Страница:
Лесь Гомин
Голгофа
Жене, другу посвящаю
Автор
ПРОЛОГ
1
Отец Досифей, заступив на стражу у монастырских ворот, укладывался спать. Вдруг кто-то постучал. «Нечистая сила, — подумал отец Досифей. — И кого это черти носят ночью?»
— Во имя отца и сына и святого духа, кто там?
— Свои… Откройте. Не бойтесь, — молодо прозвучал из-за ворот сочный голос.
Отец Досифей открыл калитку. Темная фигура, согнувшись, протиснулась в узкий проход и выпрямилась перед отцом Досифеем. В темноте он не мог рассмотреть гостя. Тот возвышался над ним, словно высокая башня.
— А чего тебе, добрый человече, нужно? Зачем так поздно к нам?
— Дело есть, святой отец. Я хотел бы видеть игумена.
— Отец игумен, наверное, уже спят. Подожди до утра.
— Вы все же покажите, как пройти к нему. Может, и примет.
Что поделаешь. Отец Досифей вынужден был уступить настойчивому гостю.
— Подожди, брат, вот позову сторожа.
Зачем здесь сторож? — спросил кто-то из темноты скрипучим голосом.
— Отец игумен идут, — шепотом молвил отец Досифей гостю. — Вот они.
Гость насторожился. Мелкими шажками к ним приближалась какая-то бесформенная фигура.
— Слава отцу и сыну и святому духу ныне и присно и во веки веков, — приветствовал отец Досифей.
— Аминь, — закончил игумен. — Так зачем здесь понадобился сторож?
— Да вот, отче, гость пришел к вам. Я думал, вы спите, и не хотел беспокоить.
— Благодарю, брат, за заботу. Но кто приходит ко мне с именем божьим, для того я никогда не сплю. А ты кто, раб божий? По какому делу ко мне? — спросил игумен.
— Отче, мне надобно исповедаться, — падая на колени, проговорил гость.
— Хорошо, пойдем…
Игумен засеменил к своей келье. Гость на расстоянии следовал за ним.
Русокудрый юноша-послушник, стоявший у входа в келью, низко поклонился игумену. Тот в ответ едва заметно кивнул головой и приказал:
— Подай, Василий, все, что нужно для исповеди.
Юноша молча поклонился и исчез за дверью.
Гость вошел в келью игумена и остолбенел, изумленный ее обстановкой. Пышная резная кровать с горой подушек в вышитых молдавскими узорами наволочках, расшитое домотканое одеяло, самые дорогие молдавские ковры — все приковывало взор. Киот с лампадкой и золотым распятием, толстое Евангелие в серебряном с золотом переплете, мраморный белый умывальник с шестикрылым серафимом, держащим в обеих руках большой ковш с золотой крышкой, навевали на него суеверный ужас. Он испуганно оглядывался, не зная, куда ступить. А отец Ананий, оседлав очками свой маленький, как кнопка, носик, пристально рассматривал гостя.
Перед ним стоял юноша лет двадцати пяти, высокий, стройный, плечистый. Лицо продолговатое, смуглое, с чистой бархатистой кожей. Длинный прямой нос красивой формы, красные губы плотно сжаты, словно в каком-то напряжении. Черные глаза, обрамленные густыми ресницами, смотрят будто из бездны. Вся фигура — крепкая, внушительная. Это было одно из тех лиц, которые вызывают на откровенность. И только в том месте, где нос сходился со лбом, прорезались складочки своеволия, упрямства. А брови, соединяясь над переносицей, совсем меняли лицо, и из-под них выглядывали глаза уже другого человека: пытливого, хитрого. Гость был в одежде бедного молдавского крестьянина. Отец Ананий искренне удивился:
«Зачем этакому исполину понадобился монастырь? Что привело сюда этого чудилу?»
Но вслух сказал:
— Раб божий Иван, отдай честь святым иконам и поведай о своем деле.
Иван резко повернулся к отцу Ананию и быстрым взглядом окинул его уродливую фигурку.
Отец Ананий был низенький, как гриб, сухощавый, с белой бородой, почти достигавшей пояса, с седыми космами волос и белыми нависшими над глазами бровями. Глаза — как два зеленых пятнышка на болотной воде. Лицо маленькое, сморщенное. А впрочем, лица словно и не было вовсе. Глаза все время суетливо бегали, будто искали что-то и непременно, обязательно должны были найти.
Иван трижды перекрестился и, поклонившись, молча достал кошелек, вынул пять золотых червонцев и положил перед игуменом.
— Возьмите, отче, на церковь.
Два зеленых пятнышка забегали быстрее, а кнопка носа окончательно не могла найти себе места в зарослях усов и вертелась, словно от испуга.
— Садись, раб божий, с дороги надо поесть. А потом, подкрепив тело, полечим и душу.
Предложение понравилось Ивану. Он поспешно сел к столу, но вот… куда ему девать заскорузлые, грязные руки, чтобы не испачкать скатерти? Игумен позвонил. Вошел послушник.
— Василий, скажи эконому, пусть соберет нам ужин и сам приходит сюда. — Послушник поклонился и вышел.
— Ну, раб божий Иван, не приступишь ли к делу? Говори, что привело тебя в божий дом?
Ох, эти проклятые черные, вымазанные в навозе руки, хоть гречку на них сей, а под ногтями, кажется, трава могла бы расти… Глянул на них — и окончательно растерялся. Куда девать эти руки, которые кажутся на фоне белой скатерти двумя комьями земли? Иван ерзал на стуле. Отец Ананий смотрел на него с отвращением.
На миру он вращался в светском обществе, и неотесанная монастырская братия приводила его в отчаяние. Отец Ананий брезгал садиться с монахами за трапезу. Его тошнило от их присутствия, и он становился все более раздражительным. Часто братия тайком роптала на сурового игумена, а он, прослышав об этом, еще больше придирался к каждому, и в конце концов между ним и монахами возникла пропасть недоверия и ненависти; поэтому и сейчас, когда отец Ананий смотрел на Ивана, из глубины его существа поднимались злость и отвращение. Физическая красота этого юноши раздражала его, а неопрятность вызывала тошноту. Впрочем, он должен был это терпеть и узнать о деле. И он ласково обратился к гостю:
— Не помыться ли тебе с дороги? Ты, видно, прошел немалый путь, запылился…
Иван почувствовал намек — и еще больше смутился.
— Правда ваша. Мне бы помыться… если позволите.
Отец Ананий снова позвонил.
— Василий, пусть человек помоется.
Гость вышел, а отец Ананий задержал Василия и торопливо приказал ему:
— Вымой и почисти эту скотину, чтобы не походила на свинью, вывалявшуюся в грязи.
— Слушаюсь, отче, вымою.
Через полчаса Иван сидел уже чистый, и только теперь видно было, что он действительно красив. Когда он вошел, стол уже был накрыт, а у стола сидел отец эконом — скрюченная, жалкая фигурка с огромной лысой головой. Поздоровавшись, Иван сел поодаль.
— Ну, благослови, боже, — промолвил, перекрестившись, игумен. — Будем ужинать.
Перекрестился и Иван.
— Не годится, отец игумен, всухую кушать, — заметил отец эконом. — Надо бы помаслить еду. На миру это любят.
— Еще что скажешь! Разве можно перед исповедью?
Бог простит… Все равно ему каяться… хе-хе.
— И то правда. Ох, и искуситель ты, отче, — усмехаясь, сказал отец Ананий. — Хоть как уговоришь. Он налил большую рюмку водки и подал Ивану.
— Выпей — и будем ужинать.
Иван опорожнил рюмку одним духом — только чуть скривился. Быстро начал есть, а отец Ананий, желая расположить к себе гостя, налил еще.
— Да пей уж и вторую для ровного счета.
Иван снова выпил. Отец Ананий решил приступить к делу.
— Поведай же, зачем пришел, по какому делу?
— Зачем? Хочу, отче, грехи искупить в монастыре, да не знаю, примете ли.
— Мы никого не прогоняем, — сказал отец Ананий, снова наливая. — Пей, раб божий, да рассказывай дальше. — Иван повеселел. У него зашумело в голове, в глазах замельтешило. Опорожнив рюмку, опустошил тарелки. За третьей пошла четвертая — и вот уже отец Ананий кажется ему мордастым, громадным, как гора, чучелом, а эконом смешно завертелся вдруг на своем стуле. Иван тихо засмеялся.
— Ну, и что же ты надумал? — спрашивал отец Ананий.
— Я? Надумал я… надумал бросить к чертовой матери село. Надоело. Он не дает мне покоя… все выспрашивает… цепляется…
— Кто?
— Кто? Да тот… Николай Гурян. Он догадывается. Но черта с два донюхается. Иван не дурак. Иван знает, что делает… Что с воза упало, то пропало. Ищи…
Отец Ананий налил снова. Иван схватил рюмку и выпил. Поставить ее на стол он уже не смог. Рюмка скатилась на мягкий ковер. Отец эконом поднял ее.
— Так чего же он цепляется? — спросил эконом.
— Кто? Вы? Ты? Гы-гы-гы-ы! — засмеялся Иван. — А ну, покажи спину! — И он грязно выругался.
— Иди, отец эконом, не зли его.
Отец эконом вышел. Отец Ананий начал испочедь.
— Во имя отца и сына и святого духа, кто там?
— Свои… Откройте. Не бойтесь, — молодо прозвучал из-за ворот сочный голос.
Отец Досифей открыл калитку. Темная фигура, согнувшись, протиснулась в узкий проход и выпрямилась перед отцом Досифеем. В темноте он не мог рассмотреть гостя. Тот возвышался над ним, словно высокая башня.
— А чего тебе, добрый человече, нужно? Зачем так поздно к нам?
— Дело есть, святой отец. Я хотел бы видеть игумена.
— Отец игумен, наверное, уже спят. Подожди до утра.
— Вы все же покажите, как пройти к нему. Может, и примет.
Что поделаешь. Отец Досифей вынужден был уступить настойчивому гостю.
— Подожди, брат, вот позову сторожа.
Зачем здесь сторож? — спросил кто-то из темноты скрипучим голосом.
— Отец игумен идут, — шепотом молвил отец Досифей гостю. — Вот они.
Гость насторожился. Мелкими шажками к ним приближалась какая-то бесформенная фигура.
— Слава отцу и сыну и святому духу ныне и присно и во веки веков, — приветствовал отец Досифей.
— Аминь, — закончил игумен. — Так зачем здесь понадобился сторож?
— Да вот, отче, гость пришел к вам. Я думал, вы спите, и не хотел беспокоить.
— Благодарю, брат, за заботу. Но кто приходит ко мне с именем божьим, для того я никогда не сплю. А ты кто, раб божий? По какому делу ко мне? — спросил игумен.
— Отче, мне надобно исповедаться, — падая на колени, проговорил гость.
— Хорошо, пойдем…
Игумен засеменил к своей келье. Гость на расстоянии следовал за ним.
Русокудрый юноша-послушник, стоявший у входа в келью, низко поклонился игумену. Тот в ответ едва заметно кивнул головой и приказал:
— Подай, Василий, все, что нужно для исповеди.
Юноша молча поклонился и исчез за дверью.
Гость вошел в келью игумена и остолбенел, изумленный ее обстановкой. Пышная резная кровать с горой подушек в вышитых молдавскими узорами наволочках, расшитое домотканое одеяло, самые дорогие молдавские ковры — все приковывало взор. Киот с лампадкой и золотым распятием, толстое Евангелие в серебряном с золотом переплете, мраморный белый умывальник с шестикрылым серафимом, держащим в обеих руках большой ковш с золотой крышкой, навевали на него суеверный ужас. Он испуганно оглядывался, не зная, куда ступить. А отец Ананий, оседлав очками свой маленький, как кнопка, носик, пристально рассматривал гостя.
Перед ним стоял юноша лет двадцати пяти, высокий, стройный, плечистый. Лицо продолговатое, смуглое, с чистой бархатистой кожей. Длинный прямой нос красивой формы, красные губы плотно сжаты, словно в каком-то напряжении. Черные глаза, обрамленные густыми ресницами, смотрят будто из бездны. Вся фигура — крепкая, внушительная. Это было одно из тех лиц, которые вызывают на откровенность. И только в том месте, где нос сходился со лбом, прорезались складочки своеволия, упрямства. А брови, соединяясь над переносицей, совсем меняли лицо, и из-под них выглядывали глаза уже другого человека: пытливого, хитрого. Гость был в одежде бедного молдавского крестьянина. Отец Ананий искренне удивился:
«Зачем этакому исполину понадобился монастырь? Что привело сюда этого чудилу?»
Но вслух сказал:
— Раб божий Иван, отдай честь святым иконам и поведай о своем деле.
Иван резко повернулся к отцу Ананию и быстрым взглядом окинул его уродливую фигурку.
Отец Ананий был низенький, как гриб, сухощавый, с белой бородой, почти достигавшей пояса, с седыми космами волос и белыми нависшими над глазами бровями. Глаза — как два зеленых пятнышка на болотной воде. Лицо маленькое, сморщенное. А впрочем, лица словно и не было вовсе. Глаза все время суетливо бегали, будто искали что-то и непременно, обязательно должны были найти.
Иван трижды перекрестился и, поклонившись, молча достал кошелек, вынул пять золотых червонцев и положил перед игуменом.
— Возьмите, отче, на церковь.
Два зеленых пятнышка забегали быстрее, а кнопка носа окончательно не могла найти себе места в зарослях усов и вертелась, словно от испуга.
— Садись, раб божий, с дороги надо поесть. А потом, подкрепив тело, полечим и душу.
Предложение понравилось Ивану. Он поспешно сел к столу, но вот… куда ему девать заскорузлые, грязные руки, чтобы не испачкать скатерти? Игумен позвонил. Вошел послушник.
— Василий, скажи эконому, пусть соберет нам ужин и сам приходит сюда. — Послушник поклонился и вышел.
— Ну, раб божий Иван, не приступишь ли к делу? Говори, что привело тебя в божий дом?
Ох, эти проклятые черные, вымазанные в навозе руки, хоть гречку на них сей, а под ногтями, кажется, трава могла бы расти… Глянул на них — и окончательно растерялся. Куда девать эти руки, которые кажутся на фоне белой скатерти двумя комьями земли? Иван ерзал на стуле. Отец Ананий смотрел на него с отвращением.
На миру он вращался в светском обществе, и неотесанная монастырская братия приводила его в отчаяние. Отец Ананий брезгал садиться с монахами за трапезу. Его тошнило от их присутствия, и он становился все более раздражительным. Часто братия тайком роптала на сурового игумена, а он, прослышав об этом, еще больше придирался к каждому, и в конце концов между ним и монахами возникла пропасть недоверия и ненависти; поэтому и сейчас, когда отец Ананий смотрел на Ивана, из глубины его существа поднимались злость и отвращение. Физическая красота этого юноши раздражала его, а неопрятность вызывала тошноту. Впрочем, он должен был это терпеть и узнать о деле. И он ласково обратился к гостю:
— Не помыться ли тебе с дороги? Ты, видно, прошел немалый путь, запылился…
Иван почувствовал намек — и еще больше смутился.
— Правда ваша. Мне бы помыться… если позволите.
Отец Ананий снова позвонил.
— Василий, пусть человек помоется.
Гость вышел, а отец Ананий задержал Василия и торопливо приказал ему:
— Вымой и почисти эту скотину, чтобы не походила на свинью, вывалявшуюся в грязи.
— Слушаюсь, отче, вымою.
Через полчаса Иван сидел уже чистый, и только теперь видно было, что он действительно красив. Когда он вошел, стол уже был накрыт, а у стола сидел отец эконом — скрюченная, жалкая фигурка с огромной лысой головой. Поздоровавшись, Иван сел поодаль.
— Ну, благослови, боже, — промолвил, перекрестившись, игумен. — Будем ужинать.
Перекрестился и Иван.
— Не годится, отец игумен, всухую кушать, — заметил отец эконом. — Надо бы помаслить еду. На миру это любят.
— Еще что скажешь! Разве можно перед исповедью?
Бог простит… Все равно ему каяться… хе-хе.
— И то правда. Ох, и искуситель ты, отче, — усмехаясь, сказал отец Ананий. — Хоть как уговоришь. Он налил большую рюмку водки и подал Ивану.
— Выпей — и будем ужинать.
Иван опорожнил рюмку одним духом — только чуть скривился. Быстро начал есть, а отец Ананий, желая расположить к себе гостя, налил еще.
— Да пей уж и вторую для ровного счета.
Иван снова выпил. Отец Ананий решил приступить к делу.
— Поведай же, зачем пришел, по какому делу?
— Зачем? Хочу, отче, грехи искупить в монастыре, да не знаю, примете ли.
— Мы никого не прогоняем, — сказал отец Ананий, снова наливая. — Пей, раб божий, да рассказывай дальше. — Иван повеселел. У него зашумело в голове, в глазах замельтешило. Опорожнив рюмку, опустошил тарелки. За третьей пошла четвертая — и вот уже отец Ананий кажется ему мордастым, громадным, как гора, чучелом, а эконом смешно завертелся вдруг на своем стуле. Иван тихо засмеялся.
— Ну, и что же ты надумал? — спрашивал отец Ананий.
— Я? Надумал я… надумал бросить к чертовой матери село. Надоело. Он не дает мне покоя… все выспрашивает… цепляется…
— Кто?
— Кто? Да тот… Николай Гурян. Он догадывается. Но черта с два донюхается. Иван не дурак. Иван знает, что делает… Что с воза упало, то пропало. Ищи…
Отец Ананий налил снова. Иван схватил рюмку и выпил. Поставить ее на стол он уже не смог. Рюмка скатилась на мягкий ковер. Отец эконом поднял ее.
— Так чего же он цепляется? — спросил эконом.
— Кто? Вы? Ты? Гы-гы-гы-ы! — засмеялся Иван. — А ну, покажи спину! — И он грязно выругался.
— Иди, отец эконом, не зли его.
Отец эконом вышел. Отец Ананий начал испочедь.
2
Часы показывали шесть. Отец Ананий все еще задумчиво ходил по келье.
— Такое мурло! — вслух восклицал он и опять мерил шагами келью. — Умный мог бы сделать невесть что, а это хамье еще исповедуется, кается… Плачет, пьяное рыло… Вот уж, действительно, скотина.
Отец Ананий все ходил и ходил по келье в глубокой задумчивости. Все зря. Иван, хоть и пьян был, не открыл своей тайны до конца. И как ни допытывался отец Ананий на исповеди, тот обходил главное. Отец Ананий припоминает исповедь, каждое Иваново слово. Под епитрахилью — пьяная рожа, посиневшая от напряжения. Глаза блестящие, налитые кровью, слова путаные, язык пьяно заплетается. И история, вложенная в те слова, тоже запутанная. А слова хитрые. Отец Ананий позвонил. Вошел Василий.
— Пришли сюда эконома.
Отец Ларион вошел, удивленный ранним вызовом. Отец Ананий сам закрыл за ним дверь.
— Слушай, отец Ларион. Этого гостя нужно принять в монастырь. Зачем — узнаешь потом. Вели его переодеть и… дать самую грязную работу.
— Слушаю, отче. Но что монастырю от этого?
— Делай, как велю. Дашь распоряжение — приходи, поговорим.
Отец Ларион вышел, а игумен продолжал размышлять. Вдруг что-то припомнил. Опять позвонил. Вошел Василий.
— Василий, позови эконома.
Через минуту тот вошел снова.
— Слушай, отец Ларион, пошли сегодня нашего гостя пастухом к Игнату. Игната позовешь ко мне и придешь сам.
Через час прибыл и Игнат — старый загорелый великан.
— Вот что, отец Игнатий, я позвал тебя на совет по очень важному делу. — Отец Ананий затворил дверь и подчеркнуто серьезно обратился к нему. — Поклянись молчать о том, что услышишь.
Отец Игнат поклялся. Тогда отец Ананий, решившись, рассказал историю грехопадения Ивана. Длинную, запутанную, темную историю, которая тянулась от самого детства Ивана, уроженца села Косоуцы, что около Сорок, до самых монастырских ворот.
Иван подошел. На телеге лежал незнакомый мужчина в городской одежде и стонал. В то время людей косила жестокая эпидемия холеры. Искаженное лицо человека напоминало лица крестьян, умиравших от холеры, и Иван испуганно отбежал к своей повозке. Но человек умолял, звал на помощь. Городская одежда заинтересовала Ивана. Превозмогая страх, он подошел ближе. Больной, запинаясь, начал что-то рассказывать, но речь его прервали новые жестокие судороги. Он взвыл от боли, зарылся в солому. Из-под нее выглянула желтая кожа чемодана. Ивана подмывало узнать, что там, внутри. Трусливо тронул желтую кожу. Прогибалась. Попробовал поднять — тяжелый. Вытащил его из повозки, распорол ножом и.., бросились в глаза пачки денег.
Вокруг никого. Больной умирал. Иван втащил чемодан к себе на телегу и изо всех сил погнал быков в поле.
Через месяц он ушел от хозяина, прибился к одной вдове в соседнем хуторе, приймаком. Вдова полюбила работящего, денежного приймака, а он трудился в ее хозяйстве, как на своей отцовщине. Она уже представляла, как ее захудалое хозяйство окрепнет и достигнет благополучия, расширится, а она, важная хозяйка, заживет в полном достатке.
Дочь Марыся, ни о чем не думая, забавлялась и частенько нахваливала дядю Ивана. С некоторых пор он носил ей конфеты, если был трезвый. А когда выпьет, то и гривенник, бывало, даст или купит что из одежды.
Как-то Марыся была одна. Дядя Иван возвратился пьяненький, подозвал Марысю к себе, взял за подбородок и ласково спросил:
— Ты меня любишь, Марыся?
— Люблю.
— А крепко?
— Вот так!
Она обняла его изо всех сил за шею. Молодое ее тельце прижалось к нему. Кровь ударила Ивану в голову. Схватил девчонку, прижал к себе, осыпая поцелуями. Ребенок не защищался, только слегка отстранял губы от пьяных Ивановых уст. И только когда дрожащие руки Ивана дотронулись до обнаженного тела, она вскрикнула, рванулась. Но рассвирепевший зверь смял хиленькую девчушку, и она потеряла сознание. Когда очнулась, то жаловалась маме на боль, не понимая, что произошло. Но Иван понимал. Несколько сотен рублей принудили вдову молчать, и Иван почти открыто жил с Марысей как с женой.
Время шло. Марыся была уже беременна. А через некоторое время скончалась в муках преждевременных родов.
Началось следствие. Урядник, давно уже пронюхавший об этом деле, прицепился к Ивану. Вновь две сотенные замкнули начальнику уста. Марысю похоронили. Пара волов — подарок Марысиной матери — заставили и ее молчать. Дело заглохло.
Но люди все же догадывались, что смерть казначея способствовала обогащению Ивана, а смерть Марыси — дело его рук. Со временем слухи усилились, и урядник вынужден был опять начать против него дело. Вот тут-то и надумал Иван «отмолить» свой грех за оградой святой обители, а вместе с тем не упускал из виду близкого имения, которое в это время продавалось. Ему же, отцу Ананию, он дает две тысячи за то, что тот продержит его в монастыре с год, до тех пор, пока дело забудется.
— Поняли теперь, что нужно делать? — спросил отец Ананий, окончив рассказ.
— Ясно, отче…
— Ну, тогда идите и делайте свое. Но только никому ни слова. Сами знаете, что это за дело…
Заговорщики тихо выскользнули, а отец Ананий, вздохнув, снова заходил по келье.
— Такое мурло! — вслух восклицал он и опять мерил шагами келью. — Умный мог бы сделать невесть что, а это хамье еще исповедуется, кается… Плачет, пьяное рыло… Вот уж, действительно, скотина.
Отец Ананий все ходил и ходил по келье в глубокой задумчивости. Все зря. Иван, хоть и пьян был, не открыл своей тайны до конца. И как ни допытывался отец Ананий на исповеди, тот обходил главное. Отец Ананий припоминает исповедь, каждое Иваново слово. Под епитрахилью — пьяная рожа, посиневшая от напряжения. Глаза блестящие, налитые кровью, слова путаные, язык пьяно заплетается. И история, вложенная в те слова, тоже запутанная. А слова хитрые. Отец Ананий позвонил. Вошел Василий.
— Пришли сюда эконома.
Отец Ларион вошел, удивленный ранним вызовом. Отец Ананий сам закрыл за ним дверь.
— Слушай, отец Ларион. Этого гостя нужно принять в монастырь. Зачем — узнаешь потом. Вели его переодеть и… дать самую грязную работу.
— Слушаю, отче. Но что монастырю от этого?
— Делай, как велю. Дашь распоряжение — приходи, поговорим.
Отец Ларион вышел, а игумен продолжал размышлять. Вдруг что-то припомнил. Опять позвонил. Вошел Василий.
— Василий, позови эконома.
Через минуту тот вошел снова.
— Слушай, отец Ларион, пошли сегодня нашего гостя пастухом к Игнату. Игната позовешь ко мне и придешь сам.
Через час прибыл и Игнат — старый загорелый великан.
— Вот что, отец Игнатий, я позвал тебя на совет по очень важному делу. — Отец Ананий затворил дверь и подчеркнуто серьезно обратился к нему. — Поклянись молчать о том, что услышишь.
Отец Игнат поклялся. Тогда отец Ананий, решившись, рассказал историю грехопадения Ивана. Длинную, запутанную, темную историю, которая тянулась от самого детства Ивана, уроженца села Косоуцы, что около Сорок, до самых монастырских ворот.
* * *
Лето. Батрак Иван поехал накосить свежей отавы на корм скоту. Дорога тянулась степью. Волы тихо двигались шляхом и вдруг остановились возле чьей-то телеги.Иван подошел. На телеге лежал незнакомый мужчина в городской одежде и стонал. В то время людей косила жестокая эпидемия холеры. Искаженное лицо человека напоминало лица крестьян, умиравших от холеры, и Иван испуганно отбежал к своей повозке. Но человек умолял, звал на помощь. Городская одежда заинтересовала Ивана. Превозмогая страх, он подошел ближе. Больной, запинаясь, начал что-то рассказывать, но речь его прервали новые жестокие судороги. Он взвыл от боли, зарылся в солому. Из-под нее выглянула желтая кожа чемодана. Ивана подмывало узнать, что там, внутри. Трусливо тронул желтую кожу. Прогибалась. Попробовал поднять — тяжелый. Вытащил его из повозки, распорол ножом и.., бросились в глаза пачки денег.
Вокруг никого. Больной умирал. Иван втащил чемодан к себе на телегу и изо всех сил погнал быков в поле.
Через месяц он ушел от хозяина, прибился к одной вдове в соседнем хуторе, приймаком. Вдова полюбила работящего, денежного приймака, а он трудился в ее хозяйстве, как на своей отцовщине. Она уже представляла, как ее захудалое хозяйство окрепнет и достигнет благополучия, расширится, а она, важная хозяйка, заживет в полном достатке.
Дочь Марыся, ни о чем не думая, забавлялась и частенько нахваливала дядю Ивана. С некоторых пор он носил ей конфеты, если был трезвый. А когда выпьет, то и гривенник, бывало, даст или купит что из одежды.
Как-то Марыся была одна. Дядя Иван возвратился пьяненький, подозвал Марысю к себе, взял за подбородок и ласково спросил:
— Ты меня любишь, Марыся?
— Люблю.
— А крепко?
— Вот так!
Она обняла его изо всех сил за шею. Молодое ее тельце прижалось к нему. Кровь ударила Ивану в голову. Схватил девчонку, прижал к себе, осыпая поцелуями. Ребенок не защищался, только слегка отстранял губы от пьяных Ивановых уст. И только когда дрожащие руки Ивана дотронулись до обнаженного тела, она вскрикнула, рванулась. Но рассвирепевший зверь смял хиленькую девчушку, и она потеряла сознание. Когда очнулась, то жаловалась маме на боль, не понимая, что произошло. Но Иван понимал. Несколько сотен рублей принудили вдову молчать, и Иван почти открыто жил с Марысей как с женой.
Время шло. Марыся была уже беременна. А через некоторое время скончалась в муках преждевременных родов.
Началось следствие. Урядник, давно уже пронюхавший об этом деле, прицепился к Ивану. Вновь две сотенные замкнули начальнику уста. Марысю похоронили. Пара волов — подарок Марысиной матери — заставили и ее молчать. Дело заглохло.
Но люди все же догадывались, что смерть казначея способствовала обогащению Ивана, а смерть Марыси — дело его рук. Со временем слухи усилились, и урядник вынужден был опять начать против него дело. Вот тут-то и надумал Иван «отмолить» свой грех за оградой святой обители, а вместе с тем не упускал из виду близкого имения, которое в это время продавалось. Ему же, отцу Ананию, он дает две тысячи за то, что тот продержит его в монастыре с год, до тех пор, пока дело забудется.
— Поняли теперь, что нужно делать? — спросил отец Ананий, окончив рассказ.
— Ясно, отче…
— Ну, тогда идите и делайте свое. Но только никому ни слова. Сами знаете, что это за дело…
Заговорщики тихо выскользнули, а отец Ананий, вздохнув, снова заходил по келье.
3
В полдень Иван проснулся с тяжелой головой и стал припоминать вчерашнее.
«Сказал или нет?» — думал он.
Тревожные мысли одна за другой надвигались, как тяжелые тучи в дождливый день.
«А что, если сказал?»
От этой мысли он похолодел. Тело онемело.
«Тогда пропало… Монахи, наверное, уже выкопали деньги, а меня еще сегодня запроторят туда, куда и Макар телят не гонял».
Иван ждал вечера. Пришел эконом и передал ему решение игумена.
«Значит, не пропали! — повеселел Иван. — Если в пастухи посылают, значит, не дознались».
Отправился вслед за экономом переодеваться. Вошел в кладовую, еще раз испытующе посмотрел на эконома, но не заметил ничего. Эконом обращался с ним ласково, говорил льстиво, словно мед цедил.
«Ну, — твердо решил Иван, — значит, не дознались. Деньги у меня, и вы будете мои».
Дерзко схватил рясу за рукав и уже хотел надеть. Эконом, улыбаясь, придержал:
— Э, нет! Не торопись! Сначала пойдем к игумену под благословение.
Отец эконом взял одежду и направился к келье игумена. Иван спокойно, даже весело, шел за ним. На пороге их встретил отец Ананий.
— Ну, раб божий Иван, не передумал?
— Нет, святой отче.
— А нет ли у тебя каких дел на миру или обязанностей, или чего иного, что могло бы тебя смущать в этом божьем доме?
— Нет, все, что было, осталось там.
— Ну, если так, благослови бог.
Отец Ананий окропил одежду, произнес целую проповедь о том, как следует беречь высокое звание инока. Иван выслушал все О своих обязанностях. Ему не совсем понравилось, что его назначили пастухом, но он промолчал. Перед уходом отец Ананий сказал:
— Паси, Иван, а там видно будет. С богом.
Вышли. Эконом рассказал Ивану, как найти в поле старшего чабана отары, и пошел по своим делам.
Новая одежда пришлась Ивану по вкусу. Он чувствовал себя в ней, так, словно все, что было до нее, вдруг пропало, словно он сменил свою кожу на новую, черную, на которой не видно пятен. Тихо и спокойно пошел он к отаре, темневшей на толоке шевелящимися точками.
Отец Игнат делал вид, будто совсем не интересуется тем, что привело молодого парня к монашеской рясе. Впрочем, за ужином он дотошно начал расспрашивать его. Но Иван такое понес, что отец Игнат в конце концов понял: Иван его морочит, — и бросил расспросы. Он насупился, стал строгим и погнал Ивана на молитву. Сам стал рядом. Долго молились. Потом пошли спать. Не спалось Ивану на новом месте. Тревожные думы одолевали. Мысленно он все возвращался к тому месту, где спрятал свой клад.
Наконец уснул. Но и во сне тревога не покидала его. Снилось, будто кто-то подбирается к его деньгам, что старая вдова с Марысей, обнявшись, подползают к одинокому кресту, где он зарыл свое богатство, и скрюченными пальцами разгребают мягкую землю. Дрожащими руками вдова развязывает узел, достает новенькие бумажки, злорадно смеется, оскалив два пожелтевших зуба. А Марыся, подбоченясь, танцует вокруг нее, жутко заливается смехом и выкрикивает:
— Наши! Наши! Теперь все наши! Все!
Иван вскочил. Оглядывается. Холодный пот струйками льется за воротник.
Тяжелый сон снова смыкает веки. Но вот откуда-то появляется урядник с веревкой в руках. За ним старшина, сотский, десятник. Они приближаются к Ивану, угрожают, бросаются на него и начинают скручивать ему руки.
— Вот тебе чужие деньги! В Сибирь его! В тюрьму!
Сильная рука урядника хватает Ивана за горло, сжимает так, что дыхание захватывает. Иван напрягается, стараясь вывернуться, и вскрикивает…
Загадочно шелестят деревья в бессарабской ночи. Изредка блеют овцы в овчарне да старый Игнат высвистывает носом. Иван снова лег. Долго не спалось. Но все же уснул…
…Знакомые улочки родного села Косоуцы близ Сорок. Растянулось село на несколько верст оврагом и по холмам. Вот хата старого Иона, подворье дядьки Семена, а вот и отцовский дом. Иван все узнает. Привычным движением перемахнул через изгородь и остановился посреди двора. Только скрипнул дверью — слышит голос матери:
— Вон уже драк наш пришел. Видно, снова где-то нашкодил, лучше б уж ты маленьким сдох…
Иван знает, что будет потасовка. Знает, что вчерашняя жалоба тетки Анисьи, у которой он убил поросенка, не пройдет даром, и трусливо пятится назад. И вот отец уже схватил его за чуб, притянул к себе. Иван упал и сильно ударился. Удар причинил такую боль, что, истошно крикнув, он проснулся. Над ним кто-то стоял.
— Кто тут? — пролепетал Иван, немея от ужаса.
— Я, Игнат. Ты чего кричишь?
— Да так… приснилось…
Отец Игнат что-то пробурчал и вышел. Иван, немного посидев, снова лег и незаметно уснул.
И опять село. Вечер. Он — подросток — идет по селу с палкой и стучит по изгородям. Собаки подняли лай, как на пожаре, а Ивась не боится, идет смело. Вот одна выскакивает со двора — и прямо к нему. Иван нацелился и… трах! Пес визжит и ковыляет назад с перебитой ногой.
— Дракуле! Небунуле! — кричит старуха, выбегая из хаты. — Ты опять здесь? — Ивась весело хохочет. Ощерил зубы и… хвать ее палкой по икрам. Баба скрючилась, завизжала, упала на землю. А Ивась спрятался у дядьки в сарайчике. Заскучал, сидя в укрытии. Разыскал какую-то банку и привязал теленку к хвосту. Теленок подпрыгнул, выскочил из сарайчика и — через тын. Но не угадал. По вис на колу и жалобно замычал.
Ивасю весело. Ивась хохочет. А дядька… клянет-проклинает живодера Ивана.
Иван проснулся. В руках у него солома. Больше уже не спалось. Перед глазами как живые проходили картины детства. Вспоминает он и свою юность — сорвиголовы, всегда пьяного, битого, всегда с руганью на устах. Вспоминает, как обходили и старый и малый проклятого «фу-лигана». И вдруг словно споткнулся о пенек.
«А что там с моими деньгами? — пронзила его мысль. — Нужно пойти перепрятать их…»
Наступил вечер. Иван собрался наведаться к своим деньгам. Но ни в этот раз, ни в другой ему это не удалось. Днем он пас овец, а старый Игнат спал в тени. Ночью старик молился и не спал. В конце концов, выбившись из сил, крепко заснул Иван, забыв обо всем.
Однажды, когда он решил непременно пойти проверить, цело ли его богатство, и собирался уже упросить отца Игната отпустить его днем на какой-нибудь час, на поле приехал отец Ананий. Поздоровавшись, стал расспрашивать о том, о сем, а затем обратился к Ивану:
— А-а, и ты здесь? Ну, как себя чувствуешь?
— Плохо, отче.
— Почему же?
— С овцами не справляюсь. Не умею я быстро бегать, а отец Игнат сердится.
— Это, плохо, Иван, плохо! — молвил отец Ананий. — Плохо. — У него, видимо, был какой-то свой план, но он хотел его проверить. Задумался, углубился в свои мысли, только нос-кнопка быстро-быстро шевелился, как живое пятнышко.
— Вот что… Ты лошадьми умеешь править?
— Умею, отче. Я возле лошадей привык.
— Ну так бросай сегодня же своих овец и приходи на конюшню. Там тебе покажут, что делать.
Иван поклонился.
— Пшел! — крикнул отец Ананий кучеру, и облако пыли скрыло экипаж.
«Сказал или нет?» — думал он.
Тревожные мысли одна за другой надвигались, как тяжелые тучи в дождливый день.
«А что, если сказал?»
От этой мысли он похолодел. Тело онемело.
«Тогда пропало… Монахи, наверное, уже выкопали деньги, а меня еще сегодня запроторят туда, куда и Макар телят не гонял».
Иван ждал вечера. Пришел эконом и передал ему решение игумена.
«Значит, не пропали! — повеселел Иван. — Если в пастухи посылают, значит, не дознались».
Отправился вслед за экономом переодеваться. Вошел в кладовую, еще раз испытующе посмотрел на эконома, но не заметил ничего. Эконом обращался с ним ласково, говорил льстиво, словно мед цедил.
«Ну, — твердо решил Иван, — значит, не дознались. Деньги у меня, и вы будете мои».
Дерзко схватил рясу за рукав и уже хотел надеть. Эконом, улыбаясь, придержал:
— Э, нет! Не торопись! Сначала пойдем к игумену под благословение.
Отец эконом взял одежду и направился к келье игумена. Иван спокойно, даже весело, шел за ним. На пороге их встретил отец Ананий.
— Ну, раб божий Иван, не передумал?
— Нет, святой отче.
— А нет ли у тебя каких дел на миру или обязанностей, или чего иного, что могло бы тебя смущать в этом божьем доме?
— Нет, все, что было, осталось там.
— Ну, если так, благослови бог.
Отец Ананий окропил одежду, произнес целую проповедь о том, как следует беречь высокое звание инока. Иван выслушал все О своих обязанностях. Ему не совсем понравилось, что его назначили пастухом, но он промолчал. Перед уходом отец Ананий сказал:
— Паси, Иван, а там видно будет. С богом.
Вышли. Эконом рассказал Ивану, как найти в поле старшего чабана отары, и пошел по своим делам.
Новая одежда пришлась Ивану по вкусу. Он чувствовал себя в ней, так, словно все, что было до нее, вдруг пропало, словно он сменил свою кожу на новую, черную, на которой не видно пятен. Тихо и спокойно пошел он к отаре, темневшей на толоке шевелящимися точками.
Отец Игнат делал вид, будто совсем не интересуется тем, что привело молодого парня к монашеской рясе. Впрочем, за ужином он дотошно начал расспрашивать его. Но Иван такое понес, что отец Игнат в конце концов понял: Иван его морочит, — и бросил расспросы. Он насупился, стал строгим и погнал Ивана на молитву. Сам стал рядом. Долго молились. Потом пошли спать. Не спалось Ивану на новом месте. Тревожные думы одолевали. Мысленно он все возвращался к тому месту, где спрятал свой клад.
Наконец уснул. Но и во сне тревога не покидала его. Снилось, будто кто-то подбирается к его деньгам, что старая вдова с Марысей, обнявшись, подползают к одинокому кресту, где он зарыл свое богатство, и скрюченными пальцами разгребают мягкую землю. Дрожащими руками вдова развязывает узел, достает новенькие бумажки, злорадно смеется, оскалив два пожелтевших зуба. А Марыся, подбоченясь, танцует вокруг нее, жутко заливается смехом и выкрикивает:
— Наши! Наши! Теперь все наши! Все!
Иван вскочил. Оглядывается. Холодный пот струйками льется за воротник.
Тяжелый сон снова смыкает веки. Но вот откуда-то появляется урядник с веревкой в руках. За ним старшина, сотский, десятник. Они приближаются к Ивану, угрожают, бросаются на него и начинают скручивать ему руки.
— Вот тебе чужие деньги! В Сибирь его! В тюрьму!
Сильная рука урядника хватает Ивана за горло, сжимает так, что дыхание захватывает. Иван напрягается, стараясь вывернуться, и вскрикивает…
Загадочно шелестят деревья в бессарабской ночи. Изредка блеют овцы в овчарне да старый Игнат высвистывает носом. Иван снова лег. Долго не спалось. Но все же уснул…
…Знакомые улочки родного села Косоуцы близ Сорок. Растянулось село на несколько верст оврагом и по холмам. Вот хата старого Иона, подворье дядьки Семена, а вот и отцовский дом. Иван все узнает. Привычным движением перемахнул через изгородь и остановился посреди двора. Только скрипнул дверью — слышит голос матери:
— Вон уже драк наш пришел. Видно, снова где-то нашкодил, лучше б уж ты маленьким сдох…
Иван знает, что будет потасовка. Знает, что вчерашняя жалоба тетки Анисьи, у которой он убил поросенка, не пройдет даром, и трусливо пятится назад. И вот отец уже схватил его за чуб, притянул к себе. Иван упал и сильно ударился. Удар причинил такую боль, что, истошно крикнув, он проснулся. Над ним кто-то стоял.
— Кто тут? — пролепетал Иван, немея от ужаса.
— Я, Игнат. Ты чего кричишь?
— Да так… приснилось…
Отец Игнат что-то пробурчал и вышел. Иван, немного посидев, снова лег и незаметно уснул.
И опять село. Вечер. Он — подросток — идет по селу с палкой и стучит по изгородям. Собаки подняли лай, как на пожаре, а Ивась не боится, идет смело. Вот одна выскакивает со двора — и прямо к нему. Иван нацелился и… трах! Пес визжит и ковыляет назад с перебитой ногой.
— Дракуле! Небунуле! — кричит старуха, выбегая из хаты. — Ты опять здесь? — Ивась весело хохочет. Ощерил зубы и… хвать ее палкой по икрам. Баба скрючилась, завизжала, упала на землю. А Ивась спрятался у дядьки в сарайчике. Заскучал, сидя в укрытии. Разыскал какую-то банку и привязал теленку к хвосту. Теленок подпрыгнул, выскочил из сарайчика и — через тын. Но не угадал. По вис на колу и жалобно замычал.
Ивасю весело. Ивась хохочет. А дядька… клянет-проклинает живодера Ивана.
Иван проснулся. В руках у него солома. Больше уже не спалось. Перед глазами как живые проходили картины детства. Вспоминает он и свою юность — сорвиголовы, всегда пьяного, битого, всегда с руганью на устах. Вспоминает, как обходили и старый и малый проклятого «фу-лигана». И вдруг словно споткнулся о пенек.
«А что там с моими деньгами? — пронзила его мысль. — Нужно пойти перепрятать их…»
* * *
Взошло солнце. Ночные призраки развеялись. Дневные заботы снова охватили его, и сердце тревожно забилось от страха за деньги. Он нетерпеливо подгонял день, злился на бессловесных овец и срывал свою злость на собаках.Наступил вечер. Иван собрался наведаться к своим деньгам. Но ни в этот раз, ни в другой ему это не удалось. Днем он пас овец, а старый Игнат спал в тени. Ночью старик молился и не спал. В конце концов, выбившись из сил, крепко заснул Иван, забыв обо всем.
Однажды, когда он решил непременно пойти проверить, цело ли его богатство, и собирался уже упросить отца Игната отпустить его днем на какой-нибудь час, на поле приехал отец Ананий. Поздоровавшись, стал расспрашивать о том, о сем, а затем обратился к Ивану:
— А-а, и ты здесь? Ну, как себя чувствуешь?
— Плохо, отче.
— Почему же?
— С овцами не справляюсь. Не умею я быстро бегать, а отец Игнат сердится.
— Это, плохо, Иван, плохо! — молвил отец Ананий. — Плохо. — У него, видимо, был какой-то свой план, но он хотел его проверить. Задумался, углубился в свои мысли, только нос-кнопка быстро-быстро шевелился, как живое пятнышко.
— Вот что… Ты лошадьми умеешь править?
— Умею, отче. Я возле лошадей привык.
— Ну так бросай сегодня же своих овец и приходи на конюшню. Там тебе покажут, что делать.
Иван поклонился.
— Пшел! — крикнул отец Ананий кучеру, и облако пыли скрыло экипаж.
4
Лето обильно дарами. Плодородные бессарабские сады гнут под тяжестью плодов свои ветви до земли. Степи, покрытые буйными хлебами, как золотым руном, окружают монастырские стены. Днем, когда жжет солнце, пахнет землей, хлебом, трудом. А ночью…
Тепла бессарабская ночь. Тепла и мягка. Ночь, наполненная миллионами чарующих звуков, тревожна. Она волнует и манит куда-то надеждами.
Полнолицая луна потоками льет лучи из чистого серебра на землю, швыряет их в окна, сыплет на постель, на белую простынь, белье, на смуглое лицо и черные косы. Пеленает точеную фигуру зеленоватой паутиной, обходя, как островки, черные блестящие глаза. Они мигают, как два огонька. Их дразнит ночь, дразнит серебряный месяц.
Ноздри раздуваются, груди часто, порывисто вздымаются. Они — словно две сочные груши, налитые солнцем. Тесно красавице в постели. Тоскливо ей в могильной тишине кельи рядом со старой сморщенной монашкой.
Соломония приподнялась. Легкая рубашка упала с плеч. Месяц защекотал упругое тело тоненькими иголками, которые проникли глубоко, к самому сердцу, и оно трепетно забилось. Соломония встала с кровати и порывисто разделась. Рубаха кругом легла на темный ковер белым венчиком, из которого только что показался цветок. В приоткрытое окно проникал легкий ветерок. Соломония выглянула и прислушалась к шепоту ночи.
Ей казалось, что кто-то неведомый зовет ее, и она вся тянулась к нему, чувствуя на себе его горячую мужественную руку. Порой она словно искала кого-то и, не найдя, со стоном снова бросалась на постель. Распустив тяжелые черные косы, она укрывала всю себя ими и в сладких мечтах летела навстречу будущему.
Проходили часы. Соломония блуждала по комнате, пока не блеснул рассвет и первый луч солнца не зарумянил небо.
Уже утро, а сна все нет… Господи, до каких пор это будет? Глянула в зеркало. Боже мой, боже мой! Что за жизнь!
Отошла от зеркала и села на кровать. Спать не хотелось. Тело горело. В комнате было душно. Соломония набросила на себя рубашку, поверх черную рясу и вышла из кельи.
Утренняя прохлада немного освежила ее, и она, словно тень, поплыла садом.
— Доброе утро! — услышала она чей-то грубый голос.
— Доброго и вам! — машинально ответила Соломония.
— Не спится?
Соломония подняла глаза. Перед ней стоял красавец-юноша… В рясе.
— Чего тебе, брат, нужно здесь так рано? — взволнованно спросила.
Он улыбнулся.
— Давно ли, девушка, чудная такая?
Она только теперь заметила, что у колодца, выходившего половиной на улицу, стояла пара лошадей, запряженных в повозку, а Иван — с ведром возле нее. Соломония еще больше смутилась. Крепкий, красивый, Иван так и жег ее глазами. Ей казалось, что это и есть тот, кто звал ее, тревожил ночью, волновал кровь. Исчезли и монастырские стены с суровыми правилами, и шестидесятилетняя сухая монашка, мать Анфиса. Она откликалась на зов крови и пылала, как восход.
Иван видел это и любовался ею. Удивлялся тому, куда делись его грубость, наглость и насмешливая речь. Откуда на него волной нахлынули застенчивость, робость и нежность?
— Из каких мест, сестра? — спросил робко.
— Из-под Сорок… С Карасёвого хутора.
— Из-под Сорок? И я оттуда…
— Правда?
— Да… И совсем недавно. А ты?
— А я едва помню село. Давно оттуда… Как умер отец, нас осталось двое у матери: мне, старшей, десять лет и младшей сестре четыре года. Мама очень бедствовала, в наймы водила, да никто не брал: маленькая была. А тут на хутор к нам пришла какая-то монашка. Увидела бедность, посоветовала отдать меня в монастырь. Да так вот уж десять лет прошло здесь… Еще и за воротами не была. Не знаю, как там и люди живут.
— Бедная девушка, — тихо проговорил Иван, — десять лет не выходить. Худо.
Не выходила. Нигде не была ни разу: не пускает мать Анфиса.
— Жаль мне тебя, сестра, но что поделаешь?
Соломония с восхищением смотрела на него. У юноши был искренне сочувствующий вид. Сердце ее защемило от жалости к себе, покатились слезы. То ли оттого, что десять лет просидела за стенами, то ли потому, что осталась сиротой, или от Иванова сочувствия, а может, и потому, что где-то далеко отсюда живет убогая мать-вдова с ее младшей сестрой Марысей и не может старая даже увидеть свое дитя, только передает ей приветы через людей. Кто его знает… Но только сжалось сердце от жалости к себе, и Соломония заплакала. Она так жаждала тепла, ласки… И вот эта ласка засветилась в Ивановых глазах, зазвучала в его голосе, залучилась на его лице… Он вдруг стал ей каким-то близким, своим…
Тепла бессарабская ночь. Тепла и мягка. Ночь, наполненная миллионами чарующих звуков, тревожна. Она волнует и манит куда-то надеждами.
Полнолицая луна потоками льет лучи из чистого серебра на землю, швыряет их в окна, сыплет на постель, на белую простынь, белье, на смуглое лицо и черные косы. Пеленает точеную фигуру зеленоватой паутиной, обходя, как островки, черные блестящие глаза. Они мигают, как два огонька. Их дразнит ночь, дразнит серебряный месяц.
Ноздри раздуваются, груди часто, порывисто вздымаются. Они — словно две сочные груши, налитые солнцем. Тесно красавице в постели. Тоскливо ей в могильной тишине кельи рядом со старой сморщенной монашкой.
Соломония приподнялась. Легкая рубашка упала с плеч. Месяц защекотал упругое тело тоненькими иголками, которые проникли глубоко, к самому сердцу, и оно трепетно забилось. Соломония встала с кровати и порывисто разделась. Рубаха кругом легла на темный ковер белым венчиком, из которого только что показался цветок. В приоткрытое окно проникал легкий ветерок. Соломония выглянула и прислушалась к шепоту ночи.
Ей казалось, что кто-то неведомый зовет ее, и она вся тянулась к нему, чувствуя на себе его горячую мужественную руку. Порой она словно искала кого-то и, не найдя, со стоном снова бросалась на постель. Распустив тяжелые черные косы, она укрывала всю себя ими и в сладких мечтах летела навстречу будущему.
Проходили часы. Соломония блуждала по комнате, пока не блеснул рассвет и первый луч солнца не зарумянил небо.
Уже утро, а сна все нет… Господи, до каких пор это будет? Глянула в зеркало. Боже мой, боже мой! Что за жизнь!
Отошла от зеркала и села на кровать. Спать не хотелось. Тело горело. В комнате было душно. Соломония набросила на себя рубашку, поверх черную рясу и вышла из кельи.
Утренняя прохлада немного освежила ее, и она, словно тень, поплыла садом.
— Доброе утро! — услышала она чей-то грубый голос.
— Доброго и вам! — машинально ответила Соломония.
— Не спится?
Соломония подняла глаза. Перед ней стоял красавец-юноша… В рясе.
— Чего тебе, брат, нужно здесь так рано? — взволнованно спросила.
Он улыбнулся.
— Давно ли, девушка, чудная такая?
Она только теперь заметила, что у колодца, выходившего половиной на улицу, стояла пара лошадей, запряженных в повозку, а Иван — с ведром возле нее. Соломония еще больше смутилась. Крепкий, красивый, Иван так и жег ее глазами. Ей казалось, что это и есть тот, кто звал ее, тревожил ночью, волновал кровь. Исчезли и монастырские стены с суровыми правилами, и шестидесятилетняя сухая монашка, мать Анфиса. Она откликалась на зов крови и пылала, как восход.
Иван видел это и любовался ею. Удивлялся тому, куда делись его грубость, наглость и насмешливая речь. Откуда на него волной нахлынули застенчивость, робость и нежность?
— Из каких мест, сестра? — спросил робко.
— Из-под Сорок… С Карасёвого хутора.
— Из-под Сорок? И я оттуда…
— Правда?
— Да… И совсем недавно. А ты?
— А я едва помню село. Давно оттуда… Как умер отец, нас осталось двое у матери: мне, старшей, десять лет и младшей сестре четыре года. Мама очень бедствовала, в наймы водила, да никто не брал: маленькая была. А тут на хутор к нам пришла какая-то монашка. Увидела бедность, посоветовала отдать меня в монастырь. Да так вот уж десять лет прошло здесь… Еще и за воротами не была. Не знаю, как там и люди живут.
— Бедная девушка, — тихо проговорил Иван, — десять лет не выходить. Худо.
Не выходила. Нигде не была ни разу: не пускает мать Анфиса.
— Жаль мне тебя, сестра, но что поделаешь?
Соломония с восхищением смотрела на него. У юноши был искренне сочувствующий вид. Сердце ее защемило от жалости к себе, покатились слезы. То ли оттого, что десять лет просидела за стенами, то ли потому, что осталась сиротой, или от Иванова сочувствия, а может, и потому, что где-то далеко отсюда живет убогая мать-вдова с ее младшей сестрой Марысей и не может старая даже увидеть свое дитя, только передает ей приветы через людей. Кто его знает… Но только сжалось сердце от жалости к себе, и Соломония заплакала. Она так жаждала тепла, ласки… И вот эта ласка засветилась в Ивановых глазах, зазвучала в его голосе, залучилась на его лице… Он вдруг стал ей каким-то близким, своим…