Только теперь рассмотрел Гергей, что венгр, говоривший густым басом, был худенький, низкорослый человек с круглой бородой.
   Он сидел среди остальных в одной сорочке.
   — Ночью вряд ли дадут, — ответил Гергей. — А как вы попали в рабство?
   — Я в погребе прятался, червяк их заешь. Эти ослы меня, наверно, за лазутчика принимают. Какой я, к черту, лазутчик! Я честный чеботарь и до смерти рад, когда не вижу турок, не то что еще за ними подглядывать. Ух, гады поганые!
   — А вы сами-то из Буды?
   — Конечно, из Буды. Лучше б я там и сидел!
   — А вы знаете Петера Цецеи?
   — Старика с деревянной ногой? Как не знать! У него и рука одна деревянная.
   — А что он поделывает?
   — Что поделывает? Сражается.
   — Сражается?
   — Да еще как! Велел привязать себя к седлу и вместе с господином Балинтом бросился на немцев.
   — С одной-то рукой?
   — С одной. Налетел на них, точно молодой воин. Я его видел, когда отряд возвращался. Господин Балинт повел Цецеи к королеве.
   — Балинт Терек?
   — Он самый. Вот человек! Видно, он вскормлен на драконьем молоке. Каждый день возвращался забрызганный по самые плечи вражеской кровью. Но уж лучше бы он не только немцев, а и басурман колошматил!
   — Ничего дурного со стариком Цецеи не случилось?
   — Как же, случилось! — Чеботарь засмеялся. — В битве ему деревянную руку отхватили.
   — А дочку его вы знаете? — робко спросил Гергей.
   — Знаю, конечно. Две недели назад я сшил ей желтые башмачки. Изящные, низенькие, с золотой бахромой. Теперь барышни такие носят, конечно те, что побогаче.
   — Красивая девушка, правда?
   Сапожник пожал плечами.
   — Ничего, хорошенькая. — Он замолчал на миг и дернул себя за ус. — Чтоб господь покарал этих басурман! — сказал он вдруг изменившимся голосом. — Ментик-то мой они вернут? Верхнюю рубаху не жаль. Стащили ее с меня, да бог с ней. Но вот ментик…
   — А когда вы уехали из Буды? — продолжал допытываться Гергей.
   — Три дня назад удрал. Только лучше б не удирал. Хуже, чем здесь, мне бы и там не было. А турки все же сущие собаки. В Нандорфехерваре они поклялись, что никого не тронут, а весь народ в крепости изрубили. Так ведь?
   — Неужто вы думаете, что и Буда попадет в их руки?
   — Наверняка попадет.
   — Почему же наверняка?
   — А потому, что уже больше недели турецкие духи служат в нашем храме свою мессу.
   — Что такое? Что вы говорите?
   — Верно, верно… В храме Богородицы каждую полночь зажигаются огни и слышится «Иллаллах»: турки орут, кричат, славят своего бога.
   — Этого быть не может!
   — Ей-богу, правда! Вот так же было и в Нандорфехерваре. Там тоже каждую ночь слышалось из храма турецкое пение, а через неделю турки взяли крепость.
   Гергей вздрогнул.
   — Это все пустяки, суеверие.
   — Уж как хотите, но я сам видел и своими ушами слышал. Иначе разве я ушел бы из крепости!
   — Так вы потому и удрали?
   — Конечно! Семью свою я еще перед усобицей с немцами отправил в Шопрон, к бабушке. Поехать с ними не мог — жалко было хорошие заработки оставить. Вы же, барич, знаете, как только господа дворяне приезжают в Буду, они первым делом заказывают себе новые башмаки. И господину Балинту Тереку я тогда сшил башмаки. Его милости господину Вербеци[23] тоже. И еще его милости господину Перени.
   Не успел сапожник закончить свой рассказ, как Хайван схватил его за шиворот, приподнял, точно котенка, и отшвырнул шагов на десять от Гергея.
   Сапожник со стоном упал на траву. На его месте устроился Хайван.
   — Ты сказал, что умеешь и читать и писать. Так вот я покажу тебе кое-что.
   Он вытер обе пятерни о шаровары и снял со спины белую торбу из воловьей шкуры, еще раз вытер пальцы и, порывшись в торбе, вытащил из нее связку сложенных листиков пергамента.
   — Погляди, — сказал он, — это я нашел на груди одного мертвого дервиша под власяницей. Дервиш помер от какой-то раны в пояснице. Его не то пикой прокололи, не то пулей хребет перебили. Но это не важно. Были у него и деньги: тридцать шесть золотых. Они тоже здесь у меня, в сумке. Так вот, если ты скажешь мне, что тут написано, я дам тебе один золотой. А не скажешь — так стукну по башке, что ты сдохнешь!
   Луна ярко сияла. Вокруг все спали. Сапожник тоже клубком свернулся на траве; быть может, и он заснул.
   Гергей развернул связку бумаг. Это были листки пергамента величиной с ладонь; на них виднелись какие-то значки, квадраты, пятиугольники и шестиугольники.
   — Я плохо вижу, — сказал юноша, — очень мелко написано.
   Турок поднялся, выхватил из костра горящую ветку толщиной в руку и поднял ее над юношей.
   Гергей внимательно и мрачно разглядывал чертежи и письмена. Пламя почти обжигало ему лицо, но он этого не замечал.
   Вдруг юноша вскинул голову и спросил:
   — Ты показывал кому-нибудь эти листки?
   — Показывать-то показывал, да никто в них не разобрался.
   Ветка погасла. Турок бросил ее на землю.
   — Деньги твои мне не нужны, — сказал Гергей. — Кулака твоего я не боюсь. Я невольник султана, и если ты меня ударишь, тебе перед ним придется держать ответ. Но раз ты просишь объяснить, что написано на этих листках, позволь и тебя кое о чем попросить.
   — О чем же?
   — Эти бумаги дороги тебе, ибо они принадлежали священному дервишу. Счастье твое, что ты показал их мне. Турок отнял бы их у тебя. Я же готов тебе все разъяснить, но только при условии, что ты пойдешь к священнику, который нынче в полдень устроил взрыв. Впрочем, он, может, тут ни при чем и оказался у дороги совсем случайно.
   — Нет, это он сделал, наверняка он!
   — Ну, да все равно, один черт! Ты посмотри — жив он или помер.
   Турок взялся за подбородок и задумчиво посмотрел на Гергея.
   — А пока ты сходишь туда, я пересмотрю твои бумажки, — уговаривал его Гергей. — Теперь уже и горящая ветка не нужна. Луна и без того ярко светит.
   И он снова углубился в чертежи.
   Это были нарисованные свинцовым карандашом чертежи венгерских крепостей. Кое-что стерлось. На одном чертеже Гергею бросились в глаза значки Х и О. Внизу на листке дано было на латыни объяснение: Х — самое уязвимое место крепости; О — место, самое подходящее для подкопа. Кое-где от значка О шла стрелка, в других местах ее не было.
   Гергей в отчаянии встряхнул головой. В руках его оказались рисунки какого-то лазутчика, планы более тридцати венгерских крепостей.
   Что ж теперь делать?
   Украсть? Невозможно.
   Сжечь? Турок задушит.
   Бледный от волнения, Гергей держал в руке бумажки, потом вынул из кармана поддевки заостренный кусочек свинца, зачеркнул на всех чертежах значки О и Х и расставил их по другим местам.
   Вот и все, что он мог сделать.
   Так как турок все не возвращался, Гергей долго разглядывал последний чертеж. На нем была изображена Эгерская крепость в виде лягушки с перебитыми лапками. Рисунок привлек внимание юноши, потому что он заметил там четыре подземных хода, а между ними — залы и четырехугольное водохранилище. Что за причудливое сооружение! Казалось, его строители рассчитывали продолжать битву и под землей. Если и там не удастся одолеть врага, они отступят из крепости подземными ходами, а преследователи погибнут в водохранилище.
   Гергей поднял глаза, посмотрел, не идет ли турок.
   Турок уже приближался, двигаясь высокой, огромной тенью мимо пушек, и при этом почесывался, засунув руку под мышку.
   Гергей быстро скатал в шарик последний чертеж, сунул его в карман поддевки, пальцем проделал в кармане дыру и спустил в нее шарик за подкладку. Затем снова склонился над разложенными чертежами.
   — Священник еще жив, — сказал турок, присев на корточки, — но, говорят, до утра не протянет.
   — Ты видел его?
   — Видел. Все лекари сидят вокруг шатра. А священник лежит на подушках и хрипит, как издыхающий конь.
   Гергей прикрыл глаза рукой.
   Турок уставился на него, как тигр на свою жертву.
   — Ты, может, сообщник его?
   — А что, если и сообщник? Счастье твое в моих руках!
   Турок захлопал глазами, но вдруг присмирел.
   — А эти бумаги приносят счастье?
   — Не бумаги, а их тайна. Но только турку! — сказал Гергей, возвращая Хайвану листки пергамента.
   — Так говори же! — прошептал великан, глядя на него алчными глазами. — Я исполнил твое желание.
   — Ты должен еще освободить меня.
   — Ишь ты, чего захотел!
   — Но ведь для тебя дорога эта тайна?
   — А я у кого-нибудь другого узнаю.
   — Не узнаешь. Турок отнимет у тебя листки. А христианин? Когда ты еще найдешь христианина, который знает и турецкий язык и латынь! И кому ты можешь оказать такую услугу, что взамен он отомкнет тебе замок счастья!
   Турок схватил юношу за горло.
   — Задушу, если не скажешь!
   — А я всем расскажу, что у тебя священная реликвия дервиша.
   Но больше он не мог проронить ни слова — турок точно тисками сдавил ему горло.
   У юноши занялось дыхание.
   Но турок вовсе не собирался его душить. Какой прок, если он задушит школяра! Может, с ним и счастье свое погубишь. А Хайван пошел на войну не для того, чтобы сложить голову. Как и любой солдат, он мечтал выйти в большие господа.
   — Ладно, я успею убить тебя, если ты на меня беду навлечешь. Но как мне освободить-то тебя?
   Гергей еще не отдышался и не мог говорить.
   — Прежде всего, — ответил он наконец со стоном, — перепили мне кандалы.
   Великан презрительно улыбнулся, потом осмотрелся по сторонам и большой красной рукой потянулся к кандалам. Дважды нажал — и с одной ноги Гергея цепь с тихим звоном упала в траву.
   — А дальше? — спросил турок. Глаза его горели.
   — Достань мне колпак и плащ сипахи.
   — Это уже труднее.
   — Сними с кого-нибудь из спящих.
   Турок почесал шею.
   — И это еще не все, — продолжал Гергей. — Ты должен раздобыть для меня коня и какое-нибудь оружие. Все равно какое.
   — Если ничего не найду, отдам тебе свой кончар — вот этот, что поменьше.
   — Ладно.
   Турок оглянулся. Кругом все спят, только караульные безмолвно, как тени, шагают взад и вперед.
   Долговязый янычар стоял в двадцати шагах от них. Воткнув пику в землю, он опирался на нее.
   — Погоди, — сказал великан.
   Он встал и поплелся к проходу между палатками.


8


   Гергей прилег на траву и прикинулся спящим. Но заснуть он себе не позволял, хотя и был очень утомлен. То и дело он поглядывал на небо — следил, не встретится ли луна с похожей на плот серой тучей, которая лениво плыла в вышине. (Если туча затянет луну — землю покроет благоприятный мрак.) Искоса Гергей разглядывал грубого, долговязого янычара. Шея у него была длинная, как у орла-стервятника. Он стоял, опершись на пику, и, очевидно, спал — усталые солдаты спят и стоя.
   Ночь была мягкая, воздух трепетал от тихого храпа тысяч людей. Казалось, будто сама земля мурлычет, как кошка. Только изредка раздавались окрики караульных да слышно было, как с хрустом жуют траву кони, пасущиеся на лугу.
   Постепенно сон начал одолевать и Гергея. От усталости и тревоги он тоже задремал (приговоренные всегда спят накануне казни). Но он не хотел поддаваться дремоте и даже радовался комару, который кружился вокруг его носа и все зудел, будто тоненько пиликал на крошечной скрипке. Наконец Гергей отогнал его, продолжая, однако, бороться со сном, сразившим весь лагерь. Боролся, боролся, но в конце концов глаза его смежились.
   И во сне он увидел себя в старом замке Шомодьской крепости, в классной комнате вместе с сыновьями Балинта Терека.
   Все трое сидят за длинным некрашеным дубовым столом. Напротив них, склонившись над большой книгой, переплетенной в телячью кожу, сидит отец Габор. Слева — окно с частым свинцовым переплетом. Сквозь круглые стеклышки заглядывает солнце и бросает свои лучи на угол стола. На стене — две большие карты. На одной изображена Венгрия, на другой — три части света. (В те времена ученые еще не наносили на карты землю Колумба. Тогда еще только-только разнеслась весть о том, что португальцы нашли какую-то доселе неведомую часть света. Но правда это, нет ли — никто не знал. Австралия же не снилась еще и Колумбу.)
   На карте Венгрии крепости изображались в виде палаток, а леса — в виде разбросанных деревьев. Это были хорошие карты. В них легко разбирался и тот, кто не умел читать. А в те времена даже среди господ, имевших родовые гербы, многие не знали грамоты. Да и к чему им была грамота? На то существовали писцы, они в случае надобности могли написать письмо и прочесть послание, полученное господином.
   Отец Габор поднял голову и заговорил:
   «С нынешнего дня мы не будем больше учить ни синтаксис, ни географию, ни историю, ни ботанику — начнем заниматься только турецким и немецким языками. А по химии будем знакомиться только с изготовлением пороха».
   Янчи Терек обмакнул в чернильницу гусиное перо.
   «Учитель, зачем нам понапрасну тратить время на турецкий язык? Ведь мы можем объясняться с любым невольником-турком. А от немцев наш батюшка отвернулся».
   Десятилетний Фери, встряхнув головой, откинул назад свои длинные каштановые волосы и сказал:
   «И химия тоже ни к чему! У батюшки столько пороху, что до скончания света хватит».
   «Погоди, сударик! — улыбнулся отец Габор. — Ты ведь еще и читать прилично не умеешь. Вчера тоже вместо Цицерон прочел Кикерон».
   В дверях вдруг появилась богатырская фигура Балинта Терека. На нем был синий бархатный доломан, завещанный ему в предсмертный час королем Яношем, у пояса — легкая кривая сабля. Ее он надевал обычно только в торжественных случаях.
   «Гости приехали, — сказал он священнику. — Мальчики, наденьте праздничное платье и выйдите во двор».
   На дворе стоял большой венский кованый рыдван. Возле него хлопотал немец со слугой. Они вытаскивали из рыдвана сверкающие панцири, передавали их невольникам-туркам, а те развешивали их на кольях.
   Возле рыдвана стоял хозяин замка в обществе четырех знатных господ. Мальчиков представили им. Один из приезжих — невысокий смуглый молодой человек с коротким носом и огненными глазами — поднял маленького Фери Терека и поцеловал его.
   «Ты помнишь, кто я такой?»
   «Дядя Миклош», — ответил мальчик.
   «А как моя фамилия?»
   Ферко задумчиво смотрел на мягкую черную бородку дяди Миклоша.
   Вместо Фери ответил Янош:
   «Зирини».
   «Ах ты! Не Зирини, — поправил отец, — а Зрини!»[24]
   Все это было давным-давно и только во сне снится иногда. Но во сне все повторяется так же, как было наяву.
   И дальше Гергей видит все, что произошло в тот день.
   По кольям были развешаны шесть нагрудников. Господа взяли ружья и выстрелили в них. Пуля пробила один нагрудник. Его вернули венскому торговцу. Остальные панцири получили от выстрелов только вмятины; их купили и поделили меж собой.
   Тем временем завечерело. Все сели за ужин. Во главе стола сидела жена Терека, а на другом конце — сам хозяин. За ужином гости старались выяснить познания мальчиков. Особенно много вопросов задавали они по Библии и катехизису.
   Балинт Терек слушал некоторое время эти благочестивые вопросы, ласково улыбаясь, потом встряхнул головой.
   «Вы думаете, мои сыновья только катехизис учат? Расскажи-ка, Янчи, как отливают пушку?»
   «А какого веса, батюшка?»
   «Весом в тысячу фунтов, черт побери!»
   «Для отливки пушки в тысячу фунтов, — встав, начал мальчик, — требуется девятьсот фунтов меди и сто фунтов свинца, но в случае нужды пушку можно отлить и из колоколов, а тогда свинца нужно только половину. Когда материал уже заготовлен, мы выкапываем такую глубокую яму, какой величины собираемся отлить пушку. Прежде всего скатываем стержень из липкой и чистой глины. Глину предварительно перемешиваем с паклей, в середину стержня вставляем железную палку…»
   «А железная палка зачем?» — спросил Балинт Терек.
   «Чтобы глина держалась, иначе она упадет или стержень покривится».
   Глядя на отца умными глазенками, Янчи продолжал:
   «Глину вымешиваем натвердо, паклю подбавляем к ней по надобности. Когда все готово, глиняный стержень устанавливают на дно ямы, посередине, и проверяют, чтобы он стоял ровно. Затем таким же способом из очищенной и раскатанной глины изготавливают стенки формы для ствола, тщательно укладывая глину вокруг стержня. Между стержнем и стенками формы повсюду должен быть просвет в пять пальцев. Но если у нас больше меди, то и пушка может быть толще. Когда все готово, форму снаружи обкладывают камнями и железными подпорками, по бокам в две ямы накладывают по десяти саженей дров, а на дрова медь. Потом…»
   «Ты про что-то забыл…»
   «Про свинец», — подсказал Фери. Глазки его смотрели настороженно.
   «Да ведь я сейчас и хочу сказать про свинец! — запальчиво ответил Янчи. — Свинец кладут кусочками. Потом день и ночь жгут дрова, покуда медь не начнет плавиться…»
   «А ты не сказал, какого размера должна быть печь», — снова подсказал младший брат.
   «Большая и толстостенная. У кого голова на плечах, сам знает».
   Гости засмеялись, а Янчи, покраснев, сел на свое место.
   «Ну погоди, — проворчал он, сверкнув глазами, — мы еще с тобой посчитаемся!»
   «Ладно, — сказал отец. — Если ты чего не знаешь, брат доскажет. Скажи, Ферко, что он упустил?»
   «Что упустил? — переспросил малыш, передернув плечами. — Когда пушка остыла, ее вытаскивают из земли…»
   «Ну да! — торжествующе сказал Янчи. — А обточка? А зачистка? А три пробных выстрела?»
   Фери залился краской.
   Если бы гости не схватили их и не начали целовать, мальчики подрались бы тут же за столом.
   «Забавнее всего, — сказал Балинт Терек, рассмеявшись, — что они оба забыли про запальное отверстие».
   Потом речь зашла о разных делах, о турках, о немцах. Вдруг заговорили о Гергее.
   «Из него выйдет отменный человек, — сказал Балинт Терек, указав на Гергея. При этом он улыбался так, точно хвалился какой-нибудь лошадкой. — Голова у него — огонь, только вот руки еще слабоваты».
   «Эх, — заметил Зрини, махнув рукой, — дело не в силе рук, а в силе души, в отваге. Одна борзая сотню зайцев загоняет!»
   Ужин подходил к концу. На столе остались только серебряные кубки.
   «Дети, попрощайтесь с гостями и ступайте под крылышко матери», — приказал Балинт Терек.
   «А разве дядя Шебек не будет петь?» — спросил малышка Фери.
   Невысокий, обросший бородой человечек с кротким лицом зашевелился и взглянул на Балинта Терека.
   «Добрый Тиноди[25], — сказал Зрини, ласково посмотрев на него, — правда, спел бы ты нам что-нибудь хорошее».
   Шебештьен Тиноди встал и, пройдя в угол зала, снял с гвоздя лютню.
   «Ладно, — согласился отец, — так уж и быть, прослушайте одну песенку, а потом протрубим отбой».
   Тиноди слегка отодвинулся от стола и пробежал пальцами по пяти струнам лютни.
   «О чем же вам спеть?»
   «Спой свою новую песню, которую сложил на той неделе».
   «Мохачскую?»
   «Да. Если, конечно, мои гости не выскажут иного желания».
   «Нет-нет! — ответили гости. — Послушаем самую новую».
   Все притихли. Слуги сняли нагар с восковых свечей, горевших на столе, и примостились у дверей.
   Тиноди еще раз пробежал пальцами по струнам. Отхлебнул глоток из стоявшего перед ним серебряного кубка и запел мягким, глубоким голосом:

 
О бедах Венгрии я буду петь сейчас.
Земля под Мохачем вся кровью налилась,
Погибли тысячи — цвет нации как раз! —
И молодой король погиб в тот скорбный час!

 
   Пел Тиноди совсем необычно — скорее рассказывал, чем пел. Одну строчку споет до конца, а вторую просто договорит, мелодию же предоставляет вести самой лютне. Иногда же запоет только конец последней строки.
   Уставится глазами куда-то вдаль, и песня льется вольно, как будто в зале он сидит один и поет для себя.
   Стихи у него совсем простые и, как заметил однажды отец Габор, при чтении порой даже кажутся грубоватыми, но когда они исходят из его уст, то становятся прекрасными и трогают сердца, точно в его устах слова приобретают какое-то особое значение. Стоит Тиноди сказать «траур» — и перед взором слушателей все покрывается мраком. Промолвит «битва» — у всех перед глазами возникает кровавая сеча. Только произнесет «бог» — и каждый видит божественное сияние.
   Гости сидели, опершись локтями о стол, но после первой же строфы закрыли руками глаза. Затуманились и глаза Балинта Терека. В Мохаче он бился бок о бок с королем, был в числе его телохранителей. Из отважных участников Мохачской битвы остались в живых только четыре тысячи человек. В Венгрии царило уныние, чувство бессилия и смертной тоски, будто вся страна покрыта гробовым покровом.
   Тиноди пел о Мохачской битве, и все скорбно внимали ему. Когда он пел о героических схватках, глаза у слушателей загорались; когда же он поминал знакомые имена погибших — все плакали.
   Наконец Тиноди подошел к заключительной строфе. То было уже не пение, а скорее протяжный вздох.

 
Там, возле Мохача, заброшены поля,
Огромней кладбища не ведает земля,
Как будто весь народ там саваном покрыт.
Быть может, сам творец его не воскресит.

 
   Зрини хлопнул рукой по своей сабле.
   «Воскресит!»
   И, вскочив, поднял правую руку.
   «Други, принесем священную клятву отдать всю нашу жизнь, все наши помыслы возрождению отчизны! Поклянемся не спать на мягком ложе, пока в нашей отчизне хоть одну пядь земли турок будет именовать своей!»
   «А немец? — горестно спросил Балинт Терек и откинулся на стуле. — Неужто двадцать четыре тысячи венгров опять сложат голову для того, чтобы немец властвовал над нами? Не нам, а псам они указ! Во сто раз лучше честный басурманин, нежели лживый, коварный немец!»
   «Твой тесть тоже немец! — вспыхнув, крикнул Зрини. — Немец все-таки христианин».
   Старик тесть замахал рукой, желая их успокоить.
   «Во-первых, я не немец. Дунай тоже не немецкая река, когда течет по Венгрии. Правильнее всего будет, если венгр не станет воевать еще по меньшей мере лет пятьдесят. Прежде чем сражаться, нам надо плодиться и множиться».
   «Благодарю покорно! — стукнув по столу, воскликнул Зрини. — Я не желаю пятьдесят лет валяться в постели!»
   Он поднялся из-за стола, и сабля его зазвенела…
   Этот звон и пробудил Гергея — он открыл глаза, но с изумлением обнаружил, что сидит вовсе не за столом Балинта Терека, а лежит под звездным небом, и перед ним стоит не Зрини, а широкоплечий турок.
   Это был Хайван. Он тронул Гергея за ногу, желая разбудить его.
   — Вот тебе одежда! — сказал он, бросив юноше плащ и тюрбан. — А коня мы раздобудем по пути.
   Гергей накинул на себя плащ сипахи и напялил на голову высокий тюрбан. Все было ему немного велико, но Гергей радовался больше, чем если бы ему подарили венгерское платье, сшитое из бархата и тонкого сукна.
   Великан нагнулся, нажал разок-другой и сбил кандалы со второй ноги школяра, потом пошел впереди него по направлению к северу.
   Плащ был длинен Гергею, пришлось его подвязать. Юноша торопливо зашагал рядом с великаном.
   В шатрах и перед шатрами все спали. Некоторые шатры, украшенные медными шарами и конскими хвостами, охранялись стражами, но и стражи забылись сном.
   Казалось, лагерь растянулся до края света и весь мир заставлен шатрами.
   Они попали в огромное верблюжье стадо. Шатров в этом месте было уже меньше. Люди спали повсюду, лежа прямо на траве.
   Хайван остановился у шатра, залатанного кусками синего холста.
   — Старик! — крикнул он. — Вставай!
   Из палатки вылез лысый старичок с длинной седой бородой. Он вышел босой и в рубахе до колен.
   — Что такое? — спросил он, широко раскрыв глаза от удивления. — Это ты, Хайван?
   — Я. Неделю назад я торговал у тебя этого серого коня. — Он указал на огромную и нескладную серую лошадь, которая паслась среди верблюдов. — Отдашь, как уговорились?
   — И ради этого ты разбудил меня? Бери своего серого и плати двадцать курушей[26], как я и сказал.
   Турок вытащил из пояса серебро. Сперва он сосчитал деньги, перебирая монеты на одной ладони, потом на другой, и наконец отсчитал их в ладонь барышника.
   — Шпоры тоже нужны, — сказал по-турецки Гергей, пока торговец отвязывал лошадь.
   — А в придачу дай мне пару шпор, — заявил старику Хайван.
   — Это уж завтра.
   — Нет, сейчас давай.
   Барышник вошел в шатер. Рылся, бренчал в темноте. Наконец вынес пару ржавых шпор.


9


   В этот час и Юмурджак бродил по лагерю среди палаток, в которых помещались больные.
   — Где тот раб, который хотел нынче отправить в рай нашего всемилостивейшего падишаха? — спросил он стражника.
   Тот указал на белую четырехугольную палатку.
   Перед палаткой вокруг воткнутого в землю смоляного факела сидели на корточках пять стариков в белых чалмах и черных кафтанах. Это были придворные лекари султана. У всех пятерых были серьезные, почти скорбные лица.