Ступино. А они не плачут, и ихнее не сгорит, потому что у них глубоко посеяно, хорошо вспахано. А если и сгорит, то и тем, что останется, еще два года проживут. Эй, дед,
   не лезь к нам с молебствием, отойди и не зли. Если хочешь иметь с нами дело — танцуй, все равно одна радость, одна отрада — это стакан вина. Бедняцкое горит, богатого не сгорит, это я знаю. Эй, дед, не мешай или ступай танцуй! Наше не сгорит, говорят тебе, а святых своих
   пошли собаке под хвост… Эй, дед, отойди, а то обругаю страшно и тебя, и бога, и святых. Только жаль твоих старых ушей. Отойди, я сегодня пьян, или танцуй с нами.
   И он ударил по клавишам, растянул меха своей голосистой гармони, и зарыдала она, как рыдает старая мать над усопшим сыном, который кормил ее, старую, и лелеял. А дед покачнулся, попятился и, словно молодой, быстро побежал в волость.
   Жок продолжался. Быстрый, пьяный, залихватский жок пьяного молдавского села. Подошла еще молодежь, затужила, зарыдала гармонь, к ней присоединилась скрипка. Мелькали ноги, развевались юбки и глубоко взрыхляли землю крестьянские постолы. Веселилась молодежь молдавского села, пьяного от вина и горя.
   А в селе крик. Во дворах переполох.
   Гудит пьяное село. Каждого донял страшный поступок Савки. Пришелся он как раз в самый тяжелый день, когда ныли сердца от тоски, а беспомощный ум искал выхода, когда как-то вдруг заметнее стала беспросветная нужда и не видно было впереди спасения.
   Злоба вскипала в сердцах строгих, суровых хозяев.
   В голове мутилось, и что-то кололо в самую душу. Воспламенялась кровь желанием сорвать на ком-то злость.
   — Из-за таких нет нам добра! Неурожай, не шлет господь дождя, нет у него к нам милосердия…
   — Бить таких нужно. Из-за них нет нам спасения. За его разврат карает нас господь.
   — Нечестивцев, голоту проклятую нужно уничтожать…
   Пыль стелется над селом. Выскакивают из дворов хозяева, когда-то мирные, а теперь лютые, гонятся за призраком своего бедствия. Туда, к мельницам, где продолжается веселый жок, где плачет и смеется болгаряска, где весело развеваются юбки и выделывают сложные па тяжелые крестьянские постолы. Гулом гудит громадный черный рой, летящий в тучах пыли к мельницам. Не летит, а мчится с урчаньем, раздираемый и подталкиваемый неосознанной тяжелой злобой. Мчится, словно смерч на море, как черная грозовая туча, готовая вот-вот взорваться страшным громовым ударом. И гром этот слышно уже издали. Идет, приближается к мельницам угрожающий гул. Трещат плетни, заборы. Вооружается темная озлобленная крестьянская масса, сжав зубы, хватает что под руку попало и в слепой ярости мчится туда, где мелькнула тень— причина этого вековечного несчастья, где показалась угроза богачам в виде пьяной Савкиной правды. Оборвался голос гармони.
   — Хлопцы! Старики на нас с дрекольем! — запыхавшись, крикнул парень. — Гулять нам запрещают!
   — Встретить их войной!
   — Камнями их!
   — Бей их!
   Толпа мигом выскочила на гору, к старой казарме, когда-то построенной здесь заботливым императором, чтобы усмирять «иноверцев». Вмиг в руках у всех оказались камни, и молодежь выстроилась против идущих.
   Вот первая шеренга. Уже видно дреколье. Вот уже мелькнула взлохмаченная борода переднего в группе.
   — Ой! Спасите! Бьют!
   — А-а-а-а! Бей!
   — А-а-а-а! Броса-а-й!
   — Вур-р-р-х-х! Вур-рх!
   — Ай! Бей!
   Пыль покрыла гору. Остановился натиск пьяного бородатого села. Потекла кровь из разбитых голов. Первая струйка ало-черной крови отрезвила толпу. Угомонилась стихия. Опустились колья. Оседала пыль. Рассеивалась туча.
   Молодежь отступила на гору. У нее тоже были потери, остались там, на месте встречи. Савка, весь в крови, растянул гармонь. Она всхлипнула и зарыдала, как рыдает сын над убитым отцом.
   Вдруг утих, повалился, покатилась гармонь. Сухими губами хватал воздух и словно умолял о чем-то. А рядом с ним стоял, облизывая пересохшие губы, сын Лопуха Михаил с окровавленным ножом в руках.
   В толпе кто-то шевельнулся. Другой, третий. Угрожающе задвигалась вся толпа.
   — Ай!
   — Эх! Г-е-ех!
   Подлетало вверх бесформенное тело Михаила и падало на землю. И вот уже превратился человек в мешок мяса, густо пересыпанный пылью.
   — Жандарм! Жандарм!
   Внезапно все утихло. Никто и не пытался бежать. Только отворачивались друг от друга.
   Возвращаясь в село, несли убитых. Рыдали женщины, матери. Тяжко вздыхали отцы. Толпы народа двигались ва жандармом и впереди несли мертвого Савку. А навстречу им, в Балту, змеился длинный обоз телег. На передней сидел старый отец Милентий в облачении, а за телегами церковные служки несли хоругви. Колокола ревели в церкви, и их жуткие звуки смешивались с гулом толпы. Вереница все дальше отдаляется от села. Крестятся у плетней перепуганные тетки. Плачут.
   Старый Макар стоит возле церкви и крестится.
   — Принесена жертва. Прости им, господи, ибо не ведают, что творят.
   Жандарм, поравнявшись с ним, строго бросил:
   — Дед, иди с нами. Сумел заварить бучу — сумей и ответить.
   Старый Макар не понял, о чем говорил жандарм, однако пошел за ним и, шагая следом, все крестился.
   Обоз скрылся за селом. В церковь возвращались хоругви, и все еще ревел, не унимаясь, колокол.
   Стихало село. Умолкал хлопотливый день. Багрово-красное солнце садилось за горизонт.

28

   Работа подвигалась. Землекопы на удивление прилежно выполняли самые трудные работы, и десятник ежедневно констатировал, что продвигается вглубь с быстротой, достаточной, чтобы окончить работу раньше срока. Это было особенно приятно еще и потому, что чем дальше, тем больше сгущалась вокруг колодца атмосфера таинственности и загадочности. А то, что возле него почти неотступно стоял углубленный в себя Герасим и следил, чтобы господин десятник не расспрашивал о чем-либо землекопов, окончательно убедило его, что подслушанный в терновнике разговор — не просто обрывок беседы и что он находится в определенной причинной связи по крайней мере с двумя объектами: с колодцем, который они с Герасимом так форсируют, и с ним лично, подслушавшим какую-то часть тайны, узнавать которую ему не следовало. Поняв эту связь, десятник серьезно встревожился. Он хотел поскорее избавиться от проклятой работы, неожиданно поставившей его жизнь под угрозу. А что это так, господин десятник заключил из того, что иннокентьевщина распространялась неимоверно быстро. И ничего удивительного не было б, если бы на него вдруг науськали какого-нибудь дикого фанатика и он бы внезапно очутился ночью в этой самой яме, которую рыл для колодца. От этих размышлений начинало знобить.
   Кончать быстрее! Любой ценой кончать!
   Он все больше подгонял землекопов. И очень обрадовался, когда напал на первый слой воды. Правда, он был незначительный, для такой усадьбы не хватило бы, но все говорило о том, что если копать дальше — воды будет много. Наконец колодец был готов. Землекопы едва успели выбраться из ямы, как вода пошла сильным потоком. Десятник довольно потер руки и пошел сообщить Герасиму об окончании работы. Тот так же радостно встретил известие и весело спросил:
   — Так, выходит, и быстрее можно работать? А?
   — Можно, господин Мардарь, лишь бы деньги. Вам этот колодец втрое дороже обошелся, чем если бы его рыли, как я говорил. Да и не гнал бы так.
   На Герасима это не произвело никакого впечатления. Наоборот, казалось, он даже радовался тому, что ушло больше денег.
   …Начало светать, но десятник не спал, у него был приступ какой-то нервной бессонницы. Его тревожила тайна колодца. Все предыдущие факты и наблюдения он свел в систему, расположил в определенной последовательности. Осталось сделать вывод, убедиться, что он прав, чтобы вступить в борьбу и прибрать к рукам этого наглого вахлака. Ему захотелось раздобыть хоть какие-нибудь доказательства. Для этого он и вышел во двор. Подошел к группе крестьян, которая ожидала его. При виде их любопытство его еще больше разгорелось. Но он только решился сказать:
   — Ну вот, наверно, колодец уже готов…
   Помолчал. Молчание получилось каким-то очень тягостным и неожиданным. Добавил:
   — Надо, наверное, посмотреть, так ли идет вода, как вначале. Ну-ка, готовьте бадью.
   Землекопы подвинули бадью, положили поперек валок и ухватились за канат, чтобы спустить десятника в колодец. И только когда он сел в бадью, когда качнулась она над черной пастью ямы, промелькнула мысль:
   «Не здесь ли конец?»
   Но было уже поздно. Он зажег факел и, махнув рукой, медленно стал спускаться вниз. Со дна на него повеяло холодом и сыростью, вода как-то жутко поблескивала. Чтобы рассеять страх, десятник внимательно оглядывал стены, присматривался к кладке. Стены были ровные и гладкие, как того требовали техника кладки стен в колодцах и правила цементирования. И, чтобы еще раз убедиться, что это действительно так, он начал стучать по стенам длинной палкой, оказавшейся в бадье. Стук гулко раздавался в яме и пропадал то ли где-то у воды, то ли вверху. Стены выложены на совесть… Но что это? Удар прозвучал глухо, штукатурка осыпалась, и кусок ее с тихим всплеском упал в воду.
   «Неужели показалось?»
   Стукнул еще раз посильнее. Снова глухой звук, и в воду полетели куски цемента. Тогда он ударил изо всей силы. Огромный кусок цементной стены оторвался и с грохотом упал в воду. Перед глазами десятника прямо в стене темным провалом чернела дыра. Он приблизил факел к отверстию и внимательно осмотрел пробоину. В стене оказалась огромная ниша в рост человека. Ниша была сделана очень старательно, именно так, как потребовал бы и он. В четырехугольное отверстие каменной стены вставлена толстая дубовая рама, обложенная войлоком, на которую ложилась вся масса камня. Ниша устроена сразу над каменным слоем.
   Десятник покачнулся вместе с бадьей и приблизился к стене. Внезапно бадья стала подниматься вверх. Десятник сразу понял: кто-то догадался, что он наткнулся на отверстие. Нужно было рассеять подозрение. Как только бадья поднялась, он стал кричать на землекопов:
   — Чего ж вы стоите, разинув рты? Не видели, как я дергал канат, чтобы подняли? Чуть не задохнулся из-за вас.
   Крестьяне растерянно хлопали глазами и пожимали плечами. Только один виновато ответил:
   — Так вы ж, пан, не велели вытягивать. Я как-то сам догадался.
   Это было похоже на правду. А бледное лицо десятника подтверждало, что он в самом деле хотел как можно скорее выбраться из дыры и теперь сердился. Он достал кошелек и дал три рубля тому, кто тянул:
   — Спасибо, добрый человек, возьми за смекалку на водку.
   Крестьянин низко поклонился и поблагодарил. А бледный десятник медленно побрел к дому Герасима.
   — Ну, хозяин, я работу закончил, пора теперь домой. Запрягайте лошадей.
   Герасим вышел во двор, а десятник довольно улыбнулся ему вслед.
   «Ну, вахлак, теперь у меня уже есть факты, есть, голубчик, хоть и прятал ты их очень усердно».
   Взял чемодан и вышел во двор. Крестьяне подошли к нему, и один из них сказал:
   — Пан десятник… по нашему обычаю полагается обмыть работу.
   Десятник вынул червонец и бросил в толпу.
   — Вот вам, выпейте за мое здоровье, а мне некогда. Меня ждет работа.
   Сытые лошади подкатили к самому дому. Герасим подозвал того самого крестьянина, который вытащил пана десятника, и приказал везти его в город. Десятник переложил револьвер из одного кармана в другой, сел в телегу и толкнул в плечо кучера.
   — Трогай.
   Когда отъехали гонов пять и хутор скрылся за бугром, десятник вынул револьвер и показал возчику.
   — Эй, мужик, видел когда-нибудь такую штуку? Если не знаком, то можешь узнать, для этого тебе стоит только зачем-нибудь остановить лошадей. Гони без передышки домой.
   Возчик молча стегнул лошадей, и они понесли что было Духу.

29

   Отец Иннокентий не принял делегации из Липецкого, даже не выслушал. Он передал через отца Кондрата, что приедет на освящение колодца, когда представится удобный случай. Пусть, мол, будут готовы, а о дне он сообщит. Делегация, оставив дары, возвращалась из монастыря, опечаленная неласковым приемом великого пророка. Отец Милентий корил паству грехами, бабы всхлипывали дорогой и предсказывали близкий голод, засуху и разные страшные кары. Герасим молчал. Его крепко связывала присяга сыну божьему Иннокентию, разве ж мог он утешить старенького, дряхлого отца Милентия, так искренне опечаленного неудачей? Разве мог он рассказать, как отец Иннокентий при тайной встрече с ним обещал, что на освящение прибудет не позднее воскресенья, а пока велел молчать. Только одного не мог понять Герасим: зачем отцу Иннокентию, всемогущему духу святому, потребовалось скрывать освящение, почему он так встревоженно разговаривал с ним во время того свидания и почему так смущает его десятник? Герасим вспоминает последние слова святого мужа.
   «Ты, Гераська, поезжай домой и готовься, а я приеду в субботу или в воскресенье. Накануне приедут мои братья Семен и Марк и прибавят к моему приказу все, что нужно. Людям скажешь то, что передадут тебе мои братья».
   Эта таинственность не давала покоя Герасиму. Он вспоминал, что под конец Иннокентий так прямо и сказал:
   «И еще помни, Гераська, что веления божьи нужно исполнять осторожнее и старательнее. Вон с колодцем, видишь, не все ладно вышло, десятник узнал то, чего не следовало знать. А он служит врагам нашей церкви, нечестивому начальству, замышляющему недоброе против нас… Осторожность, разум нужны в божьем деле».
   Герасим ехал домой и все размышлял, что могло так взволновать отца Иннокентия и почему даже освящение нужно скрывать? И чем больше он думал, тем сильнее охватывали тревога и страх за будущее, так тесно связанное с Иннокентием, который вьет вокруг него какую-то паутину. И Герасим, чувствуя, что он уже в руках Иннокентия, с тревогой заглядывал в это будущее. Но слепые глаза его не могли проникнуть сквозь густую мглу.
   Герасим опустил голову на грудь и задремал. Вот-вот свалит его крепкий сон, что надвигался на него из леска, из того самого, что сразу за Гидеримом. Внезапно чей-то резкий голос разбудил его:
   — Рабы божьи, не печальтесь так! Господь милосердный смилостивился над вами и послал меня сказать, что в воскресенье состоится освящение. Теперь остановитесь и воздайте хвалу господу.
   Богомольцы повыскакивали из телег и упали на землю в молитве, а посланец в белой одежде вплотную подошел к Герасиму и шепотом сказал:
   — Не печалься, Герасим, отец Иннокентий простил твою оплошность. Жди братьев его и делай так, как они скажут.
   И, сунув в руки Мардаря какую-то пачку бумаг, посланец исчез в лесу. А богомольцы еще долго стояли на коленях, молились тому месту, где он стоял.
   Оторопевший Герасим не растерялся, хоть и не совсем понимал, что же вокруг него делается. Сжимая пачку бумаг, оставленных посланцем, он почти гневно крикнул богомольцам:
   — Хватит, садитесь, пора ехать!
   Зло стегал он лошадей, вихрем мчался к Липецкому. А влетев в село, Герасим не подъехал даже к дому отца Милентия. Он ссадил паломников и свернул на самую близкую дорогу к своему хутору. Вскочил в свой двор, бросил вожжи батраку, а сам устало сел на завалинку под домом и замер, сосредоточенно глядя на колодец. И чем дольше он смотрел на него, тем яснее чувствовал, что за этим колодцем кроется какая-то страшная тайна, что-то такое, что навеки полонило его, что не даст ему покоя до самой смерти, пока не опутает всего своей паутиной.
   — Мэй, что такое случилось? Чем опечалены? Не ладится что в хозяйстве или разгневался длинногривый мошенник?
   Герасим поднял на Синику глаза. Обрадовался ему, потому что давно не видел, давно не был у него этот приятный гость, давненько Герасим не вел с ним беседы на том особенном языке, на каком только они вдвоем и разговаривали. От радости пропустил мимо ушей даже оскорбительное прозвище Иннокентия. Только вяло ответил:
   — Мэй, Василий, не веришь — не трогай моей веры. Пусть бог разбирает, что к чему.
   Голос его звучал как-то тепло, по-дружески, даже с оттенком беспомощности. Видно, и Синика сегодня добрее был, потому и не сцепился с ним, как всегда, не насмехался над святым, а приветливо улыбался Герасиму.
   — Ай-я! Пусть будет так. Мне до этого нет дела. Пришел проведать, как живете. Давно не был у вас.
   Герасима и самого интересовало, как он живет. Ничего не понимал он в своей жизни. То все было просто, как проста его нива, волы, как проста была вся его хлеборобская работа. А теперь он словно попал в какую-то мельницу, чувствовал, что жернова все сильнее и сильнее трут ему бока, все теснее и теснее прижимают и что завертело его в каком-то водовороте, что запутывается он все больше и больше в паутине Балтской обители. Не понимал только, что из этого в конце концов выйдет. Только тревога охватывала оттого, что кто-то сильнее его. Он готов был уже все рассказать своему соседу, излить ему свою боль и тревогу, но вспомнил страшную клятву и тяжело вздохнул:
   — Эх, много говорить, да мало слушать.
   — Почему? Разве мало радости от Балтской обители и святого Иннокентия?
   Герасим знал, что Синика станет глумиться над святостью Балтской обители и святого Иннокентия, и изо всех сил избегал неприятного разговора. Тем временем батрак распряг лошадей и, приводя в порядок телегу, с интересом наклонился над пачкой бумаг, забытых Герасимом.
   — Вы это забыли? Смотрю — лежит что-то, думаю, спрошу, случаем не забыли, как бы не пропало…
   Герасим задумчиво посмотрел на бумаги. Сразу и не припомнил, только погодя. А пока вспоминал, Синика выдернул из пачки небольшую книжечку и начал читать. Его глаза вспыхнули злостно, на губах появилась ехидная улыбка.
   — Мэй, Герасим, так это и есть ваш святой? Этот шарманщик и проходимец?
   Герасим тупо посмотрел на него.
   — Сосед, не трогайте меня. Не верите, бог вам судья, а меня не троньте, не доводите до греха. Пусть нас господь рассудит.
   Синика скомкал книжечку с нарисованным на обложке шестикрылым духом божьим Иннокентием и со злостью швырнул ее на землю. Облизнул сухие губы и резко поднялся. Постояв немного, спросил:
   — Гераська, правда то, что он сюда на освящение приедет?
   — Правда.
   — И правда, что здесь должен монастырь быть? На вашем подворье?
   Герасим весь дрожал. Он тоже поднялся, хотел что-то сказать, но всхлипнул и отвернулся от Синики. Синика схватил его за плечо.
   — Правда это, спрашиваю? А?
   — Победи меня господь… не знаю. Мне он ничего не говорил, — тихо ответил Герасим.
   Синика вздохнул с облегчением.
   — Люди говорили. А впрочем, может, и врут. А может… вас обкрутили так, что и сами не знаете? Не так ли?
   Герасиму хотелось кричать, что именно так, что он сам ничего не понимает, а только инстинктивно чувствует душой собственника, как закачалась почва у него под ногами, как ускользает из-под ног отцовская земля, а он стоит над пропастью неизвестности, которая вот-вот его поглотит, и боится он, Мардарь, этой пропасти. Хотел крикнуть во весь голос, что жалко ему еще и сегодня быков, добрых коней, плодородной земли, ровной и привольной, что шумит летом хлебами буйными и виноградниками, а зимой спит, как крепкий богатырь после тяжелой работы, и так храпит, словно ветер стонет. Хотелось прокричать все это в самое ухо Синике, голосом, полным муки кулака-собственника. Но только застонал в ответ и отвернул голову. Понял его Синика, такой же кулак, как и он. Не спрашивал больше, постоял, погруженный в свои думы, и собрался уже уходить, но вдруг остановился:
   — Мэй, Герасим, а к вам вон гости. — И показал прямо за хутор, в сторону Бирзулы. — Косматые идут.
   С тем и ушел домой. Герасим оглянулся — к нему направлялись два монаха. Они подошли, поздоровались и пошли с Герасимом в дом. И только в хате, когда занавесили окна, старший из них, Семен Левизор, сказал:
   — Ты что же это, Герасим, будто вешать тебя собираются? Чего загрустил так?
   Опять захотелось рассказать Герасиму, что с ним, высказать свою тревогу, но не осмелился.
   — А что? Разве нельзя мне думать о чем-то своем?
   — Ты теперь не свой, а божий, Герасим. Должен радеть о делах божьих, — возразил Семен. — Лучше вот скажи, в каких отношениях ты со своим соседом и что он
   за человек?
   Герасим посмотрел на него и вдруг вспомнил что-то такое, что словно пролило луч света на все его дела с Балтской обителью. Вспомнил, но воспоминание было смутное, застряло оно где-то на самом дне памяти, на которую неожиданно навалилось столько дел. А затем повернулся к Семену и смерил его долгим взглядом. Посмотрел в сторону, увидел пачку бумаг, с которых на него смотрело множество ликов Иннокентия, и сразу стало ясно.
   Теперь ему понятно. Теперь ясно Герасиму, что над его двором нависла страшная грозовая туча, которая разрушает его благосостояние, уничтожает хозяйство, в течение многих лет с таким трудом создававшееся. Ему теперь ясно, что это и есть тот конец, который он предчувствовал, но не мог передать словами.
   Жестокая боль сжала его сердце. Страшная клятва куда-то канула, отступила тихая покорность, а вместо них появились лютая злость и ненависть ко всему, что могло повредить его хозяйству. Сильно ударил сапогом о пол и бросился к Семену:
   — Чего вы от меня хотите? А? Вам моей жизни мало? Вам мало моих кровных денег? А?
   Он рычал, как зверь, у которого вырывают добычу. Страшно, дико рычал и сжимал кулаки. А потом схватил брата Семена за горло.
   — Слышишь, отдай быков, отдай моих лошадей…
   И вдруг отпрянул, ощутив острую боль в груди, словно под кожу ему загнали какую-то длинную колючку. Отпрянул, тяжело дыша, полный злобы, чтобы снова броситься на своих врагов. Страшно поводя налитыми кровью глазами, он словно выбирал, с какого места удобнее налететь и смять их обоих. Уже готов был броситься, как вдруг остановился, остолбенел.
   В руке Семена угрожающе блестел длинный отточенный нож. На конце его была кровь. Понял тогда, отчего почувствовал боль в груди. Посмотрел на брата Марка и окончательно обомлел. Тот спокойно стоял, опершись о стену и уверенно наводил на него черное дуло блестящего холодного револьвера.
   Герасим обессиленный сел. Рядом присел Семен, а Марк в сторонке.
   — Ну что ж, Герасим, что скажем Иннокентию о твоей готовности служить церкви? Так ли тебе наказывал Иннокентий принимать нас? А?
   Герасим тяжело дышал.
   — Что ж молчишь? Или не знаешь, что сказать? Так вот, знай. Земля эта… не твоя больше. Она церковная. Вот здесь, на месте твоего двора, должен быть новый монастырь. А ты не горюй, ибо приумножится твое хозяйство от того, и будет оно не в быках, а в высоком почтении к тебе. Поэтому покоряйся и делай, как велят. А если не будешь делать… бог принудит тебя, Герасим. Не заставляй же гневаться сына божьего, избравшего тебя спасителем народа.
   Герасим опустил голову.
   — Простите, братья. Буду делать, что скажут…
   Семен еще ближе придвинулся, подозвал к себе брата и стал излагать, по какому делу приехал.

30

   До позднего вечера не открывалась дверь хаты. Испуганная Липа стучала и звала Герасима, но в ответ услышала лишь грозный окрик и суровый приказ подать есть. Только около полуночи из дома вышли три фигуры, обошли двор, сад, сараи, побывали и на той стороне засыпанного оврага, за терновником, осмотрели все поле вокруг Синикиной усадьбы. А затем вернулись в дом. Герасим вынес фонарь, длинный канат, выкатил бадью, достал длинный кол — все это принес к колодцу, сложил и вернулся к дому. Осторожно обошел хату, заглянул в окно ипы, к батракам и опять подошел к колодцу.
   — Никого… все спят, можно…
   Брат Семен положил поперек сруба кол, привязал бадью к канату и перенес ее по другую сторону кола. Бадья глухо стукнулась о сруб. Все трое замерли. Потом взялись за канат Марк и Герасим, а Семен залез в бадью, ухваился руками за веревку.
   — Опускайте.
   Зашуршал канат, и, покачиваясь, бадья ушла в черную пасть глубокой ямы. Двое, державшие канат, сопели, напрягались, но сдерживали бадью. Веревка, привязанная одним концом к столбу, натянулась, и бадья повисла где-то в колодце. Оба перегнулись через сруб и глянули вниз. Оттуда слышался какой-то стук, внизу поблескивала вода. Прошло около получаса, наконец канат дернулся, и снова напрягли мускулы двое наверху, вытаскивая бадью. И когда из нее выпрыгнул Семен, оба легко вздохнули.
   — Ну что? — тихо спросил Марк.
   Сделано хорошо. Отверстие именно там, где нужно, и довольно просторное.
   — Значит, можно начинать? — снова спросил Марк.
   — Можно. Только подводы нужно нанимать издалека. Близких не брать. Землекопов не надо чужих, пусть наша братия сама принимается.
   Собеседники отошли от колодца и уселись под домом. На дворе серело, и Семен встревожился.
   — Пора. Вскоре прибудет Иннокентий, а мы еще ничего не сделали в селах. — Марк тоже поднялся.
   — Так ты, Герасим, оставайся здесь и готовь все, а мы пойдем.
   Они торопливо вышли со двора, сели в телегу и поехали к Липецкому. Герасим вошел в дом, растолкал Липу и грубо приказал:
   — Вынеси к колодцу стол, накрой его ковром и принимайся за обед. У нас будет Иннокентий.
   Липа опрометью бросилась на кухню, разбудила наймичку, и вскоре на плите уже что-то шипело и булькало. А Герасим занялся своим — достал самого лучшего, выдержанного вина, чтобы было чем встретить.