, голуби, сабли, чепрак — все было забрызгано кровью.
Вслед за конем шли другие люди в траурной одежде и тянули однообразную горестную песню, состоявшую всего из двух слов: «Хусейн! Хасан!»[46] — и короткого восклицания «Ху!»[47], которое сливалось с какими-то странными хлопками.
Процессия приблизилась, и тогда стало ясно, откуда доносятся эти звуки. Шли двумя вереницами персы в черных хламидах до пят, с обнаженной грудью. Головы у всех были повязаны черными платками, концы которых болтались сзади на шее.
Шагая по обеим сторонам улицы с кликами: «Хусейн! Хасан!» — они поднимали правую руку и, выкрикивая «Ху!», били себя в грудь кулаком возле сердца.
Шум и хлопки раздавались именно от этих ударов. Багровые и синие кровоподтеки доказывали, что богомольцы колотят себя в грудь самым нещадным образом. Персов этих было человек триста. Они то и дело останавливались и, только ударив себя в грудь, делали два-три шага вперед.
Над ними развевались разноцветные треугольные флаги, по большей части зеленые, но попадались также и черные, желтые и красные.
К древкам флагов и к шапкам персидских детей были прикреплены серебряные изображения руки — в память турецкого мученика Аббаса, которому отрезали руку за то, что он напоил водой Хусейна, когда враги схватили его после Кербелайской битвы.[48]
И с нарастающей силой звуки песни: «Хасан! Хусейн! Хасан! Ху!»
Факелы осветили еще одну черную группу людей, которые окружали верблюда, покрытого зеленой попоной. На спине верблюда стоял маленький шалаш из веток, а из него выглядывал мальчик. Видно было только лицо мальчика, да иногда между ветками высовывалась его рука, пригоршнями сыпавшая на людей в траурной одежде нечто вроде опилок.
Временами позади слышался какой-то странный лязг и грохот.
Вскоре подошла и другая траурная процессия. Участники ее тоже шагали по обеим сторонам улицы и тоже были одеты в черные хламиды. Но одеяние это было раскрыто на спине. Богомольцы держали в руках плети из цепей толщиной в палец. Плети были такие тяжелые, что их держали обеими руками, и при каждой строчке песни, закончив ее, персы ударяли себя по голой спине — то через левое, то через правое плечо.
Увидев окровавленные и усеянные волдырями спины этих людей, Эва ухватилась за одежду Гергея.
— Гергей, мне дурно…
— А ведь будет еще страшнее, — ответил Гергей. — Мне об этой панихиде говорил один невольник-турок. Я думал, что он сказку рассказывает.
— Но ребенка того не убьют?
— Не убьют. И голуби и ребенок — это все символы. В полночь перережут тесемки, которыми привязаны голуби. Голуби — это души Хасана и Хусейна. Их полет в небо будет сопровождаться благоговейными воплями богомольцев.
— А ребенок?
— Он изображает осиротевший персидский народ.
— Кто еще пройдет?
— Люди, которые будут ударять себя кончарами в голову.
И в самом деле, последовала новая кровавая процессия. Шли люди в белых полотняных рубахах до пят. Головы у всех были обриты. В правой руке каждый держал кончар. Левой рукой один цеплялся за пояс другого, чтобы не упасть от потери крови или чтобы поддержать товарища, если тот пошатнется.
Эти богомольцы тоже шагали по обеим сторонам улицы, и некоторые из них шатались. Лица у всех были серые. Среди взрослых шел и мальчик лет пятнадцати. Песня, напоминавшая заупокойный псалом, в устах этих персов превратилась в пронзительный вопль: «Хасан! Хусейн!..»
В конце каждой строфы песни при свете факелов сверкали кончары, и люди касались ими своей бритой головы.
Все обливались кровью. У некоторых кровь лилась ручьями по ушам и по носу, обагряя полотняные рубахи. Факелы шипели, пламя металось по ветру, и искры дождем падали на окровавленные головы.
— Хасан! Хусейн!..
В воздухе стоял тяжелый запах дымящейся крови.
Эва закрыла глаза.
— Страшно!
— Говорил же я тебе: оставайся дома. Такой путь женщине не по силам. Закрой глазки, козочка моя.
Эва тряхнула головой и открыла глаза.
— Вот нарочно буду смотреть!
И, побледнев, упорно глядела на кровавое богомолье.
Гергей был спокойней — он с детства привык к крови. «Да ведь это и не страшно, а скорее удивительно, что люди добровольно проливают свою кровь, — думал он. — И против таких людей почти сто лет беспрерывно бьется венгр!»
Он посмотрел через головы окровавленных людей на противоположную сторону улицы.
Странно, что мы всегда чувствуем, когда чьи-нибудь глаза пристально смотрят на нас.
Гергей взглянул прямо туда, откуда были устремлены на него глаза двух людей.
Один был с виду армянин — тот самый адрианопольский ага, солдаты которого с легкой руки Гергея взлетели на воздух.
Второй был Юмурджак.
— Прошу тебя, раздай им эти деньги, — сказал он старейшине. — У нас нет никакой охоты гадать.
Старейшина сунул талер в карман.
— Вот я их отважу, не будут приставать! — И, подняв палку, он крикнул женщинам: — Убирайтесь отсюда!
Путники мирно расположились на траве и принялись за разнообразные кушанья, которые поставила перед ними жена старейшины.
— Я вижу, вы весело живете, — ласково сказал Гергей старейшине, отхлебнув большой глоток воды из кувшина. — У вас нынче праздник или девушки всегда так танцуют?
— Завтра пятница, — ответил старейшина, — и они подработают немного у Сладких вод.
Гергей старался извлечь пользу из каждого его слова.
— Мы еще никогда не бывали в Константинополе, — сказал он. — Сейчас едем, чтобы вступить в войско султана. А что такое Сладкие воды?
— Это у турок место гулянья на берегу залива Золотой Рог. По пятницам все богатые турецкие семьи съезжаются туда на лодках. В такие дни и цыганам перепадает несколько пиастров. Девушки наши танцуют, старухи гадают. У нас хорошие гадалки…
— За девушек своих не боитесь?
— А чего бояться?
— Того самого, чего все боятся.
Старейшина пожал плечами.
— Что с ними случится?
— В рабство попадут.
— В рабство? Это и для них неплохо, и нам польза. — Он махнул рукой: — Но турку нужна белолицая женщина, а не цыганка. Наши девушки иногда заходят даже во двор гарема. Сейчас вот танцуют вместе, готовятся — может, завтра их пустят в сераль.
Эва обратилась к Гергею:
— Как по-турецки «вода»?
— Су, ангел мой.
Эва вошла в шатер и сказала дочери старейшины:
— Су, су, душечка!
Цыганка отдернула задний полог шатра. За ним в горе темнела просторная прохладная пещера. Из скалы сочилась вода и каплями падала вниз. Капли выдолбили в камне водоем.
— Хочешь, выкупайся, — предложила движением руки цыганка и вместо мыла протянула Эве кусочек глины.
Эва посмотрела на девушку. Цыганка глядела в ответ из-под длинных ресниц. Взгляд ее говорил: «Юноша, до чего ты красив!»
Эва улыбнулась и погладила девушку по нежной горячей щеке. Цыганка схватила руку Эвы, поцеловала и убежала.
Когда путники углубились в чащу, Гергей окликнул кузнеца-цыгана.
— Друг Шаркези! Было у тебя когда-нибудь десять золотых?
Цыган удивился, что к нему обратились по-венгерски.
— Было даже больше, да только, прошу прощения, во сне.
— А наяву?
— Наяву было у меня однажды два золотых. Один я берег два года — хотел знакомому мальчонке отдать, а потом купил на эти деньги коня. Конь издох. Теперь ни коня, ни золота.
— Если будешь нам служить верой и правдой, за несколько дней заработаешь десять золотых.
Цыган просиял.
Гергей продолжал расспрашивать его:
— Ты зачем в Турцию приехал?
— Турки привезли. Все уговаривали, мол, такому силачу-молодцу место только в войсках.
— Да ты же никогда не был силачом.
— А я не про руки говорю, целую ваши руки-ноги, а про дудку. Я на дудке молодецки играл. Дударем я был и слесарем, целую ваши руки-ноги, потому турки то и дело хватали меня. Привезут, поставят работать, а я убегаю.
— Жена у тебя есть?
— То есть, то нет. Сейчас как раз нет.
— Если хочешь, можешь вернуться с нами домой.
— Зачем мне домой, прошу прощенья? Своего доброго хозяина я все равно больше не найду. А дома опять турок схватит.
— А ты разве служил у кого-нибудь?
— Конечно, служил. У большого господина, у самого знатного венгра. Он каждый день давал мне жареное мясо на обед и обходился со мной хорошо. Господин мой, бывало, скажет приветливо: «Почини-ка ты, черномазый, вот это ружье…»
— Кто же этот господин?
— Да кто ж иной, как не его милость господин Балинт!
— Какой Балинт? — спросил Янчи Терек.
— Какой Балинт? Да его милость Балинт Терек!
Гергей поспешил вмешаться и опередить Янчи.
— А что ты знаешь о нем? — и он знаком напомнил Янчи об осторожности.
Цыган пожал плечами.
— Я ведь ни с кем не переписываюсь.
— Но ты хоть слышал о нем что-нибудь?
— Да, говорят, он попал в рабство. Жив ли, помер ли — не знаю. Наверно, помер, а то были бы вести о нем.
— Где ты служил у него?
— В Сигетваре.
Юноши переглянулись. Ни один из них не помнил цыгана. Правда, они недолго жили в Сигетваре, в этом комарином гнезде, а слуг и всякой челяди у Балинта Терека была уйма, всех не упомнишь.
Гергей внимательно всматривался в лицо цыгана и вдруг улыбнулся.
— Погоди… Вспомнил, вспомнил! Ты был когда-то невольником Юмурджака, и тебя освободил Добо.
Цыган уставился на Гергея, потом затряс головой.
— Не Добо меня освободил, а малый ребенок. Хотите — верьте, хотите — нет, но вызволил меня семилетний мальчик. А может, ему и семи лет не было. Вот оно, чудо господне! Гергеем звали того мальчика — я хорошо помню. Пусть Дэвла благословит этого ребенка, где бы он ни был. И конь и телега достались мне благодаря ему. Для него и берег я свой золотой, но потом понял, что это был ангел.
— А скажи, я не похож на твоего ангела?
Цыган недоверчиво покосился на Гергея.
— Никогда я не видал усатых ангелов.
— А вот посмотри, — сказал, улыбаясь, Гергей. — Я тот самый ангел и есть. Помню даже, что ты в тот день женился и жену твою звали Бешке. Встретились мы в лесу за Печем. И еще тебе из добычи досталось ружье.
У цыгана от удивления чуть глаза на лоб не полезли.
— Ой, благослови вас райский Дэвла, ваша милость молодой мой барич! Да размножатся ваши бесценные потомки, точно зернышки проса! Что за счастливый день нынче!
Он опустился на колени, обхватил ноги Гергея и поцеловал их.
— Ну, теперь уж я уверен, что мы не напрасно сюда приехали! — весело воскликнул Гергей.
— Добрая примета! — заметил и Мекчеи.
— Нам сопутствует какой-то добрый ангел! — обрадованно сказал Янчи Терек.
Они прилегли на траву. Гергей рассказал цыгану, зачем они приехали, и спросил:
— Скажи, как нам добраться до господина Балинта?
Цыган слушал Гергея: глаза его то сверкали, то весь он поникал. Он поцеловал руку Янчи, потом сказал, задумчиво покачав головой:
— Попасть в Стамбул можно. Пожалуй, и в Семибашенный замок попадем. Да только господина нашего стерегут сабли острые… — И, обхватив руками свою голову, точно баюкая ее, он запричитал, раскачиваясь: — Ой, бедный ты наш господин Балинт! Стерегут тебя в темнице! Кабы знал я, где ты томишься, кликнул бы тебя в оконце, поздоровался бы и сказал, что целую твои руки-ноги. Ты все у меня на уме. Вот и нынче я велю карты раскинуть, погадать, когда же освободится господин мой!..
Гергей и его друзья подождали, пока присмиреет воображение цыгана, потом попросили его все хорошенько обдумать.
— В город-то мы проберемся, — сказал цыган, — тем более сегодня. Сегодня в Стамбуле персидская панихида, и богомольцев в город собирается не меньше, чем у нас в Успенье. Да вот беда: в Семибашенный замок даже птица не залетит.
— Ладно, мы еще поглядим на этот Семибашенный замок! — гневно воскликнул Янчи. — Нам бы только в город попасть, а куда птица не залетит, туда мышка забежит.
Золотой Рог шириной равен Дунаю. Этот морской залив, изогнутый в виде рога, проходит посреди Константинополя и, оставляя город позади, доходит до самых лесов.
Выбравшись из лесу, наши путники поплыли по заливу в большой рыбачьей фелюге. На носу сидел Гергей, ибо одежда его больше всех напоминала турецкую; посреди фелюги на скамье устроился Мекчеи, тоже смахивавший на турка в своем красном одеянии; остальные приютились на дне лодки.
В сиянии заката башни минаретов тянулись ввысь, точно золотые колонны, сверкали золотом купола храмов, и все это отражалось в море.
— Да ведь тут как в сказке! — восхищалась Эва, сидевшая у ног Гергея.
— Красота несказанная! — согласился с нею Гергей. — Но это, душа моя, точно царство сказочного колдуна: дивные дворцы, а в них обитают чудовища и заколдованные создания.
— Волшебный город! — проговорил Мекчеи.
А Янчи сидел в лодке притихший и грустный. Ему стало почти приятно, когда он увидел среди дивной роскоши дворцов черное пятно.
— Что это за роща? Вон там, за домами, на склоне горы? — спросил он цыгана. — Одни тополя видно. Но какие здесь черные тополя растут! И какие высокие!
— Это, милостивый барич, не тополя, а кипарисы. И это не роща, а кладбище. Там хоронят своих покойников жители Перы[45]. Но лучше бы все турки лежали там!
Янчи закрыл глаза. Быть может, и его отец лежит в могиле под сумрачным кипарисом… Гергей замотал головой.
— Город расположен так же высоко, как у нас Буда на берегу Дуная. Только здесь две, а то и три горы.
— Вот не думал, что Стамбул стоит на холмах! — заметил Мекчеи. — Я полагал, что он построен на равнине, как Сегед или Дебрецен.
— Им легко было выстроить такой красивый город, — молвила Эва. — Разбойничья столица! Стащили в нее награбленное со всех концов света. Любопытно знать, в какой дом попало убранство дворца нашей королевы?
— Ты хочешь сказать — короля Матяша, душа моя? — поправил Гергей.
Он не любил королеву Изабеллу и хотел подчеркнуть, что убранство будайского замка привезли не из Польши.
Когда они подъехали к мосту, солнце уже закатилось. На мосту была толчея, суета.
— Сегодня на панихиде будет много народу, — сказал лодочник.
— Мы тоже на панихиду приехали, — ответил Гергей.
Янчи содрогнулся. Бледный, смотрел он на густую толпу, которая шла через мост в Стамбул.
Благодаря толчее пробрались и они в город.
Стражи, стоявшие на мосту, не обращали ни на кого внимания. Людской поток вынес наших путников на улицы Стамбула.
Они сами не знали, куда идут. Люди стремились куда-то вверх по трем улицам, затем остановились, и образовался затор. Так застревает во время ледохода какая-нибудь крупная льдина на Тисе, и тогда останавливаются, торосятся и другие льдины. Солдаты раздвинули толпу, расчищая путь для персидских паломников.
Гергей прижал к себе Эву. Остальных толпа оттерла к стене какого-то дома. Только глазами следили они друг за другом.
Вдруг в конце улицы вспыхнул такой яркий свет, словно сняли с неба солнце и понесли вместо фонаря. Появилась корзина из железных прутьев, величиной с бочку. Она разбрасывала искры. Корзину нес на саженном шесте могучий перс. В ней горели поленья толщиной в руку. Поленья были, очевидно, пропитаны нефтью. В ослепительном сиянии, разбрасываемом этим факелом, величественно шагали десять смуглых людей в траурных одеждах. Коротко подстриженные курчавые бороды и крутые подбородки свидетельствовали о том, что это персы.
Позади них мальчик вел белого коня в белом чепраке. На чепраке лежало седло, на седле — две сложенные крест-накрест сабли, а к седельной луке привязаны были за лапки два белых живых голубя.
Лошадь, голуби, сабли, чепрак — все было забрызгано кровью.
Вслед за конем шли другие люди в траурной одежде и тянули однообразную горестную песню, состоявшую всего из двух слов: «Хусейн! Хасан!»[46] — и короткого восклицания «Ху!»[47], которое сливалось с какими-то странными хлопками.
Процессия приблизилась, и тогда стало ясно, откуда доносятся эти звуки. Шли двумя вереницами персы в черных хламидах до пят, с обнаженной грудью. Головы у всех были повязаны черными платками, концы которых болтались сзади на шее.
Шагая по обеим сторонам улицы с кликами: «Хусейн! Хасан!» — они поднимали правую руку и, выкрикивая «Ху!», били себя в грудь кулаком возле сердца.
Шум и хлопки раздавались именно от этих ударов. Багровые и синие кровоподтеки доказывали, что богомольцы колотят себя в грудь самым нещадным образом. Персов этих было человек триста. Они то и дело останавливались и, только ударив себя в грудь, делали два-три шага вперед.
Над ними развевались разноцветные треугольные флаги, по большей части зеленые, но попадались также и черные, желтые и красные.
К древкам флагов и к шапкам персидских детей были прикреплены серебряные изображения руки — в память турецкого мученика Аббаса, которому отрезали руку за то, что он напоил водой Хусейна, когда враги схватили его после Кербелайской битвы.[48]
И с нарастающей силой звуки песни: «Хасан! Хусейн! Хасан! Ху!»
Факелы осветили еще одну черную группу людей, которые окружали верблюда, покрытого зеленой попоной. На спине верблюда стоял маленький шалаш из веток, а из него выглядывал мальчик. Видно было только лицо мальчика, да иногда между ветками высовывалась его рука, пригоршнями сыпавшая на людей в траурной одежде нечто вроде опилок.
Временами позади слышался какой-то странный лязг и грохот.
Вскоре подошла и другая траурная процессия. Участники ее тоже шагали по обеим сторонам улицы и тоже были одеты в черные хламиды. Но одеяние это было раскрыто на спине. Богомольцы держали в руках плети из цепей толщиной в палец. Плети были такие тяжелые, что их держали обеими руками, и при каждой строчке песни, закончив ее, персы ударяли себя по голой спине — то через левое, то через правое плечо.
Увидев окровавленные и усеянные волдырями спины этих людей, Эва ухватилась за одежду Гергея.
— Гергей, мне дурно…
— А ведь будет еще страшнее, — ответил Гергей. — Мне об этой панихиде говорил один невольник-турок. Я думал, что он сказку рассказывает.
— Но ребенка того не убьют?
— Не убьют. И голуби и ребенок — это все символы. В полночь перережут тесемки, которыми привязаны голуби. Голуби — это души Хасана и Хусейна. Их полет в небо будет сопровождаться благоговейными воплями богомольцев.
— А ребенок?
— Он изображает осиротевший персидский народ.
— Кто еще пройдет?
— Люди, которые будут ударять себя кончарами в голову.
И в самом деле, последовала новая кровавая процессия. Шли люди в белых полотняных рубахах до пят. Головы у всех были обриты. В правой руке каждый держал кончар. Левой рукой один цеплялся за пояс другого, чтобы не упасть от потери крови или чтобы поддержать товарища, если тот пошатнется.
Эти богомольцы тоже шагали по обеим сторонам улицы, и некоторые из них шатались. Лица у всех были серые. Среди взрослых шел и мальчик лет пятнадцати. Песня, напоминавшая заупокойный псалом, в устах этих персов превратилась в пронзительный вопль: «Хасан! Хусейн!..»
В конце каждой строфы песни при свете факелов сверкали кончары, и люди касались ими своей бритой головы.
Все обливались кровью. У некоторых кровь лилась ручьями по ушам и по носу, обагряя полотняные рубахи. Факелы шипели, пламя металось по ветру, и искры дождем падали на окровавленные головы.
— Хасан! Хусейн!..
В воздухе стоял тяжелый запах дымящейся крови.
Эва закрыла глаза.
— Страшно!
— Говорил же я тебе: оставайся дома. Такой путь женщине не по силам. Закрой глазки, козочка моя.
Эва тряхнула головой и открыла глаза.
— Вот нарочно буду смотреть!
И, побледнев, упорно глядела на кровавое богомолье.
Гергей был спокойней — он с детства привык к крови. «Да ведь это и не страшно, а скорее удивительно, что люди добровольно проливают свою кровь, — думал он. — И против таких людей почти сто лет беспрерывно бьется венгр!»
Он посмотрел через головы окровавленных людей на противоположную сторону улицы.
Странно, что мы всегда чувствуем, когда чьи-нибудь глаза пристально смотрят на нас.
Гергей взглянул прямо туда, откуда были устремлены на него глаза двух людей.
Один был с виду армянин — тот самый адрианопольский ага, солдаты которого с легкой руки Гергея взлетели на воздух.
Второй был Юмурджак.
8
Случилось это еще прошлым летом. Однажды утром Майлад поджидал Балинта Терека возле дверей.
— Большая новость! Ночью прибыли новые узники.
— Венгры? — удивленно спросил Балинт Терек.
— Не знаю еще. Когда утром отперли ворота, я слышал звон цепей во дворе. Я ведь различаю звон цепей каждого узника. Даже лежа в постели, узнаю, кто проходит мимо моих дверей.
— Я тоже.
— Утром я слышал незнакомый звон цепей. Привели не одного человека, а двоих, троих, может быть, и четверых. Они прошли по двору, гремя цепями. Но куда же их повели? Неужели в Таш-Чукуру?
Таш-Чукуру — это похожая на пещеру темница в Семибашенном замке, камера смертников, устроенная в подземелье, под Кровавой башней. Тот, кто попадает туда, очень скоро знакомится с высочайшими тайнами надзвездного мира.
Узники побрели в сад, где они обычно проводили время на прогулке. Но в этот день они не разглядывали, насколько подрос кустарник, не следили за облаками, плывущими в Венгрию. С беспокойством ждали они возможности повидать новых узников.
На ногах у них уже не было цепей. Несметные богатства, которые жена Терека переслала султану и пашам, не отперли двери темницы, но сняли кандалы с ног Балинта.
Оба узника были уже стары, а замок стерегли двести пятьдесят солдат вместе со своими семьями. Никому никогда еще не удавалось бежать из Семибашенного замка.
Внутренняя стража сменилась. Во дворе появился пузатый молодой бей и отдал распоряжения уходившим стражам.
— Трое пусть идут на камнедробилку, — говорил он, тяжело дыша, точно жирная утка. — Да, трое пусть пойдут на камнедробилку и дробят камни.
Он назвал троих назначенных солдат по именам, затем обратился к двум низкорослым солдатам:
— Возвращайтесь через час, — займетесь уборкой арсенала. А вы…
Балинту Тереку не терпелось, чтобы бей закончил свои распоряжения, и он, будто прогуливаясь, подошел поближе.
— Доброе утро, Вели-бей! Как ты спал?
— Спасибо. Плохо спал. Нынче подняли меня спозаранку. Из Венгрии прибыли три новых узника.
— Уж не монаха ли сюда привезли?
— Нет, какого-то барина. И он ужасно настойчивый! Впрочем, он, может быть, и не барин, а нищий. На нем даже приличной рубахи нет. Сообщают, что он подстерег будайского пашу и ограбил.
— Будайского пашу?
— Да. С ним привезли и двоих его сыновей.
— А как его зовут?
— Я записал, да не помню. У вас у всех такие чудные имена, разве упомнишь!
Бей кивнул головой, повернулся и пошел, вероятно, собираясь снова завалиться спать.
Балинт Терек в полном смятении вернулся в сад и сел на скамейку рядом с Майладом.
— Напал на будайского пашу? Кто же это может быть?
— Нищий? — размышлял и Майлад. — Будь он нищим, его не привезли бы сюда.
— Кто бы он ни был, но первым делом я дам ему одежду.
Узники размышляли и строили всякие догадки до самого обеда. Перечислили фамилии многих и многих венгерских и эрдейских вельмож, но пришли к заключению, что ни один из носителей этих имен не посмел бы так обойтись с будайским пашой — ведь паша ездит в сопровождении большой свиты.
— Кто это может быть?
Наконец, в час обеда, которым их кормили за общим столом, накрывавшимся на теневой стороне внутреннего двора, появился новый узник.
Оба венгра смотрели во все глаза. Но пришелец был им незнаком. Какой-то низенький и коренастый смуглый человек с проседью и с небольшой лысиной на макушке. Одет он был в изодранный венгерский холщовый костюм. Рядом с ним шли двое юношей, одетых чуть получше. Одному на вид было лет двадцать, другому — двадцать пять. По чертам лица можно было заключить, что меж собой они братья, а старику — сыновья, хотя оба были на голову выше отца.
На ноги старику уже надели те же легкие стальные кандалы, которые проносил два года Балинт Терек. От долгого употребления они блестели, словно серебро.
Майлад поспешил навстречу узнику. Он не знал его, но видел, что это венгр. Балинт, глубоко растроганный, стоял у стола и пристально смотрел на старика.
Майлад, не в силах произнести ни слова, обнял его.
— Брат мой…
Но Балинт стоял неподвижно и вдруг крикнул, дрожа от волнения:
— Кто ты?
Старик опустил голову и пробормотал еле слышно:
— Ласло Морэ.
Балинт отпрянул, словно от удара, отвернулся и сел на место.
Отшатнулся от нового узника и Майлад.
Юноши, опечаленные, стояли за спиной отца.
— Здесь будет ваше место, господа, — распорядился Вели-бей, указав на тот конец стола, против которого сидел обычно Балинт Терек.
Балинт Терек встал и отчеканил:
— Если их будут кормить за этим столом, я тут есть не стану! — и, обернувшись к слуге, стоявшему у него за спиной, сказал: — Принеси мне тарелку в комнату.
Майлад постоял секунду в нерешительности, потом и он приказал своему слуге:
— Неси и мою тарелку, — и пошел вслед за Балинтом Тереком.
Вели-бей пожал плечами и, бросив взгляд на Морэ, спросил:
— Почему они презирают тебя?
Морэ мрачно смотрел вслед уходившим.
— Потому что они венгры.
— А ты разве не венгр?
Морэ пожал плечами.
— То-то и оно, что венгр. Два венгра еще могут ужиться, но трое уж непременно поцапаются.
Две недели Балинт Терек не выходил из своей комнаты, даже не гулял во дворе. Так же поступал и Майлад. Он слушал рассуждения Балинта Терека о новой вере, которую распространили знаменитый Мартин Лютер и Жан Кальвин.
— Это и есть истинная христианская вера, а не та римско-латинская, которая распространилась по всему свету, — говорил Балинт Терек.
Наконец и Майлад перешел в новую веру. Написал даже в письме своему сыну Габору, чтобы он дома призадумался над этим учением.
Но уж очень им надоело сидеть в четырех стенах. Однажды Балинт Терек сказал:
— Пойдем спустимся в сад.
— Да ведь там этот разбойник!
— Может, его и нет в саду.
— А если он там?
— Ну и пусть себе! Мы с ним разговаривать не станем. А гулять в саду мы имеем такое же право, как и он.
Майлад улыбнулся.
— Право? Стало быть, у нас есть какие-то права?
Балинт усмехнулся.
— Есть, конечно, пес их дери. Мы ведь старожилы, а этот Ласло Морэ только две недели назад приехал.
И они спустились в сад.
Под платаном сидел персидский принц — тоже давний узник, как и они, да еще какой-то азиатский царек, почти отупевший от горя и скуки. Он играл с персом в шахматы. Вот уже много лет они с утра до вечера играли в шахматы, не перекидываясь при этом ни единым словом.
Балинту и Майладу оба шахматиста были так же хорошо знакомы, как Мраморные ворота, белевшие между Кровавой и Золотой башнями, или как огромного роста знатный курд, которого за грубые слова в адрес султана недавно заковали в тяжелейшие цепи. Поникнув головой, сидел он с утра до вечера у зарешеченной двери в темнице Кровавой башни либо лежал, изнемогая от тяжести цепей. А взглядом он с завистью следил за узниками, которые прогуливались между кустарниками.
Балинт и Майлад не обратили бы даже внимания на шахматистов, если бы им не бросилось в глаза, что позади них сидит какое-то новое лицо и наблюдает за игрой.
Кто этот старый низенький турок в желтом кафтане? И почему он ходит с непокрытой головой? Им никогда еще не приходилось видеть турка без чалмы, разве только когда он умывается или бреется.
При звуке шагов пленных венгерских вельмож человек в желтом кафтане обернулся.
Это был Морэ.
Он встал и отошел от играющих. На лице его уже не было выражения усталости, как в первый день, когда он казался еле живым. Крохотные черные глазки его быстро моргали, походка была твердой, почти молодой.
Скрестив руки на груди, он подошел к вельможам.
— За что вы ненавидите меня? — спросил он, и глаза его метали искры. — Чем вы лучше меня? Тем, что богаче? Здесь богатство ни к чему! Или вы гордитесь своей родовитостью? Мой род такой же древний, как и у вас…
— Ты был разбойником! — рявкнул Балинт Терек.
— А вы не были разбойниками? Разве ваши лапы не тянулись во все стороны за чужим добром? Разве вы не дрались друг с другом? Не поворачивались, точно флюгеры, то к Яношу, то к Фердинанду? Вы подпевали тому, кто вам больше платил!
Майлад взял Балинта за руку.
— Пойдем отсюда, не связывайся.
— Не пойду! — отдернув руку, сказал Балинт. — Ни перед человеком, ни перед псом я не отступаю.
Увидев, что от ворот идет Вели-бей, он сел на скамью, пытаясь унять свой гнев. Бей шел вместе с турецким муллой и сыновьями Морэ. Оба сына тоже были в турецкой одежде, только без тюрбанов. Как и их отец, они ходили с непокрытой головой.
Майлад уселся рядом с Балинтом Тереком.
Морэ стал перед ними, расставив ноги, и, подбоченившись, продолжал препираться:
— Я участвовал в сражении, когда сокрушили Дердя Дожу. Я дрался в Мохачской битве, где двадцать четыре тысячи венгров пролили кровь за отчизну…
— Я тоже был там, — оборвал его Майлад, — но не для того, чтобы хвастаться этим.
— А если ты участвовал в том кровавом крещении, то должен знать, что все уцелевшие в бою под Мохачем считают друг друга братьями.
— Нет уж, пусть разбойник с большой дороги не считает меня своим братом! — закричал Майлад, покраснев. — Знаю я, почему снесли твой палотайский замок!
— Может, и знаешь, зато не знаешь, почему снесли Нану. Не знаешь, что вся Венгрия лежит у ног будайского паши. И только я, Ласло Морэ, не побоялся ему крикнуть: «Ты не нам, а псам указ, гололобый!» Годы дрался я со своей маленькой дружиной против турок. Не Фердинанд дрался и не почтенное венгерское дворянство, а я, Ласло Морэ. В прошлом году я разбил турецкое войско, направлявшееся в Белград, — я, Ласло Морэ, которого вы величаете грабителем и разбойником. — Он передохнул, потом, размахивая руками, продолжал: — Было бы у меня столько денег, сколько у Иштвана Майлада, было бы у меня столько добра, замков и челяди, как у Балинта Терека, было бы у меня столько солдат, как у того, кто носит на голове корону в качестве украшения, — тогда меня, Ласло Морэ, чествовала бы нынче Венгрия как своего освободителя. Но так как у меня мало было солдат, мало денег, то басурманы оттеснили меня в Нану и снесли, проклятые, мой замок до основания…
— Большая новость! Ночью прибыли новые узники.
— Венгры? — удивленно спросил Балинт Терек.
— Не знаю еще. Когда утром отперли ворота, я слышал звон цепей во дворе. Я ведь различаю звон цепей каждого узника. Даже лежа в постели, узнаю, кто проходит мимо моих дверей.
— Я тоже.
— Утром я слышал незнакомый звон цепей. Привели не одного человека, а двоих, троих, может быть, и четверых. Они прошли по двору, гремя цепями. Но куда же их повели? Неужели в Таш-Чукуру?
Таш-Чукуру — это похожая на пещеру темница в Семибашенном замке, камера смертников, устроенная в подземелье, под Кровавой башней. Тот, кто попадает туда, очень скоро знакомится с высочайшими тайнами надзвездного мира.
Узники побрели в сад, где они обычно проводили время на прогулке. Но в этот день они не разглядывали, насколько подрос кустарник, не следили за облаками, плывущими в Венгрию. С беспокойством ждали они возможности повидать новых узников.
На ногах у них уже не было цепей. Несметные богатства, которые жена Терека переслала султану и пашам, не отперли двери темницы, но сняли кандалы с ног Балинта.
Оба узника были уже стары, а замок стерегли двести пятьдесят солдат вместе со своими семьями. Никому никогда еще не удавалось бежать из Семибашенного замка.
Внутренняя стража сменилась. Во дворе появился пузатый молодой бей и отдал распоряжения уходившим стражам.
— Трое пусть идут на камнедробилку, — говорил он, тяжело дыша, точно жирная утка. — Да, трое пусть пойдут на камнедробилку и дробят камни.
Он назвал троих назначенных солдат по именам, затем обратился к двум низкорослым солдатам:
— Возвращайтесь через час, — займетесь уборкой арсенала. А вы…
Балинту Тереку не терпелось, чтобы бей закончил свои распоряжения, и он, будто прогуливаясь, подошел поближе.
— Доброе утро, Вели-бей! Как ты спал?
— Спасибо. Плохо спал. Нынче подняли меня спозаранку. Из Венгрии прибыли три новых узника.
— Уж не монаха ли сюда привезли?
— Нет, какого-то барина. И он ужасно настойчивый! Впрочем, он, может быть, и не барин, а нищий. На нем даже приличной рубахи нет. Сообщают, что он подстерег будайского пашу и ограбил.
— Будайского пашу?
— Да. С ним привезли и двоих его сыновей.
— А как его зовут?
— Я записал, да не помню. У вас у всех такие чудные имена, разве упомнишь!
Бей кивнул головой, повернулся и пошел, вероятно, собираясь снова завалиться спать.
Балинт Терек в полном смятении вернулся в сад и сел на скамейку рядом с Майладом.
— Напал на будайского пашу? Кто же это может быть?
— Нищий? — размышлял и Майлад. — Будь он нищим, его не привезли бы сюда.
— Кто бы он ни был, но первым делом я дам ему одежду.
Узники размышляли и строили всякие догадки до самого обеда. Перечислили фамилии многих и многих венгерских и эрдейских вельмож, но пришли к заключению, что ни один из носителей этих имен не посмел бы так обойтись с будайским пашой — ведь паша ездит в сопровождении большой свиты.
— Кто это может быть?
Наконец, в час обеда, которым их кормили за общим столом, накрывавшимся на теневой стороне внутреннего двора, появился новый узник.
Оба венгра смотрели во все глаза. Но пришелец был им незнаком. Какой-то низенький и коренастый смуглый человек с проседью и с небольшой лысиной на макушке. Одет он был в изодранный венгерский холщовый костюм. Рядом с ним шли двое юношей, одетых чуть получше. Одному на вид было лет двадцать, другому — двадцать пять. По чертам лица можно было заключить, что меж собой они братья, а старику — сыновья, хотя оба были на голову выше отца.
На ноги старику уже надели те же легкие стальные кандалы, которые проносил два года Балинт Терек. От долгого употребления они блестели, словно серебро.
Майлад поспешил навстречу узнику. Он не знал его, но видел, что это венгр. Балинт, глубоко растроганный, стоял у стола и пристально смотрел на старика.
Майлад, не в силах произнести ни слова, обнял его.
— Брат мой…
Но Балинт стоял неподвижно и вдруг крикнул, дрожа от волнения:
— Кто ты?
Старик опустил голову и пробормотал еле слышно:
— Ласло Морэ.
Балинт отпрянул, словно от удара, отвернулся и сел на место.
Отшатнулся от нового узника и Майлад.
Юноши, опечаленные, стояли за спиной отца.
— Здесь будет ваше место, господа, — распорядился Вели-бей, указав на тот конец стола, против которого сидел обычно Балинт Терек.
Балинт Терек встал и отчеканил:
— Если их будут кормить за этим столом, я тут есть не стану! — и, обернувшись к слуге, стоявшему у него за спиной, сказал: — Принеси мне тарелку в комнату.
Майлад постоял секунду в нерешительности, потом и он приказал своему слуге:
— Неси и мою тарелку, — и пошел вслед за Балинтом Тереком.
Вели-бей пожал плечами и, бросив взгляд на Морэ, спросил:
— Почему они презирают тебя?
Морэ мрачно смотрел вслед уходившим.
— Потому что они венгры.
— А ты разве не венгр?
Морэ пожал плечами.
— То-то и оно, что венгр. Два венгра еще могут ужиться, но трое уж непременно поцапаются.
Две недели Балинт Терек не выходил из своей комнаты, даже не гулял во дворе. Так же поступал и Майлад. Он слушал рассуждения Балинта Терека о новой вере, которую распространили знаменитый Мартин Лютер и Жан Кальвин.
— Это и есть истинная христианская вера, а не та римско-латинская, которая распространилась по всему свету, — говорил Балинт Терек.
Наконец и Майлад перешел в новую веру. Написал даже в письме своему сыну Габору, чтобы он дома призадумался над этим учением.
Но уж очень им надоело сидеть в четырех стенах. Однажды Балинт Терек сказал:
— Пойдем спустимся в сад.
— Да ведь там этот разбойник!
— Может, его и нет в саду.
— А если он там?
— Ну и пусть себе! Мы с ним разговаривать не станем. А гулять в саду мы имеем такое же право, как и он.
Майлад улыбнулся.
— Право? Стало быть, у нас есть какие-то права?
Балинт усмехнулся.
— Есть, конечно, пес их дери. Мы ведь старожилы, а этот Ласло Морэ только две недели назад приехал.
И они спустились в сад.
Под платаном сидел персидский принц — тоже давний узник, как и они, да еще какой-то азиатский царек, почти отупевший от горя и скуки. Он играл с персом в шахматы. Вот уже много лет они с утра до вечера играли в шахматы, не перекидываясь при этом ни единым словом.
Балинту и Майладу оба шахматиста были так же хорошо знакомы, как Мраморные ворота, белевшие между Кровавой и Золотой башнями, или как огромного роста знатный курд, которого за грубые слова в адрес султана недавно заковали в тяжелейшие цепи. Поникнув головой, сидел он с утра до вечера у зарешеченной двери в темнице Кровавой башни либо лежал, изнемогая от тяжести цепей. А взглядом он с завистью следил за узниками, которые прогуливались между кустарниками.
Балинт и Майлад не обратили бы даже внимания на шахматистов, если бы им не бросилось в глаза, что позади них сидит какое-то новое лицо и наблюдает за игрой.
Кто этот старый низенький турок в желтом кафтане? И почему он ходит с непокрытой головой? Им никогда еще не приходилось видеть турка без чалмы, разве только когда он умывается или бреется.
При звуке шагов пленных венгерских вельмож человек в желтом кафтане обернулся.
Это был Морэ.
Он встал и отошел от играющих. На лице его уже не было выражения усталости, как в первый день, когда он казался еле живым. Крохотные черные глазки его быстро моргали, походка была твердой, почти молодой.
Скрестив руки на груди, он подошел к вельможам.
— За что вы ненавидите меня? — спросил он, и глаза его метали искры. — Чем вы лучше меня? Тем, что богаче? Здесь богатство ни к чему! Или вы гордитесь своей родовитостью? Мой род такой же древний, как и у вас…
— Ты был разбойником! — рявкнул Балинт Терек.
— А вы не были разбойниками? Разве ваши лапы не тянулись во все стороны за чужим добром? Разве вы не дрались друг с другом? Не поворачивались, точно флюгеры, то к Яношу, то к Фердинанду? Вы подпевали тому, кто вам больше платил!
Майлад взял Балинта за руку.
— Пойдем отсюда, не связывайся.
— Не пойду! — отдернув руку, сказал Балинт. — Ни перед человеком, ни перед псом я не отступаю.
Увидев, что от ворот идет Вели-бей, он сел на скамью, пытаясь унять свой гнев. Бей шел вместе с турецким муллой и сыновьями Морэ. Оба сына тоже были в турецкой одежде, только без тюрбанов. Как и их отец, они ходили с непокрытой головой.
Майлад уселся рядом с Балинтом Тереком.
Морэ стал перед ними, расставив ноги, и, подбоченившись, продолжал препираться:
— Я участвовал в сражении, когда сокрушили Дердя Дожу. Я дрался в Мохачской битве, где двадцать четыре тысячи венгров пролили кровь за отчизну…
— Я тоже был там, — оборвал его Майлад, — но не для того, чтобы хвастаться этим.
— А если ты участвовал в том кровавом крещении, то должен знать, что все уцелевшие в бою под Мохачем считают друг друга братьями.
— Нет уж, пусть разбойник с большой дороги не считает меня своим братом! — закричал Майлад, покраснев. — Знаю я, почему снесли твой палотайский замок!
— Может, и знаешь, зато не знаешь, почему снесли Нану. Не знаешь, что вся Венгрия лежит у ног будайского паши. И только я, Ласло Морэ, не побоялся ему крикнуть: «Ты не нам, а псам указ, гололобый!» Годы дрался я со своей маленькой дружиной против турок. Не Фердинанд дрался и не почтенное венгерское дворянство, а я, Ласло Морэ. В прошлом году я разбил турецкое войско, направлявшееся в Белград, — я, Ласло Морэ, которого вы величаете грабителем и разбойником. — Он передохнул, потом, размахивая руками, продолжал: — Было бы у меня столько денег, сколько у Иштвана Майлада, было бы у меня столько добра, замков и челяди, как у Балинта Терека, было бы у меня столько солдат, как у того, кто носит на голове корону в качестве украшения, — тогда меня, Ласло Морэ, чествовала бы нынче Венгрия как своего освободителя. Но так как у меня мало было солдат, мало денег, то басурманы оттеснили меня в Нану и снесли, проклятые, мой замок до основания…