Страница:
— Это кто натворил? Ты? Ну, так и отмывай теперь пол.
И бесполезно говорить, что я уже терла полосы. И что весь пол мне все равно не вымыть и тряпку не отжать. Бесполезно. Потому что это не для пола нужно, а для воспитания.
— Ты что спишь, малыш?
— Кто — я или Винтик?
— Да вы оба. Что это вы в темноте сидите?
— Не зажигай, а то увидишь, как я пол испортила.
Мама зажигает свет. Разглядывает полосы на полу. Садится на стул около двери и закрывает лицо руками. Она устала на работе и не хочет видеть такой пол.
Беру ведро, наливаю туда холодной воды. Окунаю в воду тряпку. Сквозь слезы пол кажется мутным. Вытираю слезы об чулки на коленях и размазываю тряпкой воду по паркету. Ноги ломит, руки закоченели, а еще только полпола намазано водой. Мама так и сидит на стуле, закрыв лицо. Винтик начинает скулить. Ему хочется к маме, но страшно идти по мокрому.
— Ничего, обезьяныш, потерпи. Видишь, от воды пол становится черным и уже никаких полос не видно.
Снимаю с мамы боты. Ставлю чайник. Мама насыпает Винтику орешков. Кладет мне на тарелку большое пирожное.
— Не стыдно, тебе такую сырость разводить? Ты же уже большая — должна понимать, что Винтик живет в чужой стране, того и гляди заболеет.
Винтик и вправду заболел. Когда я приходила из школы, он больше не кидался ко мне, не повисал на шее, а лежал на своей подушечке и без слез плакал. Мама вызвала ветеринарного врача. Врач запретил ему земляные орешки. Теперь Винтик напрасно тянулся на цыпочках заглянуть в блюдо-подсолнух. Там было пусто.
Мама снова вызвала врача. Он прописал лекарство. Но оно не успело помочь Винтику.
— Бедный малыш, чуть-чуть до тепла не дожил. Апрель, май…, а в июне уже лето. Погрелся бы на солнышке, полазал по деревьям — глядишь бы, и акклиматизировался.
Мама завертывает Винтика в свой шарф. Папа кладет крохотный клубочек в бумажный мешок, чтобы отвезти в зоологический музей. Там его поставят на выставку. Можно будет к нему придти поздороваться, и получится, что он не совсем умер.
Несправедливо, когда маленькие умирают.
Я даже не успела Винтику показать, что у нас тоже бывает лето и зеленые листья и ягоды. И дом не показала, который все растет и растет. Ведь Винтику интересно было бы узнать про каждую полосу в стене. Вот про эту белую, красивую, например: ее клали, когда я в лагере была. А здесь, от угла к веранде — темные старинные кирпичи. Их было очень тяжело таскать. Даже папа с трудом отбивал от них куски старого цемента. Папа сказал, что старинный цемент такой прочный, потому что его в старину замешивали на яйцах. Интересно, сколько же времени в старину строили дом, если за яйцами нужно полдня в очередь стоять? Или буржуям их давали по блату без очереди? Подъезжает такой буржуй к лавке:
— Мне, пожалуйста, двадцать ящиков погрузите в телегу. Да смотрите, хорошенько стружками переложите. Дворец собираюсь строить.
А очередь:
— Он тут не стоял! Больше двадцати штук на человека не отпускать!
А он им:
— Цыц! Не баре, и яичный порошок слопаете!
Винтик любил яйца. И любил все яркое, красивое. Про заднюю стену, на которую кирпича не хватило, он бы сказал «Пф-ф». Потому что ее заливали шлаком. Вон вцементировалась палка от опалубки, а выше — розовая тряпка, похожая на подушку. Но ведь человек и обезьяна под кожей — тоже некрасивые. Для дома кожа — штукатурка. Когда дом оденется в штукатурку, не видно будет, что он из разных кусков состоял.
А вот эти два окна и угол клали каменщики. Папа еще с ними все время ссорился из-за плохих откосов.
— Вредители несчастные! Глаза б мои на них не глядели.
Вот больше не глядят его глаза на халтурщиков. Они ушли. Теперь мы с ним одни по кирпичику стену кладем. Как надо. По отвесу и ватерпасу.
— Растворчику, милок, растворчику! Та-ак. Хорош. Теперь четвертинку кирпича. Нет, эта не подойдет, ты же видишь какой паз. Во-от! Это совсем другое дело. Ну-ка, проверим откосы. Главное, чтобы углы были как миленькие!
Углы— то у нас как миленькие, только стена совсем не растет. Приходится опять идти к «Чайной», где на солнышке греются рабочие. Они сидят, натянув кепки на нос, и молчат. Мы с папой стоим рядом. Один, наконец, сплевывает:
— Надо поглядеть.
Опять все молчат.
— На горе дом-то, что ли?
— На горе.
— Ага. Знаем…
Молчат. Папа засовывает руки в карманы и раскачивается с пятки на носок. У меня карманов нет, но я тоже раскачиваюсь.
— Ладно, хозяин, придем, поглядим.
Мамы нет. Она в городе. Значит, мне придется самой думать, чем кормить рабочих. Беру бидон и не очень закопченную кастрюлю. Иду в «Чайную» за борщом и котлетами. Жарко. Солнце вгрызается в макушку и плечи. Горячий бидон на обратном пути так и норовит прижаться к ноге и обжечь.
— Девочка, молоко есть?
— Есть.
Вдруг кто-нибудь заглянет в бидон и увидит, что там не молоко, а борщ?
— Очередь за молоком большая?
— Большая.
И что это чужие тетки всегда пристают ко мне с вопросами? Неужели не видят, что и так тяжело.
Чтобы больше не расспрашивали, иду напрямик через новое кладбище. Хотя там бр-р: кресты, железные венки… все выглядит мертвее, чем сами покойники. А самое противное — клеенки на столиках. Как люди могут есть в таком месте? И не боятся смертью заразиться!
Борщ стекает горячей струйкой по ноге, хлюпает в сандалии. Ничего, уже недолго. Вон наш поворот.
— Эх, голуба, тебя только за смертью посылать.
Зачем же за смертью посылать, она сама приходит.
Противный борщ: как его несешь — так он горячий, а как им кормить — так он остыл. Ой, и керосин кончился! Придется теперь разогревать на костре. Костер тоже меня ни капельки не слушается. Я ему и щепки я ему и бумагу, а он плюется в глаза дымом и не горит. Та-ак, вроде затеплился! Теперь только перелить из бидона в кастрюлю — и дело в шляпе! Ага-а «в шляпе» — а что делать с остатками борща — он не влезает весь в кастрюлю? Может, на компост вылить? Нет, вдруг рабочим не хватит? Опять щепки потухли. Вытрясти на них остатки керосина из керосинки? В борщ бы не капнуть!
— Давай, милок, шевелись, есть ужасно хочется.
Ой, еще на стол не накрыто! Тарелок хватит? Раз, два, три… еще под хлеб. Ну, под хлеб маленькую мисочку можно. Хлеба маловато, нужно нарезать потоньше. Ложек не хватает. Может, к соседям сбегать? Неудобно. Ладно, я чайной буду есть, никто не заметит.
— Давай, хозяюшка, корми рабочий класс. Ух, борщок — с угольками! Хорошо! На костре, чтой ли, варила?
Накормить каменщиков — это еще полдела. Настоящее дело — грязная посуда. Вон стол — как город после бомбардировки. Просто руки опускаются. А завтра придется дважды в поселок идти: за керосином, потом за обедом. За один раз не унести.
Скорей бы мама из города приезжала.
Мама не приезжает не потому, что работает, а из-за папы. Мы встречаемся с ней только по воскресеньям там, где дорожка сворачивает на пихтовую горку. Пихты посадили недавно. Они еще не взрослые. Но гораздо красивее елок: такие пушистые, что хочется каждую веточку погладить. И добрые в придачу: приподнимешь веточку, а под ней желтые пятачки — маслята. До чего название вкусное, так бы и съела живьем. Шурка вообще эту горку зовет маслячьей. Он сюда приходит только за грибами. А мне кажется, что здесь каждая пихта для меня посажена. И что они ждут меня целую неделю.
Мама расстилает на траве одеяло, и мы загораем. До чего хорошо! Дома нельзя просто так лежать и ничего не делать. А тут можно. Мама читает мне про Одиссея, и я медленно превращаюсь в солнечные пятнышки. На мне новый наряд короля: от горла до трусов выложены красные черешины-пуговицы. На животе — пряжка-печенина. Вкусный наряд, не то, что борщ из чайной…
Мама съедает с меня одну пуговицу и начинает собираться на станцию. Мне хочется разреветься как маленькой и залезть под тахту.
Нет! Я не буду маленькой беспомощной пихточкой! Я буду огромной мощной елью — дотронулась лапой, и все, что сломалось между папой и мамой, срослось!
— Мам, смотри: я тянусь до самого неба!
— Слезай, мартышка, свалишься. Уже поздно.
Угу, уже поздно, папа делает последний замес. Он молчит. Наверно, сердится на меня из-за мамы. Каменщики в ведре моют руки. Один, у которого живот арбузом висит над брюками, сплевывает и зло пинает кирпич. Я приношу ему полотенце. Другой, у которого живот ямой и брюкам не на чем держаться, вытирает полотенцем каждый палец в отдельности. Сразу видно, что они сердятся на папу. Только бы они не ушли совсем, а то дом опять уснет и так и останется карликом.
Карабкаюсь к папе на леса. Лицо у него мокрое, все стянуто к нахмуренным бровям. Глаза ничего не видят. Как зимой, когда он с Артом сочиняет репризы.
— Ну-ка, милок, подмогни отцу, плесни чуток воды.
Лью в корыто с раствором воду из лейки.
— Хорош. Последний замес с тобой сделаем — и шабаш. Видишь, растет наш родненький — на второй этаж перевалило!
Значит, папа на меня не сердится?
— Не спи, голубка, еще несколько кирпичиков трэба.
Тяжело с ведром лезть на леса. Свалиться запросто можно, да еще кирпичи на себя грохнешь. Зря мы из кирпичей строим. Вон у Шурки — дом из бревен, так он уже до самой крыши дорос. Мох из болота возят — мягкий, вкусно пахнет. Деревянный дом вообще дачный, а кирпичный — городской.
— Притащил, мурашок? Вот мы с тобой какой дом строим — на века! Мы в нем всю жизнь проживем. Потом твои дети, внуки, правнуки… Здесь на втором этаже у нас будет три комнаты: мамина, моя и твоя.
Как это — моя? Для меня одной — целая комната? Что же я в ней делать буду? Сидеть как в городе и ждать, когда приедет мама или папа? Нет. Мне не нужна своя комната, я не могу жить одна.
— Шабаш, зайчонок. Моем руки, ноги и спать. Завтра на склад поеду за цементом.
Утром мы с Шуркой спорим, кто первый услышит машину. Я первая услышала, а он говорит, что он. Конечно, ему легче меня переспорить. Он старше. И в кузов машины легче взобраться. Он мальчишка.
— Спорим, не угадаешь, что привезли!
— Цемент.
— А еще?
— Песок.
— Нечестно, ты в щелку борта подглядела. А еще?
— Не знаю.
— Кирпичи! Вот и не угадала!
— Новые?
— Старые. Битые наполовину.
Старые кирпичи тяжелее таскать, чем новые. Папа соскакивает с подножки и машет шоферу, чтоб разворачивался. А то песок высыплется на дорогу. Машина подвывает и медленно сползает прямо к соседкиному забору. Выбегает соседка с лопатой. Машина аккуратно отодвигает собой ее забор и останавливается.
— И-роды! Опя-ять забор завалили! Ишь, повадились чужие заборы ломать! Столбов на них не ная-ямишься!
Кричит она не на папу и не на шофера, а на машину, упираясь ей лопатой в бок и стараясь вытолкнуть ее со своего участка. Машина фыркает и высыпает песок и кирпичи прямо на дорогу. Мы с Шуркой берем ведра и начинаем таскать песок к нашему дому.
— Шур, почему Петушиха всегда злая? Она нас сейчас сожрет живьем!
— А мы ей в пасть кирпичик засунем, пусть закусит.
Петуших было целых четыре штуки. Одна — напротив нас, две жили внизу, по дороге к колодцу, и одна — наверху, на горе. Каждая в своем отдельном домике. С дачниками. По утрам все просыпались, когда Петушихи начинали перекрикиваться:
— Ли-иза-а! Па-ади я тебе чего ска-ажу! Да-арья-то что дела-ает?
У каждой Петушихи что-нибудь было. У Петушихи-напротив-нас был взрослый сын. У Петушихи-натальи жил старичок Илья. Маленький, как гномик. Петушиха-наталья говорила, что подобрала его где-то. Зря он ей попался, теперь копайся целый день на ее огороде и слушай, как она на всю улицу кричит:
— А ты-ы мне не приши-итай! Ха-ачу — держу, ха-ачу выга-аню!
У третьей Петушихи — Бабы-Яги, скрюченной, с клюкой, была корова. Меня к ней за молоком посылали. Петушиха-Яга никогда не давала мне сразу убежать. Она шлепала залатанными ботами, в которые были вдеты голые ноги, доставала с полки несколько размокших подушечек и совала мне их в руку:
— Па-астой, не беги. Батька-то что делает? Не уехал? А матка? Чего-то ее не видать. Ну-ну, неси бидон-то, а то прольешь.
Липкие подушечки я незаметно выбрасывала и обтирала пальцы подорожником.
Только у четвертой Петушихи-Дарьи никого не было. Зато все остальные Петушихи целый день про нее кричали.
— Да-арья-то, совсем рехнулась, тра-аву косить по-ошла.
— Допры-ыгается до простре-ела!
— Вчерась ко-офту в магазине купи-ила, думает, молода-ая!
Петушиха— напротив-нас чинит забор. Мы с Шуркой носим песок. Красивый строительный песок -желтый, чистый. Лежал себе когда-то на берегу синего моря, полеживал. Потом пришел экскаватор — хап его лапой — и в самосвал. Теперь беднягу смешают с цементом, водой — грязь получится. Но из этой-то грязи человек и строит себе дом. Нет, не так. Из грязи и сил, которые человек вкладывает, дом растет. Как панцирь у черепахи. Черепаха из себя дом строит, и человек из себя. Только черепаха потом дом везде с собой таскает, а человеку нужно работать. Но на ночь он непременно в дом забирается. А иначе нельзя — вон какой человек голый, и кожа у него тонюсенькая.
Тяжелое ведро. И руку стерло. Шурке хорошо: он может целое ведро нести, а мне целое никак. Папа его поэтому больше хвалит.
— Ну что у меня за помощники! Мне бы такого сына, как Шура, я бы три дома построил.
У папы нет сыновей, у папы только дочки.
Еще давным-давно, до войны, у папы была другая жена и другая дочка. Я ее не видела. Про нее бабушка соседкам рассказывала. Шепотом. Но когда шепотом — еще лучше в комнате слышно.
— Уж как я плакала, когда мне написали с фронта, что моя дочь с артистом встречается! Уж как плакала! До сих пор колом в груди стоит. Разве он ей пара?! Она — врач, капитан, интересная такая. На фронте за кого хошь могла выскочить. Нет! Он, как черт, ей подвернулся, заговорил красивыми словами, она уши и развесила. Молодая была, не понимала, что с красивых слов каши не сваришь, платья не сошьешь. И как ему только не стыдно: артист называется, у самого жена, ребенок брошенный, а он ухаживает! Да разве только одна она, сиротиночка, у него?! У него незнамо сколько по свету детей пущено.
Это бабушке как не стыдно! Во-первых, про нас соседям рассказывать. Во-вторых, про многих детей выдумывать. У человека просто не бывает столько детей.
— Шур, сколько у человека бывает детей?
— Десять.
— Не ври.
— До Революции в деревнях по десять детей было.
— А сейчас?
— Не знаю. Меня обедать зовут!
Счастливчик Шурка, ему больше не надо песок таскать. Хотя, вообще-то, нехорошо так думать, он же для нас работает.
Я тоже есть хочу. Хоть бы скорее мама приехала.
— Э-э, муравьишко, ты, видать, вчера с песком перетрудилась.
Всю ночь во сне ворочалась, плакала. Какие такие кошмары могут сниться в твоем возрасте?
А— а-а, это мне, наверно, Страшило снился. Или прием в пионеры. Я тогда тоже целый день плакала.
Зоя Васильевна сказала, что отличников приняли еще в прошлом году, а всех остальных будут принимать теперь. Кроме Кутыковой и Обезьяны. Жалко их, конечно. Но может, их до старости не примут. Кто же тогда захочет с ними водиться?
Сначала было очень интересно. Пришел мальчишка-старшеклассник и сказал, что он знает, что такое коммунизм. Здорово! Все только повторяли: коммунизм да коммунизм. А он знает.
После уроков я сразу побежала домой, распахнула дверь в комнату, и, хотя нельзя папе с Артом мешать, выпалила, что теперь все знаю про коммунизм.
— Ну-с, — засмеялся Арт, — послушаем истину из уст младенца…
— Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны! Это Ленина слова!
Папа вдруг как захохочет, будто я глупость сморозила. Хорошо, Арт за нас с Лениным заступился:
— Ладно тебе ребенка морочить, она правильно выучила.
А то мне уже тогда хотелось разреветься. Но мальчишка-старшеклассник рассказал про Павлика Морозова. И я решила быть мужественной, как он, и никого не бояться. На уроках я выше всех тянула руку. Во мне будто пружина развернулась, и я стремительно выросла.
И вдруг в самый последний день Зоя Васильевна объявила прямо на уроке, что я не заслужила, чтобы быть пионеркой, потому что плохо себя веду и неряха.
— Во! — толкнул меня локтем Обезьяна. — Не будешь воображать. Воображуля номер пять, разреши по морде дать!
Причем тут «воображуля»? Это все из-за кос — я сразу догадалась. В классе у всех девчонок были косы, кроме дуры Кутыковой и меня. Но перед приемом в пионеры у меня волосы первый раз до кос доросли. Коротеньких. Но если сзади просунуть вдоль лопаток руку, то косы можно было даже до плеч дотянуть. Только волосы у меня еще не привыкли быть косами, и, сколько не слюнявь палец, из них все равно выбивались пряди.
— Во — лахудра, — ржал Обезьяна.
Приходилось каждую перемену то одну, то другую переплетать. За день я так уставала, что дома уже ходила без кос.
Маму моя голова ужасно раздражала. Она без конца требовала привести волосы в порядок.
— Если будешь ходить неряхой, тебя ни на одной работе держать не будут.
Когда— а я еще вырасту-у, когда-а буду работать…а мне сейчас руки до головы не дотянуть, и зеркальце то и дело падает, лента куда-то запропастилась…
— Мам, ведь уже скоро спать ложиться. Во сне не важно, какие у тебя волосы.
— Я сказала, заплети косицы! Или очень пожалеешь.
Мама начала искать в коробке ножницы.
— Нет! Не дам ножницы! Я их спрячу!
— Последний раз предупредила!
Уж лучше бы у меня никогда не было кос, чем как сейчас — одна половина головы острижена, другая — нет. Как теперь в школу пойдешь? Каждый будет Кутыковой обзываться. Беру ножницы, отрезаю вторую косу. Ложусь спать.
На следующий день Зоя Васильевна сказала, что я как чучело хожу, и что какие мне пионеры с такой головой?
Зачем она меня раньше не предупредила? Почему позволила учить, что такое коммунизм. Как я могла поверить, что можно стать Павликом Морозовым?
Я ревела три урока подряд. Голова раскалывалась от боли. В горле разбух какой-то ком, и мне казалось, что я задыхаюсь. Можно было запросто умереть, и никто бы даже не заметил. Ну и пусть. Пусть я умру, чтобы не быть вместе с Кутыковой и Обезьяной.
После уроков к нам в класс пришла чья-то чужая учительница. Они с Зоей Васильевной стали смеяться о чем-то своем и не замечали, что я тут рядом умираю. Чтобы умирать быстрее, я надавила пальцами на горло. Послышался хрип.
— Чего это она?
— Да вот в пионеры не принимаем.
— Да брось ты, человека мучить — пусть бежит за галстуком.
— Пусть бежит, мне не жалко. Только больно уж она прикидываться мастерица.
Умирать больше не хотелось. Ноги вынесли меня с такой скоростью, что я не успела даже поблагодарить и попрощаться. Галстук-галстук — отстукивали мои ботинки по мостовой. И вдруг около самой парадной меня кольнуло: мама ведь не знает, что нас сегодня принимают в пионеры, вдруг она не купила галстук и белую рубашку с синей юбкой? Влетаю в комнату. Распахиваю шкаф. На полке с простынями лежит шелковый галстук и отглаженная пионерская форма. Подпрыгиваю до потолка и испускаю дикий вопль. Только бы не опоздать. Всовываю непослушные руки в рукава, пуговицы не застегиваются. Скорее! Входит мама. Я даже не слышала, как щелкнул ее ключ.
— Мам! — ору, как ненормальная, — мам, меня принимают в пионеры! Как всех, в пионеры! Сегодня!
— Очень жаль, что ты это выплакала. Иди под кран и приведи в порядок лицо и руки.
По маминому тону я поняла, что она знала про прием в пионеры. И может, даже нарочно договорилась с Зоей Васильевной меня не принимать.
Я потащилась на кухню мыть лицо и руки. Холодная вода смягчила заскорузлую кожу. На вкус вода казалась сладкой. Это был первый глоток счастья. А потом счастье разлилось целым морем, морем таких же белых рубашек, как у меня, таких же алых галстуков. Я — как все, — рвалось из меня вместе со словами «Торжественного обещания». Как все — юный пионер Советского Союза. Как эта большая красивая девочка, которая принимает рапорт и отдает салют. Как этот пятиклассник, который повязывает мне галстук. Как это красное знамя с кистями, окрашенное кровью революционеров. Я — как все!
Потом я очень часто видела этот день во сне. Иногда про пионеров, иногда про Страшилу. И никак было не проверить, на каком сне я плачу.
— Что, голубушка, домыла вчерашнюю посуду? Молодцом. Теперь давай сообразим картошку на завтрак и пойдем складывать кирпичи. Сегодня рабочих не будет, а завтра они как придут, у них будет готов фронт работ.
Папа нагружает мне по три кирпича, Шурке по четыре, себе по семь. Мужчины сильные. Я, пожалуй, хотела бы быть папиным сыном. Он бы меня больше любил.
Я уже думала, мама никогда больше не приедет на дачу, а она раз — и приехала. Теперь у нас в сарае было ничуть не хуже, чем у Шурки. На окне — марля от комаров, на столе — новая клеенка, на полке — чистые чашки и тарелки. Красота. Теперь мне не надо каждый день думать, чем кормить рабочих. Можно просто спуститься в огород, встать рядом с мамой на коленки и помочь ей полоть клубнику.
— Мам, кто тебе сделал эту скамеечку?
— Папа. Видишь, как на ней удобно сидеть.
— Мам, а это тоже сорняк?
— Сорняк. Ты же знаешь.
Знаю. Я хотела совсем про другое спросить. Зачем она без конца полет этот огород, если завтра на нем точно такая же трава вырастет? Но постеснялась.
— Мам, в этом году почти совсем не было клубники — две-три ягодка с грядки.
— Это из-за одичавшей яблони. Вымахала во весь огород и грядки затенила. Спилить бы ее, да руки не доходят.
— А папа говорит, что это из-за того, что почва истощилась.
Нет, не буду рассказывать маме про то, как папа посылал меня собирать куриный помет, чтобы сделать удобрение. Я и папе не сказала ничего про дачников, которые ничего не знают про удобрение. Просто взяла корзинку и пошла. Будто за грибами. Куры здесь только у нижних Петуших. Зато и дачников больше всего у нижних Петуших. К счастью, между дорогой и Пеушихинскими заборами бузина растет. Куры там копошатся, а меня с дороги не очень-то заметно.
— Девочка, ты грибки собираешь?
Только бы не заглянули в корзину.
— Грибкам еще рано. Ты пойди в лес черничку поищи.
Может, и правда в лес пойти? Ведь бывает же, что куры в лес погулять забредут, удобрения там столько же, зато дачники не будут приставать.
— Девочка, чего у тебя в такой большой корзинке-то?
В корзинке как раз ничего, чуть-чуть птичьего помета, листьями прикрытого. У нас просто нет поменьше корзины.
Папа опять будет считать меня недобросовестной. И почему это я никому ничего не могу объяснить: маме — про папу, папе — про дачников, дачникам — про кур, курам — про удобрение. Вот были бы курицы большущие, со страуса. Под такую корзинку подставишь — хоп и готово. И никто ничего не скажет.
— Мама, давай не будем спиливать яблоню. Мне кажется, что до войны на нашем участке жило племя великанов, и от них осталась яблоня и ели.
— Не знаю, великаны ли, но когда-то здесь наверняка жили люди.
Не хорошо как: у кого-то здесь был дом, они копали ту же самую землю, сажали деревья. Потом куда-то исчезли, а мы ничего о них не знаем. Значит, и мы так исчезнем? Почему же папа говорит, что мы строим на века?
— Мам, может, их снарядами разбомбило?
— Вряд ли, немцев здесь не было. Здесь финны жили.
— А, знаю, финны были плохие, они были за немцев.
— Не говори глупостей. Нация не может быть плохой или хорошей.
— Может. Мы хорошие. Немцы плохие. Ага, молчишь! Значит я права!
— Хватит. Ты мне мешаешь думать.
— Я тоже думаю. Вот смотри — раз люди, которые жили на этой земле, просто так исчезли, значит, и мы можем исчезнуть? И кто-то другой сюда придет и снова начнет строить дом? Зачем же мы тогда будем рамы таскать?
— Какие рамы?
— Рамы для окон. Папа сказал, что сегодня нужно вытащить рамы из сарая в беседку. Он собирается разбирать сарай. Когда сарай освободится, он отколотит от сарая доски и настелет их вместо черного пола в доме. И можно будет переселяться туда жить.
— Зачем разбирать сарай, если это комната и склад одновременно? И потом, как жить в сыром кирпичном доме без печки и без крыши? Безумие какое-то!
Не знаю, безумие это или нет, но рамы мы потом весь день таскали в беседку.
Много рам — прямо целая пирамида получилась.
— Пап, если в доме будет столько окон, зачем же тогда такие толстые стены? Стекло ведь тоненькое, — бомба, например, упадет — трах! и разобьется.
— Что у тебя с пальцем?
— Занозила.
— Видишь, как с тобой работать? Ты одной рукой делаешь, а другой вредишь. Иди к маме, она тебе иголкой занозу вытащит.
Дождю, как и маме, не понравилось, что мы вытащили рамы. Он как увидел неприкрытое сухое дерево, так и начал по нему хлестать. Зря папа обозвал меня вредителем. Дождь — вот кто вредитель! И еще развороченный иголкой и залитый йодом палец вредитель. Жутко саднит!
Дождь перед открытой дверью сарая мелькает как занавеска. Под рамами в беседке сидит кошка Рыжка и мокнет. Кошка Рыжка наша с Шуркой общая, мы ее в лесу нашли. Мама говорит, что кошка невоспитанная, залезает на стол.
Пусть невоспитанная, но не мокнуть же ей одной под дождем.
Накидываю на голову кофту и выскакиваю в беседку.
— Рыжка, Рыженька, иди ко мне, я тебя в кофту заверну.
Не хочет. Боится. Убежала. Не понимает, что я ей лучше хотела сделать.
Если так будет каждый день лить, то скоро наступит осень. Пора будет в школу. В пятый класс. Пятый класс — для больших. Там все учителя разные. И предметы другие, не то, что раньше. Один я уже знаю — английский язык.
И бесполезно говорить, что я уже терла полосы. И что весь пол мне все равно не вымыть и тряпку не отжать. Бесполезно. Потому что это не для пола нужно, а для воспитания.
— Ты что спишь, малыш?
— Кто — я или Винтик?
— Да вы оба. Что это вы в темноте сидите?
— Не зажигай, а то увидишь, как я пол испортила.
Мама зажигает свет. Разглядывает полосы на полу. Садится на стул около двери и закрывает лицо руками. Она устала на работе и не хочет видеть такой пол.
Беру ведро, наливаю туда холодной воды. Окунаю в воду тряпку. Сквозь слезы пол кажется мутным. Вытираю слезы об чулки на коленях и размазываю тряпкой воду по паркету. Ноги ломит, руки закоченели, а еще только полпола намазано водой. Мама так и сидит на стуле, закрыв лицо. Винтик начинает скулить. Ему хочется к маме, но страшно идти по мокрому.
— Ничего, обезьяныш, потерпи. Видишь, от воды пол становится черным и уже никаких полос не видно.
Снимаю с мамы боты. Ставлю чайник. Мама насыпает Винтику орешков. Кладет мне на тарелку большое пирожное.
— Не стыдно, тебе такую сырость разводить? Ты же уже большая — должна понимать, что Винтик живет в чужой стране, того и гляди заболеет.
Винтик и вправду заболел. Когда я приходила из школы, он больше не кидался ко мне, не повисал на шее, а лежал на своей подушечке и без слез плакал. Мама вызвала ветеринарного врача. Врач запретил ему земляные орешки. Теперь Винтик напрасно тянулся на цыпочках заглянуть в блюдо-подсолнух. Там было пусто.
Мама снова вызвала врача. Он прописал лекарство. Но оно не успело помочь Винтику.
— Бедный малыш, чуть-чуть до тепла не дожил. Апрель, май…, а в июне уже лето. Погрелся бы на солнышке, полазал по деревьям — глядишь бы, и акклиматизировался.
Мама завертывает Винтика в свой шарф. Папа кладет крохотный клубочек в бумажный мешок, чтобы отвезти в зоологический музей. Там его поставят на выставку. Можно будет к нему придти поздороваться, и получится, что он не совсем умер.
Несправедливо, когда маленькие умирают.
Я даже не успела Винтику показать, что у нас тоже бывает лето и зеленые листья и ягоды. И дом не показала, который все растет и растет. Ведь Винтику интересно было бы узнать про каждую полосу в стене. Вот про эту белую, красивую, например: ее клали, когда я в лагере была. А здесь, от угла к веранде — темные старинные кирпичи. Их было очень тяжело таскать. Даже папа с трудом отбивал от них куски старого цемента. Папа сказал, что старинный цемент такой прочный, потому что его в старину замешивали на яйцах. Интересно, сколько же времени в старину строили дом, если за яйцами нужно полдня в очередь стоять? Или буржуям их давали по блату без очереди? Подъезжает такой буржуй к лавке:
— Мне, пожалуйста, двадцать ящиков погрузите в телегу. Да смотрите, хорошенько стружками переложите. Дворец собираюсь строить.
А очередь:
— Он тут не стоял! Больше двадцати штук на человека не отпускать!
А он им:
— Цыц! Не баре, и яичный порошок слопаете!
Винтик любил яйца. И любил все яркое, красивое. Про заднюю стену, на которую кирпича не хватило, он бы сказал «Пф-ф». Потому что ее заливали шлаком. Вон вцементировалась палка от опалубки, а выше — розовая тряпка, похожая на подушку. Но ведь человек и обезьяна под кожей — тоже некрасивые. Для дома кожа — штукатурка. Когда дом оденется в штукатурку, не видно будет, что он из разных кусков состоял.
А вот эти два окна и угол клали каменщики. Папа еще с ними все время ссорился из-за плохих откосов.
— Вредители несчастные! Глаза б мои на них не глядели.
Вот больше не глядят его глаза на халтурщиков. Они ушли. Теперь мы с ним одни по кирпичику стену кладем. Как надо. По отвесу и ватерпасу.
— Растворчику, милок, растворчику! Та-ак. Хорош. Теперь четвертинку кирпича. Нет, эта не подойдет, ты же видишь какой паз. Во-от! Это совсем другое дело. Ну-ка, проверим откосы. Главное, чтобы углы были как миленькие!
Углы— то у нас как миленькие, только стена совсем не растет. Приходится опять идти к «Чайной», где на солнышке греются рабочие. Они сидят, натянув кепки на нос, и молчат. Мы с папой стоим рядом. Один, наконец, сплевывает:
— Надо поглядеть.
Опять все молчат.
— На горе дом-то, что ли?
— На горе.
— Ага. Знаем…
Молчат. Папа засовывает руки в карманы и раскачивается с пятки на носок. У меня карманов нет, но я тоже раскачиваюсь.
— Ладно, хозяин, придем, поглядим.
Мамы нет. Она в городе. Значит, мне придется самой думать, чем кормить рабочих. Беру бидон и не очень закопченную кастрюлю. Иду в «Чайную» за борщом и котлетами. Жарко. Солнце вгрызается в макушку и плечи. Горячий бидон на обратном пути так и норовит прижаться к ноге и обжечь.
— Девочка, молоко есть?
— Есть.
Вдруг кто-нибудь заглянет в бидон и увидит, что там не молоко, а борщ?
— Очередь за молоком большая?
— Большая.
И что это чужие тетки всегда пристают ко мне с вопросами? Неужели не видят, что и так тяжело.
Чтобы больше не расспрашивали, иду напрямик через новое кладбище. Хотя там бр-р: кресты, железные венки… все выглядит мертвее, чем сами покойники. А самое противное — клеенки на столиках. Как люди могут есть в таком месте? И не боятся смертью заразиться!
Борщ стекает горячей струйкой по ноге, хлюпает в сандалии. Ничего, уже недолго. Вон наш поворот.
— Эх, голуба, тебя только за смертью посылать.
Зачем же за смертью посылать, она сама приходит.
Противный борщ: как его несешь — так он горячий, а как им кормить — так он остыл. Ой, и керосин кончился! Придется теперь разогревать на костре. Костер тоже меня ни капельки не слушается. Я ему и щепки я ему и бумагу, а он плюется в глаза дымом и не горит. Та-ак, вроде затеплился! Теперь только перелить из бидона в кастрюлю — и дело в шляпе! Ага-а «в шляпе» — а что делать с остатками борща — он не влезает весь в кастрюлю? Может, на компост вылить? Нет, вдруг рабочим не хватит? Опять щепки потухли. Вытрясти на них остатки керосина из керосинки? В борщ бы не капнуть!
— Давай, милок, шевелись, есть ужасно хочется.
Ой, еще на стол не накрыто! Тарелок хватит? Раз, два, три… еще под хлеб. Ну, под хлеб маленькую мисочку можно. Хлеба маловато, нужно нарезать потоньше. Ложек не хватает. Может, к соседям сбегать? Неудобно. Ладно, я чайной буду есть, никто не заметит.
— Давай, хозяюшка, корми рабочий класс. Ух, борщок — с угольками! Хорошо! На костре, чтой ли, варила?
Накормить каменщиков — это еще полдела. Настоящее дело — грязная посуда. Вон стол — как город после бомбардировки. Просто руки опускаются. А завтра придется дважды в поселок идти: за керосином, потом за обедом. За один раз не унести.
Скорей бы мама из города приезжала.
Мама не приезжает не потому, что работает, а из-за папы. Мы встречаемся с ней только по воскресеньям там, где дорожка сворачивает на пихтовую горку. Пихты посадили недавно. Они еще не взрослые. Но гораздо красивее елок: такие пушистые, что хочется каждую веточку погладить. И добрые в придачу: приподнимешь веточку, а под ней желтые пятачки — маслята. До чего название вкусное, так бы и съела живьем. Шурка вообще эту горку зовет маслячьей. Он сюда приходит только за грибами. А мне кажется, что здесь каждая пихта для меня посажена. И что они ждут меня целую неделю.
Мама расстилает на траве одеяло, и мы загораем. До чего хорошо! Дома нельзя просто так лежать и ничего не делать. А тут можно. Мама читает мне про Одиссея, и я медленно превращаюсь в солнечные пятнышки. На мне новый наряд короля: от горла до трусов выложены красные черешины-пуговицы. На животе — пряжка-печенина. Вкусный наряд, не то, что борщ из чайной…
Мама съедает с меня одну пуговицу и начинает собираться на станцию. Мне хочется разреветься как маленькой и залезть под тахту.
Нет! Я не буду маленькой беспомощной пихточкой! Я буду огромной мощной елью — дотронулась лапой, и все, что сломалось между папой и мамой, срослось!
— Мам, смотри: я тянусь до самого неба!
— Слезай, мартышка, свалишься. Уже поздно.
Угу, уже поздно, папа делает последний замес. Он молчит. Наверно, сердится на меня из-за мамы. Каменщики в ведре моют руки. Один, у которого живот арбузом висит над брюками, сплевывает и зло пинает кирпич. Я приношу ему полотенце. Другой, у которого живот ямой и брюкам не на чем держаться, вытирает полотенцем каждый палец в отдельности. Сразу видно, что они сердятся на папу. Только бы они не ушли совсем, а то дом опять уснет и так и останется карликом.
Карабкаюсь к папе на леса. Лицо у него мокрое, все стянуто к нахмуренным бровям. Глаза ничего не видят. Как зимой, когда он с Артом сочиняет репризы.
— Ну-ка, милок, подмогни отцу, плесни чуток воды.
Лью в корыто с раствором воду из лейки.
— Хорош. Последний замес с тобой сделаем — и шабаш. Видишь, растет наш родненький — на второй этаж перевалило!
Значит, папа на меня не сердится?
— Не спи, голубка, еще несколько кирпичиков трэба.
Тяжело с ведром лезть на леса. Свалиться запросто можно, да еще кирпичи на себя грохнешь. Зря мы из кирпичей строим. Вон у Шурки — дом из бревен, так он уже до самой крыши дорос. Мох из болота возят — мягкий, вкусно пахнет. Деревянный дом вообще дачный, а кирпичный — городской.
— Притащил, мурашок? Вот мы с тобой какой дом строим — на века! Мы в нем всю жизнь проживем. Потом твои дети, внуки, правнуки… Здесь на втором этаже у нас будет три комнаты: мамина, моя и твоя.
Как это — моя? Для меня одной — целая комната? Что же я в ней делать буду? Сидеть как в городе и ждать, когда приедет мама или папа? Нет. Мне не нужна своя комната, я не могу жить одна.
— Шабаш, зайчонок. Моем руки, ноги и спать. Завтра на склад поеду за цементом.
Утром мы с Шуркой спорим, кто первый услышит машину. Я первая услышала, а он говорит, что он. Конечно, ему легче меня переспорить. Он старше. И в кузов машины легче взобраться. Он мальчишка.
— Спорим, не угадаешь, что привезли!
— Цемент.
— А еще?
— Песок.
— Нечестно, ты в щелку борта подглядела. А еще?
— Не знаю.
— Кирпичи! Вот и не угадала!
— Новые?
— Старые. Битые наполовину.
Старые кирпичи тяжелее таскать, чем новые. Папа соскакивает с подножки и машет шоферу, чтоб разворачивался. А то песок высыплется на дорогу. Машина подвывает и медленно сползает прямо к соседкиному забору. Выбегает соседка с лопатой. Машина аккуратно отодвигает собой ее забор и останавливается.
— И-роды! Опя-ять забор завалили! Ишь, повадились чужие заборы ломать! Столбов на них не ная-ямишься!
Кричит она не на папу и не на шофера, а на машину, упираясь ей лопатой в бок и стараясь вытолкнуть ее со своего участка. Машина фыркает и высыпает песок и кирпичи прямо на дорогу. Мы с Шуркой берем ведра и начинаем таскать песок к нашему дому.
— Шур, почему Петушиха всегда злая? Она нас сейчас сожрет живьем!
— А мы ей в пасть кирпичик засунем, пусть закусит.
Петуших было целых четыре штуки. Одна — напротив нас, две жили внизу, по дороге к колодцу, и одна — наверху, на горе. Каждая в своем отдельном домике. С дачниками. По утрам все просыпались, когда Петушихи начинали перекрикиваться:
— Ли-иза-а! Па-ади я тебе чего ска-ажу! Да-арья-то что дела-ает?
У каждой Петушихи что-нибудь было. У Петушихи-напротив-нас был взрослый сын. У Петушихи-натальи жил старичок Илья. Маленький, как гномик. Петушиха-наталья говорила, что подобрала его где-то. Зря он ей попался, теперь копайся целый день на ее огороде и слушай, как она на всю улицу кричит:
— А ты-ы мне не приши-итай! Ха-ачу — держу, ха-ачу выга-аню!
У третьей Петушихи — Бабы-Яги, скрюченной, с клюкой, была корова. Меня к ней за молоком посылали. Петушиха-Яга никогда не давала мне сразу убежать. Она шлепала залатанными ботами, в которые были вдеты голые ноги, доставала с полки несколько размокших подушечек и совала мне их в руку:
— Па-астой, не беги. Батька-то что делает? Не уехал? А матка? Чего-то ее не видать. Ну-ну, неси бидон-то, а то прольешь.
Липкие подушечки я незаметно выбрасывала и обтирала пальцы подорожником.
Только у четвертой Петушихи-Дарьи никого не было. Зато все остальные Петушихи целый день про нее кричали.
— Да-арья-то, совсем рехнулась, тра-аву косить по-ошла.
— Допры-ыгается до простре-ела!
— Вчерась ко-офту в магазине купи-ила, думает, молода-ая!
Петушиха— напротив-нас чинит забор. Мы с Шуркой носим песок. Красивый строительный песок -желтый, чистый. Лежал себе когда-то на берегу синего моря, полеживал. Потом пришел экскаватор — хап его лапой — и в самосвал. Теперь беднягу смешают с цементом, водой — грязь получится. Но из этой-то грязи человек и строит себе дом. Нет, не так. Из грязи и сил, которые человек вкладывает, дом растет. Как панцирь у черепахи. Черепаха из себя дом строит, и человек из себя. Только черепаха потом дом везде с собой таскает, а человеку нужно работать. Но на ночь он непременно в дом забирается. А иначе нельзя — вон какой человек голый, и кожа у него тонюсенькая.
Тяжелое ведро. И руку стерло. Шурке хорошо: он может целое ведро нести, а мне целое никак. Папа его поэтому больше хвалит.
— Ну что у меня за помощники! Мне бы такого сына, как Шура, я бы три дома построил.
У папы нет сыновей, у папы только дочки.
Еще давным-давно, до войны, у папы была другая жена и другая дочка. Я ее не видела. Про нее бабушка соседкам рассказывала. Шепотом. Но когда шепотом — еще лучше в комнате слышно.
— Уж как я плакала, когда мне написали с фронта, что моя дочь с артистом встречается! Уж как плакала! До сих пор колом в груди стоит. Разве он ей пара?! Она — врач, капитан, интересная такая. На фронте за кого хошь могла выскочить. Нет! Он, как черт, ей подвернулся, заговорил красивыми словами, она уши и развесила. Молодая была, не понимала, что с красивых слов каши не сваришь, платья не сошьешь. И как ему только не стыдно: артист называется, у самого жена, ребенок брошенный, а он ухаживает! Да разве только одна она, сиротиночка, у него?! У него незнамо сколько по свету детей пущено.
Это бабушке как не стыдно! Во-первых, про нас соседям рассказывать. Во-вторых, про многих детей выдумывать. У человека просто не бывает столько детей.
— Шур, сколько у человека бывает детей?
— Десять.
— Не ври.
— До Революции в деревнях по десять детей было.
— А сейчас?
— Не знаю. Меня обедать зовут!
Счастливчик Шурка, ему больше не надо песок таскать. Хотя, вообще-то, нехорошо так думать, он же для нас работает.
Я тоже есть хочу. Хоть бы скорее мама приехала.
— Э-э, муравьишко, ты, видать, вчера с песком перетрудилась.
Всю ночь во сне ворочалась, плакала. Какие такие кошмары могут сниться в твоем возрасте?
А— а-а, это мне, наверно, Страшило снился. Или прием в пионеры. Я тогда тоже целый день плакала.
Зоя Васильевна сказала, что отличников приняли еще в прошлом году, а всех остальных будут принимать теперь. Кроме Кутыковой и Обезьяны. Жалко их, конечно. Но может, их до старости не примут. Кто же тогда захочет с ними водиться?
Сначала было очень интересно. Пришел мальчишка-старшеклассник и сказал, что он знает, что такое коммунизм. Здорово! Все только повторяли: коммунизм да коммунизм. А он знает.
После уроков я сразу побежала домой, распахнула дверь в комнату, и, хотя нельзя папе с Артом мешать, выпалила, что теперь все знаю про коммунизм.
— Ну-с, — засмеялся Арт, — послушаем истину из уст младенца…
— Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны! Это Ленина слова!
Папа вдруг как захохочет, будто я глупость сморозила. Хорошо, Арт за нас с Лениным заступился:
— Ладно тебе ребенка морочить, она правильно выучила.
А то мне уже тогда хотелось разреветься. Но мальчишка-старшеклассник рассказал про Павлика Морозова. И я решила быть мужественной, как он, и никого не бояться. На уроках я выше всех тянула руку. Во мне будто пружина развернулась, и я стремительно выросла.
И вдруг в самый последний день Зоя Васильевна объявила прямо на уроке, что я не заслужила, чтобы быть пионеркой, потому что плохо себя веду и неряха.
— Во! — толкнул меня локтем Обезьяна. — Не будешь воображать. Воображуля номер пять, разреши по морде дать!
Причем тут «воображуля»? Это все из-за кос — я сразу догадалась. В классе у всех девчонок были косы, кроме дуры Кутыковой и меня. Но перед приемом в пионеры у меня волосы первый раз до кос доросли. Коротеньких. Но если сзади просунуть вдоль лопаток руку, то косы можно было даже до плеч дотянуть. Только волосы у меня еще не привыкли быть косами, и, сколько не слюнявь палец, из них все равно выбивались пряди.
— Во — лахудра, — ржал Обезьяна.
Приходилось каждую перемену то одну, то другую переплетать. За день я так уставала, что дома уже ходила без кос.
Маму моя голова ужасно раздражала. Она без конца требовала привести волосы в порядок.
— Если будешь ходить неряхой, тебя ни на одной работе держать не будут.
Когда— а я еще вырасту-у, когда-а буду работать…а мне сейчас руки до головы не дотянуть, и зеркальце то и дело падает, лента куда-то запропастилась…
— Мам, ведь уже скоро спать ложиться. Во сне не важно, какие у тебя волосы.
— Я сказала, заплети косицы! Или очень пожалеешь.
Мама начала искать в коробке ножницы.
— Нет! Не дам ножницы! Я их спрячу!
— Последний раз предупредила!
Уж лучше бы у меня никогда не было кос, чем как сейчас — одна половина головы острижена, другая — нет. Как теперь в школу пойдешь? Каждый будет Кутыковой обзываться. Беру ножницы, отрезаю вторую косу. Ложусь спать.
На следующий день Зоя Васильевна сказала, что я как чучело хожу, и что какие мне пионеры с такой головой?
Зачем она меня раньше не предупредила? Почему позволила учить, что такое коммунизм. Как я могла поверить, что можно стать Павликом Морозовым?
Я ревела три урока подряд. Голова раскалывалась от боли. В горле разбух какой-то ком, и мне казалось, что я задыхаюсь. Можно было запросто умереть, и никто бы даже не заметил. Ну и пусть. Пусть я умру, чтобы не быть вместе с Кутыковой и Обезьяной.
После уроков к нам в класс пришла чья-то чужая учительница. Они с Зоей Васильевной стали смеяться о чем-то своем и не замечали, что я тут рядом умираю. Чтобы умирать быстрее, я надавила пальцами на горло. Послышался хрип.
— Чего это она?
— Да вот в пионеры не принимаем.
— Да брось ты, человека мучить — пусть бежит за галстуком.
— Пусть бежит, мне не жалко. Только больно уж она прикидываться мастерица.
Умирать больше не хотелось. Ноги вынесли меня с такой скоростью, что я не успела даже поблагодарить и попрощаться. Галстук-галстук — отстукивали мои ботинки по мостовой. И вдруг около самой парадной меня кольнуло: мама ведь не знает, что нас сегодня принимают в пионеры, вдруг она не купила галстук и белую рубашку с синей юбкой? Влетаю в комнату. Распахиваю шкаф. На полке с простынями лежит шелковый галстук и отглаженная пионерская форма. Подпрыгиваю до потолка и испускаю дикий вопль. Только бы не опоздать. Всовываю непослушные руки в рукава, пуговицы не застегиваются. Скорее! Входит мама. Я даже не слышала, как щелкнул ее ключ.
— Мам! — ору, как ненормальная, — мам, меня принимают в пионеры! Как всех, в пионеры! Сегодня!
— Очень жаль, что ты это выплакала. Иди под кран и приведи в порядок лицо и руки.
По маминому тону я поняла, что она знала про прием в пионеры. И может, даже нарочно договорилась с Зоей Васильевной меня не принимать.
Я потащилась на кухню мыть лицо и руки. Холодная вода смягчила заскорузлую кожу. На вкус вода казалась сладкой. Это был первый глоток счастья. А потом счастье разлилось целым морем, морем таких же белых рубашек, как у меня, таких же алых галстуков. Я — как все, — рвалось из меня вместе со словами «Торжественного обещания». Как все — юный пионер Советского Союза. Как эта большая красивая девочка, которая принимает рапорт и отдает салют. Как этот пятиклассник, который повязывает мне галстук. Как это красное знамя с кистями, окрашенное кровью революционеров. Я — как все!
Потом я очень часто видела этот день во сне. Иногда про пионеров, иногда про Страшилу. И никак было не проверить, на каком сне я плачу.
— Что, голубушка, домыла вчерашнюю посуду? Молодцом. Теперь давай сообразим картошку на завтрак и пойдем складывать кирпичи. Сегодня рабочих не будет, а завтра они как придут, у них будет готов фронт работ.
Папа нагружает мне по три кирпича, Шурке по четыре, себе по семь. Мужчины сильные. Я, пожалуй, хотела бы быть папиным сыном. Он бы меня больше любил.
Я уже думала, мама никогда больше не приедет на дачу, а она раз — и приехала. Теперь у нас в сарае было ничуть не хуже, чем у Шурки. На окне — марля от комаров, на столе — новая клеенка, на полке — чистые чашки и тарелки. Красота. Теперь мне не надо каждый день думать, чем кормить рабочих. Можно просто спуститься в огород, встать рядом с мамой на коленки и помочь ей полоть клубнику.
— Мам, кто тебе сделал эту скамеечку?
— Папа. Видишь, как на ней удобно сидеть.
— Мам, а это тоже сорняк?
— Сорняк. Ты же знаешь.
Знаю. Я хотела совсем про другое спросить. Зачем она без конца полет этот огород, если завтра на нем точно такая же трава вырастет? Но постеснялась.
— Мам, в этом году почти совсем не было клубники — две-три ягодка с грядки.
— Это из-за одичавшей яблони. Вымахала во весь огород и грядки затенила. Спилить бы ее, да руки не доходят.
— А папа говорит, что это из-за того, что почва истощилась.
Нет, не буду рассказывать маме про то, как папа посылал меня собирать куриный помет, чтобы сделать удобрение. Я и папе не сказала ничего про дачников, которые ничего не знают про удобрение. Просто взяла корзинку и пошла. Будто за грибами. Куры здесь только у нижних Петуших. Зато и дачников больше всего у нижних Петуших. К счастью, между дорогой и Пеушихинскими заборами бузина растет. Куры там копошатся, а меня с дороги не очень-то заметно.
— Девочка, ты грибки собираешь?
Только бы не заглянули в корзину.
— Грибкам еще рано. Ты пойди в лес черничку поищи.
Может, и правда в лес пойти? Ведь бывает же, что куры в лес погулять забредут, удобрения там столько же, зато дачники не будут приставать.
— Девочка, чего у тебя в такой большой корзинке-то?
В корзинке как раз ничего, чуть-чуть птичьего помета, листьями прикрытого. У нас просто нет поменьше корзины.
Папа опять будет считать меня недобросовестной. И почему это я никому ничего не могу объяснить: маме — про папу, папе — про дачников, дачникам — про кур, курам — про удобрение. Вот были бы курицы большущие, со страуса. Под такую корзинку подставишь — хоп и готово. И никто ничего не скажет.
— Мама, давай не будем спиливать яблоню. Мне кажется, что до войны на нашем участке жило племя великанов, и от них осталась яблоня и ели.
— Не знаю, великаны ли, но когда-то здесь наверняка жили люди.
Не хорошо как: у кого-то здесь был дом, они копали ту же самую землю, сажали деревья. Потом куда-то исчезли, а мы ничего о них не знаем. Значит, и мы так исчезнем? Почему же папа говорит, что мы строим на века?
— Мам, может, их снарядами разбомбило?
— Вряд ли, немцев здесь не было. Здесь финны жили.
— А, знаю, финны были плохие, они были за немцев.
— Не говори глупостей. Нация не может быть плохой или хорошей.
— Может. Мы хорошие. Немцы плохие. Ага, молчишь! Значит я права!
— Хватит. Ты мне мешаешь думать.
— Я тоже думаю. Вот смотри — раз люди, которые жили на этой земле, просто так исчезли, значит, и мы можем исчезнуть? И кто-то другой сюда придет и снова начнет строить дом? Зачем же мы тогда будем рамы таскать?
— Какие рамы?
— Рамы для окон. Папа сказал, что сегодня нужно вытащить рамы из сарая в беседку. Он собирается разбирать сарай. Когда сарай освободится, он отколотит от сарая доски и настелет их вместо черного пола в доме. И можно будет переселяться туда жить.
— Зачем разбирать сарай, если это комната и склад одновременно? И потом, как жить в сыром кирпичном доме без печки и без крыши? Безумие какое-то!
Не знаю, безумие это или нет, но рамы мы потом весь день таскали в беседку.
Много рам — прямо целая пирамида получилась.
— Пап, если в доме будет столько окон, зачем же тогда такие толстые стены? Стекло ведь тоненькое, — бомба, например, упадет — трах! и разобьется.
— Что у тебя с пальцем?
— Занозила.
— Видишь, как с тобой работать? Ты одной рукой делаешь, а другой вредишь. Иди к маме, она тебе иголкой занозу вытащит.
Дождю, как и маме, не понравилось, что мы вытащили рамы. Он как увидел неприкрытое сухое дерево, так и начал по нему хлестать. Зря папа обозвал меня вредителем. Дождь — вот кто вредитель! И еще развороченный иголкой и залитый йодом палец вредитель. Жутко саднит!
Дождь перед открытой дверью сарая мелькает как занавеска. Под рамами в беседке сидит кошка Рыжка и мокнет. Кошка Рыжка наша с Шуркой общая, мы ее в лесу нашли. Мама говорит, что кошка невоспитанная, залезает на стол.
Пусть невоспитанная, но не мокнуть же ей одной под дождем.
Накидываю на голову кофту и выскакиваю в беседку.
— Рыжка, Рыженька, иди ко мне, я тебя в кофту заверну.
Не хочет. Боится. Убежала. Не понимает, что я ей лучше хотела сделать.
Если так будет каждый день лить, то скоро наступит осень. Пора будет в школу. В пятый класс. Пятый класс — для больших. Там все учителя разные. И предметы другие, не то, что раньше. Один я уже знаю — английский язык.