Страница:
— Нет, конечно, что я — буржуйка?
— А мне мама сказала, что, если я седьмой класс кончу без троек, она повезет меня на море.
— Счастливая ты, Ритка. Загоришь. Знаешь, как загорелая фигура смотрится!
— Пошли. Наша игра.
Та— ак, какова же на вкус расплата за сплетни? Ага -сухая, солоноватая… немного жжет губы. Кожа деревенеет от ползающих по ней взглядов. В запястья и лодыжки впиваются железные кандалы. Невольничий рынок. НЕТ!!! Я не хочу! Я — дочь акробата. Я могу вырваться из цепей взглядов.
— Держи мяч! Па-ас!
— Пас на правый край!
Маэстро — туш! Юпитер на верхнюю трапецию — ап! Сальто под куполом! Маэстро, быстрее. Еще быстрее! Ап! Двойное сальто под куполом — ап! Барабанная дробь!
— Законно мы сыгранули! Я вся мокрая. Волосы очень растрепались? Зачем физкультурник тебя к своему столу подзывал?
— Сказал, что советует мне записаться в секцию легкой атлетики.
— Ты пойдешь?
— Не знаю. Вообще-то хорошо бы научиться управлять своим телом.
— Если ты пойдешь, то я тоже. Только Ларке не говори, а то она за нами увяжется. Айда в раздевалку!
— Ларусь, поправь мне сзади лямку.
— Сейчас. Идем-ка лучше вон в тот угол одеваться, я тебе один секрет скажу.
— Ну?
— Что — ну?
— Секрет?
— Поклянись, что Ларка не узнает.
— Ну.
— И никому-никому?
— Ну.
— Я вот что придумала: давай с тобой тайную переписку вести. Письмо ты, письмо я, опять ты, опять я…
— Зачем? Мы же каждый день видимся?
— А ты будешь писать не от своего имени, а как будто ты — Пшеничный
— Я? Почему я? И что нам писать?
— Ну, я, например, тебе напишу, чтобы ты не дружил с Сидоровым.
— А я напишу: «Тебе какое дело, с кем хочу — с тем и дружу».
— А я напишу про все Сидоровское поведение.
— А я напишу: «Не суй свой нос в чужой вопрос». Слушай, а почему все-таки я должна писать за Пшеничного?
— Потому что у тебя почерк хуже. Такой же неаккуратный, как у мальчишек.
— А если я исправлю почерк, мы поменяемся?
— Конечно. Только, чур, насчет Ларки мы договорились!
Забавно как! Роман в письмах. Не хуже, чем тот, который мы когда-то с Асей сочиняли. Только неизвестно, о чем мальчишки могут писать? Ладно, выкрутимся. Сначала буду только на вопросы отвечать, а потом сама, то есть сам, начну рассказывать про море, солнце, пальмы…
— О чем это вы с Ларуськой в раздевалке шептались?
— Мы?
— Кто ж еще. Уединились и шу-шу-шу.
— А-а-а, это я Ларусе рассказывала, что учитель физкультуры посоветовал мне записаться в секцию легкой атлетики.
— И она присосалась к тебе?
— Нет, зачем ты так. Я еще и сама не знаю, буду ли ходить.
— Не хочешь мне правду говорить — как хочешь. Я-то хотела тебе секрет про Пшеничного рассказать.
— Какой?
— Такой. Пообещай, что Ларуське не скажешь.
— Ну.
— И никому-никому.
— Ну.
— Я с Пшеничным в кино ходила.
— С Новеньким? В какое кино?
— В обыкновенное. В ДК «Первого Мая». Не веришь? Вот билеты. Шестой ряд, четырнадцатое и пятнадцатое место.
Невероятно! С мальчишкой! Тайно! Вдвоем! Да еще с Пшеничным! Его же со всех сторон улицы видно!
— А знаешь, что он про тебя сказал?
— Про меня?
— Ага. Что ты много о себе мнишь. Назвал тебя «мадам Тюрлюлю».
— Глупо. Я вообще о себе ничего такого не думаю.
— А про Ларуську знаешь, что сказал? Что она — зануда.
— Сам-то он кто? Не успел приехать, уже обзывается. Дурак.
— Не скажи. По-моему, он парень остроумный и наблюдательный. Но от твоего имени я ему передам, что мадам Тюрлюлю считает его дураком.
— Перестань.
— Звонок — мадам Тюрлюлю! Айда на математику!
Сколько про одного обыкновенного мальчишку может быть секретов?! И что они все в нем нашли? Место у меня за партой неудобное, никак не повернуться, чтоб на него посмотреть. Бояркову лучше: стоит сесть вполоборота — сразу видна парта Новенького. Может, предложить Бояркову поменяться? Не все ли ему равно, где сидеть? Нет, неудобно. Подумает еще, что мне этот Пшеничный нужен.
— Боярков?
— Чо?
— Давай на следующем уроке поменяемся с тобой местами. Мне отсюда плохо доску видно.
— Мне-то чо? Мне и тут не жарко не холодно.
— Не будешь меняться?
— Не-а.
Жадина— говядина. Нечего было перед двоечником унижаться. Где-то у меня осколочек зеркальца был: наведу назад на четвертую парту, и все будет видно. Эх, маловат осколочек. Ничего толком не разобрать.
— Боярков, у тебя зеркальца нет?
— Чо?
— Зеркала?
— Не-а.
Подумаешь, злится. Попросить ни о чем нельзя. Ну и сиди пауком за партой. Что? Что меня Алка тычет карандашом в спину? Записка? Кому? Мне? Фу, какая гадость! Всего несколько подрисованных клякс, а взглянешь — и тошнить начнет. Чье это художество? Алкино? Ну-ка, подсмотрю за ней в зеркальце. Вылитая змея: головка маленькая, рот вытянут. Вот-вот развернется пружиной и вопьется в затылок. Но рисовала не она. Девчонка на такую гадость не способна. Кто же? Сидоров? Посмотрим. Точно он. Лицо как у бессовестной обезьяны. А может, и Пшеничный с ним заодно? Нет. У Пшеничного лицо красивое, ресницы длинные, даже тень от них падает на щеки.
— Чо не пишешь? Все пишут.
— Какой номер решать?
— Слушать надо было, а не с зеркальцем играть. Не скажу. Пусть тебе парашу влепят.
Тоже мне, сознательный нашелся: сам решить ничего не может, а туда же — «слушать надо было». Не хочешь говорить — не надо. Без тебя, Паук Бояркович, обойдусь. А вот ты без меня вообще бы был пустотой, не отличимой от цвета парты.
— После уроков едем?
— В музей? Конечно. Только зайдем ко мне, бросим портфели, и я напишу матери записку.
— А с Ларкой где встретимся?
— Около ее дома или на трамвайной остановке.
Всякий раз, когда я оказываюсь у двери Ларуси, у меня появляется ощущение, что шкуры, растянутые на гвоздях, — это дыры, ведущие из чистенькой уютной квартиры в другой мир. В мир, вывернутый наизнанку. Если уж вывернутая лиса — бр-р, какая противная, то — как же в этом мире выглядит человек?
— Лар, ты что так судорожно ищешь?
— Да вот не знаю, куда спрятать нашу с тобой переписку. В твой портфель положить — так мать и туда залезет.
— А зачем его вообще прятать? Мы ничего такого не писали. Это же все выдумки одни.
— Если мать прочтет, что мы про Виталика насочиняли, она меня убьет.
— Ну, давай перестанем про него писать. Можно ведь и про Алку, и про Лашу, и про Бояркова придумать.
— Да ну, чего в них интересного?
— Почему — вот про Алку например,: будто бы она малюткой жила в каморке в подвале, и ее укачивал горбатый старик с сизым носом. Он был холодным сапожником. Теньк — поскрипывала люлька, чок — стучал молоток. Теньк-чок-теньк-чок — старик начинал клевать носом. А в это время из норы в углу вылезали две крысы. Они начинали носиться по люльке туда-сюда, туда-сюда, а Алка следила за ними своими крохотными глазенками. И вдруг однажды одна крыса шмыг — туда, а другая — шмыг сюда, и Алкины глаза тоже: один — туда, другой — сюда. Так и стала она немного косой.
— Откуда ты это взяла? Я про крыс ничего не знала.
— Или про Бояркова, например. Будто бы он совсем даже не человек. Его специально вырастил в колбе злой алхимик. Колба была из синего стекла, в нее шли всякие трубочки, по которым поступали кровь и воздух. Зародышу в колбе крови и воздуха все время не хватало. Солнца он никогда не видел. А алхимик без конца сновал в халате по своей лаборатории, колдовал и довольно потирал руки: «Наконец-то я создал властелина мира».
— Ой, уморила: Боярков — властелин мира! Придумает же такое! А Лаша?
— Лаша была дочерью турецкого султана. Сидела на ста шелковых подушечках, и ей рабы несли подносы пряников, пирожных, халвы.
— Ну ладно, будем писать и об этих. Только так: это все будто бы я тебе, то есть Пшеничному буду рассказывать, а ты будешь придумывать истории про севастопольских мальчишек. Согласна? Идем в спальню, спрячем дневник под матрас.
— Может, в часы? Смотри, у них сколько места в корпусе.
— Ты что! Отец полезет маятник подправлять, откроет дверцу — и на тебе… Знаешь, как он с этими часами носится. Он их из самой Германии тащил, говорит, они там какому-то барону принадлежали.
— Тогда вот сюда, за ковер.
— Красивый ковер, да? Пощупай, какой пушистый. Это от бабушки, богатой полячки. Она и дочку свою избаловала и приучила к богатству.
— Придумала! В печку! Вы же ее никогда не топите, раз батареи работают.
— Ну да, не топим. Мама чуть заболеет, сразу: «У меня озноб, у меня лихорадка». Приходится аж раскалять круглую.
— Тогда придется под матрас.
— Ну-ка, приподними угол. Тяжелый? Давай вместе. Раз-два взяли! Все. Теперь она ни в жисть не догадается. Пошли, а то нас Ларка уже заждалась.
Вот учителя в школе любят повторять: за этим ребенком родители не следят. Так и обо мне в первом классе говорили. А вот за Ларуськой та-ак следят, что приходится всякую ерунду под матрас прятать. Только такое воспитание больше похоже на слежку шпиков за революционерами.
— Видишь, какая Ларка вредная: специально назначила встречу у Выборгского. Пошли, посмотрим на его окна.
— Неудобно. Подумает, что мы ради него сюда пришли.
— А чего ты краснеешь? Влюбилась в него, что ли?
— Я?
— А то кто же? Если б не втрескалась, так бы за него в дневнике не писала.
Как не справедливо: сама же велела мне за Пшеничного придумывать и сама же подлавливает. Почему нельзя просто всем вместе дружить: и девчонкам и мальчишкам? Вместе ездить в музей, в кино, шататься по городу, смеяться? Зачем каждый старается с мясом отодрать другого от дружбы?
— Так я и знала! Полюбуйтесь! Твоя распрекрасная Ларочка прогуливается мимо дома Пшеничного! Мы же уговорились! Нет, ей нужно, чтоб мальчишки за ней бегали!
— Привет. Я так и знала, что вы мимо окон пойдете. Нарочно сюда пришла. А вы сразу и попались.
— По-моему, это называется «На воре шапка горит».
— Ой, девочки, не будем ссориться. Мы так на трамвай опоздаем.
— Двадцатка!
— Рванули!
— Уф, едва успели! Знаете, какую я игру придумала? Давайте читать с афиш и подбирать, кому подойдут эти прозвища. Вот, например, на этого тощего посмотрите, с рулоном — вылитый Трубадур.
— А эта ковыляет на толстых ногах — Баядерка.
— Думаешь, Баядерка в ботах ходила?
— А то как же. И в шляпе с бадью.
— Нет, вы на этого в очках гляньте. Сейчас сказану про него — обхохочитесь.
— Ну?
— Это Шурале!
— Во отрава идет, скромненькая такая. Сразу видать, что Отравиатта.
— Между прочим, Травиата — вообще не имя, мне мама сказала, что это слово означает «продажная женщина».
— Мда-а-с, накладочка вышла. Нашу Отравиатту ни за какие деньги не купят.
— Разве что за нее хорошенько приплатить.
Наконец— то девочки поняли, что вместе в сто раз лучше, чем врозь. Вот мы идем втроем по улице. Это уже не просто -я и две Ларисы — это идет новое поколение. Сильное, красивое. Ему принадлежит планета. Нет, не эта с прокопченным снегом и обшарпанными домами. А будущая — счастливая. Вот этому, тому, той — им просто не повезло. Они родились раньше нас и не доживут до счастья. Не хорошо смеяться над ними. Лучше щедро отделить несколько кусочков от нашего будущего счастья и раздавать на перекрестках как цветы.
— Кончайте трепаться. Наш экскурсовод пришла.
— Товарищи взрослые, отойдите, пожалуйста, от группы школьников! Странные люди, ведь видят, что это занятия, нет, норовят пристроиться!
Что— то мне сегодня вообще не настроиться на картины. Кажется, что искусство просто-напросто наряд голого короля. Разрешенный способ дурачить простых людей.
— Товарищи посетители, я же сказала — не мешайте работать, отойдите от детей!
Отчего мне так плохо? От духоты? От того, что сзади напирают, дышат в затылок? Кто-то или что-то шарит по спине горячими пальцами. Обернуться? А вдруг там никого нет? Лектор подумает, что я дура и не умею слушать. Опять поползло: по юбке, по плечам, по шее — бр-р-р. Неужели это потные человеческие руки? Или кто-то запустил мне под платье пиявок? Нет, пиявки так не сопят. Может, сумасшедший какой? Обхватит шею и задушит?
— Ларусь, спустись со мной в туалет. Меня тошнит.
— Чего, съела чего?
— Пойдем скорее, меня сейчас вырвет.
— Если отравление, нужно сначала выпить три литра воды. Пей прямо из-под крана.
— Не могу.
— Пей! Зачем ты моешь руки и лицо? Ты плачешь?
— Нет, меня просто знобит. Посмотри, у меня на спине никакой грязи нет?
— Вроде все нормально. Может, у тебя грипп начинается?
Это не грипп. Не отравление. Я знаю, откуда эти черные пальцы-пиявки, которые ползали у меня по спине. Из-за сараев, мусорных бачков, захламленных подвалов. Они тянутся через все улицы. На ощупь отыскивают самых беззащитные места и впиваются сзади.
Я думала здесь в музее они меня не достанут: картины для них опасны, как смертоносные лучи. Может, это лучи замедленного действия? Выйдет такой помоичный человек из музея, вроде ничего не чувствует. Начнет подходить к своим сараям — устал. Дома приляжет на диван (дома-то они смирные, как мужья наших соседок) и жалостливым голосом: «Чой-то мне нездоровится, чой-то мне в боку колет». Ночью все забегают, засуетятся: «скорую», «неотложку». Врач приедет, многозначительно покачает головой: «Поздно. Безнадежен». К утру вытянет ноги, руки на толстом животе сложит и тю-тю — умер. И никто не узнает, что ему за меня отомстила картина.
Сне— ег!!
— Во навалило!
— Природа, пока мы бездельничали в школе, не сидела, сложа руки.
— Айда через Выборгский сад!
— Под таким обстрелом улицу не перебежишь.
— Пробьемся! Заслоняй лицо портфелем!
— Рванули!
— Уф, в тебя попал снежок!
— Ага, стряхни сзади.
— Кто попал?
— Не знаю, Летунов, наверно.
— А меня Пшеничный с Сидоровым обстреляли. Этот бесстыжий Сидоров знаешь, куда норовит попасть? Ну, чтоб на пальто три белых пятна остались
— Правильно его Лаша по глазам трусами отхлестала.
— А снег, попробуй, как здорово лепится. Зря мы Ларуську не подождали, скатали бы вместе бабу.
— Ее все равно мамочка обедать ждет. Вон малыши уже каких комков накатали. Айда с ними!
— Догоним и перегоним малышню, как загнивающую Америку!
— Поднимем уровень советских снежных баб выше мировых стандартов!
— Дадим на каждую душу снежного населения по две головы!
— Слушай, по-моему, мы не комки, а дурака сваляли: как мы теперь такие махины взгромоздим друг на друга?
— Ничего, мы сейчас твоего буржуя подраскулачим! Моему середняку добавим!
— Дудки-с, не дам такого законного толстяка портить! С твоего жирок сгоним!
— Нет, на твоем поскачем, пока не похудеет!
— Нет, твоего на диету посадим!
— Уф, твой развалился!
— И твой раз-два-раз-валил-ся!
— Эх, жаль Ларуську не взяли в снегу повозиться.
— Опять ты за свое. Для нее снег — сырость под ногами. Правильно про нее Пшеничный сказал, что она — зануда с прокурорскими замашками
— Сам то он кто?
— Симпатичный молодой человек. А про тебя знаешь, что он сказал? Что ты на уроках за ним в зеркальце подглядываешь.
— Врет!
— Может, кто-то и врет, зато кто-то другой краснеет.
Докатилась. Теперь вся школа про зеркальце узнает. А если еще вскроется наша с Ларуськой дурацкая переписка в дневнике, вообще засмеют. Эх, взять бы этого чистого снегу и стереть у всех в памяти все, что они знают обо мне. Все — беру себя в руки и прекращаю глупости. Никаких подглядываний в зеркальце. Не искать глазами в коридоре черную вельветовую куртку. Обходить Выборгский сад за тысячу верст. Выбросить Ларуськин дневник. Точка. Кончено.
По заснеженной дорожке, среди толстых, изуродованных старостью тополей плетется маленькая черная лошадка с султаном на голове. За ней грустно тянутся санки. На санках черный, как лаковая шкатулка, гроб. В гробу безжалостно вырванные страницы из Ларуськиного дневника, круглое зеркальце, классная фотография и скомканный носовой платок с невыплаканными слезами.
— Лар, пойдем отсюда, у меня руки от снега закоченели.
— Не хочешь в ЕГО саду торчать? Ладно, пошли. Я вот о чем хотела тебя спросить: тебе где больше нравятся занятия — в самом музее или в лектории?
— И там и там — это помогает собрать картину.
— Как это «собрать»?
— Когда я смотрю на картину сама, я на ней ничего не вижу: только пятна, фигуры, предметы. В лектории мне ее с помощью диапозитивов разбирают на кусочки. Объясняют образы, показывают, как они развивались от эскиза к эскизу.
А когда возвращаешься в музей уже не ты ее, а картина тебя собирает из кусочков. Вот ты идешь по дворцовой лестнице, она охватывает тебя с двух сторон мраморными перилами, осторожно передает тебя овальному залу, он срезает в тебе лишние углы, окутывает лепниной, подстилает теплое дерево под ноги, и как на ладонях подносит тебя к картине. Тебе только остается -распахнуть глаза и шагнуть внутрь рамы. И ты уже другой человек.
— А какую тему ты выбрала для экскурсий в школе?
— Не знаю. Может, взять для начала парадный портрет? Там проще — в картину можно войти по драгоценному шитью платьев и мундиров.
— Слушай, отдай мне парадный портрет. По нему легче готовиться.
— Ладно, тогда мне лучше взять переход от классицизма к романтизму. Отобрать несколько картин, как на лекции, и сопоставить детали.
— Отдай Ларуське «переход». А себе другое что-нибудь возьми.
— Гм, пейзаж взять? В школе от полей-деревьев все мигом завянут. Натюрморт? Доморощенные шутники начнут упражняться в добавлении «недостающих» деталей. Разве что «передвижников»?
— Во-во, бери «передвижников». Самое милое дело. Страдания народа: холод, голод, нищета. Сразу пятерку по истории и по литературе поставят.
— Да я не для оценки. А вдруг никто на мою экскурсию не придет?
— Придут. Даже Пшеничный притащится полюбопытствовать, рот раскроет и ему туда куропатка из «Охотничьих рассказов» влетит.
— Опять Пшеничный! Надоело!
— Ну-ну, не буду. Слушай, а ты экскурсию будешь по бумажке читать или вызубришь?
— Ни то, ни другое. Мне, для того, чтобы хорошо получился рассказ, нужно просто продумать все, что нам говорили в музее. Потом все нарочно забыть. И, оказавшись перед репродукцией, постараться увидеть ее как бы впервые. Смотришь на картину и сама не знаешь, что ты о ней скажешь в следующую секунду. Открываешь рот и с удивлением слушаешь себя. Вот тогда получается интересно.
— Боюсь, что после тебя нас с Ларуськой вообще никто слушать не будет. Она тебя просила написать ей экскурсию?
— Да. Только у меня на такую писанину ни сил, ни времени не хватит. Вот если бы у нас был магнитофон, я бы рассказала, что мне видится на ее парадных портретах, а она могла бы записать.
— Неужели ты не видишь, что она тебя эксплуатирует?
— Ерунда. Она мне даже помогает своей собранностью, требовательностью.
— До чего же ты наивна! Как можно быть умным человеком и не понимать простых вещей: мы не можем дружить втроем. Мы слишком разные.
— Наоборот! Когда мы втроем, мы перестаем быть половинкой-четвертинкой, мы становимся одним взрослым человеком. А взрослый — это тот, кому сейчас, а не в будущем принадлежит его жизнь.
— Как это?
— Ну, взрослый живет своей, а не родительской жизнью.
— Нет, ты все-таки не понимаешь. Неужели тебе не противно каждый день чувствовать себя лгуньей: то Ларуська просит тебя что-то не говорить мне, то я прошу не говорить Ларуське. Ты выкручиваешься (кстати, очень неудачно), что-то мямлишь, молчишь. Учти, ложь очень легко входит в привычку, привычка становится второй натурой.
До чего холодно. Руки онемели, аж портфель удержать не могут. И в голове вместо мозга глыба льда. Что Ларка от меня хочет? Чтобы я сказала Ларуське, что не буду с ней дружить? У меня и язык-то не повернется так обидеть человека.
— Лар, это совсем не плохо, что мы разные. Мы как бы дополняем друг друга.
— Я чувствую, что у тебя не хватает воли выбрать между ею и мною. Но ведь от этого все равно никуда не денешься. В жизни всегда приходится выбирать. И чем решительнее ты научишься делать выбор, тем легче тебе же будет потом.
Что ей от меня надо? Зажала меня в когтях, как птица шишку, и долбит клювом. Но я-то, между прочим, не деревянная, мне больно.
— Лар, пойдем ко мне, погреемся. Это ты от холода так. Посидим, попьем чаю, и ты сразу увидишь все по-другому. Люди не вещи, их нельзя выбирать. Можно только искать друг в друге что-то общее, что объединяет. И любой ценой учиться быть вместе, а не разъединяться.
— Я не говорю, что ты обязательно должна выбрать меня. Мне вовсе не хотелось влиять на твой выбор, поэтому-то я и не иду к тебе. Но выбрать придется.
— Почему?
— Скоро ты сама убедишься: оставив все, как есть, ты просто лишишься нас обеих.
— Давай хоть в парадной постоим у батареи. Я совсем закоченела. Ничего не соображаю.
— Нет, останемся здесь, на нейтральной территории.
Ничего себе нейтральная территория! Держит меня как крепость в осаде! Морит голодом-холодом! Да еще угрожает! Эх, тарелку бы щей сюда горячих. Может, тогда мне хоть сытое брюхо подсказало бы, как выпутаться из этой дурацкой ситуации.
— Лар, у меня ноги как культяшки, ничего не чувствуют.
— Все от тебя зависит. Ты должна сейчас сделать выбор.
— Я не могу ни сейчас, ни никогда.
— Научись смотреть на главное: с кем у тебя больше общих интересов, и тогда все будет просто, как решение задачи.
Бу— бу-бу… ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не понимаю. У меня уже нет ни рук, ни ног, ни головы. Только огромный желудок, который трубит громче «Русского Дизеля»:
СУ-ПУ-КОТ-ЛЕ-ТУ-КАР-ТОШ-КИ!
— А мне мама сказала, что, если я седьмой класс кончу без троек, она повезет меня на море.
— Счастливая ты, Ритка. Загоришь. Знаешь, как загорелая фигура смотрится!
— Пошли. Наша игра.
Та— ак, какова же на вкус расплата за сплетни? Ага -сухая, солоноватая… немного жжет губы. Кожа деревенеет от ползающих по ней взглядов. В запястья и лодыжки впиваются железные кандалы. Невольничий рынок. НЕТ!!! Я не хочу! Я — дочь акробата. Я могу вырваться из цепей взглядов.
— Держи мяч! Па-ас!
— Пас на правый край!
Маэстро — туш! Юпитер на верхнюю трапецию — ап! Сальто под куполом! Маэстро, быстрее. Еще быстрее! Ап! Двойное сальто под куполом — ап! Барабанная дробь!
— Законно мы сыгранули! Я вся мокрая. Волосы очень растрепались? Зачем физкультурник тебя к своему столу подзывал?
— Сказал, что советует мне записаться в секцию легкой атлетики.
— Ты пойдешь?
— Не знаю. Вообще-то хорошо бы научиться управлять своим телом.
— Если ты пойдешь, то я тоже. Только Ларке не говори, а то она за нами увяжется. Айда в раздевалку!
— Ларусь, поправь мне сзади лямку.
— Сейчас. Идем-ка лучше вон в тот угол одеваться, я тебе один секрет скажу.
— Ну?
— Что — ну?
— Секрет?
— Поклянись, что Ларка не узнает.
— Ну.
— И никому-никому?
— Ну.
— Я вот что придумала: давай с тобой тайную переписку вести. Письмо ты, письмо я, опять ты, опять я…
— Зачем? Мы же каждый день видимся?
— А ты будешь писать не от своего имени, а как будто ты — Пшеничный
— Я? Почему я? И что нам писать?
— Ну, я, например, тебе напишу, чтобы ты не дружил с Сидоровым.
— А я напишу: «Тебе какое дело, с кем хочу — с тем и дружу».
— А я напишу про все Сидоровское поведение.
— А я напишу: «Не суй свой нос в чужой вопрос». Слушай, а почему все-таки я должна писать за Пшеничного?
— Потому что у тебя почерк хуже. Такой же неаккуратный, как у мальчишек.
— А если я исправлю почерк, мы поменяемся?
— Конечно. Только, чур, насчет Ларки мы договорились!
Забавно как! Роман в письмах. Не хуже, чем тот, который мы когда-то с Асей сочиняли. Только неизвестно, о чем мальчишки могут писать? Ладно, выкрутимся. Сначала буду только на вопросы отвечать, а потом сама, то есть сам, начну рассказывать про море, солнце, пальмы…
— О чем это вы с Ларуськой в раздевалке шептались?
— Мы?
— Кто ж еще. Уединились и шу-шу-шу.
— А-а-а, это я Ларусе рассказывала, что учитель физкультуры посоветовал мне записаться в секцию легкой атлетики.
— И она присосалась к тебе?
— Нет, зачем ты так. Я еще и сама не знаю, буду ли ходить.
— Не хочешь мне правду говорить — как хочешь. Я-то хотела тебе секрет про Пшеничного рассказать.
— Какой?
— Такой. Пообещай, что Ларуське не скажешь.
— Ну.
— И никому-никому.
— Ну.
— Я с Пшеничным в кино ходила.
— С Новеньким? В какое кино?
— В обыкновенное. В ДК «Первого Мая». Не веришь? Вот билеты. Шестой ряд, четырнадцатое и пятнадцатое место.
Невероятно! С мальчишкой! Тайно! Вдвоем! Да еще с Пшеничным! Его же со всех сторон улицы видно!
— А знаешь, что он про тебя сказал?
— Про меня?
— Ага. Что ты много о себе мнишь. Назвал тебя «мадам Тюрлюлю».
— Глупо. Я вообще о себе ничего такого не думаю.
— А про Ларуську знаешь, что сказал? Что она — зануда.
— Сам-то он кто? Не успел приехать, уже обзывается. Дурак.
— Не скажи. По-моему, он парень остроумный и наблюдательный. Но от твоего имени я ему передам, что мадам Тюрлюлю считает его дураком.
— Перестань.
— Звонок — мадам Тюрлюлю! Айда на математику!
Сколько про одного обыкновенного мальчишку может быть секретов?! И что они все в нем нашли? Место у меня за партой неудобное, никак не повернуться, чтоб на него посмотреть. Бояркову лучше: стоит сесть вполоборота — сразу видна парта Новенького. Может, предложить Бояркову поменяться? Не все ли ему равно, где сидеть? Нет, неудобно. Подумает еще, что мне этот Пшеничный нужен.
— Боярков?
— Чо?
— Давай на следующем уроке поменяемся с тобой местами. Мне отсюда плохо доску видно.
— Мне-то чо? Мне и тут не жарко не холодно.
— Не будешь меняться?
— Не-а.
Жадина— говядина. Нечего было перед двоечником унижаться. Где-то у меня осколочек зеркальца был: наведу назад на четвертую парту, и все будет видно. Эх, маловат осколочек. Ничего толком не разобрать.
— Боярков, у тебя зеркальца нет?
— Чо?
— Зеркала?
— Не-а.
Подумаешь, злится. Попросить ни о чем нельзя. Ну и сиди пауком за партой. Что? Что меня Алка тычет карандашом в спину? Записка? Кому? Мне? Фу, какая гадость! Всего несколько подрисованных клякс, а взглянешь — и тошнить начнет. Чье это художество? Алкино? Ну-ка, подсмотрю за ней в зеркальце. Вылитая змея: головка маленькая, рот вытянут. Вот-вот развернется пружиной и вопьется в затылок. Но рисовала не она. Девчонка на такую гадость не способна. Кто же? Сидоров? Посмотрим. Точно он. Лицо как у бессовестной обезьяны. А может, и Пшеничный с ним заодно? Нет. У Пшеничного лицо красивое, ресницы длинные, даже тень от них падает на щеки.
— Чо не пишешь? Все пишут.
— Какой номер решать?
— Слушать надо было, а не с зеркальцем играть. Не скажу. Пусть тебе парашу влепят.
Тоже мне, сознательный нашелся: сам решить ничего не может, а туда же — «слушать надо было». Не хочешь говорить — не надо. Без тебя, Паук Бояркович, обойдусь. А вот ты без меня вообще бы был пустотой, не отличимой от цвета парты.
— После уроков едем?
— В музей? Конечно. Только зайдем ко мне, бросим портфели, и я напишу матери записку.
— А с Ларкой где встретимся?
— Около ее дома или на трамвайной остановке.
Всякий раз, когда я оказываюсь у двери Ларуси, у меня появляется ощущение, что шкуры, растянутые на гвоздях, — это дыры, ведущие из чистенькой уютной квартиры в другой мир. В мир, вывернутый наизнанку. Если уж вывернутая лиса — бр-р, какая противная, то — как же в этом мире выглядит человек?
— Лар, ты что так судорожно ищешь?
— Да вот не знаю, куда спрятать нашу с тобой переписку. В твой портфель положить — так мать и туда залезет.
— А зачем его вообще прятать? Мы ничего такого не писали. Это же все выдумки одни.
— Если мать прочтет, что мы про Виталика насочиняли, она меня убьет.
— Ну, давай перестанем про него писать. Можно ведь и про Алку, и про Лашу, и про Бояркова придумать.
— Да ну, чего в них интересного?
— Почему — вот про Алку например,: будто бы она малюткой жила в каморке в подвале, и ее укачивал горбатый старик с сизым носом. Он был холодным сапожником. Теньк — поскрипывала люлька, чок — стучал молоток. Теньк-чок-теньк-чок — старик начинал клевать носом. А в это время из норы в углу вылезали две крысы. Они начинали носиться по люльке туда-сюда, туда-сюда, а Алка следила за ними своими крохотными глазенками. И вдруг однажды одна крыса шмыг — туда, а другая — шмыг сюда, и Алкины глаза тоже: один — туда, другой — сюда. Так и стала она немного косой.
— Откуда ты это взяла? Я про крыс ничего не знала.
— Или про Бояркова, например. Будто бы он совсем даже не человек. Его специально вырастил в колбе злой алхимик. Колба была из синего стекла, в нее шли всякие трубочки, по которым поступали кровь и воздух. Зародышу в колбе крови и воздуха все время не хватало. Солнца он никогда не видел. А алхимик без конца сновал в халате по своей лаборатории, колдовал и довольно потирал руки: «Наконец-то я создал властелина мира».
— Ой, уморила: Боярков — властелин мира! Придумает же такое! А Лаша?
— Лаша была дочерью турецкого султана. Сидела на ста шелковых подушечках, и ей рабы несли подносы пряников, пирожных, халвы.
— Ну ладно, будем писать и об этих. Только так: это все будто бы я тебе, то есть Пшеничному буду рассказывать, а ты будешь придумывать истории про севастопольских мальчишек. Согласна? Идем в спальню, спрячем дневник под матрас.
— Может, в часы? Смотри, у них сколько места в корпусе.
— Ты что! Отец полезет маятник подправлять, откроет дверцу — и на тебе… Знаешь, как он с этими часами носится. Он их из самой Германии тащил, говорит, они там какому-то барону принадлежали.
— Тогда вот сюда, за ковер.
— Красивый ковер, да? Пощупай, какой пушистый. Это от бабушки, богатой полячки. Она и дочку свою избаловала и приучила к богатству.
— Придумала! В печку! Вы же ее никогда не топите, раз батареи работают.
— Ну да, не топим. Мама чуть заболеет, сразу: «У меня озноб, у меня лихорадка». Приходится аж раскалять круглую.
— Тогда придется под матрас.
— Ну-ка, приподними угол. Тяжелый? Давай вместе. Раз-два взяли! Все. Теперь она ни в жисть не догадается. Пошли, а то нас Ларка уже заждалась.
Вот учителя в школе любят повторять: за этим ребенком родители не следят. Так и обо мне в первом классе говорили. А вот за Ларуськой та-ак следят, что приходится всякую ерунду под матрас прятать. Только такое воспитание больше похоже на слежку шпиков за революционерами.
— Видишь, какая Ларка вредная: специально назначила встречу у Выборгского. Пошли, посмотрим на его окна.
— Неудобно. Подумает, что мы ради него сюда пришли.
— А чего ты краснеешь? Влюбилась в него, что ли?
— Я?
— А то кто же? Если б не втрескалась, так бы за него в дневнике не писала.
Как не справедливо: сама же велела мне за Пшеничного придумывать и сама же подлавливает. Почему нельзя просто всем вместе дружить: и девчонкам и мальчишкам? Вместе ездить в музей, в кино, шататься по городу, смеяться? Зачем каждый старается с мясом отодрать другого от дружбы?
— Так я и знала! Полюбуйтесь! Твоя распрекрасная Ларочка прогуливается мимо дома Пшеничного! Мы же уговорились! Нет, ей нужно, чтоб мальчишки за ней бегали!
— Привет. Я так и знала, что вы мимо окон пойдете. Нарочно сюда пришла. А вы сразу и попались.
— По-моему, это называется «На воре шапка горит».
— Ой, девочки, не будем ссориться. Мы так на трамвай опоздаем.
— Двадцатка!
— Рванули!
— Уф, едва успели! Знаете, какую я игру придумала? Давайте читать с афиш и подбирать, кому подойдут эти прозвища. Вот, например, на этого тощего посмотрите, с рулоном — вылитый Трубадур.
— А эта ковыляет на толстых ногах — Баядерка.
— Думаешь, Баядерка в ботах ходила?
— А то как же. И в шляпе с бадью.
— Нет, вы на этого в очках гляньте. Сейчас сказану про него — обхохочитесь.
— Ну?
— Это Шурале!
— Во отрава идет, скромненькая такая. Сразу видать, что Отравиатта.
— Между прочим, Травиата — вообще не имя, мне мама сказала, что это слово означает «продажная женщина».
— Мда-а-с, накладочка вышла. Нашу Отравиатту ни за какие деньги не купят.
— Разве что за нее хорошенько приплатить.
Наконец— то девочки поняли, что вместе в сто раз лучше, чем врозь. Вот мы идем втроем по улице. Это уже не просто -я и две Ларисы — это идет новое поколение. Сильное, красивое. Ему принадлежит планета. Нет, не эта с прокопченным снегом и обшарпанными домами. А будущая — счастливая. Вот этому, тому, той — им просто не повезло. Они родились раньше нас и не доживут до счастья. Не хорошо смеяться над ними. Лучше щедро отделить несколько кусочков от нашего будущего счастья и раздавать на перекрестках как цветы.
— Кончайте трепаться. Наш экскурсовод пришла.
— Товарищи взрослые, отойдите, пожалуйста, от группы школьников! Странные люди, ведь видят, что это занятия, нет, норовят пристроиться!
Что— то мне сегодня вообще не настроиться на картины. Кажется, что искусство просто-напросто наряд голого короля. Разрешенный способ дурачить простых людей.
— Товарищи посетители, я же сказала — не мешайте работать, отойдите от детей!
Отчего мне так плохо? От духоты? От того, что сзади напирают, дышат в затылок? Кто-то или что-то шарит по спине горячими пальцами. Обернуться? А вдруг там никого нет? Лектор подумает, что я дура и не умею слушать. Опять поползло: по юбке, по плечам, по шее — бр-р-р. Неужели это потные человеческие руки? Или кто-то запустил мне под платье пиявок? Нет, пиявки так не сопят. Может, сумасшедший какой? Обхватит шею и задушит?
— Ларусь, спустись со мной в туалет. Меня тошнит.
— Чего, съела чего?
— Пойдем скорее, меня сейчас вырвет.
— Если отравление, нужно сначала выпить три литра воды. Пей прямо из-под крана.
— Не могу.
— Пей! Зачем ты моешь руки и лицо? Ты плачешь?
— Нет, меня просто знобит. Посмотри, у меня на спине никакой грязи нет?
— Вроде все нормально. Может, у тебя грипп начинается?
Это не грипп. Не отравление. Я знаю, откуда эти черные пальцы-пиявки, которые ползали у меня по спине. Из-за сараев, мусорных бачков, захламленных подвалов. Они тянутся через все улицы. На ощупь отыскивают самых беззащитные места и впиваются сзади.
Я думала здесь в музее они меня не достанут: картины для них опасны, как смертоносные лучи. Может, это лучи замедленного действия? Выйдет такой помоичный человек из музея, вроде ничего не чувствует. Начнет подходить к своим сараям — устал. Дома приляжет на диван (дома-то они смирные, как мужья наших соседок) и жалостливым голосом: «Чой-то мне нездоровится, чой-то мне в боку колет». Ночью все забегают, засуетятся: «скорую», «неотложку». Врач приедет, многозначительно покачает головой: «Поздно. Безнадежен». К утру вытянет ноги, руки на толстом животе сложит и тю-тю — умер. И никто не узнает, что ему за меня отомстила картина.
*
Сне— ег!!
— Во навалило!
— Природа, пока мы бездельничали в школе, не сидела, сложа руки.
— Айда через Выборгский сад!
— Под таким обстрелом улицу не перебежишь.
— Пробьемся! Заслоняй лицо портфелем!
— Рванули!
— Уф, в тебя попал снежок!
— Ага, стряхни сзади.
— Кто попал?
— Не знаю, Летунов, наверно.
— А меня Пшеничный с Сидоровым обстреляли. Этот бесстыжий Сидоров знаешь, куда норовит попасть? Ну, чтоб на пальто три белых пятна остались
— Правильно его Лаша по глазам трусами отхлестала.
— А снег, попробуй, как здорово лепится. Зря мы Ларуську не подождали, скатали бы вместе бабу.
— Ее все равно мамочка обедать ждет. Вон малыши уже каких комков накатали. Айда с ними!
— Догоним и перегоним малышню, как загнивающую Америку!
— Поднимем уровень советских снежных баб выше мировых стандартов!
— Дадим на каждую душу снежного населения по две головы!
— Слушай, по-моему, мы не комки, а дурака сваляли: как мы теперь такие махины взгромоздим друг на друга?
— Ничего, мы сейчас твоего буржуя подраскулачим! Моему середняку добавим!
— Дудки-с, не дам такого законного толстяка портить! С твоего жирок сгоним!
— Нет, на твоем поскачем, пока не похудеет!
— Нет, твоего на диету посадим!
— Уф, твой развалился!
— И твой раз-два-раз-валил-ся!
— Эх, жаль Ларуську не взяли в снегу повозиться.
— Опять ты за свое. Для нее снег — сырость под ногами. Правильно про нее Пшеничный сказал, что она — зануда с прокурорскими замашками
— Сам то он кто?
— Симпатичный молодой человек. А про тебя знаешь, что он сказал? Что ты на уроках за ним в зеркальце подглядываешь.
— Врет!
— Может, кто-то и врет, зато кто-то другой краснеет.
Докатилась. Теперь вся школа про зеркальце узнает. А если еще вскроется наша с Ларуськой дурацкая переписка в дневнике, вообще засмеют. Эх, взять бы этого чистого снегу и стереть у всех в памяти все, что они знают обо мне. Все — беру себя в руки и прекращаю глупости. Никаких подглядываний в зеркальце. Не искать глазами в коридоре черную вельветовую куртку. Обходить Выборгский сад за тысячу верст. Выбросить Ларуськин дневник. Точка. Кончено.
По заснеженной дорожке, среди толстых, изуродованных старостью тополей плетется маленькая черная лошадка с султаном на голове. За ней грустно тянутся санки. На санках черный, как лаковая шкатулка, гроб. В гробу безжалостно вырванные страницы из Ларуськиного дневника, круглое зеркальце, классная фотография и скомканный носовой платок с невыплаканными слезами.
— Лар, пойдем отсюда, у меня руки от снега закоченели.
— Не хочешь в ЕГО саду торчать? Ладно, пошли. Я вот о чем хотела тебя спросить: тебе где больше нравятся занятия — в самом музее или в лектории?
— И там и там — это помогает собрать картину.
— Как это «собрать»?
— Когда я смотрю на картину сама, я на ней ничего не вижу: только пятна, фигуры, предметы. В лектории мне ее с помощью диапозитивов разбирают на кусочки. Объясняют образы, показывают, как они развивались от эскиза к эскизу.
А когда возвращаешься в музей уже не ты ее, а картина тебя собирает из кусочков. Вот ты идешь по дворцовой лестнице, она охватывает тебя с двух сторон мраморными перилами, осторожно передает тебя овальному залу, он срезает в тебе лишние углы, окутывает лепниной, подстилает теплое дерево под ноги, и как на ладонях подносит тебя к картине. Тебе только остается -распахнуть глаза и шагнуть внутрь рамы. И ты уже другой человек.
— А какую тему ты выбрала для экскурсий в школе?
— Не знаю. Может, взять для начала парадный портрет? Там проще — в картину можно войти по драгоценному шитью платьев и мундиров.
— Слушай, отдай мне парадный портрет. По нему легче готовиться.
— Ладно, тогда мне лучше взять переход от классицизма к романтизму. Отобрать несколько картин, как на лекции, и сопоставить детали.
— Отдай Ларуське «переход». А себе другое что-нибудь возьми.
— Гм, пейзаж взять? В школе от полей-деревьев все мигом завянут. Натюрморт? Доморощенные шутники начнут упражняться в добавлении «недостающих» деталей. Разве что «передвижников»?
— Во-во, бери «передвижников». Самое милое дело. Страдания народа: холод, голод, нищета. Сразу пятерку по истории и по литературе поставят.
— Да я не для оценки. А вдруг никто на мою экскурсию не придет?
— Придут. Даже Пшеничный притащится полюбопытствовать, рот раскроет и ему туда куропатка из «Охотничьих рассказов» влетит.
— Опять Пшеничный! Надоело!
— Ну-ну, не буду. Слушай, а ты экскурсию будешь по бумажке читать или вызубришь?
— Ни то, ни другое. Мне, для того, чтобы хорошо получился рассказ, нужно просто продумать все, что нам говорили в музее. Потом все нарочно забыть. И, оказавшись перед репродукцией, постараться увидеть ее как бы впервые. Смотришь на картину и сама не знаешь, что ты о ней скажешь в следующую секунду. Открываешь рот и с удивлением слушаешь себя. Вот тогда получается интересно.
— Боюсь, что после тебя нас с Ларуськой вообще никто слушать не будет. Она тебя просила написать ей экскурсию?
— Да. Только у меня на такую писанину ни сил, ни времени не хватит. Вот если бы у нас был магнитофон, я бы рассказала, что мне видится на ее парадных портретах, а она могла бы записать.
— Неужели ты не видишь, что она тебя эксплуатирует?
— Ерунда. Она мне даже помогает своей собранностью, требовательностью.
— До чего же ты наивна! Как можно быть умным человеком и не понимать простых вещей: мы не можем дружить втроем. Мы слишком разные.
— Наоборот! Когда мы втроем, мы перестаем быть половинкой-четвертинкой, мы становимся одним взрослым человеком. А взрослый — это тот, кому сейчас, а не в будущем принадлежит его жизнь.
— Как это?
— Ну, взрослый живет своей, а не родительской жизнью.
— Нет, ты все-таки не понимаешь. Неужели тебе не противно каждый день чувствовать себя лгуньей: то Ларуська просит тебя что-то не говорить мне, то я прошу не говорить Ларуське. Ты выкручиваешься (кстати, очень неудачно), что-то мямлишь, молчишь. Учти, ложь очень легко входит в привычку, привычка становится второй натурой.
До чего холодно. Руки онемели, аж портфель удержать не могут. И в голове вместо мозга глыба льда. Что Ларка от меня хочет? Чтобы я сказала Ларуське, что не буду с ней дружить? У меня и язык-то не повернется так обидеть человека.
— Лар, это совсем не плохо, что мы разные. Мы как бы дополняем друг друга.
— Я чувствую, что у тебя не хватает воли выбрать между ею и мною. Но ведь от этого все равно никуда не денешься. В жизни всегда приходится выбирать. И чем решительнее ты научишься делать выбор, тем легче тебе же будет потом.
Что ей от меня надо? Зажала меня в когтях, как птица шишку, и долбит клювом. Но я-то, между прочим, не деревянная, мне больно.
— Лар, пойдем ко мне, погреемся. Это ты от холода так. Посидим, попьем чаю, и ты сразу увидишь все по-другому. Люди не вещи, их нельзя выбирать. Можно только искать друг в друге что-то общее, что объединяет. И любой ценой учиться быть вместе, а не разъединяться.
— Я не говорю, что ты обязательно должна выбрать меня. Мне вовсе не хотелось влиять на твой выбор, поэтому-то я и не иду к тебе. Но выбрать придется.
— Почему?
— Скоро ты сама убедишься: оставив все, как есть, ты просто лишишься нас обеих.
— Давай хоть в парадной постоим у батареи. Я совсем закоченела. Ничего не соображаю.
— Нет, останемся здесь, на нейтральной территории.
Ничего себе нейтральная территория! Держит меня как крепость в осаде! Морит голодом-холодом! Да еще угрожает! Эх, тарелку бы щей сюда горячих. Может, тогда мне хоть сытое брюхо подсказало бы, как выпутаться из этой дурацкой ситуации.
— Лар, у меня ноги как культяшки, ничего не чувствуют.
— Все от тебя зависит. Ты должна сейчас сделать выбор.
— Я не могу ни сейчас, ни никогда.
— Научись смотреть на главное: с кем у тебя больше общих интересов, и тогда все будет просто, как решение задачи.
Бу— бу-бу… ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не понимаю. У меня уже нет ни рук, ни ног, ни головы. Только огромный желудок, который трубит громче «Русского Дизеля»:
СУ-ПУ-КОТ-ЛЕ-ТУ-КАР-ТОШ-КИ!
— Лар, давай хоть до завтра отложим этот разговор?
— Ладно. Отложим. Только завтра, на первом уроке, ты положишь мне на парту записку, в которой напишешь только одно слово: я или Ларуська. Договорились?
— Угу.
— Хорошо, иди. А то ты как слепая. Смотри под машину не попади.
Подумаешь, под машину. Не успеешь оглянуться — раз и нет тебя. Лежит коричневый сверток на мостовой. Искусственный воротник на половину оторван. Отдельно ботинок валяется.
Нет, умирать это уж чересчур. Вполне достаточно хорошенько заболеть. Приходишь домой, ставишь градусник, а там под сорок. Все перестают к тебе лезть, что-то требовать. А наоборот лечат, сочувствуют.
— Проголодалась, чурбачок? У-у, какая ты заледенелая! Ты что: «по морозцу босиком к милому ходила?»
Ой, папа дома! Опять я что-нибудь не так сделала. Сейчас из-за чего-нибудь рассердится.
— А я тебя жду-пожду. Даже в кулинарию сходил. Ставь сковороду. Масло положила? Мешай капусту.
Ой, пожалуй, не сердится. Даже веселый. Улыбается.
— Как тебя морозец разукрасил — прямо натюрморт в пунцово-синих тонах.
Ну и пусть синий нос. Пожалуй, я бы сейчас хотела быть не красивой (без красоты я уже привыкла обходиться), не умной (выучиться я все равно сумею, даже если не поступлю в университет), а… тактичной что ли? Чтобы уметь подойти к любому человеку: старому или молодому, умному или глупому, и чтобы я была ему ровня. Тогда я каждому сумею помочь. И все люди на земле объединятся единой ниточкой — мною.
— Ну, как, вкусно?
— Угу. Можно подумать, что ты поваром в ресторане работаешь.
— Ты мне льстишь. Кстати, лесть — это кратчайший путь к сердцу мужчины.
— А к сердцу женщины?
— Гм, к сердцу женщины? Пожалуй, что вот этот.
Что это за сверток? Подарок? Кому, мне? Я не люблю подарков. Из-за них чувствуешь себя маленькой и беспомощной. Сама-то подарить ничего не можешь.
— Что ж ты не разворачиваешь? Воспитанные дети с восторгом разглядывают подарок, затем с чувством благодарят родителей.
Ой, трусы и комбинация! Совсем у взрослых женщин. С кружевами. Куда мне носить такую дорогую вещь? Да еще так, чтоб ее никто никогда не видел.
— Не нравится что ли? Не угодил?
— Нравится. Просто у меня такого никогда не было.
— Зачем же в шкаф запихала? Нравится — носи.
Ладно, пока посуду мою, вопрос о «носи» отойдет на второй план. Но все равно не хорошо, что мне папа подарки делает. Можно подумать, что это он специально, чтоб бабушка не говорила, что он обо мне не заботится. Неужели он не чувствует, что подарки делают родных чужими?
— Ну, справишься одна с проклятущей посудой?
— Куда ж я денусь.
— Тогда лады. Мне уже бежать пора.
Неужели папа ради меня задержался? И специально для меня ходил в кулинарию купить мясо и капусту? А я-то столько времени проболталась с Ларкой и заставила себя ждать. Вот чурбан бесчувственный!
— Чего батька-то твой такой злющий ходит? Глазами зырк-зырк, точно уж и на кухне никому нельзя быть. Егоная кухня, что ли?
— Не знаю, Ксения Никитична, наверно, он устал. Или вам просто показалось.
— Устал. С чего ему уставать? Чай не на заводе вкалывает. Скажи лучше, проштрафился на работе, вот его и вытурили.
— Его никто не посмел бы выгнать. Он самый лучший артист. Просто он сам решил перейти на новую работу.
— Не заливай — бабка в партком накляузничала, вот и вылетел.
— Он руководит студией.
— Чего это такое «студия»?
Ну, как я Ксении объясню, что такое эксцентрика, пантомима? Она и слов-то таких никогда не слышала. А туда же, берется с бабушкиных слов судить, Устала. Может, бросить посуду и ретироваться в комнату, пока Ксенин муж не явился и не пошел дым коромыслом?
— Ладно. Отложим. Только завтра, на первом уроке, ты положишь мне на парту записку, в которой напишешь только одно слово: я или Ларуська. Договорились?
— Угу.
— Хорошо, иди. А то ты как слепая. Смотри под машину не попади.
Подумаешь, под машину. Не успеешь оглянуться — раз и нет тебя. Лежит коричневый сверток на мостовой. Искусственный воротник на половину оторван. Отдельно ботинок валяется.
Нет, умирать это уж чересчур. Вполне достаточно хорошенько заболеть. Приходишь домой, ставишь градусник, а там под сорок. Все перестают к тебе лезть, что-то требовать. А наоборот лечат, сочувствуют.
*
— Проголодалась, чурбачок? У-у, какая ты заледенелая! Ты что: «по морозцу босиком к милому ходила?»
Ой, папа дома! Опять я что-нибудь не так сделала. Сейчас из-за чего-нибудь рассердится.
— А я тебя жду-пожду. Даже в кулинарию сходил. Ставь сковороду. Масло положила? Мешай капусту.
Ой, пожалуй, не сердится. Даже веселый. Улыбается.
— Как тебя морозец разукрасил — прямо натюрморт в пунцово-синих тонах.
Ну и пусть синий нос. Пожалуй, я бы сейчас хотела быть не красивой (без красоты я уже привыкла обходиться), не умной (выучиться я все равно сумею, даже если не поступлю в университет), а… тактичной что ли? Чтобы уметь подойти к любому человеку: старому или молодому, умному или глупому, и чтобы я была ему ровня. Тогда я каждому сумею помочь. И все люди на земле объединятся единой ниточкой — мною.
— Ну, как, вкусно?
— Угу. Можно подумать, что ты поваром в ресторане работаешь.
— Ты мне льстишь. Кстати, лесть — это кратчайший путь к сердцу мужчины.
— А к сердцу женщины?
— Гм, к сердцу женщины? Пожалуй, что вот этот.
Что это за сверток? Подарок? Кому, мне? Я не люблю подарков. Из-за них чувствуешь себя маленькой и беспомощной. Сама-то подарить ничего не можешь.
— Что ж ты не разворачиваешь? Воспитанные дети с восторгом разглядывают подарок, затем с чувством благодарят родителей.
Ой, трусы и комбинация! Совсем у взрослых женщин. С кружевами. Куда мне носить такую дорогую вещь? Да еще так, чтоб ее никто никогда не видел.
— Не нравится что ли? Не угодил?
— Нравится. Просто у меня такого никогда не было.
— Зачем же в шкаф запихала? Нравится — носи.
Ладно, пока посуду мою, вопрос о «носи» отойдет на второй план. Но все равно не хорошо, что мне папа подарки делает. Можно подумать, что это он специально, чтоб бабушка не говорила, что он обо мне не заботится. Неужели он не чувствует, что подарки делают родных чужими?
— Ну, справишься одна с проклятущей посудой?
— Куда ж я денусь.
— Тогда лады. Мне уже бежать пора.
Неужели папа ради меня задержался? И специально для меня ходил в кулинарию купить мясо и капусту? А я-то столько времени проболталась с Ларкой и заставила себя ждать. Вот чурбан бесчувственный!
— Чего батька-то твой такой злющий ходит? Глазами зырк-зырк, точно уж и на кухне никому нельзя быть. Егоная кухня, что ли?
— Не знаю, Ксения Никитична, наверно, он устал. Или вам просто показалось.
— Устал. С чего ему уставать? Чай не на заводе вкалывает. Скажи лучше, проштрафился на работе, вот его и вытурили.
— Его никто не посмел бы выгнать. Он самый лучший артист. Просто он сам решил перейти на новую работу.
— Не заливай — бабка в партком накляузничала, вот и вылетел.
— Он руководит студией.
— Чего это такое «студия»?
Ну, как я Ксении объясню, что такое эксцентрика, пантомима? Она и слов-то таких никогда не слышала. А туда же, берется с бабушкиных слов судить, Устала. Может, бросить посуду и ретироваться в комнату, пока Ксенин муж не явился и не пошел дым коромыслом?