— А я и молоденькая-то не особо красивая была, а женихов полон двор. Думаешь, чем брала? Нарядами? Откуда у простой заводской девчонки деньги? Но я лучше, бывало, не доем, не допью, а какую-нибудь цацку куплю. Мужики, они куда перво-наперво смотрят? На ноги. И на прическу. Вот ты хоть какая раскрасавица будь, а в стоптанных туфлях да нечесаная кому будешь нужна?
   По— моему, Анюта меня малюет в «салатовенький» для своих сыновей.
   — Твои родители, к примеру, ничего не скажу — оба культурные, хорошо зарабатывают. А одевают тебя как? Вот у нас в парадном дворничиха с дочкой живут: с хлеба на воду перебиваются, а посмотри, как ейная дочка причупуренная ходит — что твоя актриса. Пора и твоим родителям тобой заняться — барышня уже.
   Интересно, Анюта считает, что для ее сыновей только актриса подойдет? Ладно, пусть тогда ждут, когда я школу кончу, потом институт, потом буду в кино сниматься. Может, к тому времени и о замужестве подумаю.
   — Ну-с, работники лакокрасочного фронта, как у нас дела продвигаются?
   — Да вот закончили уже, осталось кисти помыть.
   — И прекрасно. А я в беседке стол накрыла. На солнышке да на свежем воздухе так хорошо посидеть. Зовите мужчин к столу.
   — Вовуля, Колюня! Мойте руки, хозяйка к столу зовет!
   — Чо, шабашить будем?
   — Да здесь ненадолго осталось…
   — Ладно, ладно вам, чего на голодный желудок молотком махать. Пошли, раз зовут.
   — Удобств здесь особых, конечно, нет, зато природа…
   — Э-э, картошечка горяченькая, колбаска — хорошо! А вот чекушечку — это вы зря, мои мужики к чекушечкам не привыкли.
   — Да на воздухе, после работы — ничего…
   — Ну, разве что за дачу. Чтоб, бог дал, поскорее закончить.
   Интересно, сыновья Анюты испытывают неловкость, когда их при посторонних Колюней и Вовулей называют? Мне кажется, им не до того. Они думают, что перед моей мамой им нужно вести умные разговоры. Младший, Колюня, этот как бы наскакивает, спорит, а старший гудит: «…вот у нас некоторые шофера…». Колюня про то, что за границей инженерам хорошо платят, оттого там и на производстве порядок, а Вовуля про то, что все шофера воруют, налево возят, а он не такой.
   Мама старается поддерживать разговор, а у самой лицо озабоченное: чтобы еще поставить на стол, чтобы на дачу было похоже. Боюсь, одной весенней природой нашу безобразную стройку не занавесишь. Придется еще картошки с водкой добавить.
   — Слыхали, как мой меньшой выступает — весь в батьку. Тот, бывало, соберется с мужиками и тоже все толкует, доказывает. Особенно, если рюмашечку пропустит, всех заспорит. А Вовуля — больно уж прост. Сейчас честным-то не проживешь — время не такое.
   Странно как они разговаривают — каждый о своем, и никто никого не слушает.
   — А ты, невестушка, своим цыганьим глазом приглядывайся к моим парням. Они у меня не из последних будут.
   — Кто, Анна Григорьевна, сказал, что ваши орлы из последних? Работящие парни сейчас на вес золота. Давайте выпьем за их здоровье.
   — Э-э, третью чекушку, поди, много будет. Ну, разве что за крышу. Чтоб ее, чертову, покрыть, обои на втором этаже поклеить, да и отдыхать по-людски.
   Какое у мамы лицо усталое, наверно, не знает, как Анютиной бригаде заплатить: с одной стороны они приехали как знакомые на дачу, а с другой стороны — целый день работают…
   — Что и говорить, одному мужику с такой дачей ни в жисть не управиться! Да еще артисту к тому же.
   — Да-а, домина, того самого, будь здоров! Куда-а интеллигенту…
   — Ну, ничего, теперь я, слава богу, дорогу сюда знаю. За привет и ласку спасибо, мы с Колюней и Вовулей вас в беде не оставим.
   Мы строим ДОМ, а не ДАЧУ! Неужели Анюта думает, что папа разрешит ей с Колюней и Вовулей строить наш ДОМ? Для них что: стены зеленой краской раз-раз помазали, доски прибили — и кухня готова. Видела бы она папины заграничные журналы — там кухни белоснежным кафелем выложены. Мебель специальная — кухонная. У нас такой мебели и в магазинах-то не бывает. Не знаю, в какой мастерской ее папа закажет, но я точно знаю, что он делает именно такую кухню и никакую другую. Да и все остальные комнаты тоже: гостиная, столовая, спальня, еще одна спальня, детская… Для Анюты это просто-напросто неприличные слова. Интересно, к какому ругательству она отнесла бы слово «интерьер»?
 
   Салют, инопланетяне!
   А слабо вам, не человекообразным, перетаскать все листы кровельного железа с веранды в беседку! Да еще отчистить железными щетками каждый лист от ржавчины! А мы с Антониной Ивановной — запросто! Правда, если уж быть совсем честной, щеткой Антонина Ивановна трет добросовестнее меня, зато я смазываю каждый лист, как велел папа, керосином. Нет, вам счастливчикам развитой цивилизации, просто не понять, что значит — папа на гастролях, а мама после работы приезжает поздно. Это только мы с Антониной Ивановной в две слабые человеческие силы можем подготовить железо для крыши. Если мы не справимся, то дожди и снег втопчут наш дом в песок.
   Конечно, она с виду, работа-то, простенькая: вжик-вжик щеточкой, вжик-вжик, но уж очень однообразная. В моей рабочей пружине завода надолго не хватает. Вот в Антонине Ивановне завод рассчитан на целый день: с утра — фанерка с привязанными к ней на веревочках карандашом, лезвием бритвы, резинкой, линейкой — правка рукописей, после обеда — черный холщевый передник, брезентовые рукавицы — чистка железа. И так каждый день: рукописи — железо, рукописи — железо, рукописное железо, железные рукописи. А у меня щетка вжикнет несколько раз и заскулит: устала, надоело, не хочу… руки послушают, послушают ее — и опускаются.
   — Антонина Ивановна, может, нужно за чем-нибудь в магазин сбегать?
   — Нет, спасибо, ты как уйдешь, так полдня тебя нет. Основные продукты у нас есть, а разносолы разводить нам некогда.
   — Антонина Ивановна, а можно я попозже к Раскиным схожу?
   — Не знаю, удобно ли, когда девочка ходит в гости к взрослым людям?
   — Но ведь они приглашали?
   — Видишь ли, в мое время, когда к моим родителям приходили гости, детям не принято было даже выходить из детской, а уж садиться к столу, слушать взрослые разговоры… Только когда я уже поступила на высшие педагогические курсы, мне разрешили выходить к гостям.
   — У нас нет детской, а у них есть сын почти моего возраста.
   — Шуры, насколько мне известно, нет на даче, он сдает экзамены в институт.
   — Ну и что? Меня Валентина Петровна приглашала.
   — Не знаю, у тебя есть мать, вот она приедет вечером, и ты у нее спросишь.
   — Она мне, в принципе, разрешает…
   — Каждый день бегать к соседям?
   — Ну, Антонина Ивановна, пожалуйста…
   — Хорошо, еще три листа от ржавчины оттираешь — и можешь идти. Только учти, после девяти девочке засиживаться неприлично.
   — Угу.
   — В мое время девочки не «угу» говорили, а «спасибо, Антонина Ивановна».
   — Спасибо, Антонина Ивановна.
   Хорошо смотреть на раскинский дом в темноте. С веранды от старенького абажура льется медовый свет. К теплому свету тянутся лапами деревья. Дикий виноград льнет ладонями к стеклу и, не отрываясь, смотрит внутрь, перешептываясь с травой о том, что он там видит.
   Зато, когда ты сам внутри, кажется, что плывешь в подводной лодке. Лодка опутана водорослями, и только хищные рыбы снуют вокруг: чем бы поживиться.
   Раскин, голый по пояс, оплетенный мышцами словно канатами, с трубкой в одной руке и глиняной кружкой в другой, надрывно поет пиратские песни. Зато Арт, хоть и размахивает такой же трубкой, ни капельки на моряка не похож. Разве что на кока. И то, если сменить его старую фетровую шляпу на поварской колпак.
   До чего же все люди разные, будто и не было у них общего предка. И говорят на разных языках. Раскин стукает кружкой по столу:
   — Лес рубят — щепки летят!
   Похоже на поговорку. Но он так вколачивает каждое слово в стол, будто его самого изрубили в щепки. Присмотришься к бороздам на его лице — точно — следы от топора.
   А Арт в это время на распев читает стихи:
   — Не бродить, не мять в кустах багряных
   лебеды. И не искать следа…
   Странная вещь стихи. Глазами смотришь — самый обыкновенный Арт. Похож на гриб-дождевик, что вырос от сырости в раскинском сарае. Начнешь вслушиваться в стихи — и глазами больше ничего не видишь. Тот, кто сидит в кресле, больше не Арт, это — поэт. Он красив, измучен, умоляет тебя о помощи, но помочь ему нельзя. Ведь он давно умер.
   — К чертовой матери такую жизнь! Когда путь в искусство вымощен подлецами, Искусство мертво. Я обнажаю голову. Его уже нет больше с нами.
   Кого же все-таки изрубил топор? Раскина или искусство? И почему он тогда не изрубил Арта и моих родителей?
   — Не вздумай, девчушка, свалять такого дурака, как мой Шурка. Вырастишь, держись подальше от этого смердящего трупа.
   — Не клевещи на свою жизнь: ты с Валюшей прошел большой творческий путь, на нем были и взлеты, и падения, и нечего одним махом все перечеркивать.
   Причем здесь Шурка? С Шуркой все нормально, сдает экзамены в театральный. Еще и не поступил, а уже задается. Подумаешь, великий артист.
   — Не вижу ничего зазорного в том, чтобы пойти и поговорить о сыне со старым приятелем.
   — Он мне не приятель, а подлец.
   — Со снопом волос твоих овсяных
   Отоснилась ты мне навсегда…Раскин не пугай юное поколение.
   — У вас, Арт, тоже наверняка есть знакомые на актерском отделении, может, вы бы поговорили?
   — Я запрещаю Арту протаскивать моего сына через черный ход в искуссто.
   — …Зерна глаз твоих осыпались, завяли,
   Имя нежное растаяло, как звук…
   — Есть талант — сам пробьется.
   Помогать или не помогать Шуре поступить в институт? А вдруг он провалится? Он же с детства мечтал о Театральном.
   …Но остался в складках смятой шали
   запах меда от невинных рук.
   И зачем только Арт читает стихи?! Есенин любого дурака, любого уродину превращает в греческого бога. Это почти такой же обман, как поступление по блату в институт.
   — Ты, барышня, любишь читать стихи?
   — Н-нет. Они обманывают жизнь.
   — Глупости, ты прекрасно слушаешь стихи. Вся прямо светишься, словно бусина янтаря.
   Действительно, что я до Арта знала о поэзии?
   Ну, знала, что Есенин — это четыре серых томика в картонной коробке, а Блок — один толстый синий том. Лермонтов — темно-зеленые семь томов Но ведь не станешь же читать целую книгу стихов как роман? А после Арта я знаю, что это просто другая страна. Одни в нее входят легко, как в лес, а другие видят лишь обглоданные слова, построенные в столбик. И больше ничего.
   Раскин опять стукает кружкой по столу. Колет трубкой как кортиком:
   — Нельзя, нельзя в наше время быть идеалистом. Сто раз говорил своему Шурке. Нет, не слушает. Теперь такого ягненка любая баба окрутит.
   Нехорошее какое слово «окрутит». Оно у Раскина так звучит, будто это не Шурку, а его, Раскина, окрутили. Кто? Валентина Петровна? Она же балерина!
   Балерина должна быть бабочкой, которая ухаживает за своими крылышками-усиками. А Валентина Петровна никогда о себе не думает. Откуда этот теплый вкусный свет на веранде, оплетенной виноградом? Это же медовые соты. А почему цветы у Валентины Петровны подступают к самому крыльцу и просительно поднимают головки? Они знают, что дождь ли, солнце — Валентина Петровна сбережет каждую каплю воды на кухне, перельет в леечку, напоит каждый стебелек. Она заботливая пчелка, которая всех нас, приросших к желтой веранде, кормит, согревает. И все время тихонько смеется, будто крылышками жужжит.
   — Что это вы вдруг одновременно примолкли? Тихий ангел пролетел? Или почувствовали, пора подкрепиться горячими сырниками?
   — Действительно, ароматы кухни забивает красоты поэзии.
   Что я говорила: каждому цветку по капле воды, каждому гостю по сырнику.
   — …Но остался где-то в складках шали
   Запах меда от невинных рук…
 
   — Антонина Ивановна, вам мама, когда уезжала, что-нибудь про крышу говорила?
   — Нет, о крыше твои родители ничего не говорили.
   — Что же тогда Анюта распоряжается?
   — Как ты ее назвала?
   — Ну, Анна Григорьевна. Ей ведь никто не разрешал.
   — Не думаю, чтобы Анна Григорьевна начала крыть крышу без предварительной договоренности с твоими родителями.
   — А как же платить всем этим рабочим? Тут ведь уйма денег нужна?
   — Мне кажется, что девочке в твоем возрасте не пристало решать финансовые проблемы семьи.
   Конечно… Как железо от ржавчины оттирать, так мне можно, а как выяснить, не попадет ли нам с Антониной Ивановной за крышу — так нельзя. Нет, я не говорю, что крыша нашему дому не нужна, в конце концов, мне тоже надоело, чуть дождик, кидаться расставлять по всей комнате тазы, чуть солнце — тащить тяжеленные матрасы сушиться, но получается, что это какая-то незаконная крыша.
   Даже Петушихам Анютина деятельность кажется подозрительной. Остановили меня у колодца и стали допрашивать:
   — Чего, батька-то с маткой в отъезде?
   — Да, уехали.
   — А щелястая эта вам кто?
   — Что значит — «щелястая»?
   — Ну, эта.
   Петушиха ткнула себя пальцем в зубы, и я догадалась, что она имеет в виду редкие Анютины зубы.
   — Знакомая…
   — Ага, а дед твой чего со своими солдатиками не доделал крышу?
   — Он заболел, и его отправили в санаторий.
   — Ну-ну, у военных санатории не чета нам с тобой — враз любую хворь выгонють. Чем болен-то?
   — Не знаю…
   — А приживалка ваша деду кто?
   — Антонина Ивановна деду никто. У деда своя жена есть.
   — А коли она жена, так чо ж на дачу не ездила, когда дед с солдатиками тут гробился? А эта в шляпе все расхаживала?
   — Антонина Ивановна не расхаживала, а тоже работала.
   — Ка-ак же! Будет кто за так на вас работать!
   По Петушихиным глазам видно, что она мне совсем не верит. Зачем же тогда спрашивает? И надо же с такого расстояния Анютины зубы разглядела! Глазастая… Да еще догадалась, что Антонина Ивановна с дедом старые знакомые. И за что это Петушихи так невзлюбили Антонину Ивановну?
   Сидит над рукописями в огороде, никого не трогает.
   И Анюта ей тоже молчания простить не может:
   — Молчит… Гордая больно. Думает, она тут хозяйка. А чего, спрашивается, пугалом торчит в огороде? Все от жадности. Старая уже, а все деньги загребсти хочет… Вот и нейдет на пенсию. Чем над своими бумажками горбиться, помогла бы лучше обед мужикам готовить. А то тут у вас ничего не найдешь — ни керосина, ни кастрюли путной. Как так можно жить?!
   Мне неловко за наше с Антониной Ивановной скудное хозяйство. К счастью, стыд заглушается грохотом молотков по железу.
   — Анна Григорьевна, давайте я помогу вам картошку чистить.
   — Помоги, невестушка, помоги. Тебе полезно к хозяйству приучаться. Чего это мой меньшой к тебе с разговорами все подкатывается? Али пустяки какие?
   — Пустяки.
   — Так чего ж краснеешь?
   Не из— за чего мне краснеть. Не разговаривали мы с ее «Колюней» ни о чем таком. Он просто сказал, что я, наверно, в театры люблю ходить. Думаю, имел в виду, что я из тех богачек, которые только и знают балы да театры.
   — Ты Колюней-то не брезгуй, сейчас непьющие да грамотные парни — большая редкость.
   — Анна Григорьевна, давайте я в поселок за керосином схожу.
   — А и сходи, красавица, керосин никогда не лишний.
   Уф, сбежала! Не мудрено, что Петушихи разглядели Анютины зубы: у нее все на распашку: и рот, и душа. И дом наш она так распахнула, что чуть ли не вывернула наизнанку. При ней он стал похож на бесформенный комок из глины и перьев, валяющийся на дороге. Над таким наклонишься и с трудом узнаешь в нем чье-то гнездо.
   Стук— стук молотки по железу -далеко звук разносится, почти до самого магазина. Отсюда и не разберешь — то ли строят что, то ли ломают. Нет, строят, конечно (я-то знаю, как нам крыша нужна), но уж как-то очень долго, в час по чайной ложке.
   — Принесла керосин?
   — Угу.
   — Долго же ты ходила.
   — А где Антонина Ивановна?
   — Сбежало твое пугало огородное. Собрала молчком манатки и на поезд. Ну и скатертью дорога. Ктой-то тут об ей жалеть будет?… Да, забыла: старуха велела тебе деньги передать, которые родители оставили. На вот, бери. Мне чужого не надо.
   Ой, как нехорошо получилось. Папа приедет, сразу спросит: «Кто разрешил крышу без меня трогать?» Деда нет, мамы нет, Антонины Ивановы нет, выходит, что я разрешила.
   — Иди-ка картошечки тебе положу. Остыла она, поди. Да и осталось-то на донышке.
   Не надо мне было за керосином убегать. Сидела бы, сторожила дом, может, и Антонина Ивановна бы осталась.
   Сколько до папиного приезда? Судя по деньгам, недолго осталось. Хоть бы поскорее закончили по железу колотить. За готовую крышу не так попадет, как за недостроенную.
 
   Папа, наверно, новую крышу не заметил.
   Во всяком случае, как приехал, ничего про нее не сказал. Будто она тут всю жизнь стоит. Или, вернее, будто ее волшебные гномы по его приказу за одну ночь сделали.
   — Ну-с, голуба, запоминай — исторический момент. Строим перегородки второго этажа.
   Вот и прекрасно: чем из дурацкого подвала без конца воду вычерпывать, лучше устроиться от него подальше. Тем более, что строить комнаты на втором этаже в сто раз проще, чем внизу: доски к столбам прибил, фанерой облицевал — и готово. Чисто, сухо, деревом пахнет, как у Раскиных.
   Только немного неловко перед первым этажом: ему, бедняге, ни пола, ни перегородок, а ведь он столько времени нас в заднюю комнату пропускал, от чужих глаз прикрывал, давал жилье вместо сарая. А теперь в него даже не заглядываем.
   — Что, пичуга, приуныла? Крепче держи доску, сползает.
   Вот мама приедет — ахнет: не было ничего — и сразу две новых комнаты. Ее комната самая лучшая: во всю стену окно, и солнце лежит желтой шкурой прямо на полу. Папа сказал, что сделает здесь встроенные шкафы — «и чтоб никакой мебели»!
   Ура! К чертям собачьим всю мебель! Как в Чаплинском фильме: приходишь вечером спать, кнопку нажимаешь, а на тебя сверху кровать — бум! Только ляжешь на нее — раз, она вверх поплыла. И тебя в стенку — трах! Красота! Только, боюсь, мама не согласится.
   — Сходи, мурашок, в мою комнату, принеси из ящика гвозди вот такой длины.
   Папина комната смотрит окнами в лес на горе. В нее входишь, как в джунгли. Сумрачно. Ели — рукой подать. Они тянутся к тебе, и ты заворожено идешь к ним, чтобы коснуться мохнатой лапы. Пока окно не остановит. Ели неодобрительно качают головами: если уж дом поднял тебя на ладони вровень с ними, почему ты не можешь сделать последний шаг, чтобы дружить? Зато сосны не такие строгие. Они добрее: собирают шелковистыми стволами каждый солнечный зайчик и пускают его к тебе в комнату. Зайчики бегут по стенам, скачут тебе в руки, и каждому ты радуешься больше, чем всему щедрому солнцу в маминой комнате.
   — Отобрала нужные гвозди? Давай теперь реечками концы прихватим.
   — Пап, зря мы начали второй этаж, не построив лестницы. Мама приедет — вряд ли ей понравится карабкаться в окно по наружным лесам.
   — Кто-то критикует родного отца?
   — Нет, я только хотела…
   — Ладно, конструктивная критика снизу принимается. Позовем Финна-молчуна, и он нам такую винтовую лестницу из белой сосны отгрохает, что даже твоя мать будет довольна.
   — Винтовая лестница только в старинных замках бывает.
   — А чем у нас не фамильный замок? Здесь будут жить династии людей науки и искусства. Или ты согласна на меньшее?
   — Угу, согласна.
   — Вот, Бог дал бескрылую дочь. За какие грехи мне такое наказание?
   Не знаю, почему Бог не дал папе сына. Замки и грядущие века — слишком велики для меня. Мне бы хватило маленького деревянного дома, который можно построить самим. А династии пусть строят себе сами.
   — Пап, а Раскины…
   — Раскины, при всем моем уважении к Валентине Петровне, — бывшие люди, они и под дранкой проживут.
   — Как это — «под дранкой»? Кого дерут?
   — «Дранкой», необразованная дщерь моя, называют деревянные пластины, которыми издревле крыши крыли.
   Как бы это половчее спросить, что папа думает про Анютину железную крышу?
   — И церкви-терема так же текли, как у Раскиных?
   — Вот именно — слышишь, Раскин струны рвет на гитаре. Все из-за крыши.
   — Причем тут крыша. Он из-за Шуркиного провала переживает.
   — Или пьян.
   — Пап, давай к ним вечером сходим.
   — Валентина Петровна — святой человек, но нам с тобой по гостям расхаживать некогда, нас ждут великие дела.
   — А если вечером опять электричество отключат?
   — Ну, тогда без света не поработаешь, Придется коротать время у Раскинской свечки. Слушать, как он рвет на гитаре струны, и смотреть, как он рвет на себе волосы.
   Хоть бы свет потух. Папа сумел бы найти, нужные слова для Раскиных. Мол, не поступил Шурка в этом году, ничего, на будущий год поступит Театральный не убежит.
   Ждать, когда пропадет электричество, пришлось недолго. Пока нас не было, на веранде у Раскиных появился еще один обитатель. Уселся на старый стул, обтянутый чехлом, и уставился на свечку желтыми недоброжелательными глазами. Неужели этот рыжий бродяга тоже считает светящуюся веранду своей? Ведь его совсем недавно у магазина нашли?
   — Кис-кис, как тебя зовут?
   Ишь, какой, не тронь его — сразу шерсть дыбом. Можно подумать, что он здесь хозяин. Что, недотрога, хорошо иметь дом? А за окном знаешь что? Бр-р-р. Черные ночные чудища! Вон лапами перебирают по стеклам. Корчат рожи и хохочут… Папе-то что, он чудищ не боится, он у тепла и света только в гостях. Присел на краешек лавки — вот-вот вскочит и убежит. Куда? Строить. Писать. На гастроли… А меня тут одну оставит. Дом сторожить. Потому что наш дом без папы и мамы становиться чужим и рассыпается на куски.
   Эх, хорошо бы здесь, на теплой веранде, пристроиться, рядышком с тобой. Я бы тоже хвостом пушистым обвилась, ушки торчком подняла и стала бы неотрывно смотреть на всех и слушать. Но мне нельзя так. Без меня дом пропадет.
   — А-а, друг Василий, ты уже гостей принимаешь? Ну, потчуй тогда всех оладьями. Что принюхиваешься? Думаешь, невкусные? Ты же не пробовал. Вдруг гостям понравится.
   Валентина Петровна старается все время шутить. Не хочет, чтоб мы видели, как она переживает. Зря папа ей, как всем другим женщинам, говорит комплименты. Ей от этого только хуже.
   — Вот полюбуйся, дочь, артистизмом каждого даже бытового движения балерины.
   Артистизм? Навсегда развернутые плечи и намертво пригвожденные лопатки — это артистизм? А переплетенные, сросшиеся пальцы ног — тоже? Такие пальцы нужно годами гладить, расправлять теплыми ладонями. А кто это будет делать? Шурка? Он сюда и носа не показывает. Раскин? Он только и знает играть на гитаре и петь дурашливым голосом. Арт? О! Легок на помине — из черноты высунулась его лысая голова. Пухлый живот подушкой закрыл обветшалые обои. Но почему же он молчит? У него ведь в голове целые тома поэзии? Почему не укутает ноги Валентины Петровны пушистым облаком стихов?
   Интересно, сколько доброты может быть в таком необъятном теле? Пропорционально весу? Или доброта в нем размещается равномерно, и от этого становится разряженной: всем понемногу и всем не хватает?
   — Что, кот Василий, не едят гости наших с тобой оладий? Невкусные, видно, получились.
   Нет, вкусные. Очень. Но мы их не заслужили. Мы ничего не смогли сделать, чтобы единственный огонек во всем поселке, давший нам тепло и уют, не плакал стеариновыми слезами, а горел в горлышке бутылки долго-долго. Пока мы с Шуркой не вырастим и не научимся сами создавать тепло для всех.
   — Света сегодня, видно, так и не дадут. Пора на боковую. Завтра пораньше встанем и будем доделывать перегородки.
   Сейчас мы шагнем из мира тепла человеческих тел в мир холода и темноты. Мир чудовищ. Бр-р-р, кто-то шуршит и раскачивается на ветвях. С-с-с, что-то свистит и тянет к тебе мохнатые лапы. Ш-ш-ш…
   — Пап, можно мне не мыть ноги в темноте? Я же днем купалась.
   — Нельзя. Посмотри, Антонина Ивановна в таком возрасте, а каждый день моется холодной водой на озере.
   Мне Антонина Ивановна не указ: у нее свое тело, а у меня свое. Я, может, к ста годам тоже закалюсь, покроюсь черепашьим панцирем, и тогда хоть ледяной водой, хоть кипятком — ничего не буду чувствовать.
   — Не упрямься, голуба, возьми фонарик.
   Ну вот, теперь ноги ледяные, ни за что не усну. Буду считать верблюдов, крокодилов, пока мама не приедет. Поскорей бы она приезжала. Нам с папой одним с домом не справиться. Папу он хотя бы слушается. Как дрессированный слон: скажут поднять лапу — поднимает, скажут опустить — опустит. Из слоновьей жизни его вырвали, а в человеческой жизни он всего лишь игрушка… Даже смотреть на его плохо натянутую кожу неловко.
   Вот и наш дом — только притворяется жильем, а сам — вампир, который высасывает из людей работу, работу, работу!
   Бр— р, никак ноги не согреть. Была бы я акробаткой, прижала бы их к раскаленной голове и уснула.
   А вдруг мама приедет и не захочет жить на даче? Ведь рядом с ее южным загаром даже белая сосновая лестница, которую начал делать финн-молчун, может показаться неказистой? Так и есть — не захочет, ведь мамин юг — это другой мир. В том мире прямо на деревьях растут персики и мандарины. Куда ни посмотришь, натолкнешься на розу, да на магнолию. Это тебе не по строительным лесам карабкаться в свою комнату на виду у всех петушихинских дачников.
   Эх, не успеем к маминому приезду лестницу закончить, доски с цветов убрать, каждый листочек расправить, вдохнуть в него здоровье. Ну и, конечно, солнышко на небе подержать, чтоб она поскорее привыкла к нашей непраздничной жизни.