— Все пятьдесят.
   — Извольте. Все пятьдесят тысяч, господин исправник, только не причиняйте мне хлопот и отошлите своих архангелов домой, а дело о казначее положите вот сюда на стол.
   — Зачем же так быстро? Куда мне торопиться, если у меня еще нет в руках пропуска для них. Что же касается дела, то оно должно пролежать еще два-три года, до истечения срока давности, у меня в архиве, где ему и надлежит быть, а потом уже оно перестанет быть государственным документом и я… буду иметь право положить его здесь. Поэтому пропуск…
   — Как только наши гости уедут, вы их получите у себя дома.
   — Благодарю. Но я чту слуг божьих и не хотел бы себя огорчать тем, что беспокою вас в молитвах. Поэтому я желаю сейчас получить их и забыть об этом. А тем временем я не буду мешать вашей трапезе.
   — Хорошо.
   — Вот так лучше. Только, монаше, не вздумайте… ошибиться счетом… Это сейчас некстати. Слышите?
   Зверь выпрямился, напрягши силы, сломал-таки решетку. И хотя окровавлена лапа, обломаны когти, хотя боль пронизывает все существо, свобода соблазнительно блестит впереди.
   Станислав Эдуардович с удовольствием потягивался в кресле и поджидал покорного, укрощенного зверька, копавшегося в бумажках, в каких-то ящиках и громыхавшего со злости стульями.
   — Держите. Только…
   — Не ставьте условий. Мне и самому эта обуза неприятна, монаше, и я не стану легкомысленно пачкать свой формуляр. Ну, всего доброго. За трапезой, полагаю, вы меня примете у себя вместе с высоким обществом?
   — Просим, господин исправник, всегда рады.
   — Хе-хе-хе! Вот и хорошо. Будем друзьями. А впрочем, вон и гости приближаются. Мои архангелы, кажется, вовремя прибыли для чествования высоких гостей. Ну, прощайте, покажите-ка мне, как выйти от вас, чтобы не встретиться с ними.
   Ненависть, как и любовь, прибавляет ловкости. В одно мгновение исправник незаметно вышел, провожаемый испепеляющим взглядом Иннокентия, а тот через минуту уже лучился перед гостями из Петербурга приятной улыбкой.
   — Просим, просим в нашу скромную обитель. Всегда рады приветствовать дорогих гостей! Извините, если что придется не по вкусу, мы ведь не из такого общества, чтобы суметь угодить высокоуважаемым господам из Петербурга.
   — Отец Иннокентий, да разве мы в гости к вам? Мы обеспокоены делом, которое вы состряпали здесь, в Балте, — зарокотал Балабуха.
   Сухопарый Тарнавцев со строгим видом поддержал своего товарища.
   — Отец Иннокентий, нас послали сюда проверить жизнь в Балтской обители и соблюдение веры иноками. Поэтому будьте добры рассказать нам, что здесь и как.
   — Да что я могу, грешный, рассказать, если вам уже все известно из уст нашего викарного? Он за нами присматривает, он и отчет давать должен. Мы люди маленькие, делаем, как велит святая церковь и наши отцы праведные. А впрочем, и от себя стараемся. Есть у нас обычай мужицкий, вы уж извините, без хлеба-соли от себя никого не отпускать и даже начальству не подчиняться.
   Зверь снова прилег и насторожился. Это последний генеральный бой. Ва-банк — либо пан, либо пропал. Зверь хищно облизнулся и продолжал осаду.
   — Посему не побрезгуйте…
   И он распахнул дверь в трапезную. Миллиарды искр, запрятанных в граненом хрустале, вырвались слепящим снопом и, рассыпавшись, ударили в глаза. А медоточивый голос отца Иннокентия ласково упрашивал:
   — Ну, просим же, просим к столу уважаемых господ. Вкусите, будьте добры, нашего хлеба-соли, что иноки шлют вам через меня.
   Скворцов первым шагнул в зал, за ним Балабуха, подталкивая Тарнавцева.
   — Эх, лихо вашей матери! — загремел Балабуха. — Ну и умеете ж вы жить, хоть и смахивает на берлогу ваш городок.
   — Да где уж нам! Верно, у вас не так встречают гостей.
   Отец Иннокентий незаметно нажал кнопку звонка. В зал вошла Хима в белотканой одежде, выразительно обрисовывавшей ее пышные формы. А вслед за ней, как стая белых голубей, впорхнула вереница мироносиц. Они смиренно припали к ногам Иннокентия, выпрашивая через Катинку благословения прислуживать высоким господам за обедом. Иннокентий благословил.
   — Это жены-мироносицы, прислужницы нашего храма. Они отреклись от всей родни во имя господне, трудятся и труд свой в миру посвящают обители.
   Первая чарка, благословленная отцом Иннокентием, вспыхнула алым огнем и рассыпала искры прямо на белоснежную скатерть.
   — За здоровье наших милых хозяев и хозяек, — провозгласил магистр богословия Балабуха.
   — На здоровье, господа! Рады всегда вашему обществу! — сверкая вдохновенным взором, выкрикивал Иннокентий, уже считавший сражение выигранным.
   Еще мгновение, одна уместная фраза, один выразительный жест мироносицы красавицы Катинки, и вся эта компания забудет официальный тон, беседа приобретет желанную интимность, а там…
   — Желаю здравствовать, господа, и веселиться!
   — А-а-а, господин исправник, вас только нам и не хватало. Сам господь принес вас сюда. Просим к столу. Вы одни? Без жены? Ничего, Ну, просим же. Наши хозяева сегодня щедры, — гремел Балабуха, постепенно вступая в права хозяина, чему, видимо, рад был Иннокентий.
   Конец игры приближался. Теперь уже Иннокентий уверен в том, что возьмет банк. Вот только какая карта здесь у господина исправника? Иннокентий, рассчитывая каждое мгновение, уверенно атаковал строгую синодальную комиссию оружием своего гастрономического вкуса.
   — Так просим же, господа, отведать всех блюд.
   Вновь ударили искры и засверкали в руках рюмки.
   Вновь опустели и вновь поднялись хрустальные бокалы, вливая в сердца тепло и доверие друг к другу.
   Под вечер, когда колокол ударил на молитву, а последний луч солнца утонул в кроваво-горячем блеске хрусталя, сухопарый Тарнавцев, склонившись на грудь красивой Химы, тихо всхлипывал!
   — М-м-м, я на приеме у самого государя императора был… и я клянусь вам, что все сделаю для вас, все… Все, что прикажете, мадам, я в вашей власти.
   Бой выигран. Балтская обитель одолела самую страшную бурю и, выпрямив мачты, дерзко рассекала грозные волны, надвинувшиеся было на нее из Петербурга.

21

   Кофе давно уже остыл на столике высокопреосвященного архиепископа Серафима кишиневского, а седая голова его все еще опущена в глубокой задумчивости. Он словно застыл и прислушивается к чему-то в себе, что кипит, глубоко припрятанное от постороннего взгляда, даже от взгляда ближайшего человека — отца эконома, которому высокопреосвященный Серафим кишиневский доверяет во всем. А кипело в душе его сильно. Кипело оскорбление, нанесенное ему, имеющему немало заслуг перед престолом и святейшим Синодом, пастырю православного стада, умному и покорному слуге российского престола. Ему нанесли страшное, неслыханное оскорбление. Ему — столпу русификации Бессарабии, соратнику Пуришкевича и Крушевана, вдохновителю и руководителю союза архангела Михаила, опоре самодержавного царя. Этого не мог вынести высокопреосвященный владыка и, успокаивая себя, готовил достойную месть своему заклятому врагу — епископу Серафиму каменец-подольскому, который так ловко обвел его вокруг пальца. Выискивал способ досадить и каждый из них внимательно, дотошно исследовал. Иногда архипастырь тихо смеялся про себя, поводя страшными глазами и подергивая подсмаленными усами, свисавшими ниже подбородка.
   Но сколько ни искал, все никак не мог остановиться ни на одном способе мести и каждый из них отбрасывал, как и все предыдущие. А отбросив, вновь принимался за газету и, вычитывая в ней слова позора, словно впитывал их в себя, чтобы лучше осмыслить содержание. Каждое слово он произносил отдельно, желая убедиться, что он читает именно то. Зловещие строки газетного набора кололи, жгли непочтением и дискредитацией высокопреосвященного пастыря. Ненавистное имя, которым была подписана заметка в «Церковном вестнике», разжигало злобу.
   «По поручению святейшего Синода, — писал архипастырь каменец-подольский, — авторитетная комиссия обследовала жизнь и быт и соблюдение канонов веры в Балтской обители святого Феодосия, где трудится на бога инок Иннокентий, осуждаемый нашим собратом архипастырем кишиневским как человек развратного образа жизни. Как и следовало ожидать, наш уважаемый собрат преувеличил опасность, что с ним нередко случается. Ибо он готов видеть „сепаратизм“ и „подрыв государственной власти“ в самых невинных выдумках местного духовенства. У страха глаза велики, это правда. Но не следовало бы духовному отцу стоять на пути святейшего Синода и наговорами отталкивать праведных иноков от святого дела церкви».
   Серафим каменец-подольский открыто издевался над ним в «Церковном вестнике» и явно намекал на то, что Серафиму кишиневскому не удастся повлиять на события в Балте, перехватить богомольцев и прекратить их наплыв к Иннокентию.
   А немного ниже был приведен и текст отчета авторитетной комиссии, обследовавшей жизнь и деятельность Иннокентия.
   «На следствии нами было опрошено более ста свидетелей, которые единодушно подтвердили праведную жизнь балтского инока Иннокентия. Что касается „эксплуатации темного бессарабского крестьянства на почве национальной пропаганды“, то уважаемый архипастырь кишиневский напутал. Ни о каком „сепаратизме“ не может быть и речи, хотя инок Иннокентий и допустил недозволенный язык в богослужении, а именно молдавский. Но это не мешает ему держать паству в покорности господу и престолу. Выдумка и то, что там распространяется болезнь — эпилепсия. Правда, были случаи, но они единичные и дела характеризовать не могут. Просто это больные и немощные люди, ищущие спасения у господа, что не противоречит догматам христианской церкви, хотя и расходится с известным интересом отца Серафима кишиневского. В Балту перешла почти вся паства кишиневского архипастыря, и выводы отсюда ясны. Однако установить территориальность для церквей никто не может».
   — Сто чертей! — злобно крикнул отец Серафим. — Дожить до такого позора, чтобы эта проклятая скотина обошла меня да еще публично высмеяла. Так опозорить меня перед святейшим Синодом!
   Отец Серафим углубился в свои мысли, снова обдумывая способы борьбы с неожиданными защитниками Иннокентия, которые своим расследованием окончательно выбили у него почву из-под ног, безжалостно разрушили благосостояние церквей и монастырей в его епархии, нагло подорвали бюджет архипастыря, равно как и его огромный авторитет. Самым неприятным было то, что компрометировалась его кандидатура в члены государственной думы, а следовательно, компрометировался и он как политический деятель в Бессарабии. Этого он уже не мог вынести.
   «Нет, зазнался хам! Хам берет верх. Где же тогда власть российского престола, крепкая, как стена? Где же церковь российская, страшная, как кара господняя?»
   И он снова углубился в себя, придумывая всевозможные способы расправиться со своими противниками, чтобы выиграть этот генеральный бой за позиции князя церкви в Бессарабии.
   — Не скажет ли отец святой, что его так тяжко опечалило? — не выдержав, спросил отец эконом.
   — Эх, отче, не про вас то лихо…
   — Почему же?
   Хитро посмотрел в глаза архипастырю и устремил взгляд в землю. Он всегда так смотрел в пол, словно утаптывал его, чтобы удобнее было стоять, врастал в место, и это, хочешь не хочешь, вынуждало с ним разговаривать.
   — Так вот…
   — А-а-а! Читал. Читал.
   — Вот то-то и оно… — смущенно пробубнил владыка. — Это не только разваливает нашу паству, но еще и развращает людей, сводит их с пути праведного на путь смут против престола. От этого болит сердце.
   — Да, верно. — Отец эконом уставился неподвижным взглядом в переносицу владыки и словно повис на ней какой-то тяжестью. — Это так, высокопреосвященный владыка.
   — И против этой напасти нужны богобоязненные руки… А их все меньше, отче эконом, — невольно пожаловался владыка.
   — Простите мне резкое слово, отче, но вы слишком боязливы. Ей-ей. Только вы не гневайтесь, отче, за мою откровенность.
   — Да уж бог с вами. Я сегодня склонен прощать. Вижу, что у вас есть какой-то план. Так что говорите. Если только он будет подходящим, я оценю вашу услугу.
   — Хорошо, владыка. Но не забудьте этих своих слов ни здесь, ни в Петербурге.
   — Не забуду. И бог не забудет вашу услугу церкви.
   — Тогда минуточку внимания. Вы видите, что здесь сама комиссия написала: «допустил недозволенный язык в богослужении». Так. Но вспомните, что в уставе российской церкви, как и в повелениях престола, всякие «недозволенные языки» запрещены. Есть один язык церкви — церковно-славянский. Так?
   — Да…
   — Поэтому, если допустить, чтобы молдаване вели службу на своем языке, то почему бы, скажем, не разрешить этого и малороссам? Но не есть ли это объективно способствование проникновению сепаратистских идей в среду молдаван? А если учесть ко всему, что мы с вами живем на границе с Румынией, с Галицией…
   — Голубь мой! Да у вас же государственная голова! — повеселел отец Серафим.
   — Подождите, высокочтимый владыка. Пусть моя голова остается при мне и тогда, когда вы будете сидеть на скамье святейшего Синода и государственной думы. Она и тогда вам пригодится, отче.
   — Ну что за разговоры! С такой головой вам сенатором быть! Министром!
   — Дай бог. Я ни себе, ни вам не враг.
   — Вижу, вижу, дорогой мой отче. И в знак того, что я ценю вашу голову, считайте себя игуменом монастыря. Это для начала.
   — Благодарю покорно. Голова моя еще не раз вам пригодится. А сейчас разрешите пойти заказать вам билет и сложить ваши вещи в дорогу?
   — Куда это?
   — В Петербург. Ведь не станете вы писать в «Церковный вестник» о делах государственной тайны? Да и переписываться в том случае, где речь идет о безопасности престола, — не следует. Письмо может попасть и не туда куда нужно, не в те руки, я имею в виду.
   — Согласен, согласен, дорогой мой! Снаряжайте меня в дорогу. Сегодня же еду. А там мы еще посмотрим, чья возьмет!
   Он бегал по комнате и размахивал руками, словно перед ним стоял уже его враг и он мог схватить его и раздавить своей могучей рукой.
   — Посмотрим, кто будет смеяться последним! Посмотрим…
   — Пошлите, владыка, за билетом.
   — За билетом, говорите? А? За билетом? Хорошо. Шлите за билетом. Сегодня же я покажу вам, кто такой Серафим, архиепископ кишиневский.
   В тот же день он выехал в Петербург.

22

   Прошел месяц после того как Мардарь вернулся из Балты, а все никак не решался сделать, как велел святой старец, что встретил его у дороги близ Гидерима. Сердце сжималось от страха перед карой, которой угрожал старый монах за непослушание, но не осмеливался старый хозяин Мардарь бросить свое хозяйство. Посмотрит на лошадей, волов, телеги, на скирды хлеба, и зайдется сердце от жалости. Пусть еще хоть до завтра останется. Так и тянул. Оттягивал он и еще один приказ — собирать деньги на святой колодец у дороги. Знал, что обязательно должен это сделать, ибо за непослушание ожидает его страшная кара, какой и свет не видал.
   Но, не сделав одного, оттягивал и другое. Встанет рано, бывало, настроится уже в село пойти, а потом остановится. Словно пьяный, всегда ходил, даже осунулся. Так вот и ехал в волость, в Липецкое, через лесок, раскинувшийся по оврагам. Ехал, тяжело задумавшись и опустив голову на грудь.
   — О чем, Герасим, думаешь?! Не о том ли, как обмануть господа?
   У Герасима шапка слетела с головы. Волосы дыбом поднялись перед страшным видением, свалившимся на него в образе монаха. А монах смирненько сидел на телеге, неизвестно откуда появившись, и с укором смотрел в помутневшие глаза Герасима.
   — Или язык у тебя отнялся?
   Речь не возвращалась к Герасиму. Только вытаращенные глаза светились ужасом.
   — Имей в виду, человек, что бог видит твое радение о данном обещании. Отомстит он тебе люто, раб лукавый и лживый. Язык твой поганый отсохнет, не будет тебе добра ни на этом, ни на том свете. Так и сгинешь, собака, без исповеди, как куча дерьма. Душа твоя будет блуждать в аду и не найдет спасения от тех страшных мук. — И монах поднял руку вверх. — Да сбудется, что приговорил тебе Иннокентий — дух божий! Да падет кара его на тебя и на хозяйство твое, и на жену твою, и на весь твой род.
   Волосы зашевелились у Герасима. Появилась откуда-то седая прядь, полосой, как иней, легла через голову. Повисли как плети руки, и склонился он, как дуб подпиленный. А монах куда-то исчез. Только за волостью остановили люди лошадей и привели их к старшине.
   — Ты что, мэй, Гераська, выпил так крепко, что и лошадьми управлять не можешь!
   Да где там пил! Ты послушай, что со мной приключилось. — И он рассказал старшине про удивительное видение в дороге. Рассказал все: как пообещал Иннокентию вырыть святой колодец, как замешкался потом с продажей своего имущества и как оттягивал со сбором денег, чтобы люди не сказали, что он берет те деньги себе.
   — Плохо ты сделал, Герасим. Езжай домой да посоветуйся с женой и делай, как тебе велено.
   С тем и поехал. Он был уже на полпути, когда вспомнил про жуткую встречу и повернул на другую дорогу, в обход. Так внимательно смотрел вокруг — лучше и нельзя. И все же не увидел, как на телегу упал тот же монах и укоряюще покачал головой.
   — Раб лукавый и коварный! Опять ты обходишь бога, а он видит каждый твой шаг. Гей, нечистая ты душа! Гореть тебе в пламени адском, если не повернешься лицом к богу и не исполнишь его святой наказ.
   С этим соскочил с телеги и стегнул лошадей. Мардарь вихрем помчался через поле домой, едва живой влетел во двор. Свалился с телеги, как куль, и тяжело застонал.
   — Мэй, Герася, солнышко, что ты, что случилось? — спрашивала Липа. — Ведь живой, здоровый, что же такое?..
   — Не спрашивай. Пэринцел Иннокентий разгневался…
   — Ай-я!
   — Да. Он послал ко мне своего посланца, и тот дважды опускался с неба ко мне на телегу, тяжко укорял и угрожал мне. Проклянет он нас обоих с детьми и с хозяйством, если мы не исполним его заповеди.
   И Мардарь рассказал Липе про то страшное и удивительное приключение, что случилось с ним в степи.
   — Так что же мы должны делать?
   — А я разве знаю без твоего совета?
   Всю ночь говорили они об этих жутких событиях. Только под утро забылся сном Гераська, да и то часто пугался во сне и вскакивал. А чуть засерело на дворе — в дверь загрохотал батрак.
   — Эй, хозяин, хозяин! Беда у нас!
   — Что случилось? Чего кричишь, как сумасшедший?
   — Кони, наши кони!
   — Что кони, помилуй нас бог? Украли, что ли?
   — Ох, нет, не украли! Не украли… Вон они, там, на леваде…
   — Да что с ними?
   — Подохли все до одного. Все шестеро коней лежат, горой вздулись. Один упал — и ну кататься. Я к нему: «Васька, Васька», а он уж и не дышит… И так все.
   Батрак зарыдал от страха, предчувствуя, что пришел конец службе его у хозяина. Но, к удивлению, Мардарь ласково взял его за плечо и тихо толкнул к лавке.
   — Сядь и не плачь. Не нужно плакать. Слезы здесь ни к чему. От бога не убережешь. Сбылось его предсказание.
   Герасим вышел из хаты, постоял, посмотрел на дом, как смотрят последний раз на покойника, и, посвистывая, пошел со двора.
   Вышел, еще раз оглянулся на свое хозяйство и пошел дорогой прямо в Липецкое. Направился к церкви. Только подошел к селу — навстречу ему целая вереница крестьян.
   — Что, мэй, случилось с вами ночью?
   — Эх, братья, не о том нужно думать. Некому было травить лошадей. Я столько прожил здесь на хуторе — и ничего. Это мне от бога наказание, и я не жалуюсь…
   Шел с крестьянами в село и дорогой все им рассказывал, И люди, от страха забыв все обиды, причиненные Мардарем, сочувствовали ему.
   Только поздно вечером вернулся домой. Вошел во двор и ужаснулся. Пустырем показалось подворье, и, как сова ночью, рыдая, ходила по двору жена.
   — Ты чего, Липа, плачешь?
   — Да вон, глянь, лежат…
   Волы его, вздувшиеся, как горы, лежали посреди двора. Только один был еще живой, водил мутными глазами по двору и тихо стонал. Упал на него головой Мардарь и горько заплакал. Беззвучно, в отчаянии зарыдал, как скряга над пустым сундуком, где раньше были деньги. Потом встал, посмотрел вокруг затуманенным взором, обнял жену, тихо поцеловал ее, поклонился и вышел.
   — Куда ты, старый?
   — В Балту. Он взял коней, взял волов, забрал хозяйство-пойду отдам и душу.
   И не оглянулся больше.

23

   — Ну, Станислав Эдуардович, пронесло! Прошумело, как буря, и с рокотом пронеслось над нашими головами, зацепило только краем. И, откровенно говоря, я не знаю, что бы с нами случилось, если бы не ваша мудрость. Судя по допросам комиссии, дело завернуто довольно круто. Очень вам благодарен, хотя, честно признаюсь, нам это недешево обошлось.
   — Э, ваше преосвященство, это пустяки! Большие дела требуют больших эмоций. Не печальтесь. Но все же предупреждаю, что если ваш чудотворец будет чересчур откровенным в своих теориях, мне придется возвратиться к предыдущему. Так и знайте. Потому что уговор уговором, а мой пост вынуждает выполнять возложенные на меня обязанности. Тут уж служба, необходимость, отец Амвросий. Придется применить административные меры и причинить вам хлопоты. Поэтому советую утихомирить его. По крайней мере, убрать его на некоторое время из города, пока немного успокоится, или как там…
   Отец Амвросий посмотрел на него с укором.
   — Как это говорят простые люди: «Вам отдай дежу с тестом, а вы будете клясться, что тяжко нести». Кажется мне, милый администратор, наша обитель довольно хорошо загладила свою вину перед вашим прекрасным законом и его блюстителям нет уже повода беспокоиться?
   — Это так, но все же… у меня нет желания уезжать отсюда с испорченным формуляром. Даю вам слово, что за нас все же возьмутся. Поэтому предупреждаю: если только будут сведения, что над вашей обителью поднимается хоть маленькая тучка, я устрою здесь сильный дождь. С тем, владыка, я и пришел сюда к вам сегодня, чтобы предупредить по-хорошему. Мне очень не хотелось бы ссориться с вами после стольких лет мирной и дружной жизни.
   — Хорошо. Но я все же не понимаю, что может случиться, если даже такая авторитетная комиссия, как была у нас, признала, что опасности в иннокентьевщине нет.
   — Отец Амвросий, вы очень наивный человек, если так. То, что комиссия «признала», — это одно. А то, что в Петербурге может найтись другая инстанция, которая не согласится с «заключением» этой комиссии, — это уж другое. Я думаю, не стоит напоминать вам о существовании такого учреждения, как третье отделение императорской канцелярии?
   Преосвященный владыка передернул плечами, будто из окна потянуло вдруг холодным ветерком.
   — Так вот, если вы знаете об этом приятном учреждении, то должны знать и то, что его мнение — самое авторитетное. И вот это милое и симпатичное учреждение — да будет вам известно — несколько интересуется и балтскими чудесами. Да, да, преосвященный владыка, да. Только на днях я получил письмо из министерства, в котором мимоходом спрашивают о некоторых подробностях жизни вашей обители. Посему я подозреваю, что это любопытство не ограничится деликатными вопросами, а пойдет значительно дальше. И вы понимаете, что если эта инстанция интересуется и серьезно о чем-то запрашивает, то и мне придется отнестись к запросу так же серьезно. А все это, не нужно вам и говорить, может привести к… Ну, да вы
   же не ребенок.
   — Это так, но мне совершенно непонятно, почему именно нами должно интересоваться такое уважаемое учреждение?
   — Вы будто вчера родились, владыка. Или разыгрываете меня? Но, впрочем, все равно! Вы, мне кажется, не знаете ни нашей страны, ни нашего правительства. Или вы в самом деле думаете, что за вашей святостью министерство внутренних дел и третье отделение императорской канцелярии не смогут увидеть чего-то другого?
   — Решительно не понимаю. Что можно увидеть здесь?
   — Вот слепота! Да вы только рассудите: ваш протеже до того обнаглел, что открыто говорит, обращаясь к прихожанам, что придет время и постигнет кара российский правительствующий дом за его проступки перед верой, что настанет война и царю нашему придет конец, а господствовать будет другой царь, другие, какие-то фантастические, порядки. Даже кандидата на царствование называет — румынского короля, который должен защищать молдаван от несправедливости «императа».
   Крестьяне ему верят. Крестьяне его обожествляют, и вы не найдете дома в Бессарабии, где бы не было иконы шестикрылого Иннокентия рядом с Иисусом Христом и божьей матерью, рядом со всеми святыми, на самом почетном месте. К его голосу прислушиваются. И народ уже поговаривает промеж себя, что скоро всему придет конец и будет великая война против нашего царя, что нужно прятаться на это время в пещеры, чтобы выйти оттуда только тогда, когда наступит желанный конец этой жизни. Возможно, этой несусветицей он ничего плохого и не хочет сделать, но нужно учесть и ситуацию: в Кишиневе, в других городах Бессарабии и во всей России сейчас неспокойно. Различные темные, революционные элементы могут использовать в своих целях народное недовольство, и мы, сами того не желая, станем средоточием революционных актов. А какие из этого сделают выводы там, наверху, не следует вам и говорить. Это одно. Второе: имейте в виду, что мы пограничная зона. То есть, мы-то с вами от границы далековато, но иннокентьевщина распространилась даже за границу. Не говоря уж о Бессарабии. Со всей Бессарабии, Подолии, Волыни и даже из Галиции и Румынии буквально плывет к нему люд. А среди этих людей может вдруг оказаться солидный процент богомольцев, которые с божьим именем на устах принесут из-за границы идеи многочисленных революционных партий, пребывающих там в эмиграции. Что тогда скажете вы?