И отовсюду веяло на него ароматом смирны и ладана, лился неудержимый поток мелодичных звуков, а ясные зори, мерцавшие в темном спокойном плесе, привораживали взгляд.
   Сзади кто-то его подтолкнул. Одеревеневшими ногами шагнул Герасим, огибая бассейн, к группе женщин в белом. Недоуменно смотрел на них и, дрожа всем телом, приближался. Вдруг от них отделилась одна — с беломраморным лицом и изогнутыми бровями. Подошла близко, передала пучок свечей отцу Кондрату и белыми гибкими руками взяла его за полу свитки.
   — Приблизься к престолу господню, раб божий Герасим.
   Мелодичный и проникновенный голос глубоко поразил Герасима. Он уже не сводил глаз с этого беломраморного видения. А оно тихо, плавно двигалось по пушистому полу к высокому аналою с евангелием.
   — Встань на колени и поклонись господу и его святому духу Иннокентию, дарующему тебе высокую милость свою.
   Покорно, словно ребенок, стал Герасим на колени и зашептал непонятные слова какой-то странной молитвы, никогда им не слыханной.
   Но вот белое привидение снова берет его за плечо. Герасим поднимается и опять тихо движется вдоль комнаты по пушистому ковру, чуть переступая с ноги на ногу. И опять перед ним спокойный темный плёс. А на краю его мраморная белая скамеечка с наброшенным на нее красным бархатным покрывалом. Кто-то слегка нажал на его плечо, и Герасим сел. Белая тень нагнулась и прикоснулась белоснежными пальчиками к запыленным сапогам Герасима. Дернула раз, другой — и сапог сполз с холодной не сгибавшейся ноги. Герасим оторопело смотрел на видение и покорно подставил вторую ногу. И второй сапог сполз с ноги, и он опустил голые ноги на пушистый ковер.
   В голове был туман, глаза слепил блеск свечей, пылавших вокруг него, и Герасиму трудно было видеть себя, всего голого, в темном, спокойном зеркале воды. Он только ощутил, как чьи-то дрожащие, холодные руки легли на его немытое тело, взяли за руку и повели к спокойному плёсу. Глаза на лоб полезли, когда, стоя в воде по пояс, он увидел рядом с собой это беломраморное чудо с черными косами. Женщина необыкновенной красоты стояла нагая, пригоршнями брала воду и плескала ему на голову. Тихо, покорно приседал в воде, чувствуя, как мягкие руки терли его чем-то жестким, поливая водой, сбегавшей холодными струйками с его тела.
   А песня плыла, плакала, тужила над ним, умиляя слух мелодичными звуками, лившимися откуда-то сверху. Запах смирны и ладана дурманил, голова кружилась и слегка покачивалась из стороны в сторону. И не мог упираться Мардарь, не мог отстраниться от привидения, касавшегося его то пышной грудью, то голым бедром и мягко гладившего его огрубевшую кожу нежными руками.
   И вдруг песня стала громче, взвилась выше, вдохновенно загремела под сводами. Звезды во взбаламученном плёсе быстро запрыгали, аромат смирны и ладана окутал еще более густым туманом. Непроизвольно поднимает Герасим голову и… глаза выкатываются из орбит: с высокого свода прямо на Герасима Мардаря тиха опускалась смуглая фигура с повязанными чем-то белым бедрами. Фигура приблизилась и погрузилась в воду рядом с ним. Оцепенел Герасим и окончательно лишился рассудка. А фигура повернула к нему свое лицо и громко, торжественно трижды промолвила:
   — Ныне отпускаем раба твоего, владыка, по глаголу твоему с миром.
   И трижды по три раза полила его голову водой.
   — Яко Иоан Креститель, выкрещиваешься ты, Герасим, на службу богу. Страшной клятвой клянусь, что не отступлю от своего обета перед его престолом. Клянешься ли ты?
   — Клянусь.
   — Не отступишь от своей клятвы?
   Не отступлю, господи.
   — Повторяй за мной слова страшной присяги. Иннокентий поднял два пальца правой руки, возвел глаза и торжественно начал произносить слова клятвы.
   — Клянусь господу богу, что отныне становлюсь на службу его святому престолу и навеки вечные. И не отступлю от этой моей присяги, хотя бы пришлось страдать в тюрьмах, на каторгах, хотя бы и смерть принять, разлучиться с женой, детьми, потерять все добро и умереть в неволе. Клянусь твердо, нерушимо исполнять веления сына божьего Иннокентия и поступать по воле его. И если отступлю, пусть земля подо мной разверзнется и поглотит меня, пусть огонь сожжет или вода затопит меня, пусть не будет добра мне ни на этом, ни на том свете, ни жене моей, ни детям моим, ни всему моему роду. Пусть тогда мучаются веками на страшном огне в аду у дьявола и
   пусть не знают пристанища на земле до конца дней моих, а после смерти пусть земля не примет меня и выбросит на посмешище на проезжую дорогу. Клянусь на этом слове моем именем господа и его сына Иннокентия, в коего я верую твердо и непоколебимо, что он есть сын и дух божий, и за эту веру я умру, аминь.
   Герасим повторял слова присяги, как в лихорадке. Произнес, будто выстонал, это страшное заклятие и словно испытал уже на себе все перечисленные беды. Иннокентий отошел от него, и фигура его тихо поплыла вверх, благословляя Мардаря. А белый голубь долго летал под сводами, бился о потолок.
   Снова подошли к нему женские фигуры, вывели его из воды, вытерли, намазали миром и одели в черную блестящую рясу поверх белого чистого белья. И, подхватив одетого под руки, с тихим пением повели вверх по ступенькам.
   Герасим шел сам не свой. Ему казалось, что все это происходит во сне. Наконец он очутился в какой-то комнате, где сидел в кресле отец Иннокентий — человек, которому он дал страшную клятву. Иннокентий приветливо улыбнулся, встал и поцеловал Герасима в губы.
   — Отныне ты принадлежишь господу, раб божий Герасим. Садись возле меня и слушай веления бога.
   Покорно сел в низенькое кресло и внимательно, молча слушал тихую речь Иннокентия, излагавшего ему великий план защиты церкви и бога.

26

   Уездный землемер и техник только плечами пожимал да разводил руками в ответ на все доказательства Герасима. Он никак не понимал, чего именно хочет от него богач Герасим Мардарь. А тот требовал почти невозможного: рыть колодец у него во дворе, расположенном на несколько саженей выше возможного уровня водяного слоя. Но что он мог поделать, если хозяин не отступал ни на шаг от своего требования и упрямо то и дело повторял:
   — Я за ценой не постою. Мне так нужно.
   — Черт возьми! Говорю же вам, что на этом месте, наверное, и через двадцать пять саженей воды не достанем. Легче ведь вырыть колодец дальше, в долине, гонов за пять-шесть от двора, там вода будет на пятой, ну, на восьмой сажени.
   — А вы все-таки делайте, господин десятник. Да где же вы видели, чтобы, имея скот во дворе, бегать куда-то по воду гонов пять-шесть?
   Герасим не сдавался. Десятник вынужден был согласиться и уступить очевидной человеческой глупости.
   — Ну да шут с вами, копайте. Мне ваших денег, черт возьми, не жаль. Поеду посмотрю, как и что сделать. Через четыре дня шлите лошадей.
   — Четыре дня долго, — кратко ответил Герасим. — Сегодня поедем.
   Сегодня? Да что у вас, горит там, черт побери?
   — Четыре дня долго, — не отступал Герасим. — Возьмите больше денег, но только поедем сегодня.
   Десятник вынужден был согласиться и с этим требованием, хотя оно и удивляло его. Наскоро собравшись, сел на повозку с Герасимом, и они тронулись в Липецкое.
   Молча ехали до самого села. А дома Герасим коротко спросил:
   — Сколько вам нужно людей для работы? Пойду нанимать.
   — Куда вы торопитесь? Дайте хоть хозяйство осмотреть.
   Герасим не отступал и снова отрывисто спросил:
   — Сколько нужно людей? Мне некогда. Да скажите, сколько камня купить, чтобы класть сразу за землекопами.
   Десятник развел руками и так же коротко ответил:
   — Людей до полдня нужно троих. С полдня можно копать, давайте двадцать человек. Камня покупайте кубов триста-четыреста. И посылайте подводы за цементом, песком. Чтобы знали, что покупать и сколько, вот вам записка. В Балте узнаете, есть ли эти материалы, и через несколько дней вам их привезут. Пока камень и цемент понадобятся — их доставят.
   Герасим взял записку, устроил десятника у себя в доме, сел верхом на коня и умчался. А тот, умывшись и поев, пошел осмотреть двор, обогнул сад, виноградник, присматривался к хозяйству богача.
   Очевидно, решил он, Герасим будет строить экономию. Ни для чего другого не стоит затевать такое дорогое строительство. Только вот почему он так торопится? Этого Михаил Васильевич никак не понимал. В его двадцатилетней практике все бывало, но такого чудака он еще не встречал.
   Уездный землемер и городской техник Михаил Васильевич — человек по натуре не вдумчивый. Здоровый деятельный организм его не склонен к углубленным размышлениям, и поэтому он, махнув рукой, вошел в дом и сел у окна. Допоздна сидел он над планами и составлением сметы. Наконец лег. На рассвете к нему постучал Герасим.
   — Вставайте, господин десятник, люди ждут.
   Возмущенный десятник выглянул в окно и закричал на Герасима:
   — Хозяин, я буду вставать сам, слышите! Не будите меня!
   Но, увидев собравшихся людей, ругаясь, вышел. Возле хаты стояло три человека в крестьянских зипунах, на удивление чистые, с побритыми лицами. Десятник с интересом осмотрел их и вопросительно взглянул на Герасима. Но тот вроде и не заметил этого.
   — Откуда вы, дядьки? Сумеете ли поспевать за мной?
   Крестьяне кивнули головами и с готовностью стали возле десятника. Тогда он начал излагать хозяину свой план. Но запнулся пораженный. Насколько торопил Мардарь его с планом, настолько безразлично отнесся он к самому плану. Только посмотрел на длинный рулон кальки и смущенно сказал:
   — Хорошо… Вы же на то и образованные люди, чтобы бумаги там всякие писать. Делайте, как лучше.
   Десятник пожал плечами и начал работу. К полудню он наметил площадку под колодец на самом высоком месте двора — там, где и хотел Герасим.
   — А все же, хозяин, здесь до воды не близко. Большие расходы придется вам нести.
   — Хорошо, — тихо ответил Мардарь. — Делайте, как знаете: что нужно — говорите, мне недосуг.
   — Так что же в первую очередь будем строить?
   — Колодец, — тихо ответил Герасим. — Этим летом только колодец, а уж весной, бог даст, все остальное. За зиму свезу материалы, тогда уже попросим кончать.
   Снова удивлялся десятник. Но удивление его перешло все границы, когда на утро по дороге к хате Герасима запылили телеги, груженные камнем, цементом, песком. А Герасим по-прежнему безучастно смотрел на все это, не интересуясь ни ценами, ни материалом, ни его количеством. Достал деньги, отсчитал поставщику и пошел прочь.
   Михаил Васильевич переоделся и начал работу. Ему очень хотелось наплевать в похабную мужицкую морду этого богача, треснуть его хорошенько обеими руками по раздутым щекам, по этому высокому, суженному кверху лбу, в котором гнездился, очевидно, какой-то дикий, фантастический план, но он должен был отогнать все эти мысли и начать работу. Однако весь день он не мог избавиться от чувства какого-то оскорбления и даже обедать к Герасиму не пошел. Но вечером вынужден был обратиться к Мардарю по важному делу. Куда девать вырытую землю? Если ее оставить во дворе, то придется насыпать вокруг колодца высоченный курган.
   — Куда будем ссыпать землю? — сосредоточенно переспросил Мардарь.
   — Это действительно задача…
   Подумав, Мардарь направился во двор, подошел к группе крестьян, отдыхавших после работы, отозвал в сторону одного из вчерашних помощников десятника и о чем-то долго с ним совещался. Потом они вместе вышли со двора, обогнули овраг, перерезавший поле как раз там, где кончалась усадьба Мардаря и начиналась земля Синики.
   Михаил Васильевич обиженно ожидал решения. Чтобы убить время, сам вышел во двор. Расстегнул рубаху, потянулся и, закурив папиросу, двинулся прямо мимо риги в степь. За ним побежала собака. Десятник не спеша шагал по траве. Так он миновал ригу, еще какую-то ограду, вышел в степь у оврага и пошел над обрывом, поросшим терновником. Собака бежала рядом.
   Вдруг собака остановилась. Потянула носом воздух и подалась вперед. Десятник тоже остановился. Холодок страха пробежал у него по спине. Он уже собрался было позвать собаку и вернуться назад, но вспомнил, что в кармане у него лежит его «Смит и Вессон», с которым он не разлучался, объезжая села Балтского и Тираспольского уездов. Он вынул его, присел и прислушался. Где-то вблизи скулила собака, словно узнав своего. Десятник снова прислушался, но, кроме воя собаки, ничего не услышал. Тогда он лег на землю и пополз. Полз осторожно, тихо. Зачем он это делал? Сейчас он не мог бы этого объяснить даже себе. Просто полз и все. Наконец остановился и прислушался. В нескольких шагах от него сидели двое и тихо о чем-то разговаривали. Он насторожился. Разговор велся шепотом. До него долетали только отдельные слова. Напряг слух.
   — …Хорошо, так и скажу, — услышал он.
   — Как пересыплем этот овраг, легко будет присоединить к твоей усадьбе и Синику. Он должен продать ее.
   — Вряд ли… Я не знаю. Он любит свою землю.
   Тот, что говорил вначале, тихо зашептал. А потом, видно, не соглашаясь, уже громче сказал:
   — Клялся, так что делай, как говорю. Это от пэринцела Иннокентия, он так велел.
   И снова зашептались. А затем опять тот, что упоминал Иннокентия, проговорил уже вслух:
   — Ты ходишь такой надутый, что десятник уже заметил. Нужно быть веселее. Он, видно, уже думает, что бы это значило. Надо остерегаться.
   — Не беспокойся, уберут, если потребуется.
   Десятник невольно сжал оружие и еще плотнее прижался к земле. Но больше ничего не было слышно. Оба собеседника ушли. Напоследок услышал:
   — Жаль овраг засыпать: пруд был бы.
   Выждав некоторое время, Михаил Васильевич поднялся и пошел прямо в сад, чтобы не заметили. Из черной тишины ночи словно выглядывали чьи-то страшные рожи. Он никак не мог собраться с мыслями.
   «Что за чертовщина? При чем здесь Иннокентий? Что это значит — „уберут“? Какие тайные планы могут быть у этого вахлака?»
   Мороз снова пробежал по коже. Ускорил шаг и вновь очутился под развесистыми яблонями Герасимового сада. Прошел немного и внезапно остановился. Перед ним, прямо на земле, лежали двое и, кажется, спали. Он обошел их и направился к дому, оглядываясь назад. Ему показалось, что один из них поднялся и пошел за ним. Впрочем, он не мог этого утверждать наверняка и выругал себя за трусость.
   «Эхе-е! Трусишка. Уже начинаются, видно, галлюцинации. Нужно взять себя в руки».
   Откуда-то явилась решительность. Он ощутил желание приняться за более пристальную слежку, разоблачить это дело и узнать, какое отношение имеет к нему Иннокентий. Но, подумав, махнул рукой.
   «На черта они мне?»
   Когда пришел домой, Герасим уже ожидал его, ласковый, приветливый.
   — Гуляли? Правда, хорошо у нас? Не то что в городе. Здесь тихо, как в лесу.
   Михаил Васильевич посмотрел на него и решил: «Ну вас к чертовой матери. Делайте себе, что хотите, моя хата с краю».
   И вдруг остановился.
   «Постой, постой! Но какой-то частью этой тайны я уже владею? Нужно использовать. Попытаюсь». И, улыбнувшись, так же приветливо ответил:
   — Да так, знаете, ходил осматривать двор, куда бы землю ссыпать, смотрел.
   Герасим насторожился.
   — Ну, и что же вы решили?
   — Решил, что если у вас нет желания сооружать пруд, то землю можно было бы ссыпать в овраг. Вы б тогда засыпали этот яр и получили прямую дорогу в поле. Жаль только пруда. Впрочем, когда разбогатеете, купите у вашего соседа землю, тогда пруд ниже можно будет устроить.
   Герасим кивнул головой.
   — Я тоже так думал. Сыпьте землю в овраг, заровняете его от повети и до сада, а там, возможно, бог даст, это и пригодится.
   Утром десятник проснулся, свободный от ночной тревоги, и бодро принялся за работу. Но ему хотелось поближе рассмотреть овраг. Подошел, осмотрел и поразился. Овраг перерезал два больших участка равнины, землю добрую и жирную. А на той стороне оврага, как и здесь, притаился такой же молчаливый, хмурый и суровый двор кулака.
   И вдруг вспомнил ночной разговор.
   Иннокентий. Гм-м, здесь и монастырь Балтский заинтересован. И он еще раз осмотрел раздольную степь, раскинувшуюся за оврагом. Степь, на которой буйно росли неизмеримые урожаи двух хозяев — Мардаря и Синики. Подсчитал, сколько здесь должно быть земли.
   «Не меньше как десятин триста».
   Вернулся к землекопам, отдал кое-какие распоряжения и пошел к цементникам, готовившимся цементировать яму. Осмотрев работы и дав указания, десятник нашел Мардаря и сухо сказал:
   — Хозяин, давайте подводы — землю возить. И поставьте там человек пять утрамбовывать ее. Иначе первый же дождь унесет землю и попортит вам виноградник.
   Герасим тотчас же направил какого-то долговязого деда в село за подводами. А десятника спросил:
   — Когда будет готов?
   Колодец? Месяца через два.
   — Долго. Нужно через месяц… Вода нужна.
   Михаил Васильевич снова вспомнил ночной разговор и решительно ответил:
   — Постараюсь окончить раньше. Только придется и ночью работать. А это дорого обойдется.
   — Ничего. Работайте ночью. За платой не постоим.
   Десятник кивнул головой и вышел. Этот разговор его встревожил, и он решил побыстрее избавиться от хлопот. Стоял возле землекопов хмурый и сосредоточенный. Работа его не удовлетворяла.
   «Уберут… — непроизвольно вертелось в голове. И невольно подумал: — Нужно пересмотреть патроны в револьвере».
   А день звенел над ним тысячью звуков. Монотонно гудели пчелы, и хотелось спать.

27

   Сегодня на удивление быстро закончилось богослужение в липецкой церкви. Отец Милентий, любивший доводить паству до изнеможения, сейчас торопился. Да и проповедь у него сегодня какая-то необычная. Он не задирал голову вверх и не вытягивал слов из-под сводов, а выскочил, как воробей, встрепенулся перед паствой и пискливым голосом произнес:
   — Миряне! Благословляю вас идти домой. Только перед тем скажу я вам, что бог явил к нам свою благость.
   Он торжественно поднял палец и слово за словом пересказал происшествие Герасима с монахом и лошадьми. Крестьяне, затаив дыхание, не сводили с него глаз. Вся эта страшная картина богоотступничества Герасима, а потом помилования его богом взволновала и умилила людей. Слышались всхлипывания женщин, глубокие вздохи мужчин. Покорность и страх отражались на лицах, изрытых морщинами, как крестьянские полоски земли бороздами.
   — Пророк Иннокентий повелел грешному Герасиму рыть в своем дворе колодец, чтобы, когда настанет страшный суд, а с неба польется огненный дождь и засуха будет губить нашу землю, было бы чем омочить наши грешные уста, пересохший язык. Раскаялся грешник Герасим и исполнил это божье завещание. Уже готов колодец в его дворе. Нам нужно всем обществом освятить его и упросить великого пророка господнего Иннокентия прибыть к нам
   на освящение.
   А час кары господней уже близок. Вот уже месяц нет дождя, земля трескается, пропадает хлеб, гибнут сады, виноградники, высыхают колодцы. Нужно послать к нему ходоков от общества, пусть пешком, босиком идут к нему и просят помилования, ибо не доходит молитва наша к нему, не слышит бог нашей мольбы. Аминь.
   Зашевелились в церкви. Словно ключи со дна моря, поднималось волнение, перекатывалось, клокотало. Загудела церковь голосами, вздохами, шумом, плачем. Плакали женщины, вздыхали мужчины.
   — Нужно просить.
   — Послать богобоязненных людей с нашим батюшкой.
   — Месяц нет дождя. Забыли бога. Разучился молиться молдаванин. По-молдавски не смеет, а по-русски не понимает его бог.
   — Пэринцел Иннокентий, говорят, молится по-молдавски. Его молитва доходит до бога.
   — Да он же сам, говорят, сын божий.
   — Дух святой, что сошел в голубином образе, покоится в нем.
   — Послать к нему ходоков, людей богобоязненных и праведного житья.
   Заволновалось в церкви, закипело. Бабки-мироносицы, состоявшие при каждой церкви, вызвались первыми все сделать. Вот протолкалась дряхлая бабуся к самому попу и, поклонившись, стала под благословение. А потом подняла голову и сказала:
   — Простите, батюшка, и вы, миряне, что я своим глупым умом в общественные дела вмешиваюсь. Но кажется мне, что богоугодное дело откладывать нельзя.
   Все слушали старую Марту. Девяносто лет ей минуло, и уважали ее в селе. Потому что чуть ли не половине уже седоусых мирян, что стоят здесь, резала она пуповину. Да и знающая бабка была, в знахарстве понимала толк, от всего лекарство имела. А это не выдумка, так оно и было.
   — Говори, Марта, что знаешь, — ответил поп. — Бог приемлет молитвы женщин, как и мужчин.
   — А знаю я вот что… Нет нам добра за наше безверие. Нужно просить бога, чтобы помиловал нас. Вот я и думаю, что нужно сейчас же в Балту послать к святому пророку людей. Пусть пойдут, потрудятся на нас, пусть Герасим пойдет, раз его сподобил пророк своей милости, Дед Макар, да Санька Печеричиха, да батюшка.
   — Да и ты, старая, — сказал поп. — Ты же у нас преданная церкви и старательная — на все село.
   Если люди велят — пойду. Рада постараться на мир, коли бог молитву примет.
   — Ну как, миряне, пошлем тех людей, что Марта нам указала? А?
   — Просим, просим.
   — Ну, так не будем откладывать это дело надолго, а сегодня же соберемся. Только не годится к храму господнему идти с пустыми руками, нужно понести господу в дар кое-что от наших трудов. Соберите, православные, кто сколько может в дар богу, его пророку и святой церкви.
   Староста пошел по церкви с тарелкой. Посыпались на нее засаленные медяки, истертые серебряные гривенники, семишники, полтинники. А богачи брякнули серебряными рублями, устлали края тарелки зелененькими трешками, синими пятерками. Герасим же положил на крест полосатую красную десятку. С верхом наполнилась тарелка трудовыми крестьянскими копейками, затертыми рублями и пятерками сельских богачей. Двинулся затем народ из церкви, обсуждая промеж себя чудо с Мардарем. Кое-кто даже лишнюю версту, а то и две прошел в компании, рассуждая о страшных нынешних временах.
   Поздно в тот день обедало село. Обед не шел в горло. Выискивали последний рубль или полтинник для Ступы, державшего летом вино на льду.
   У богачей тоже шумные обеды. Собралась вся родня. На столе жбан вина и кружки. Пьют все. Сегодня как-то незаметно, что пьет и старый и малый. Такой уж выдался день. Ведут жаркие, шумные разговоры.
   — Горе нам, горе… Одна беда уплывает — другая приплывает. Месяц уже дождя нет. На поле вот-вот пропадет хлеб. А зимой что будет? Сейчас уж все ушло в залог, а дальше что?
   И клонится на столопьяневшая от горя и вина голова, льются из бедняцких очей слезы невыплаканной тоски.
   — Мэй, не тужи! Пойди, старая, домой да возьми там те полрубля, что отложила на налог. Все равно пропадать… Принеси нам еще вина.
   И последние полрубля ушли Ступе за холодное вино.
   — А почему бы не пить? — кричит раскрасневшийся богач. — Разве не заработали трудом праведным? Помогаем же людям и свое блюдем. Вон, если не один, то другой приходит одолжить. А мне что, деньги с неба падают? Одалживаю, потому что беднота кругом. Одалживаю и на
   отработок даю, и пашут с половины, и за сноп жнут… как хотят. Выпьем.
   Пьет Липецкое. Пьет, заливает каждый свои думы, рожденные его местом на земле, поделенной на лоскуты. Кто радость пропивает, а кто — горе и нужду, что гложут его. А под окнами шныряет старая Марта с сестрицами.
   — Жертвуйте, православные, на храм святой, богу в дар. Ходоки идут сегодня в Балту к пророку божьему…
   Сыплются в корзинки караваи, яйца, последние полфунта масла, последняя курица, поросенок… Едут следом за мироносицами телеги, грузят крестьянское добро на возы, увязывают канатами, чтобы не потерять чего. Заливаются собаки. Гудит село. То взвизгнет женщина, побитая рассвирепевшим мужем, то заскулит детвора… А на выгоне, где на бугре стоят мельницы, скрипит гармонь… Там молодой пьяный крестьянин с загоревшим лицом растягивает меха гармошки, выжимает из них навевающий тоску мотив болгаряски. Мелькают ноги, развеваются юбки, вздымают пыль самодельные постолы бедняков, сапоги богачей. Шумит молодежь.
   — Ах вы, сорвиголовы, безбожники! Поста на вас нет?.. В селе такая беда, а вы танцевать?
   Седой старик смотрит слезящимися глазами на молодежь и укоризненно качает головой.
   — А ну, дед, отойди! Не мешай мне, потому что я сегодня пьян! — кричит гармонист. — Пьян я сегодня и взял себе волю. Ты уж оттанцевал свое, иди отдыхай к своему пророку…
   Тяжкая, оскорбительная ругань прозвучала и повисла в воздухе страшным маревом. Гармонист не унимался:
   — Разве я спрашиваю вас, чего вы сегодня беситесь? Чего завыли, будто подыхать собрались? А? В поле горит? Чье горит? Мое? Твое? Нет! Нашего нет. Наше не сгорит, потому что нет его. Наше и бог не сожжет, потому что нет нашего на земле. Мардарево горит. Синикино.