Страница:
Как бабушка не понимает, что мы другие?! Про нас нельзя сказать: «расписаны — не расписаны», «дает деньги — не дает». Потому что это стыдно. Киноаппараты папа не для развлечения из-за границы привозил, ему это для работы нужно. Как бы он иначе увидел все фильмы Чаплина, Макса Линдена и всех других комиков кино?
Неужели бабушка и вправду побежит ябедничать на папу в парторганизацию? Вряд ли. Они там ее и слушать не будут. Иначе получится, что парторганизация — такие же люди, как наши соседки и их мужья. Не может такого быть, это же цирк, а не кухня.
Жила бы лучше баба Маня у себя на Кировском и не приезжала к нам. Вполне можно обойтись без ее обедов.
Вот накаркала — бабушка и заболела.
Теперь придется самой обед готовить, да еще ездить к бабушке на Кировский покупать продукты. Хорошо еще, там ей соседка-колобок поможет щи сварить, а то неизвестно, как бы я все успевала. Не забыть бы ей масло купить и ряженку, а то простоквашу она, чего доброго, и пить не станет.
Так, деньги на магазин взяла, мелочь на дорогу, банку для сметаны — вроде все. Поехали!
Странно получается, когда я жила в бабушкиной квартире в Калинине, мне она казалась огромной. А теперь целая квартира втиснулась в одну маленькую комнату — и тоже, вроде, все на месте. Может, мебель уменьшилась пропорционально квартире? И сама бабушка растет вниз?
— Ба, ряженки нигде не было, я кефир купила, ладно?
— Нет, не ладно. Я с этого вот кефира и отравилась. Купила по дороге домой бутылку, открыла, а он такой тягучий, как сопли. Выпила— не пропадать же деньгам, а у меня в животе сразу ур-р-ур-р, и так прямо закрутило. К утру все внутренности прямо расходилось: печень, сердце, живот — хоть криком кричи. Знаешь же, какой у меня организм болезный. Так что забирай-ка этот кефир обратно. А вот яички купила — это хорошо. Не ложь их на кухне, в комнату неси. А то Анюта мигом: ей туда яйцо надо, сюда, свои кончатся — цап мое. «Я отдам, отдам» — жди потом ейное «отдам». И масло в комнату неси, сорочий у нее характер — ничего не пропустит, что без догляду лежит.
— Бабушка, ты же всегда говорила, что со всеми соседями умеешь ладить, а теперь обзываешь соседку воровкой.
— Я не обзываю, а правду говорю.
— Но она же тебе готовить помогает.
— Знаю я ее готовку: «До дела — огонь, а сделал — в огонь».
Что значит «в огонь»? Плохо сделано и надо выбросить? Как же так, Анюта уже старая, а готовить не научилась?
— Бабушка, а у Анюты муж где?
— Да двое у нее мужьев-то было. Первого посадили. Директором был на заводе, и что-то там у него загорелось. Приписали вредительство. И нет человека. А какой он вредитель, кабы у него образование было или что, а то выдвиженец, как мой Миша, где ж тут ему было в машинах разбираться.
— А второй муж?
— Второй хворый был, то ли туберкулез, то ли еще что — не знаю, врать не буду. Все деньги болесть сожрала. Осталась Анюта одна с двумя мальцами куковать.
— Жалко Анюту. Я думала, что она просто так: старая, толстая. А у нее, оказывается, мужа посадили.
— Да чего ее жалеть: кладовщицей она при стройматериалах всегда сыта будет. А насчет «несправедливо» и «тюрьмы», так она сама стукачом работала. Еще неизвестно скольких упекла.
— Бабушка, как же ты с доносчицей можешь дружить?!
— Ну, а что тут такого, велели — вот и стала доносить. С двумя детьми не больно-то повыбираешь. Может, если кого другого назначили, еще и хуже было б, — она баба хоть и пустобрехая, но незлобливая.
Какое жуткое слово «сту-кач». Так и видится, кто-то мелкий, суетливый, из кабинета в кабинет бегает и вежливенько так стучится стук-стук. На цыпочках подползает к столу и шу-шу-шу, клейкой ядовитой слюной кого-то опутывает. Потом опутанного человека швыряют в каменный мешок, и холод стен высасывет из него жизнь.
— Ну что ты замерла как истукан? Иди на кухню, ставь чайник. Попьем чайку с Анютой, она все-таки, как никак, моя кормилица.
Не пойду ее звать. Увидит чайник — сама придет.
— Ну-ну, ставь чашки. Да нет, не эти! Кузнецовского фарфора. Которые твой дед мне подарил. И поищи под кроватью у меня баночку вишневого варенья.
Ну вот, для стукачки Анюты такие красивые старинные чашки. Их и в руки-то страшно взять. Интересно, что бы папа про них сказал: мещанство или не мещанство?
— Чаевничаете? Приятного аппетита.
— Садись, Анюта.
— Внучка-то у вас — невеста. Красавицей будет. Впрочем, как в песне поется: не родись красивой, а родись счастливой. Вот я в молодости не особо хорошенькая была, а ухажоров — сколько хошь. Но гулять я гуляла, а себя блюла, оттого и замуж по-честному вышла. Думаешь, мне мово директора просто было подцепить? Не больно-то: и покрасивше меня вокруг него увивались. И не видать бы мне его как своих ушей, кабы не гонор его. Он меня для смеха пригласил, а я ему, мол, занята, с другим иду. Ну, он, что твой бык, разъярился, а я ему: «Не командуйте Палвасилич, не у себя на заводе».
Действительно, какая Анюта директорская жена? Вон, изображает из себя культурную: подцепит ягодку, пожует передними зубами и чаем прихлебнет, а косточку в кулак сплюнет.
— Ко мне и сейчас, даром, что не молоденькая, мужики липнут. Как на курорт поеду, обязательно кто-нибудь привяжется. И не шваль какая, мужчины все видные, самостоятельные.
— Ага, «самостоятельные», то-то ты после каждого курорта на аборт летишь.
Еще ягодку подцепила. Еще в кулачок сплюнула. И не стыдно ей совсем. И бабушке не стыдно про такое говорить.
— А мне, может, замуж не охота. Мне, может, важнее сынков в люди вывести. Вот Колюня в вечерний институт ходит. Ему что -прибежит, поест, на всем готовеньком — и на учебу.
Интересно, она по ягодке, до завтра собирается из розетки варенье вылавливать? Подумаешь, сын ее в институте, а как он с ней разговаривает? Подай, принеси, убери, будто со служанкой. А старшего сына она и вовсе не любит, обзывает его пьяницей и комнату от него закрывает, будто он вор.
— Мне бы Колюню женить на такой богатой невесте, как ваша, а там уж можно и о своем счастье подумать.
— У-у, нашла «богатую» — как ейные родители дачу строят, так она всю жисть в девках просидит. Сколько лет валандаются — а крыши нет. Дом гниет, а у них все шиворот-навыворот.
Ну что бабушка всем про нас рассказывает? Ну, нет у нас крыши, ну, течет, так не Анютино это дело. Папа сам знает, что, как строить, не стукачкам же вмешиваться.
— Крышу срочно крыть нужно, иначе такие деньги на ветер пропадут. У меня на заводе все свои. Кому чего надо — все к Анюте бегут. И я люблю народ выручить: кому гвоздей, кому цементику. Так что, если что надо — прямо говорите, не стесняйтесь.
Совсем уже бабушка… Ведь сама же обзывает нашу дачу чертовой, а теперь пускает туда Анюту распоряжаться. Тоже мне благодетельница нашлась!
Вот скажу папе, что эта Анюта при Сталине вытворяла, так он сразу не разрешит ей в нашу дачу вмешиваться.
Сегодня среда или четверг? Четверг. Мне на английский!
Черт, уже четыре часа! Опять, наверно, опоздаю. Трамвай самое малое сорок минут тащиться будет, а потом еще пешком до Дома искусств. Неудобно опаздывать, папа в этом году перевел меня к себе во взрослую группу. Там все такие пожилые, а я веду себя как маленькая.
Трамвая что-то долго нет. Вот была бы я акробаткой, подпрыгнула бы и ухватилась за стрелку уличных часов: она только захочет вперед, а я ее раз — назад. Папа, наверно, тоже опоздает. Но ему можно: прибежит, словно за ним тысяча дел по пятам гонится, пошутит вместо извинения и сразу деловито: «Где читаем?» Сначала сидит весь сосредоточенный и медленно шевелит чуть вытянутыми губами, как будто старается втянуть в рот незнакомые слова. Потом забывает про английский и начинает думать о своем. Если преподавательница его спрашивает, отвечает нарочно очень быстро, чтобы не успевали исправлять. Если папа забывает какое-нибудь слово, то смотрит на Арта. Широкие щеки Арта, расползающиеся губы, округлившиеся глаза, стараются подсказать. Жесты смешные, но не понятные. Тогда папа:
— Что ты мне все бороду показываешь, будто я анекдот с бородой рассказываю?
— Экий ты, по— украински дед будет дид, со слова дид и нужно начинать все английские вопросы.
— А-а, так это ты с хохлацкого на английский, ну, это все равно для меня китайская грамота.
Мне на Арта смотреть неудобно, сразу вспоминается, как бабушка говорила, что выгнала его. Но глаза деть все равно некуда, потому что мы все сидим за одним столом. Вот на композитора смотреть легко, на нем все такое отглаженное: и костюм, и волосы, и английский — все как будто одним утюгом. Преподавательница его почти никогда не поправляет. Она, кажется, не знает, за что зацепиться — все такое гладкое.
Мне бы быть такой красивой, как она. Ну, хотя бы ее пышные волосы, горящие под лампой рыжим огнем. Только, чур, свои, а то когда крашенные — неловко, будто у тебя вместо рук протезы. И костюмы к таким волосам идут только такие, как у Преподавательницы: зеленые или фиолетовые. О других — бр-р-р, даже подумать страшно. И серьги с настоящим драгоценным камнем такого же цвета.
— Не сутулься. Посмотри, какая элегантная женщина наша Преподавательница. У интеллигентной женщины в каждой детали должен быть собственный стиль. Водишь тебя — водишь по приличным местам, и хоть бы ты что-нибудь перенимала.
«Перенимала» — скажет папа, как будто я взрослая и сама себе платья покупаю. А язык, между прочим, я лучше всех в группе знаю. Вон как Преподавательнице скучно поправлять одно и то же, она даже зевает. Только незаметно, с закрытым ртом. Неужели она действительно весь-весь английский язык знает? Он же огромный, как озеро. Ну, много ли зачерпнешь из озера? Вот если бы быть китом, тогда да: распахнул пасть и втянул в себя уймищу воды со всеми неправильными глаголами, идиомами… А если ты не кит, то будешь как ребенок, который роет в песке ямки и носит туда игрушечным ведерком воду.
Как же взрослые люди в группе: актеры, режиссеры, не видят, что черпают озеро детским ведерком?
Интересно, а наша англичанка в школе, сколько она знает? С лужицу? С болотце? С озерцо? Может, и с полболотца, только от меня она почему-то эти полболотца отгородила бетонной стеной и требует, чтобы я черпала только из той ямки, которую она выкопала. Почему?
Я хотела ей помочь, тянула руку каждый урок, но она меня не спрашивала. Тогда я решила ей не мешать: взяла английскую книжку и стала читать. Книжку отобрала и написала в дневник, что на уроке занимаюсь посторонними делами. Смешно, книги не бывают посторонние, посторонними бывают только люди, которым «вход воспрещен». Вот Боярков — посторонний, сидит по сторонам смотрит. И молчит: по-русски и по-английски. Впрочем, нет, из-за англичанки вдруг заговорил:
— Зачем ты так? Ты бы с ней по-хорошему — и она бы с тобой по-хорошему. Раз ей не нравится, значит, ты неправильно говоришь.
— Нет, правильно. Не тебе судить.
— Ты и по-русски неправильно говоришь. Непонятно.
— Нет, понятно.
— Таких слов, как у тебя, вообще не бывает.
— Нет, бывает.
— Раз она поставлена над нами учителем, значит, ее надо слушаться.
Вот и слушайся. А мне не нравится ее прокурорская манера: «Я вас всех насквозь вижу. Я каждого допрошу и выведу на чистую воду. У меня даже на затылке глаза есть». Что мы — преступники?
Впрочем, не только Бояркову, но и другим англичанка нравится. Хорошо еще Ася за меня:
— Да плюнь ты на грымзу английскую, учишь свой язык — и учи. У нее своих детей нет, вот она и рвется чужих воспитывать.
Откуда Ася знает, кто рвется чужих детей воспитывать? Наверно, она помнит из того времени, когда сама была взрослой. Ее, как в «Сказке о потерянном времени», тоже заколдовали, только наоборот: не ребенка во взрослого, а взрослого в ребенка. Вот поэтому она и ведет себя немыслимо для школьницы. Как тогда, с грязной доской.
Ну, кто просил ее вставать, когда англичанка допрашивала: кто это сделал? Ее тогда даже в классе не было. Были только я и дежурные. Они мыли доску, и я посоветовала достать до верхней кромки шваброй. Кто ж думал, что останутся такие жуткие грязные разводы?
А англичанка, как вошла, сразу:
— Встать! Кто это набезобразничал?! Признавайтесь лучше по-хорошему!
Ну, я встала. А Асю кто просил вставать?
— А-а, все те же! Грязнули! У вас и матери такие же, если не научили вас опрятности!
Причем тут наши мамы? Ну, обо мне можно сказать, что я неряха, но у моей мамы все стерильно. Как в операционной.
— У вас, поди, и форма прямо на грязное белье надета!
Зачем она при мальчишках такие слова: «грязное белье»? Ой, зачем Ася фартук снимает? Неужели она хочет при всех показать, что у нее чистое белье?
— Ты что это, бесстыжая девчонка, делаешь? Вон сейчас же из класса! И ты тоже вон! И чтоб без родителей не являлись!
Что теперь с нами сделают — страшно подумать! Могут из школы выгнать! Англичанка такая. Обязательно отомстит.
— Ася, тебе попадет?
— Еще чего! Из-за этой дуры?! Да ты только посмотри на нее: каждый день из парикмахерской, каждый день в новых тряпках — а все равно за километр видать, что провинциалка. Кто теперь носит шерстяные кофты с капроновой блузкой? Только такие офицерские жены, как она!
У Аси, наверно, глаза по-другому устроены, чем у меня. На одно и то же смотрим — она видит, я нет. Конечно, папа ни за что не сказал бы, что у нашей англичанки есть свой стиль, но ведь Ася — не папа.
— Ася, как ты маме скажешь?
— Так и скажу, что ее вызывают в школу. Она как раз с юга приехала. Хочешь, полюбоваться на ее загар?
— Хорошо. Я ей скажу, что все это из-за меня.
— Очень надо…
Мне казалось, что пока мы шли до Асиного дома, я все продумала, как рассказать ее маме про эту дурацкую доску. А как только мы переступили порог, и я увидела, что Асина мама, такая загорелая, что даже пахнет солнцем, плачет, у меня все слова из головы вылетели.
— Ты — добрая девочка, объясни мне, пожалуйста, откуда у Аси в дневнике одни двойки?
Я не знаю, как ей объяснить, что это не настоящие двойки. Ася их нарочно получает. Чтобы сделать все хуже.
— Ты ведь дружишь с Асей. Ходишь к ней. Вот взяла бы и помогла ей с уроками.
Как я могу Асе помочь? Она и так все лучше меня знает. Просто четверки и пятерки она не ставит в дневник.
— Ты хорошая девочка. Ты меня жалеешь. Посоветуй, что мне с Асей делать? Не любит она меня. Ты ведь свою маму любишь? А она нет. Вот меня в школу вызывают, какими мне глазами на учителей смотреть?
— Моих родителей тоже сегодня вызвали. Из-за доски. Это я посоветовала доску шваброй вымыть, а Ася тут вообще не при чем.
— Ну, за это… Видишь, не хочет со мной разговаривать — хлопнула дверью и ушла.
— Можно, я ее догоню?
По— дурацки у меня все выходит: хотела за Асю заступиться и только все испортила.
— Ася, куда ты несешься, как сумасшедшая?! Я твоей маме не успела даже «до свидания» сказать.
— Актриса она.
— Зачем ты так? Она же плакала…
— Как на сцене.
— Ты ее нарочно не любишь.
— За что мне ее любить: «Ах, как я вам нравлюсь в роли несчастной матери»?
— Перестань. Так о маме нельзя…
— Ну, ладно, ты… «добренькая девочка», катись колбаской по Малой Спасской. Без тебя хватает жалельщиков!
Как странно… все думают, что я, как волшебница, могу сделать их жизнь чистой, красивой, доброй. Я чувствую, как они просят меня об этом: и Ася, и ее мама, и Боярков со своим англо-русским языком, и даже англичанка. Но я не знаю, как им помочь. Мне иногда кажется, что я не владею самым обыкновенным языком, на котором все говорят, оттого и не могу ничего объяснить.
Глупо. Зачем же я тогда еще один учу? Чтобы теперь на двух языках ничего не понимать?
Спать хочется.
Неужели я сплю и во сне хочу спать? Кто-то топает в коридоре. Тащит что-то тяжелое. Наверно, Ксенин муж в своих сапожищах на работу собирается. Только бы мама не начала меня будить в школу. Ну, хоть еще капельку поспать. Опять что-то грохнуло. Ругаются. Может, техникумовский муж с Еленой Яковлевной подрался? Разбудить папу? Нет сил глаза открыть. Опять что-то потащили. Может, воры Ленкино пианино крадут? Пусть крадут. Спать. Спать. Спать.
— Дочура, будильник слышишь? Семь тридцать. Я выключаю.
Неужели вставать? Полжизни за еще одну минутку сна! Свет нельзя зажигать, иначе маму с папой разбужу. Все. Вылезаю из теплой темноты в ослепительный холод кухни.
— Привет.
— Угу.
Ленка на кипящем чайнике гладит голубые ленты для кос.
— Что это грохало?
— Мама из Германии приехала. Гостинцев навезла.
А— а, ясно, гостинцы волокли.
— Щас я тебе платье покажу. Вельветовое. Закачаешься.
Ставлю чайник. Разглядываю критически котлеты: греть или не греть? Ладно, положу одну на булку. И так сойдет.
— Ну?
— Красивое.
— В Германии все так ходят.
Бедненькие иностранцы, как они только живут, если у них у каждого такая одежда. Может, послать им заплывшую жиром котлету на бедность?
— Вечером приходи телевизор смотреть, я тебе кое-что скажу. Придешь?
— Угу.
— Умора, вчера Ксения с мужиком приходили кино смотреть. Ну, цирк: расселись и сидят целый вечер. Будто чего понимают. Я, чтобы их выжить, во время кино стала на пианино играть. Так знаешь, что Ксения сказала? Что она откладывает деньги и своему мужику тоже телевизор купит. Чтобы культуру понимать учился. Во дают, правда?
— Угу.
«Чтобы культуру понимать» им надо пианино купить. И отправить обоих в музыкальную школу. Впрочем, техникумовского мужа что-то последние дни не видно. Может, его от германских гостинцев подальше убрали?
— Лен, а где муж?
— Жорик-то?
— Ты его Жориком зовешь?
— А чего? Не Юрашечкой же, как бабушка. Он в деревне. В гости к родителям поехал.
Надо же! У этого Юрашечки-Жорика еще и родители есть? И наверно, не старше Елены Яковлевны? Вот бы никогда не подумала. Противный он: когда Елена Яковлевна на работе, все время зачем-то со мной заговаривает. «Ты это… того самого… картошечку жаришь? Ты это… того самого молодец, того… хозяйкой будешь». А сам все к сковородке подкрадывается, и глаза у него какие-то мутные. Может, он отравить нас хочет? («Я того самого… люблю, когда хозяйка…»). Вряд ли, его сразу поймают и в тюрьму посадят. («Ты того самого… меня не бойся…»).
— Лен, а ты мужа Елены Яковлевны боишься?
— Жорика-то? Не-а, наоборот. Он мне шоколадки с получки дарит. Ну-ка, завяжи мне сзади бант потуже… Ага, вот так. Ну, пока. Не забудь про телевизор.
Ну, раз Ленка его не боится, значит, все в порядке. Вечно мне Страшилы мерещатся. Ой, кажется, опять в школу опаздываю!
Вечером не успела я придти из школы и сесть за уроки, Ленка уже штопором ввернулась в нашу комнату.
— Ну, что же ты?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, телевизор. Мы же договорились. Ксения с мужем уже сидят. Умрешь на них!
Ксения с мужем действительно чинно сидели перед мерцающим экраном. Я только сейчас заметила, какие у них стали одинаковые спины — два вытянутых прямоугольника. Нет, скорее, две плоские банки, соединенные вместе, — сообщающиеся сосуды. И возраст у них сровнялся: оба не молодые, не старые. Ее старость перелилась в него. А его тяжелое молчание смешалась с ее крикливостью. И стало тихо, единообразно.
Тетя Лина в своем длинном шелковом халате пьет за круглым столом с Еленой Яковлевной чай. А нам с Ленкой куда? За стол или к Ксении?
— Садитесь, молодежь, я вам сейчас с вареньем намешаю. Крепкий чай цвет лица портит.
Значит, нам за стол. А как же Ксения: лицом будет слушать телевизор, а спиной рассказ тети Лины про Германию?
— Давай, молодежь, налегай на торт. Я что-то совсем от здешних магазинов отвыкла. Везде очереди, каждый норовит тебя облаять. Ничего не купишь, что тебе надо. Вот хотела к чаю вафли фруктовые принести — я их люблю, а в Германии таких нет, — так не нашла.
— Да-а, барахла, вафлей — сказала бы мне, я б тебе со склада выписала.
— Не скажу, чтоб в Германии все так хорошо, но обслуживание там — не в пример нашему. В магазин войдешь, продавец тебе «спасибо, фрау», «пожалуйста, фрау». Каждый пустячок оформлен так, что приятно в руки взять.
Ксения кивает головой и важно поддакивает то ли телевизору, то ли в знак того, что она тоже бывала за границей и знает их порядки. Представляю ее тощие ноги в обрезанных валенках в неоновом свете заграничных витрин. И все ей: «Данке шеен, данке шеен».
— Нет, жить там тоже не дешево. Если хочешь что хорошее купить, так приходится выкраивать. Но зато, если уж у тебя появились деньги, то чувствуешь себя госпожой. Не то, что у нас: есть деньги, нет ли — все равно облают.
Елена Яковлевна слушает дочку со своей хитренько-ласковой улыбочкой. Сразу видно, что заграницу она считает глупее себя. Зато тетя Лина совсем стала похожа на заграничную. Особенно волосы: белые, длинными локонами. И посуду в сервант не просто так ставит, а красиво: тарелки — веером, чашки — как пломбир в вазочке. Сверху — попугайчик желтый из перьев.
— Что, нравится мой новый сервиз? То-то. Мужчина что больше всего в женщине ценит? Умение создать уют. Мужчина не любит, чтоб жена его встречала измотанная, в засаленном халате, а непременно, чтоб прибранная, веселая. У самой голова раскалывается, а он чуть кашлянул — беги, ставь ему компрессы. Не будешь за мужем ухаживать, какой хочешь мужчина начнет на сторону смотреть.
Несправедливо это. Если у женщины работа, как у моей мамы, когда ей веселой притворяться, когда для мужа уют создавать? Мужчина должен помочь ей, он же сильнее.
— Вот вы уже большие девочки. Вам пора приучаться. А как вы сидите: одна — ноги кренделем перекрутила, другая ссутулилась. Женщина все время должна следить за осанкой. И готовить вам пора учиться. Мужчины — хуже детей, вкусненькое любят. Им хоть раз в неделю да испеки пирожок. И товарищей его по работе надо уметь принять. Так что приучайтесь смолоду.
Ого! Еще и пирог каждую неделю! Мы с мамой недавно хворост пекли, так целый вечер ухлопали, до постели еле дотащились от усталости. И весь этот труд только для того, чтобы «вку-усненьким» живот набить. Неужели тетя Лина думает, что, если мужа «вку-усненьким» не держать, он превратится в Страшилу? Мой папа не такой.
— Мам, сказать ей секрет?
— Ну, скажи, раз неймется.
— Я с мамой в Германию уезжаю!
— Здорово! Раз — и очутилась в другой стране! Но ты же по-немецки не говоришь. Пойдешь по городу, а на вывесках ничего не прочесть, в кино — ничего не понять. Прямо как глухонемая.
— Поду-умаешь, да в Германии, если хочешь знать, уже давно все наше: и школа, и кино, и магазины.
Счастливая Ленка, мне бы хоть глазком на чужие улицы посмотреть. Папа говорит, что самое интересное в мире — это впитывать порами дух чужих городов. Может, когда я вырасту и хорошо-хорошо выучу английский, мне удастся стать переводчицей и поехать в другие страны?
— Ладно, девки, хватит тары-бары разводить. Небось, уроки еще не сделаны?
— Ну, ба-а…!
— Не «ба-а», а опять на музыке не играла. Я вот расскажу матери, как ты тут меня не слушалась.
Жалко все-таки, что Ленка уезжает. С ней, конечно, мы не очень-то дружим, но как-то совсем одной остаться в квартире… Может, ее не надолго заберут? Может она не подойдет для Германского уюта? Тогда ее подержат немного в Германии и обратно пришлют.
Почему все из моей жизни должны куда-то деваться?
Или уехать, как Ленка. Или променять меня, как Ася, на толстуху с лошадиными зубами.
Вот наверняка сейчас приду к Асе, а там сидит эта Лаша и болтает. Не понимаю, о чем Ася может с ней говорить? Она же сплетница и зубрилка. Может, Ася дружит с ней нарочно, назло мне? Как она делает назло маме?
Сейчас звоню в дверь, и, если там Лаша, придумываю какую-нибудь причину и ухожу. Дзинь, дзинь-дзинь.
— А-а, добренькая мадмуазель? Знакомьтесь: это просто Лаша. Она не обижается.
Зачем Ася меня перед Лашей мадмуазелью обзывает?
— Вам, мадмуазель, шуба не нужна? А то Лашина мамашка по блату могла бы соорудить. Она в Гостинке продавщицей. Зря отказываетесь, вот моя актриса обзавелась: кролик, конечно, но под котика.
Что Лаша скалит свои лошадиные зубы, не понимает, что Ася над нами издевается?
— А мне, как вы понимаете, шуба ни к чему. Меня в интернате с ног до головы оденут, и никому не накладно!
— В каком интернате?
— Вы что, мадмуазель, с луны свалились, не знаете, что такое интернат?
Знаю. Это когда одинаково одетых детей парами водят в сад Карла Маркса гулять. Но причем тут Ася?
— Чего ты на Асю таращишься? В интернате она под присмотром будет.
А Лашу вообще никто не спрашивает, зачем она суется?
— Ася, скажи ты ей, что не пойдешь в интернат. Это все равно, что взрослого человека засунуть в детский сад.
— Ничего ты не понимаешь. Я сама туда хочу! Понятно? Сама!
— Нет, не хочешь. Ты назло туда идешь. Обижаешься, что тебя бросила мама. Но ведь она тебя не бросила. Она просто разрывается между двумя домами.
— Не нужно иметь двух домов, тогда не будешь разрываться.
— Ася, подожди, я, кажется, придумала. А что, если ты пойдешь работать и будешь учиться в вечерней школе? Тогда все поймут, что ты взрослая, и отвяжутся от тебя.
— Такая умная? Вот иди сама и работай.
— Гы, пусть повкалывает на заводе, будет знать, как советы подавать.
— Лаша, не вмешивайся, пожалуйста. Ты ничего не понимаешь.
— Где уж мне с такой умницей как ты тягаться.
Неужели бабушка и вправду побежит ябедничать на папу в парторганизацию? Вряд ли. Они там ее и слушать не будут. Иначе получится, что парторганизация — такие же люди, как наши соседки и их мужья. Не может такого быть, это же цирк, а не кухня.
Жила бы лучше баба Маня у себя на Кировском и не приезжала к нам. Вполне можно обойтись без ее обедов.
Вот накаркала — бабушка и заболела.
Теперь придется самой обед готовить, да еще ездить к бабушке на Кировский покупать продукты. Хорошо еще, там ей соседка-колобок поможет щи сварить, а то неизвестно, как бы я все успевала. Не забыть бы ей масло купить и ряженку, а то простоквашу она, чего доброго, и пить не станет.
Так, деньги на магазин взяла, мелочь на дорогу, банку для сметаны — вроде все. Поехали!
Странно получается, когда я жила в бабушкиной квартире в Калинине, мне она казалась огромной. А теперь целая квартира втиснулась в одну маленькую комнату — и тоже, вроде, все на месте. Может, мебель уменьшилась пропорционально квартире? И сама бабушка растет вниз?
— Ба, ряженки нигде не было, я кефир купила, ладно?
— Нет, не ладно. Я с этого вот кефира и отравилась. Купила по дороге домой бутылку, открыла, а он такой тягучий, как сопли. Выпила— не пропадать же деньгам, а у меня в животе сразу ур-р-ур-р, и так прямо закрутило. К утру все внутренности прямо расходилось: печень, сердце, живот — хоть криком кричи. Знаешь же, какой у меня организм болезный. Так что забирай-ка этот кефир обратно. А вот яички купила — это хорошо. Не ложь их на кухне, в комнату неси. А то Анюта мигом: ей туда яйцо надо, сюда, свои кончатся — цап мое. «Я отдам, отдам» — жди потом ейное «отдам». И масло в комнату неси, сорочий у нее характер — ничего не пропустит, что без догляду лежит.
— Бабушка, ты же всегда говорила, что со всеми соседями умеешь ладить, а теперь обзываешь соседку воровкой.
— Я не обзываю, а правду говорю.
— Но она же тебе готовить помогает.
— Знаю я ее готовку: «До дела — огонь, а сделал — в огонь».
Что значит «в огонь»? Плохо сделано и надо выбросить? Как же так, Анюта уже старая, а готовить не научилась?
— Бабушка, а у Анюты муж где?
— Да двое у нее мужьев-то было. Первого посадили. Директором был на заводе, и что-то там у него загорелось. Приписали вредительство. И нет человека. А какой он вредитель, кабы у него образование было или что, а то выдвиженец, как мой Миша, где ж тут ему было в машинах разбираться.
— А второй муж?
— Второй хворый был, то ли туберкулез, то ли еще что — не знаю, врать не буду. Все деньги болесть сожрала. Осталась Анюта одна с двумя мальцами куковать.
— Жалко Анюту. Я думала, что она просто так: старая, толстая. А у нее, оказывается, мужа посадили.
— Да чего ее жалеть: кладовщицей она при стройматериалах всегда сыта будет. А насчет «несправедливо» и «тюрьмы», так она сама стукачом работала. Еще неизвестно скольких упекла.
— Бабушка, как же ты с доносчицей можешь дружить?!
— Ну, а что тут такого, велели — вот и стала доносить. С двумя детьми не больно-то повыбираешь. Может, если кого другого назначили, еще и хуже было б, — она баба хоть и пустобрехая, но незлобливая.
Какое жуткое слово «сту-кач». Так и видится, кто-то мелкий, суетливый, из кабинета в кабинет бегает и вежливенько так стучится стук-стук. На цыпочках подползает к столу и шу-шу-шу, клейкой ядовитой слюной кого-то опутывает. Потом опутанного человека швыряют в каменный мешок, и холод стен высасывет из него жизнь.
— Ну что ты замерла как истукан? Иди на кухню, ставь чайник. Попьем чайку с Анютой, она все-таки, как никак, моя кормилица.
Не пойду ее звать. Увидит чайник — сама придет.
— Ну-ну, ставь чашки. Да нет, не эти! Кузнецовского фарфора. Которые твой дед мне подарил. И поищи под кроватью у меня баночку вишневого варенья.
Ну вот, для стукачки Анюты такие красивые старинные чашки. Их и в руки-то страшно взять. Интересно, что бы папа про них сказал: мещанство или не мещанство?
— Чаевничаете? Приятного аппетита.
— Садись, Анюта.
— Внучка-то у вас — невеста. Красавицей будет. Впрочем, как в песне поется: не родись красивой, а родись счастливой. Вот я в молодости не особо хорошенькая была, а ухажоров — сколько хошь. Но гулять я гуляла, а себя блюла, оттого и замуж по-честному вышла. Думаешь, мне мово директора просто было подцепить? Не больно-то: и покрасивше меня вокруг него увивались. И не видать бы мне его как своих ушей, кабы не гонор его. Он меня для смеха пригласил, а я ему, мол, занята, с другим иду. Ну, он, что твой бык, разъярился, а я ему: «Не командуйте Палвасилич, не у себя на заводе».
Действительно, какая Анюта директорская жена? Вон, изображает из себя культурную: подцепит ягодку, пожует передними зубами и чаем прихлебнет, а косточку в кулак сплюнет.
— Ко мне и сейчас, даром, что не молоденькая, мужики липнут. Как на курорт поеду, обязательно кто-нибудь привяжется. И не шваль какая, мужчины все видные, самостоятельные.
— Ага, «самостоятельные», то-то ты после каждого курорта на аборт летишь.
Еще ягодку подцепила. Еще в кулачок сплюнула. И не стыдно ей совсем. И бабушке не стыдно про такое говорить.
— А мне, может, замуж не охота. Мне, может, важнее сынков в люди вывести. Вот Колюня в вечерний институт ходит. Ему что -прибежит, поест, на всем готовеньком — и на учебу.
Интересно, она по ягодке, до завтра собирается из розетки варенье вылавливать? Подумаешь, сын ее в институте, а как он с ней разговаривает? Подай, принеси, убери, будто со служанкой. А старшего сына она и вовсе не любит, обзывает его пьяницей и комнату от него закрывает, будто он вор.
— Мне бы Колюню женить на такой богатой невесте, как ваша, а там уж можно и о своем счастье подумать.
— У-у, нашла «богатую» — как ейные родители дачу строят, так она всю жисть в девках просидит. Сколько лет валандаются — а крыши нет. Дом гниет, а у них все шиворот-навыворот.
Ну что бабушка всем про нас рассказывает? Ну, нет у нас крыши, ну, течет, так не Анютино это дело. Папа сам знает, что, как строить, не стукачкам же вмешиваться.
— Крышу срочно крыть нужно, иначе такие деньги на ветер пропадут. У меня на заводе все свои. Кому чего надо — все к Анюте бегут. И я люблю народ выручить: кому гвоздей, кому цементику. Так что, если что надо — прямо говорите, не стесняйтесь.
Совсем уже бабушка… Ведь сама же обзывает нашу дачу чертовой, а теперь пускает туда Анюту распоряжаться. Тоже мне благодетельница нашлась!
Вот скажу папе, что эта Анюта при Сталине вытворяла, так он сразу не разрешит ей в нашу дачу вмешиваться.
Сегодня среда или четверг? Четверг. Мне на английский!
Черт, уже четыре часа! Опять, наверно, опоздаю. Трамвай самое малое сорок минут тащиться будет, а потом еще пешком до Дома искусств. Неудобно опаздывать, папа в этом году перевел меня к себе во взрослую группу. Там все такие пожилые, а я веду себя как маленькая.
Трамвая что-то долго нет. Вот была бы я акробаткой, подпрыгнула бы и ухватилась за стрелку уличных часов: она только захочет вперед, а я ее раз — назад. Папа, наверно, тоже опоздает. Но ему можно: прибежит, словно за ним тысяча дел по пятам гонится, пошутит вместо извинения и сразу деловито: «Где читаем?» Сначала сидит весь сосредоточенный и медленно шевелит чуть вытянутыми губами, как будто старается втянуть в рот незнакомые слова. Потом забывает про английский и начинает думать о своем. Если преподавательница его спрашивает, отвечает нарочно очень быстро, чтобы не успевали исправлять. Если папа забывает какое-нибудь слово, то смотрит на Арта. Широкие щеки Арта, расползающиеся губы, округлившиеся глаза, стараются подсказать. Жесты смешные, но не понятные. Тогда папа:
— Что ты мне все бороду показываешь, будто я анекдот с бородой рассказываю?
— Экий ты, по— украински дед будет дид, со слова дид и нужно начинать все английские вопросы.
— А-а, так это ты с хохлацкого на английский, ну, это все равно для меня китайская грамота.
Мне на Арта смотреть неудобно, сразу вспоминается, как бабушка говорила, что выгнала его. Но глаза деть все равно некуда, потому что мы все сидим за одним столом. Вот на композитора смотреть легко, на нем все такое отглаженное: и костюм, и волосы, и английский — все как будто одним утюгом. Преподавательница его почти никогда не поправляет. Она, кажется, не знает, за что зацепиться — все такое гладкое.
Мне бы быть такой красивой, как она. Ну, хотя бы ее пышные волосы, горящие под лампой рыжим огнем. Только, чур, свои, а то когда крашенные — неловко, будто у тебя вместо рук протезы. И костюмы к таким волосам идут только такие, как у Преподавательницы: зеленые или фиолетовые. О других — бр-р-р, даже подумать страшно. И серьги с настоящим драгоценным камнем такого же цвета.
— Не сутулься. Посмотри, какая элегантная женщина наша Преподавательница. У интеллигентной женщины в каждой детали должен быть собственный стиль. Водишь тебя — водишь по приличным местам, и хоть бы ты что-нибудь перенимала.
«Перенимала» — скажет папа, как будто я взрослая и сама себе платья покупаю. А язык, между прочим, я лучше всех в группе знаю. Вон как Преподавательнице скучно поправлять одно и то же, она даже зевает. Только незаметно, с закрытым ртом. Неужели она действительно весь-весь английский язык знает? Он же огромный, как озеро. Ну, много ли зачерпнешь из озера? Вот если бы быть китом, тогда да: распахнул пасть и втянул в себя уймищу воды со всеми неправильными глаголами, идиомами… А если ты не кит, то будешь как ребенок, который роет в песке ямки и носит туда игрушечным ведерком воду.
Как же взрослые люди в группе: актеры, режиссеры, не видят, что черпают озеро детским ведерком?
Интересно, а наша англичанка в школе, сколько она знает? С лужицу? С болотце? С озерцо? Может, и с полболотца, только от меня она почему-то эти полболотца отгородила бетонной стеной и требует, чтобы я черпала только из той ямки, которую она выкопала. Почему?
Я хотела ей помочь, тянула руку каждый урок, но она меня не спрашивала. Тогда я решила ей не мешать: взяла английскую книжку и стала читать. Книжку отобрала и написала в дневник, что на уроке занимаюсь посторонними делами. Смешно, книги не бывают посторонние, посторонними бывают только люди, которым «вход воспрещен». Вот Боярков — посторонний, сидит по сторонам смотрит. И молчит: по-русски и по-английски. Впрочем, нет, из-за англичанки вдруг заговорил:
— Зачем ты так? Ты бы с ней по-хорошему — и она бы с тобой по-хорошему. Раз ей не нравится, значит, ты неправильно говоришь.
— Нет, правильно. Не тебе судить.
— Ты и по-русски неправильно говоришь. Непонятно.
— Нет, понятно.
— Таких слов, как у тебя, вообще не бывает.
— Нет, бывает.
— Раз она поставлена над нами учителем, значит, ее надо слушаться.
Вот и слушайся. А мне не нравится ее прокурорская манера: «Я вас всех насквозь вижу. Я каждого допрошу и выведу на чистую воду. У меня даже на затылке глаза есть». Что мы — преступники?
Впрочем, не только Бояркову, но и другим англичанка нравится. Хорошо еще Ася за меня:
— Да плюнь ты на грымзу английскую, учишь свой язык — и учи. У нее своих детей нет, вот она и рвется чужих воспитывать.
Откуда Ася знает, кто рвется чужих детей воспитывать? Наверно, она помнит из того времени, когда сама была взрослой. Ее, как в «Сказке о потерянном времени», тоже заколдовали, только наоборот: не ребенка во взрослого, а взрослого в ребенка. Вот поэтому она и ведет себя немыслимо для школьницы. Как тогда, с грязной доской.
Ну, кто просил ее вставать, когда англичанка допрашивала: кто это сделал? Ее тогда даже в классе не было. Были только я и дежурные. Они мыли доску, и я посоветовала достать до верхней кромки шваброй. Кто ж думал, что останутся такие жуткие грязные разводы?
А англичанка, как вошла, сразу:
— Встать! Кто это набезобразничал?! Признавайтесь лучше по-хорошему!
Ну, я встала. А Асю кто просил вставать?
— А-а, все те же! Грязнули! У вас и матери такие же, если не научили вас опрятности!
Причем тут наши мамы? Ну, обо мне можно сказать, что я неряха, но у моей мамы все стерильно. Как в операционной.
— У вас, поди, и форма прямо на грязное белье надета!
Зачем она при мальчишках такие слова: «грязное белье»? Ой, зачем Ася фартук снимает? Неужели она хочет при всех показать, что у нее чистое белье?
— Ты что это, бесстыжая девчонка, делаешь? Вон сейчас же из класса! И ты тоже вон! И чтоб без родителей не являлись!
Что теперь с нами сделают — страшно подумать! Могут из школы выгнать! Англичанка такая. Обязательно отомстит.
— Ася, тебе попадет?
— Еще чего! Из-за этой дуры?! Да ты только посмотри на нее: каждый день из парикмахерской, каждый день в новых тряпках — а все равно за километр видать, что провинциалка. Кто теперь носит шерстяные кофты с капроновой блузкой? Только такие офицерские жены, как она!
У Аси, наверно, глаза по-другому устроены, чем у меня. На одно и то же смотрим — она видит, я нет. Конечно, папа ни за что не сказал бы, что у нашей англичанки есть свой стиль, но ведь Ася — не папа.
— Ася, как ты маме скажешь?
— Так и скажу, что ее вызывают в школу. Она как раз с юга приехала. Хочешь, полюбоваться на ее загар?
— Хорошо. Я ей скажу, что все это из-за меня.
— Очень надо…
Мне казалось, что пока мы шли до Асиного дома, я все продумала, как рассказать ее маме про эту дурацкую доску. А как только мы переступили порог, и я увидела, что Асина мама, такая загорелая, что даже пахнет солнцем, плачет, у меня все слова из головы вылетели.
— Ты — добрая девочка, объясни мне, пожалуйста, откуда у Аси в дневнике одни двойки?
Я не знаю, как ей объяснить, что это не настоящие двойки. Ася их нарочно получает. Чтобы сделать все хуже.
— Ты ведь дружишь с Асей. Ходишь к ней. Вот взяла бы и помогла ей с уроками.
Как я могу Асе помочь? Она и так все лучше меня знает. Просто четверки и пятерки она не ставит в дневник.
— Ты хорошая девочка. Ты меня жалеешь. Посоветуй, что мне с Асей делать? Не любит она меня. Ты ведь свою маму любишь? А она нет. Вот меня в школу вызывают, какими мне глазами на учителей смотреть?
— Моих родителей тоже сегодня вызвали. Из-за доски. Это я посоветовала доску шваброй вымыть, а Ася тут вообще не при чем.
— Ну, за это… Видишь, не хочет со мной разговаривать — хлопнула дверью и ушла.
— Можно, я ее догоню?
По— дурацки у меня все выходит: хотела за Асю заступиться и только все испортила.
— Ася, куда ты несешься, как сумасшедшая?! Я твоей маме не успела даже «до свидания» сказать.
— Актриса она.
— Зачем ты так? Она же плакала…
— Как на сцене.
— Ты ее нарочно не любишь.
— За что мне ее любить: «Ах, как я вам нравлюсь в роли несчастной матери»?
— Перестань. Так о маме нельзя…
— Ну, ладно, ты… «добренькая девочка», катись колбаской по Малой Спасской. Без тебя хватает жалельщиков!
Как странно… все думают, что я, как волшебница, могу сделать их жизнь чистой, красивой, доброй. Я чувствую, как они просят меня об этом: и Ася, и ее мама, и Боярков со своим англо-русским языком, и даже англичанка. Но я не знаю, как им помочь. Мне иногда кажется, что я не владею самым обыкновенным языком, на котором все говорят, оттого и не могу ничего объяснить.
Глупо. Зачем же я тогда еще один учу? Чтобы теперь на двух языках ничего не понимать?
Спать хочется.
Неужели я сплю и во сне хочу спать? Кто-то топает в коридоре. Тащит что-то тяжелое. Наверно, Ксенин муж в своих сапожищах на работу собирается. Только бы мама не начала меня будить в школу. Ну, хоть еще капельку поспать. Опять что-то грохнуло. Ругаются. Может, техникумовский муж с Еленой Яковлевной подрался? Разбудить папу? Нет сил глаза открыть. Опять что-то потащили. Может, воры Ленкино пианино крадут? Пусть крадут. Спать. Спать. Спать.
— Дочура, будильник слышишь? Семь тридцать. Я выключаю.
Неужели вставать? Полжизни за еще одну минутку сна! Свет нельзя зажигать, иначе маму с папой разбужу. Все. Вылезаю из теплой темноты в ослепительный холод кухни.
— Привет.
— Угу.
Ленка на кипящем чайнике гладит голубые ленты для кос.
— Что это грохало?
— Мама из Германии приехала. Гостинцев навезла.
А— а, ясно, гостинцы волокли.
— Щас я тебе платье покажу. Вельветовое. Закачаешься.
Ставлю чайник. Разглядываю критически котлеты: греть или не греть? Ладно, положу одну на булку. И так сойдет.
— Ну?
— Красивое.
— В Германии все так ходят.
Бедненькие иностранцы, как они только живут, если у них у каждого такая одежда. Может, послать им заплывшую жиром котлету на бедность?
— Вечером приходи телевизор смотреть, я тебе кое-что скажу. Придешь?
— Угу.
— Умора, вчера Ксения с мужиком приходили кино смотреть. Ну, цирк: расселись и сидят целый вечер. Будто чего понимают. Я, чтобы их выжить, во время кино стала на пианино играть. Так знаешь, что Ксения сказала? Что она откладывает деньги и своему мужику тоже телевизор купит. Чтобы культуру понимать учился. Во дают, правда?
— Угу.
«Чтобы культуру понимать» им надо пианино купить. И отправить обоих в музыкальную школу. Впрочем, техникумовского мужа что-то последние дни не видно. Может, его от германских гостинцев подальше убрали?
— Лен, а где муж?
— Жорик-то?
— Ты его Жориком зовешь?
— А чего? Не Юрашечкой же, как бабушка. Он в деревне. В гости к родителям поехал.
Надо же! У этого Юрашечки-Жорика еще и родители есть? И наверно, не старше Елены Яковлевны? Вот бы никогда не подумала. Противный он: когда Елена Яковлевна на работе, все время зачем-то со мной заговаривает. «Ты это… того самого… картошечку жаришь? Ты это… того самого молодец, того… хозяйкой будешь». А сам все к сковородке подкрадывается, и глаза у него какие-то мутные. Может, он отравить нас хочет? («Я того самого… люблю, когда хозяйка…»). Вряд ли, его сразу поймают и в тюрьму посадят. («Ты того самого… меня не бойся…»).
— Лен, а ты мужа Елены Яковлевны боишься?
— Жорика-то? Не-а, наоборот. Он мне шоколадки с получки дарит. Ну-ка, завяжи мне сзади бант потуже… Ага, вот так. Ну, пока. Не забудь про телевизор.
Ну, раз Ленка его не боится, значит, все в порядке. Вечно мне Страшилы мерещатся. Ой, кажется, опять в школу опаздываю!
Вечером не успела я придти из школы и сесть за уроки, Ленка уже штопором ввернулась в нашу комнату.
— Ну, что же ты?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, телевизор. Мы же договорились. Ксения с мужем уже сидят. Умрешь на них!
Ксения с мужем действительно чинно сидели перед мерцающим экраном. Я только сейчас заметила, какие у них стали одинаковые спины — два вытянутых прямоугольника. Нет, скорее, две плоские банки, соединенные вместе, — сообщающиеся сосуды. И возраст у них сровнялся: оба не молодые, не старые. Ее старость перелилась в него. А его тяжелое молчание смешалась с ее крикливостью. И стало тихо, единообразно.
Тетя Лина в своем длинном шелковом халате пьет за круглым столом с Еленой Яковлевной чай. А нам с Ленкой куда? За стол или к Ксении?
— Садитесь, молодежь, я вам сейчас с вареньем намешаю. Крепкий чай цвет лица портит.
Значит, нам за стол. А как же Ксения: лицом будет слушать телевизор, а спиной рассказ тети Лины про Германию?
— Давай, молодежь, налегай на торт. Я что-то совсем от здешних магазинов отвыкла. Везде очереди, каждый норовит тебя облаять. Ничего не купишь, что тебе надо. Вот хотела к чаю вафли фруктовые принести — я их люблю, а в Германии таких нет, — так не нашла.
— Да-а, барахла, вафлей — сказала бы мне, я б тебе со склада выписала.
— Не скажу, чтоб в Германии все так хорошо, но обслуживание там — не в пример нашему. В магазин войдешь, продавец тебе «спасибо, фрау», «пожалуйста, фрау». Каждый пустячок оформлен так, что приятно в руки взять.
Ксения кивает головой и важно поддакивает то ли телевизору, то ли в знак того, что она тоже бывала за границей и знает их порядки. Представляю ее тощие ноги в обрезанных валенках в неоновом свете заграничных витрин. И все ей: «Данке шеен, данке шеен».
— Нет, жить там тоже не дешево. Если хочешь что хорошее купить, так приходится выкраивать. Но зато, если уж у тебя появились деньги, то чувствуешь себя госпожой. Не то, что у нас: есть деньги, нет ли — все равно облают.
Елена Яковлевна слушает дочку со своей хитренько-ласковой улыбочкой. Сразу видно, что заграницу она считает глупее себя. Зато тетя Лина совсем стала похожа на заграничную. Особенно волосы: белые, длинными локонами. И посуду в сервант не просто так ставит, а красиво: тарелки — веером, чашки — как пломбир в вазочке. Сверху — попугайчик желтый из перьев.
— Что, нравится мой новый сервиз? То-то. Мужчина что больше всего в женщине ценит? Умение создать уют. Мужчина не любит, чтоб жена его встречала измотанная, в засаленном халате, а непременно, чтоб прибранная, веселая. У самой голова раскалывается, а он чуть кашлянул — беги, ставь ему компрессы. Не будешь за мужем ухаживать, какой хочешь мужчина начнет на сторону смотреть.
Несправедливо это. Если у женщины работа, как у моей мамы, когда ей веселой притворяться, когда для мужа уют создавать? Мужчина должен помочь ей, он же сильнее.
— Вот вы уже большие девочки. Вам пора приучаться. А как вы сидите: одна — ноги кренделем перекрутила, другая ссутулилась. Женщина все время должна следить за осанкой. И готовить вам пора учиться. Мужчины — хуже детей, вкусненькое любят. Им хоть раз в неделю да испеки пирожок. И товарищей его по работе надо уметь принять. Так что приучайтесь смолоду.
Ого! Еще и пирог каждую неделю! Мы с мамой недавно хворост пекли, так целый вечер ухлопали, до постели еле дотащились от усталости. И весь этот труд только для того, чтобы «вку-усненьким» живот набить. Неужели тетя Лина думает, что, если мужа «вку-усненьким» не держать, он превратится в Страшилу? Мой папа не такой.
— Мам, сказать ей секрет?
— Ну, скажи, раз неймется.
— Я с мамой в Германию уезжаю!
— Здорово! Раз — и очутилась в другой стране! Но ты же по-немецки не говоришь. Пойдешь по городу, а на вывесках ничего не прочесть, в кино — ничего не понять. Прямо как глухонемая.
— Поду-умаешь, да в Германии, если хочешь знать, уже давно все наше: и школа, и кино, и магазины.
Счастливая Ленка, мне бы хоть глазком на чужие улицы посмотреть. Папа говорит, что самое интересное в мире — это впитывать порами дух чужих городов. Может, когда я вырасту и хорошо-хорошо выучу английский, мне удастся стать переводчицей и поехать в другие страны?
— Ладно, девки, хватит тары-бары разводить. Небось, уроки еще не сделаны?
— Ну, ба-а…!
— Не «ба-а», а опять на музыке не играла. Я вот расскажу матери, как ты тут меня не слушалась.
Жалко все-таки, что Ленка уезжает. С ней, конечно, мы не очень-то дружим, но как-то совсем одной остаться в квартире… Может, ее не надолго заберут? Может она не подойдет для Германского уюта? Тогда ее подержат немного в Германии и обратно пришлют.
Почему все из моей жизни должны куда-то деваться?
Или уехать, как Ленка. Или променять меня, как Ася, на толстуху с лошадиными зубами.
Вот наверняка сейчас приду к Асе, а там сидит эта Лаша и болтает. Не понимаю, о чем Ася может с ней говорить? Она же сплетница и зубрилка. Может, Ася дружит с ней нарочно, назло мне? Как она делает назло маме?
Сейчас звоню в дверь, и, если там Лаша, придумываю какую-нибудь причину и ухожу. Дзинь, дзинь-дзинь.
— А-а, добренькая мадмуазель? Знакомьтесь: это просто Лаша. Она не обижается.
Зачем Ася меня перед Лашей мадмуазелью обзывает?
— Вам, мадмуазель, шуба не нужна? А то Лашина мамашка по блату могла бы соорудить. Она в Гостинке продавщицей. Зря отказываетесь, вот моя актриса обзавелась: кролик, конечно, но под котика.
Что Лаша скалит свои лошадиные зубы, не понимает, что Ася над нами издевается?
— А мне, как вы понимаете, шуба ни к чему. Меня в интернате с ног до головы оденут, и никому не накладно!
— В каком интернате?
— Вы что, мадмуазель, с луны свалились, не знаете, что такое интернат?
Знаю. Это когда одинаково одетых детей парами водят в сад Карла Маркса гулять. Но причем тут Ася?
— Чего ты на Асю таращишься? В интернате она под присмотром будет.
А Лашу вообще никто не спрашивает, зачем она суется?
— Ася, скажи ты ей, что не пойдешь в интернат. Это все равно, что взрослого человека засунуть в детский сад.
— Ничего ты не понимаешь. Я сама туда хочу! Понятно? Сама!
— Нет, не хочешь. Ты назло туда идешь. Обижаешься, что тебя бросила мама. Но ведь она тебя не бросила. Она просто разрывается между двумя домами.
— Не нужно иметь двух домов, тогда не будешь разрываться.
— Ася, подожди, я, кажется, придумала. А что, если ты пойдешь работать и будешь учиться в вечерней школе? Тогда все поймут, что ты взрослая, и отвяжутся от тебя.
— Такая умная? Вот иди сама и работай.
— Гы, пусть повкалывает на заводе, будет знать, как советы подавать.
— Лаша, не вмешивайся, пожалуйста. Ты ничего не понимаешь.
— Где уж мне с такой умницей как ты тягаться.