Иннокентий сидел в центре и, свесив голову, слушал. А старый бородатый дед говорил что-то на чужом языке. Глаза его горели, речь была решительная, пламенная. Ризничий прислонился к двери и замер. Вот выступил другой старик. Он вышел вперед и оглядел сборище.
   В этой толпе не видно было тех, чьи лица наводили ужас на жителей Муромского монастыря. Хоть и огрубели, обветрились лица, это была все же более свежая, откормленная часть паломников. И с первых слов старика ризничий понял, что это совет старшин.
   Так и было. Он оказался свидетелем собрания старшин страшного похода. Они обсуждали план своих действий в монастыре и определяли пути дальнейших своих отношений с теми, кто остался в Липецком. И потому-то старик говорил так горячо. Говорил он на украинском языке, примешивая чужие слова.
   — Там, в Липецком, у нас вера гаснет, отче Иннокентий. Все старшие к тебе вышли. Остались только новенькие. Отцу Семеону трудно поддержать в них веру. Народ слабодушный, нарекания, жалобы. Нужно отправить хотя бы весточку о себе или послание какое, или надежду. Наши головы не способны мудрить. Не умеют служить богу, как ты.
   Иннокентий махнул ему рукой и поднялся, будто хотел что-то сказать. Но снова сел и опустил голову.
   — А ты сидишь здесь, — говорил старик, — и мало, видно, думаешь о нас. Или у тебя и желания уже нет! Не жалеешь нас, наших душ грешных, бросил на произвол…
   Старик потрясал кулаками и гремел, словно катил пустую бочку по неровной мостовой.
   — Нет, так сидеть нельзя! Надо что-то делать! Чтобы спасти веру, нужно спасать обитель нашу…
   Старик сел. Его место занял другой, чернобородый. Говорил горячо, но на чужом языке.
   — Говори, чтобы все понимали и знали о чем, — сказал ему Иннокентий.
   Чернобородый, коверкая слова, заговорил по-русски. Говорил он почти то же, что и предыдущий. Иннокентий нетерпеливо прервал его:
   — Слышал уже. Знаю. Все знаю, Герасим. Все слышал, Григорий. Не об этом вы должны были говорить, но… Но что это? Не сижу же я здесь даром! Я подготовил уже почву для будущего и только ждал вас. Я вас давно ждал, чтобы сделать то, о чем говорил в Липецком, в Балте. Камня на камне не останется от моей тюрьмы, камня на камне не останется от этих стен, Я сотру в порошок всех надзирателей, приставленных ко мне Синодом и властью. Я сотру в порошок и того, кто будет говорить, что Иннокентий, дух святой, бросил народ и не приведет его в рай. О-о, мы еще вернемся со славой и почетом к своим прежним местам. Еще узнают меня,
   когда увидят окруженного моей паствой.
   Он сильно стукнул кулаком по столу и, подняв голову, крикнул:
   — О-о-о! Слуги дьяволовы! Вы думали, что заперли меня среди снегов в клетку и я покорился? Вы думали, что из этих стен мне не выбраться и здесь я погибну? Нет! Вы ошиблись. Я покажу вам, кто такой Иннокентий! Я покажу, кто сидит за вашими стенами, кто сильнее
   вашего Синода.
   Иннокентий легко согнулся в поясе и уставился горящими глазами на слушателей. Стал говорить тише, почти зашептал:
   — Мы выйдем отсюда. Выйдем скоро. Завтра, послезавтра. И выйдем так, как подобает сыну божьему. Я покажу чудо. Готовьте людей, чтобы могли по первому же моему зову идти и делать все, что я скажу, готовьте народ, так велит мне отец мой небесный.
   Он сделал паузу. Потом улыбнулся страшно, словно хищник, одними только глазами и продолжал:
   — Мы выйдем отсюда. Выйдем, и здесь ничего не останется, кроме кучи пепла, и руин. Они еще не знают, как опасно держать под замком посланцев божьих. А игумена и этого лютого пса ризничего…
   Иннокентий сделал выразительный жест обеими руками, который означал его решимость завершить свое пребывание здесь страшной местью «народа» над слугами престола и Синода. Местью, которая бы заставила учитывать не только силу религиозных убеждений паломников, но и готовность этой толпы к физической защите пророка.
   — Только тогда они поверят, что сына божьего нельзя держать под замком, нельзя запретить веру нашу! И тогда я стану царем царей и пророком пророков и выведу вас в рай, спасу души грешные. Я поведу вас в Петербург, к императу.
   Ризничий отпрянул от двери, словно отброшенный сильным потоком. Ноги его задрожали, в голове замелькали обрывки мыслей. Он ясно увидел грозную опасность для своей жизни, выскочил и стремглав помчался…
   Куда?
   Не знал, куда бежать. Растерянно, беспомощно оглянулся. Через минуту рассудил, что единственное его спасение — быть вместе с игуменом, если тот сможет предпринять оборонительные меры, если успеет сделать все необходимое. И теперь-то игумен уже не станет к нему придираться, оценит его заслуги.
   Он помчался к келье игумена и, не постучав, ворвался к нему. Игумен сидел там же и в том же положении.
   — Беда приближается, отец игумен. Мы пропали. Разрушит, убьет. У него сила… Приказал готовить всех… — путаясь, всхлипывал ризничий.
   Меркурий понял сразу, о чем речь. Понял и оценил. Он уже не слушал, о чем бормотал перепуганный ризничий, не обращал внимания на подагру, он вскочил на ноги, нервно заходил по келье. И вдруг нашел выход.
   — Не дрожи, отец ризничий, тебя еще не вешают. Слушай внимательно. Выступают не завтра — это хорошо. Он такой дурак, даже этого не понял. У нас есть время. Немедленно спустись в подвал и закрой железную дверь. Запри ее изнутри. В правой стене есть потайная дверь, пойдешь через нее, куда выведет. Из сокровищницы все перенеси туда и бумаги всякие тоже. Но это после того, как запрешь. А потом… Куда ты бежишь? Стой! Об этом ни одна живая душа не должна знать. А потом пойди в церковь и под престолом открой люк. И тоже смотри, чтобы никто не видел.
   Ризничий снова хотел уйти, но игумен его остановил.
   — Стой. Не дрожи! Всё делай немедленно, сегодня же! В церковь пройдешь через звонницу. А ключи принеси мне и у меня будешь спать. Да позови еще неподвижного Остапа и Василия-молчуна.
   Отец Меркурий словно вырос. Казалось, прошли все его болезни, вся хворь, и он помолодел по крайней мере на тридцать лет. Бывший штабс-ротмистр, сменивший мундир отставного офицера «доблестной» и «непобедимой» армии на игуменскую рясу, сейчас почувствовал себя в своей стихии.
   …Площадь. Толпа. Какие-то песни. Знамена. Черно-серая масса движется по мостовой, что-то выкрикивая и чем-то угрожая. Штабс-ротмистр дает команду разойтись. Камень летит прямо ему в грудь. Тогда…
   — На врагов веры, царя и отечества, эскадрон, шашки…
   Пауза. Штабс-ротмистр смотрит, какое это произведет впечатление, наслаждается своей властью: прикажет и… полторы сотни шашек станут крошить эту толпу. Но он не отдает приказа. Он стоит и упивается властью, правом силы, правом неумолимого мстителя за… свою оскорбленную недворянскую честь, за то, что он происходит не из дворян и даже не из тех, кто брезгует бить эту черно-серую массу. Он — отвергнутый землей и не принятый небом, он — ни голубой, ни алой крови.
   — Шашки… к бою! Галоп… Руби!
   Конь врывается в гущу тел. Сабля опускается со свистом, как на рубке лозы. Ротмистр показывает пример, он считает: раз, два! Раз, два! Сабля врезается в тела, и со свистом брызжет кровь.
   А дальше… Дальше чем-то грохнуло его по голове, и он упал с лошади. Потом лазарет, благодарность в приказе по полку, но… но ни одной звездочкой больше на погонах не стало. Станислав — рубиново-алый, желанный — достался кому-то другому. Лютая ненависть ко всему миру охватила его. А дальше…
   Но тут уж вспоминать совсем неприятно, до сих пор невольно сжимаются кулаки, и он кипит от оскорбления, нанесенного полковым командиром, принимавшим рапорт об отставке.
   — Господин штабс-ротмистр, вы напрасно надеялись на повышение по службе. Командование полка, уважающее честь офицерской полковой семьи, не могло подать такого рапорта о вас. Нет оснований, к сожалению, вводить вас в товарищество заслуженных дворянских фамилий. Нынче, в соответствии с законом, вы получите повышение для пенсии. Но мне лично жаль, что вы оставляете службу. Некому будет поручать… работу палача. Уходит выдающийся мясник, — закончил полковой командир.
   Хотел было снести голову седому генералу за эти слова, но… он не дворянин и не из этой черно-серой массы! Он проглотил обиду и, поклонившись, вышел. До сих пор помнит тот поклон свой и холодное лицо генерала.
   Все это в одно мгновение пронеслось в голове Меркурия, который перенес свою скрытую ненависть сюда, в обитель. Перенес ее на свою братию, на монастырскую жизнь. Уже совсем было уснул в нем ротмистр, обласканный дальним родственником, олонецким епископом, но это событие, этот вызов зазнавшегося инока разжег и нем боевой дух, запах крови щекотал ноздри.
   Военная школа пригодилась. Он ждал уверенно и спокойно и не только не боялся результатов этого дерзкого намерения, а, напротив, даже желал его, жаждал действий. И одновременно он испытывал уважение к Иннокентию. Его дерзость, решительность импонировали Меркурию, и он восторженно размышлял, как нанесет Иннокентию страшное поражение и придумает для него наиболее оскорбительное наказание, от которого не только болело бы тело, но и горела душа.
   — Э-эх, черт! Умная голова, да дураку досталась! Далеко ты, дурень, занесся, да низко упадешь! Даю тебе слово, не позже чем дня через два ты будешь сидеть в тюрьме.
   И он еще раз взвесил силу замысла Иннокентия. Он сразу разгадал высокий «полет» своего нового подопечного и только удивлялся смелости этих намерений. Поднять тысячи замученных существ, озверевших выродков, похожих на выходцев с того света, присоединить к ним столько же, если не больше, местной голытьбы, забитой нуждой, раздразнить их проповедью о жестоком земном начальстве и о гонениях на веру со стороны жестоких слуг «императа» — это смело! И пусть тогда придираются власти. Пускай тогда запрещает Синод. Он же никакой ереси нигде не проповедует и не утверждает. Он верный сын престола и церкви, благочестивый инок, оцененный и понятый народом. И сам народ пришел из Бессарабии за своим мучеником, сам этот православный народ борется за своего православного бога, оскверненного местным духовенством. И тогда, вынесенный на руках отсюда, увенчанный хоругвями, двинется селами, захватит армию верующих, зажжет их диким фанатизмом и на их спинах въедет в рай. И нечего тогда думать расстреливать, потому что так можно расстрелять и православную церковь, уничтожить ее власть над миллионным населением «Святой Руси». А ему это и нужно. Вот и рай: митра, слава, почет…
   Нет, он не дурак!
   Вошли Остап и Василий, сильные мужчины, угрюмые и неприветливые на вид. Лютая ненависть горела в их глазах, скрытая под масками смирения, одетыми добровольно и навеки. Игумен так же люто посмотрел на них и въедливо сказал:
   — Вот что, иноки божьи, пора вам доказать свою преданность богу и его святой обители, а не возле… баб. Мигом седлайте коней и поезжайте с моими письмами. Только никто не должен вас видеть и никто не должен знать, что вы уезжаете. Слышали?
   — Слышали. Только пурга сейчас, отец игумен, света не видать.
   — Пурга пургой, а то, что нужно для бога, то нужно. Ни минуты не теряйте, если вам не хочется в Сибирь.
   И, не глядя больше на иноков, сел к столу, достал монастырские бланки и размашисто написал:
   «Его высокопреосвященству епископу олонецкому.
   Ваше высокопреосвященство! Произошел у нас такой случай, о котором следует немедленно сообщить властям: инок Иннокентий, пребывающий под моим наблюдением, готовит целое восстание против монастыря и назначил выступление своего сброда, который он привел, через несколько дней. Намерение его — разрушить монастырь и идти куда-то добиваться прав. Выводов не делаю, поскольку мудрость вашего преосвященства способна сделать их сама.
Игумен Муромской обители
иеромонах Меркурий».
   Во втором письме он был по-военному краток.
   «Господин полковник! Срочно нужны полсотни бравых забайкальских казаков и десятка два жандармов. Операция — арестовать Иннокентия и выпороть несколько сот спин взбунтовавшихся богомольцев, намеревающихся разрушить мой монастырь. Немедленно снаряжайте экспедицию, чтобы не было поздно.
Игумен Муромской обители
Меркурий».
   Окончив писать, игумен обратился к Остапу и Василию:
   — Нигде и ни зачем не останавливаться. Если лошади не пройдут, берите лыжи. Вспомните молодость. К жандармскому полковнику торопитесь изо всех сил, это наиболее необходимо.
   Монахи взяли бумаги и вышли. Отец Меркурий, набросив шубу, вышел сам проследить за отъездом иноков. Прошел с ними за ворота и постоял, пока оба скрылись в непроглядном мраке бешеной метели. И только тогда возвратился в келью, сел в кресло, укутал ноги английским пледом и, закурив сигару, достал бутылку вина.
   — Теперь посмотрим, чья возьмет.
   Игумен налил себе вина и погрузился в думы.
   Муромскую обитель объяла какая-то зловещая тишина. Только ухарь-ветер вертелся по опустевшему подворью, завывая в створах высокой стройной колокольни, и слегка позванивали колокола.
   Непрерывно вихрился и сыпал снег…

12

   Бледно-желтое солнце выглянуло из-за туч. Пурга улеглась. Ясная морозная погода оживила подворье монастыря: засновали люди, зажглись лампады перед иконами, с высокой колокольни разнесся гулкий звон, сзывая верующих к службе.
   Игумен стоит суровый и хмурый перед алтарем, сердито читает первую часть литургии. На клиросе чинно поют монахи, безразлично перелистывая давно уже вызубренный текст молитв. Они тихо переговариваются, неловко переглядываются. В церкви, кроме монахов, — никого. Это удивляет братию: последнее время в церкви было полно людей. Заглядывает братия за царские врата: интересно, как чувствует себя отец игумен и какое впечатление производит на него это внезапное безразличие богомольцев к службе божьей.
   Отец Меркурий читает, выглядывает, прислушивается, сходятся ли богомольцы.
   Но в церкви пусто. Только свои монахи перешептываются да поют на клиросе. Меркурий подзывает пономаря.
   — Позови-ка ризничего. Пусть немедленно зайдет ко мне в алтарь.
   Пономарь послушно вышел. С притвора вернулся к алтарю взволнованный.
   — Выйти, отче, нельзя. Паломники запрудили выход, что-то по-своему лопочут и никого не пускают ни в церковь, ни из церкви.
   — Не может быть! Кто смеет не выпускать, если я велел ? Пойди и позови ко мне ризничего.
   Пономарь снова вышел и через минуту вернулся опять.
   — Не монахи, а кретины, — люто прошептал игумен. — Если нельзя через притвор выйти, иди через пономарню. Быстро!
   Пономарь ушел и, пробравшись через пономарню во двор, незаметно, за сугробами снега, побежал к келье ризничего. Добежал и вдруг попятился назад. Перед кельей стояла толпа паломников и о чем-то советовалась с апостолом Герасимом. Тот что-то тихо говорил им, указывая на дверь. Тогда от толпы отделились двое. Они постучали в дверь. Ответа не было. Снова постучали — снова никого. Герасим что-то сказал им, и… толпа, вскрикнув, навалилась на дверь. Дверь устояла. Вторично ударили в дверь, но и на этот раз безрезультатно. Тогда один из них достал где-то огромную дубину и ударил ею по окнам. Стекло вылетело вместе с рамой, и они один за другим бросились в окно.
   Пономарь сорвался с места и — опрометью в церковь. Но опоздал. Около престола стоял ризничий и, дрожа от страха, рассказывал игумену о происшествии. Игумен стоял спокойно и смотрел мимо ризничего.
   — Да не дрожи, как пес… — злобно прошипел он. — Ничего страшного нет. Лети немедленно к жандармскому полковнику. Если встретишь кого из начальства, расскажи обо всем. Проси поторопиться.
   Ризничий шмыгнул под престол я закрыл за собой люк. Меркурий, совершенно спокойный, стал возле престола и задумался на минуту — как затянуть развязку, пока подойдет подмога?
   Движение во дворе вывело его из задумчивости. Игумен отогрел дыханием окно и выглянул. Перед домом Иннокентия у крыльца тысячная толпа застыла в молитвенном экстазе. Передние держат большую икону, посматривают на дверь. Задние, сняв шапки, стоят неподвижно. И все вместе кланяются двери, крестятся.
   Дверь открывается. Выходит Иннокентий. Он прекрасен, словно озарен каким-то внутренним огнем. Голова гордо поднята, глаза блестят, привлекательное лицо сияет красотой и мужеством. Медленно благословил толпу. Она шумно приветствовала его выкриками:
   — Преотул чел маре!
   Благословив толпу, Иннокентий спокойно сходит с крыльца и направляется к церкви. Он не торопится, не спешит. Он предоставляет инициативу массе. И поэтому спокойно, чарующе улыбается. Вот уже шагнул на ступени. Еще шаг — и он на крыльце. Оглядывается и что-то говорит своим паломникам. Неистовым криком толпа отвечает на его слова — и вся разом бросается к церкви. Иннокентий делает последнее движение: берется за ручку церковной двери, чтобы открыть ее. Дверь открыта, Иннокентий переступает порог и… вдруг бросается назад, словно отброшенный электрическим током. Толпа, стремившаяся за ним в церковь, тоже останавливается на секунду и подается назад.
   Иннокентий внезапно меняется в лице. Сначала желтеет, потом бледнеет, движения становятся вялыми, он сутулится, сжимается весь в комок и отступает. Дрожащей рукой подает паломникам сигнал остановиться, уйти… Потом поворачивается, соскакивает с крыльца и, пригибая голову, ныряет в толпу.
   Отец Меркурий, не отрываясь, смотрит в окно, наблюдает.
   «Слава тебе, господи!» — вырывается у него.
   Он выбегает из алтаря и бежит к двери. Спотыкается на ковре, едва удерживается на ногах и протягивает обе руки вперед.
   — Здравствуйте, господин полковник! Как раз вовремя, как раз кстати.
   Жандармский полковник деловито подходит. За ним сорок казаков и тридцать жандармов.
   — Что здесь у вас?
   — Да вот… — указывает игумен на толпу. — Бунтуют. Своего молдавского царя выбирают, господин полковник. Новый мессия пришел из Бессарабии.
   — В нагайки! — командует полковник. — Выбить им царя из головы!
   Казаки и жандармы бросаются из церкви, стегают нагайками всех, кто попадает под руку. Крики, грязная брань и тихие, со свистом, удары по черно-серой массе заглушают разговор игумена с полковником. Они стоят спокойно, словно в церкви продолжается служба. Вой и крики усиливаются, неимоверный шум доносится в церковь. Игумен позвал пономаря.
   — Скажи, чтобы на клиросе продолжали петь. Служба не прекращается.
   Он спокойно пошел в алтарь, уверенным голосом начал службу. Ни один мускул не дрогнул, ни одно движение не выдавало волнения владыки, у которого эти события полностью разрушили все планы, связанные с Иннокентием, а вместе с планами пропала многолетняя мечта о мести. Кому? Старый генерал давно умер, а те гороховые шуты из полка, что провожали его насмешками, неизвестно где. Впрочем, план стоил игры. Он приближал к действительности сладкую мечту побывать в Петербурге.
   А со двора все сильнее слышались пронзительные крики избиваемой нагайками толпы, плач детей, все громче н громче долетало:
   — Ой боже ж мой, боже ж мой! За что же вы? Спасите, люди добрые, спасите!
   Утих на клиросе на мгновение хор и снова загремел. Игумен и глазом не повел. Спокойно и уверенно взял чашу с дарами и таким же спокойным, уверенным шагом вышел причащать.
   — Со страхом божьим и верою приступите.
   Не дрогнула рука, когда брал первую ложечку причастия для себя. Так же, как всегда, поднял он ее и… Повисла рука в воздухе, задрожала. Пролилось сначала причастие на пол, выпала ложечка из руки, и чаша с глухим грохотом покатилась.
   Игумен остолбенел, глядя перед собой.
   От двери прямо на него медленно шла женщина. Рваная ее одежда висела клочьями, седые космы волос распустились, босые иссиня-красные ноги оставляли кровавые следы. Старческое сморщенное лицо походило на маску из потрескавшейся морщинистой коры, залитой красно-черной краской. Ступала ровно и осторожно. На окровавленных руках ее сидел ребенок. Острая жандармская шашка рассекла ребенка пополам, на руке женщины повисли его еще
   свежие внутренности. В такт шагам женщины голова ребенка покачивалась, и со лба тоненькой струйкой стекала кровь. Правая рука его как-то странно свисала, словно тянулась, чтобы ухватиться за землю.
   Перед этим зрелищем расступились монахи. Отшатнулись к стенам, полные нечеловеческого ужаса. Румяный жандармский полковник вдруг побледнел и попятился к алтарю. Он сжал зубы, затаил дыхание и закрыл глаза, чтобы не видеть этого жуткого зрелища. Пятился все дальше, пока не исчез в алтаре. Сел на стул и склонил на грудь голову.
   Но растерянность игумена длилась не больше минуты. Усилием воли он прогнал прочь свой страх и строго приказал:
   — Выведите ее во двор. Пусть не мешает службе божьей. Это господь покарал ее за грехи и ересь.
   Никто не шевельнулся. В мертвую пустоту канул голос игумена:
   — Кто не подойдет тотчас, тот союзник еретика и бунтовщика Иннокентия. Вам я говорю? Выведите ее отсюда.
   Снова зловещая тишина. А привидение все приближалось к алтарю. Отец игумен впился горящим взором в ближнего монаха и прошипел:
   — Ты, свинопас, тебе говорю, выведи ее. Слышал? Сейчас же выведи.
   Окаменевший монах не тронулся с места.
   Кровь ударила в голову игумену. Свет помутился, лицо посинело, жилы вздулись. Сжав кулаки, сошел со ступенек и твердым шагом направился к монаху, которому велел вывести женщину. Монах подался назад. Осатаневший игумен зверем кинулся на него и по-собачьи зарычал. Но тот не сделал и шагу. Игумен странно как-то вдруг икнул, захрипел и упал на пол, хватая руками ковер и стискивая зубы.
   Перепуганная братия покидала церковь, обходя тело своего владыки. Последним вышел жандармский полковник. Он весь съежился, голову втянул в воротник, руки засунул в карманы и, мелко шагая, торопился к выходу. Еще в алтаре он надвинул фуражку низко на глаза. И теперь, не оглядываясь, направился прямо к своей лошади.

13

   Как только казаки галопом влетели во двор монастыря, Иннокентий сразу понял, что его планы, связанные с торжественным выходом из обители, провалились. В первую минуту он хотел было вскочить в церковь, закрыться там и потом договориться с полковником о выходе. Но в то же мгновение отбросил этот план. Он понял, что может попасть в западню и тогда никто слушать его не станет, а паломники не устоят против вооруженной силы. Молнией мелькнула в голове и другая мысль — спасать сокровища, приобретенные за время пребывания в монастыре. Но и это он отбросил, так как времени было мало. Тогда Иннокентий решил пробиться к воротам, поднять бунт в селах, вызвать волнения среди верующих, вытянуть на улицу толпы людей и вместе с паломниками выйти в поле. А там, среди глубоких снегов, конным казакам и жандармам не так удобно действовать.
   План выбран. Иннокентий приказал Семену и Герасиму выступать с паломниками за ворота, прикрываясь святыми — иконами и хоругвями.
   Зареяли над толпой хоругви, взятые из монастыря, зазвучала молитва: сначала слышались одиночные голоса, разрозненные, дальше они объединялись. Наконец паломники всей толпой повалили к воротам. Казаки в первый момент отступили. Эти несколько минут дали паломникам возможность подойти к воротам. А когда казаки но главе с вахмистром бросились с нагайками, шашками — толпа уже была у ворот. Упали первые жертвы. Толпа вытолкнула засевших там жандармов, повалила ворота и вырвалась на свободу, в поле, в снега.
   Казаки кинулись было на людей, но разъяренные фанатики встретили этот налет таким отпором, что те от ступили. И в то же мгновение послышалась какая-то команда, и казаки исчезли во дворе.
   Иннокентий остановил толпу и обратился к ней со словами:
   — Братья и сестры! Все вы видите, как враги рода человеческого преследуют нас, хотят погубить наши души. Меня и здесь преследуют, муками хотят заставить отступиться от веры святой нашей церкви, от моего дела — спасения душ грешных.
   Но я не боюсь мук. Пойду на самые ужасные пытки, что готовит мне начальство, вытерплю все, но не брошу вас. Сегодня же пойду к царю и расскажу ему, какие обиды причиняют нам его неверные слуги. Царь несколько раз уже посылал за мной, но я не шел, не хотел осквернять себя. Ныне бог отец отпускает меня, повелевает стать перед царем и добиваться свободы служить господу так, как мы хотим…
   Он осмотрел всех, словно хотел убедиться, понимает ли его речь паства.
   — Так кто пойдет со мной? Кто поддержит меня в этом походе? Или оставите меня, как оставил Петр Иисуса Христа? Кто не хочет идти, становись по левую сторону, кто пойдет — по правую. Пусть отойдут слабые духом, кому не мила церковь божья и не нужно спасение
   грешной души.
   Толпа колыхнулась и взорвалась:
   — Возьми! Возьми и нас с собой! Все, все пойдем! Все пойдем и не бросим тебя, не дадим тебя, дух святой, осквернить. Бери, бери и нас с собой.
   — Все ли пойдут по доброй воле? Может, кто страшится пути долгого? Пусть отойдет тот, кто слаб духом.
   Толпа фанатиков готова была броситься в холодное Онежское озеро.
   — Бери! Бери нас с собой! Все пойдем! Все!
   Иннокентий надел шапку, кожух, сел в сани к махнул рукой. Лавина тронулась и растянулась по снегу длинной полосой. Более трех тысяч человек вышло из Муромского монастыря в неведомое странствие вслед за санями, на которых сидел отец Иннокентий. А к колонне все бежали и бежали люди, гонимые религиозным экстазом. Наскоро одевались, вешали котомки и присоединялись к походу.