Страница:
После обеда начало темнеть. Папа зажег смоляные факелы. Я потихоньку вскарабкалась на фундамент и увидела, как из-под ног убегает огненная река. Если по ней промчаться быстро-быстро, то не обожжешься и не утонешь. Нужно только ни на секунду не останавливаться и не оглядываться на сарай. Один раз набрать воздуху — и раз!…
Почему— то прилип сандаль. Ни рукой, ни ногой не отдирается. Лучше осторожно с фундамента слезть, чтобы не перепачкаться в смоле, снять второй сандаль и поставить его у двери. Никто не заметит. Все равно мама сказала, что скоро будет солнечная погода. Значит, можно будет бегать босиком.
Погода— то солнечная наступила…
И даже за сандалии меня почему-то не ругали. Но лучше бы мне попало. Или пошли дожди… чем так сидеть на досках и ждать.
Теперь по утрам у нас никто не откапывает насыпавшийся за ночь песок, не таскает камни, не замешивает раствор. Папа сидит с мамой в сарае и разговаривает. Мне из сарая велят выйти. Потому что непедагогично. Но я и так знаю, о чем они говорят.
Папа уезжает на гастроли, а мама вдруг одна собралась на юг. Папа не хочет, чтобы она ехала.
Я зарываюсь по шею в песок, лежу будто мертвая. Песок течет с меня медленными струйками. Я оживаю, а они все разговаривают. Можно покачаться на досках, прыгнуть с обрыва, поиграть с котом. Все равно дни будут тянуться бесконечно, а разговор никогда не кончится. Я бы даже сходила в магазин, за водой или на почту. Но никуда не посылают. Говорят обо мне. Получается, что это из-за меня, что все остановилось и разрушается. Вон песок засыпает ранбалку. Лезет во все щели. Я старше дома и должна ему помочь. Вот подмету застывшую дорожку из вара, сгребу ладонями строительный песок, чтобы он не утекал на дорогу, сложу в пирамидку разбившиеся кирпичи.
Нет, он не хочет замечать моей работы. Ни я, ни приехавшая из Калинина баба Маня, ничего по-настоящему для него сделать не можем. Ему нужны папа и мама. А их нет.
Зато при бабушке и ее занавесках мы стали чуточку дачниками. Меня даже позвали к себе играть соседские мальчишки. Им понадобился наш чистый песок, чтоб грузить на машины с прицепом.
Теперь мне, как и всем, бабушка кричала: «иди обедать или надень кофточку». Сначала, правда, неправильно говорила: «Иди салат с майзоном кушать!», а потом, когда я сказала, что он майонезом называется, стала правильно кричать.
В дождь дачники не гуляли. И тогда я одна играла в ворону: скакала по раскачивающимся концам досок. Скок-соскок — мамы нету, скок-соскок — папы нету, скок-соскок — полечу, их на юге догоню.
Полетела. Только не на юг, а между досками. Бабушка как увидела, сколько крови натекло, сразу рассердилась:
— Горюшко ты мое, вечно тебя по камням носит! Вот выдеру тебя, будешь знать, как ноги разбивать.
Выдрать — это не лечение. Когда у человека рана болит, его йодом лечить нужно. Я достала из коробки йод и валерьяновые капли бабушке от нервов.
— Ау, милая, что из тебя вырастет?!
«Ау» было странное, так только в лесу кричат, когда потеряются. У нас никто не потерялся. А вот если сразу не намазать ногу йодом, то ее можно потерять. Ее хирурги отрежут.
— Ба, куда хирурги отрезанные ноги девают? Хоронят?
Бабушка стала плакать, как будто это у нее нога болит. Пришлось одной лечиться от заражения крови. Я поставила ногу на табуретку и вылила на коленку весь йод — куда попадет, туда попадет.
ОГО! Вот теперь я бы точно заревела, как бабушка. Но вдвоем выть глупо. Набрала целую грудь воздуха, закусила губу и стала колотить кулаками по ноге выше коленки. Боль тоже била толчками от коленки прямо в живот. Бабушка больше не говорила «ау», она стала дуть на кровь и перевязывать бинтом.
Теперь меня не выпустят на улицу.
День тянулся мимо моего окна долго-долго.
И вел за собой на веревочке такие же долгие и скучные дни. И вдруг поспела клубника. Даже не верилось, что из маминых хвостиков могло вырасти что-то вкусное. А краси-ивые — как на картинке в журнале! У меня от них уже во рту стало щипать, когда баба Маня спустилась в огород посмотреть на клубнику.
— Ба, попробуй.
Бабушка пробовать не захотела. Потому что так есть некультурно. Ягоды нужно вымыть, положить на блюдечко и кушать с песком.
Я хотела сбегать за кружкой и собрать ей по-культурному, но бабушка мне запретила рвать самые крупные и спелые ягоды:
— Съесть что угодно можно. Брюхо старого добра не помнит. А клубника — это деньги. Деньги любят экономию, тогда на них всегда можно купить что-нибудь путное.
Подумаешь, «путное»! Да я и вообще могу этих ягод не есть. Разве что самые неспелые — бело-розовые. А вкусные пусть бабушка собирает в бидон и продает дачникам! Раз ей не стыдно!
А я на озеро пойду с мальчишками. Озеро доброе: бери, кто хочешь, загребай руками! На всех хватит!
Я уже почти умею плавать: нужно зайти по горло и, отталкиваясь ногами от дна, молотить руками к берегу. Если замерзнешь, выскочить на берег, обнять горячую бетонную трубу, и она ласково высушит твой след от трусов.
— Не вздумай одна с мальчишками на озеро идти.
— Ба, ну пойдем со мной, мама всегда со мной ходит.
— Вот мать приедет, пусть и водит тебя хоть на озеро, хоть за озеро. А я не разрешаю, чтобы ты одна через железную дорогу шлялась и в воде утонула.
Какая бабушка все-таки вредная: сама никогда не купается и другим не дает.
— Чего губы-то надула? Вся в батьку. Ладно, пойдем, мне все равно белье нужно постирать.
Знаю я бабушкино белье. Придет на пляж, поставит таз с бельем на камни, снимет платье и останется в одной комбинации загорать. А меня заставит носить ей бидоном воду.
— Ба, а ты когда-нибудь купалась?
— А чего в этой холодной воде хорошего? Болезни одни.
— Даже когда девочкой была?
— Не-а. Когда уж девушкой была, парни за мной решили поухаживать: подвели к мосткам да и столкнули в воду. Не знаю, уж как от разрыва сердца не умерла. А ты, купальница, досидишься в воде, что конский волос подцепишь.
«Конский волос»… это еще что за чудище? Наверно, червяк такой тоненький. Плавает по воде, будто обыкновенная пиявка, а увидит кого — подплывает тихонечко, скок на спину и вопьется. Кожу пробуравит и под кожей поползет— поползет до самого живота. Из живота — в грудь и прямо в сердце.
Как долго бабушка разговаривает с дачницей, которой продала клубнику. Ой! Она рассказывает про нас с мамой и папой. Неужели она не понимает, что про нас никому рассказывать нельзя. Про нас и так все говорят. Как будто мы совсем другие.
Присесть бы на корточки и спрятаться за куст. Или убежать, пока баба Маня не смотрит, на озеро? Короткой дорогой это быстро: раз — через кусты, раз — через железку, раз — в воду. И — обратно. Можно даже трусы не сушить. Бабушка не заметит. А вдруг не успею? Начнет сразу плакать, ногами топать, кричать, что я ее убиваю. Ну-ка посмотрю, сколько валерьянки в бутылочке? Мало. Может и не хватить. Лучше поиграю в чайную: из песка — столы, из листьев — тарелки, из ягод — еда, а я официантка.
Или пойти на дорогу? Может, кто из дачников позовет песок возить?
Когда тепло, совсем забываешь про дождь.
А он тут как тут. Кап да кап, кап да кап — так недолго и осень накапать. Рана на коленке от купания размокла и стала опять болеть. Барсик после маминого отъезда совсем исчез из сарая. Даже есть не приходит. Соседские дети сидят по своим домикам и не зовут меня больше играть. Бабушка лежит под двумя ватными одеялами и болеет ревматизмом.
— Проклятая дача. Угробит она меня, совсем угробит. Сколько раз говорила твоему отцу: купите финский домик и живите, как люди. Нет, ему, видите ли, как за границей подавай.
— Ба, ты что, на Лиговку собралась? А как же Барсик?
— Приедет мать, пусть сама и разбирается. А мне здоровье не позволяет в сырости жить. Знаете ведь, какой у вас климат, хоть бы буржуйку поставили. А то захламили времянку досками — черт ногу тут сломит.
— Мы скоро в красивом доме жить будем.
— Ау, внученька! Попомни мои слова: это чудовище из вас все жилы вытянет.
На Лиговке сразу было видно, что все вещи соскучились без нас. Книжный шкаф немного забыл меня. Книги смотрели сквозь стекло темные, недовольные. Зато диван стал еще прыгучее и мягче. Посуда в буфете так и звенела — дзинь ля-ля. Все вещи знали, что мы неправильно приехали, что нам положено еще отдыхать на даче, но они не собирались ябедничать. Я забралась на стол, прижалась лицом к черной тарелке, и мы с ней вместе запели: «Ах, Сама-ара городок, беспокойная я, беспокойная я, успокой же ты меня…».
Бабушка пришла с барахолки. За нею в комнату вошел большой дворник в белом фартуке и тетя Дуня. Они несли какой-то сундук. Наверно, это и было то «путное», что купила бабушка на клубничные деньги.
— Стыдно людей, такая большая девица, а спит на детской кроватке. Ноги уже вон торчат, а родителям дела нет.
А— а-а, значит, это кровать? Для меня. Раздвижная.
Дворник держал заднюю спинку, а тетя Дуня с бабушкой тянули к себе гармошку. Потом дворник и бабушка держали, а тетя Дуня тащила. Раздвинули. Получилась сороконожка. Дворник ушел. Мы все по очереди полежали на сороконожке. Бабушка едва сползла. Пришли Одноногая Фрида и ее дочка. Потом Угловая и Безмужняя. Все смотрели на верхнюю крышку с кнопочкой.
— Что, немецкая что ли?
— Почему немецкая? — обиделась бабушка. — Наша.
— А вот тут что-то не по-русски написано?
— Господи, чего только люди из Германии ни натащили! Мой, пехота, и тот три вешалки приволок.
Кровать собрали. Отодвинули в угол. Решили до приезда папы с мамой мою старую кровать не выкидывать.
И правильно. Все равно я сплю, поджав коленки, и вся матрасная длина остается мною не закрыта.
«…беспокойная я, беспокойная я, успокой же ты меня…». Что скажут папа с мамой, когда приедут? Не рассердятся ли?
Радио поет. Никто не приезжает. Наоборот бабушка уехала. А вместо нее опять появилась Ия. Сидит на книжном сундуке, расчесывает волосы, будто и не исчезала.
— Ия, ты где была?
— По людям мыкалась.
— Ия, ты читать умеешь?
— Умею, но не люблю.
Ия днем сидит, вечером идет к тете Дуне играть в лото. Скучно без мамы с папой.
Наконец— то, мама приехала! А за ней, будто сговорились, и папа.
И тут оказалось, что лето вовсе не кончилось.
И что мы снова едем на дачу. Только теперь живем не в сарае, а в маленьком чужом домике около почты. Окна в нем такие низкие, что чтобы со двора в них заглянуть, приходится садиться на корточки.
— Банька, ну чисто банька, — говорит про домик Ия.
И неправильно. Бани — большие как вокзал. В них может поместиться очередь в три этажа. А сюда влезаем только мы, стол и плита. Сад тоже крохотный. В нем только и есть что большая красная рябина.
По утрам, когда я просыпаюсь, папы с мамой уже нет. Они ушли строить дом. Ия сидит у окна и молча смотрит на рябину. Мне хочется ресницами еще немножко удержать в глазах сон, чтобы не нужно было вылезать из-под теплого одеяла и сражаться с платьем.
— Что, открыла свои чумазые глаза? Вылезай скорее мыть их. А то цыгане признают за свою и уведут в поле.
Ничего не поделаешь, придется вставать, пока не пришли цыгане. Мое коричневое платье, с которого состирались голубые цветы, по утрам меня не слушается. Даже руки устают держаться вверх, а оно то оказывается задом наперед, то на левую сторону. Приходится пустить закоченевшие руки погреться под одеяло, а потом опять возиться с недоодетым платьем. Ия не хочет помочь мне даже шнурки на ботинках завязать. Все смотрит на рябину. Ну и пусть, я и сама справлюсь. Вот только еще раз погрею пальцы под одеялом.
— Ия, давай попробуем ягод рябины. Они ведь спелые, раз красные.
— Рябина сладкая, когда ее морозцем ударит.
— Уже ударило, смотри какие у меня пальцы.
— Тебе ударило, а ей нет.
Я сажусь рядом с Ией у окна и целый день жду, когда рябину ударит. Ветер подкрадывается к листьям, птицы стаей садятся на ягоды, сумерки ползут, прячут дерево.
— Ия, почему ты все время расчесываешь волосы?
— Дык, вши же. Только мамке не говори, а то рассердится.
— У тебя вши из деревни?
— А почем я знаю? Их и в городе полно. Давай-ка я расстелю газетку и у тебя поищусь в голове.
— Я не хочу! Не буду — у меня ничего нет!
— Глупостев-то не говори. Вот если вшей не вычесать, они ночью у тебя в голове сеть сплетут и утащат тебя в Обводный канал.
— И что потом?
— И утопят.
У меня волосы короткие. У Ии — длинные, а у меня — короткие. Из таких неудобно сеть плести. Но, может, у взрослых они из длинных плетут, а у детей и из коротких получится? Облепят тебя всю и поволокут ночью. Баба Дуня в городе тоже все свою косицу расчесывает. Может, у нее тоже вши? Надо сбегать к маме спросить про сеть. Нет, про это стыдно спрашивать. А если еще папа услышит, он может рассердиться. Или высмеивать меня начнет — это еще хуже.
Иин фартук невкусно пахнет хозяйственным мылом и кухонными тряпками. Газета пахнет лучше — буквенными красками. Вшей должно быть очень-очень много, чтобы сеть сплести, а потом тащить до Обводного канала. Человек спит, ничего не знает, а они его всего-всего облепляют, копошатся, лапами и усами шевелят и за волосинки тянут, тянут сначала с кровати. Потом каждая вшина берет по волосинке, и они тянут, тянут и бух тебя в черную грязную воду. А потом каждую весну из Обводного утопленников вытаскивают.
Ия начинает растапливать плиту. Дым лезет в нос, в глаза. Мы вместе чистим картошку для супа. Потом приходят в мокрых заляпанных известкой комбинезонах папа с мамой. Садятся на наше с Ией место у окна. Смотрят друг на друга. Потом папа сгибается и начинает беззвучно трястись от смеха. Мама откидывается к стене и тоже хохочет. Мы с Ией ничего не понимаем, но тоже смеемся так, что начинает в боку колоть. Папа серьезно оглядывает нас, будто это не он первый начал, и показывает жестами, что если его сейчас не покормят, он съест стол, скамью, Ию и меня. Вечером, когда мы ложимся спать, мама греет собой мой кусочек кровати, потом меня и рассказывает сказку.
Однажды я проснулась утром от того, что в комнате воздух стал белым. Ия молчала, но все равно было понятно, что что-то произошло. Забыв, что нужно беречь тепло для надевания платья, я в одной рубашке побежала к окну. Так и знала — снег выкрасил все в зиму. Теперь наша рябина сладкая, как варенье. Скорее платье натянуть. А, ладно, с платьем возиться. Пальто накинула, ботинки на босу ногу — и на улицу.
Ой! Мальчишки! Кто им разрешил лезть на нашу рябину? Да еще целыми ветками ломать? Всю красоту испортили.
Холод стал щипать мне колени, кусать за пальцы. Я присела на корточки, спрятала колени под пальто, пальцы засунула в рукава. Вышла Ия, закутанная по глаза в платок. Стала молча смотреть, как рвут нашу рябину. Потом встала на цыпочки и сорвала мне гроздь. И вдруг, как в сказке, на нас посыпались целые ветки с ягодами. Я схватила их скрюченными пальцами и побежала в дом. В комнате я кинула рябину на стол, засунула руки под мышки и прямо губами стала отрывать ягоды.
Первая мне показалась горькой, вторая еще горче. Они все были горькие.
— Ия? Почему ты не ешь рябину?
Ия не отвечает, а развешивает гроздья над огнем.
— Ия?
— М-м? Уйду я от вас скоро.
— Куда? Ты же никого в городе не знаешь.
— Тепереча прописка у меня есть. На заводе знаешь сколько плотют?
— А я?
— Тебя в детский сад определят.
В детский сад? А вдруг там тоже не с кем будет играть? Лучше уж тогда с Ией… Не забыть бы спросить у мамы, что такое прописка.
Только после рябины дача по-настоящему кончилась.
Ию и вправду поменяли на детский сад. С трудом. В детский сад меня сначала не хотели принимать. Но тетя Дуня водила меня по каким-то длинным коридорам, потом мы сидели у каких-то долгих дверей. И, наконец, папа взял меня за руку и по черной лестнице спустился вниз. Это и оказался детский сад.
Мы еще только первый раз пришли и уже успели опоздать к завтраку. Воспитательница рассердилась и сердилась потом все время, потому что мы каждый раз опаздывали к завтраку.
После завтрака все дети должны были браться за руки и долго ходить по залу и петь «Ах вы сени, моисени…» или «Вополи береза стояла…». Сначала я не знала, что такое «моисени» и «вополи», а потом привыкла. И даже громче всех стучала ногами, когда притопывали. Одно только неудобно у кого-нибудь спросить: почему в группе столько детей, а играть не с кем? И некогда? Скажешь что-нибудь — глупо получается, все на тебя смотрят, а начнешь одна играть, сразу: «Быстрей, быстрей обедать, быстрей, быстрей спать».
В столовой нужно сложить на коленях руки и смотреть перед собой. Перед собой смотреть было не на что: там стояла темно-зеленая стена, и было лицо мальчишки, у которого тек нос. Но можно было играть в клюквенный морс. Для этого все начинают угадывать, что будет на третье. И при этом ни за что нельзя говорить «клюквенный морс». Иначе не сбудется. Но все равно мальчишка с мокрым носом молчит-молчит, а потом как крикнет: «Клюквенный морс!». И все. Морса не давали.
Я каждый раз ждала обеда. Не из-за еды. А потому что тем, кто кашляет, в ложку наливали лекарство. У него был какой-то необыкновенный, ни на что не похожий запах. Так хотелось попробовать его! Я начинала страшно кашлять. Но мне говорили, чтобы я не притворялась, и бутылка уплывала дальше. Ладно, ничего, говорят, что перед Новым годом будут давать лекарство от глистов. Может, мне хоть его дадут.
После обеда — тихий час. В том же зале, что и «моисени». Мое место около самого пианино. Если повернуться на тот бок, где сидит воспитательница, нужно натягивать веки на глаза, до самых щек и чтобы они ни капельки не дергались, а если повернуться к пианино, можно вообще не закрывать глаза. И даже потихонечку соскабливать ногтем черную, как смола, краску. Под ней будет белое дерево.
Лучше всего, когда после тихого часа всех рассаживают вкруг на стульчики и читают «Конек Горбунок». Я точно знала, что если не испугаться, а сразу прыгнуть в котел с вареной водой, то помолодеешь, а если пробовать, совать палец или там руку, обваришься и больше ничего.
Такую сказку прерывать нельзя: попросишься в туалет, а без тебя что-нибудь неправильно произойдет. Приходится сидеть. А воспитательница говорит, что я ерзаю и не умею слушать.
Вырезать и клеить коробочки — тоже хорошо. Вернее, не клеить, а ждать, когда с черного хода придет точильщик и будет затачивать все ножницы. Всем хочется посмотреть на точильщика. Даже воспитательнице. Она трогает острие пальцем и смеется. Будто боится порезаться. А я не боюсь. Только мне не дают потрогать. Всего один раз разрешили отнести ножницы в группу. Я не успела разобрать, острые они или тупые. Сразу из пальца закапала кровь. Красивая. Набухает и капает, набухает и капает. И бинт, которым завязали палец красивый: белый-белый. И не нужно больше самой распутывать шнурки и застегивать пуговицы.
Пуговицы вообще зря придуманы. Были бы пальто без пуговиц, тебя не обзывали бы копушей, и папа просто не успевал бы сочинять свои дразнилки.
С папой в детском саду вообще неудобно. Когда он приходит за мной, он не только про меня сочиняет, но и про воспитательниц. Они не привыкли и думают, что мы не такие, как все. А папа думает, что у них есть чувство юмора, а у меня — нет. Он прав. Я, вместо того, чтобы смеяться, крепко сжимаю зубы, чтобы не заплакать. Как тогда: он мне подал в раздевалке пальто как взрослой, а я стала дурачиться, всовывать руки в рукава задом наперед. Он и застегнул мне пуговицы на спине. И домой так повел. Хорошо еще, что мы поднимались по черной лестнице. Там темно, и если бы выскочила слезина, никто бы не заметил.
А я все равно узнала, когда можно в детском саду играть. Поздно вечером. Когда всех детей забрали, а за мной все не приходят и не приходят. В «моисени» горит только одна лампочка, под пианино получается черная пещера. Все говорят шепотом. Один раз воспитательница даже сказала, что ей придется взять меня к себе домой. Мне сразу захотелось посмотреть, как там у нее дома. Для этого надо про себя шептать: «Хоть бы не пришли, хоть бы не пришли». Но на этот раз не помогло: пришла мама. Красивая. С двумя серебристыми лисицами вместо воротника. Настоящими. С мордами, глазами и лапами.
Воспитательница ее даже не заругала. Наоборот, сказала, что скоро Новый год, и я на елке буду читать стихи.
— Мам, а почему мы не ходим домой по черной лестнице?
— Потому что там грязь и всякие болезни. Барсик не слушался, шлялся по черной лестнице, вот и заболел чумкой.
Б арсик и вправду заболел. Мы с мамой его лечили. Я держала за передние лапы над раковиной, тетя Дуня — за задние, а мама пыталась разжать ему ложкой рот и влить лекарство. Барсик кричал и вырывался. Все лекарство выливалось мне на платье. Тетя Дуня ругала меня, что плохо держу, кота — что не пьет лекарство и Радич — за то, что отравила кота.
Радич я никогда не видела, но знала, что это самое страшное у нас в квартире. Во всех комнатах только про нее и говорили. То она швырнула кипящий чайник в тетю Дуню, то взорвала кого-то своим примусом, то выдрала тете Угловой все волосы. Про волосы — неправда. Я специально к тете Угловой ходила смотреть. А вот про Барсика не знаю, может быть, и отравила. Во всяком случае, в маленький коридорчик рядом с кухней мне было строго-настрого запрещено ходить. Я и не ходила. Только один раз заглянула. Когда мама с папой были в театре.
Дверь из коридорчика в комнату была приоткрыта, и оттуда виднелась голова мальчишки с завязанными платком ушами. Я догадалась, что он тоже Радич. Но он был совсем не страшным, а тощим и бледным. Он хотел, чтобы я пришла к нему играть.
Настоящей Радич поблизости не было. Я подкралась к самой двери.
— Иди, не бойся. Я покажу тебе морских свинок.
Морских свинок я никогда не видела. Наверно, они живут у него в аквариуме и хрюкают. Интересно, чем он их кормит? Если я одним глазком посмотрю на морских свинок, это ведь не будет считаться, что я с Радич дружу?
Мальчишка протянул мне что-то вроде желтого котенка. Зверек был не похож ни на рыбок, ни на свинок. Я притворилась, что боюсь его гладить, хотя сразу поняла, что он не кусается. Просто пусть мальчишка думает, что я девчонка. Радич дал мне еще одну свинку и еще. Свинки были смешные, толстые. Я их переворачивала брюшком кверху и щекотала. Мальчишка сидел на корточках, смотрел на меня, как будто это я морская свинка, и не смеялся. Наверно, у него болели уши. Бедный мальчишка, он же не виноват, что он Радич.
И вдруг из коридора меня резко позвал папа. В моем животе что-то так и подпрыгнуло. Папа молча повел меня в нашу комнату, я сразу почувствовала, что он как чужой. У дверей он резко ударил меня и крикнул задушенным голосом, что запрещает мне ходить к Радичам. Я спряталась под стол плакать. Слезы капали прямо на пол и легко размазывались по квадратикам. Когда слез на целый квадрат не хватало, я мочила палец слюнями. Интересно, откуда папа узнал, что я догадалась, что мальчишка тоже Радич?
К Новому году в подвале нашего дома выдавали муку.
Мы с мамой тоже отстояли длиннющую очередь и возвращались домой уже в темноте с двумя большущими пакетами. Мама сказала, что разрешит мне помогать ей печь пироги.
Я ждала этого целую неделю. Наконец, мама завязала мне волосы марлей и велела мыть руки мылом и щеткой. Если я нечаянно трогала стул или шкаф, меня снова отправляли мыть руки, потому что когда готовишь, все должно быть стерильным, как в операционной.
Мама сняла со стола скатерть, посыпала клеенку мукой и выложила из кастрюли комья теста. Мы взяли по скалке и стали тесто раскатывать. «Скал-ка, скал-ка…», — поют мои руки самое смешное слово на свете. «Тесто» — тоже смешное слово, и оно не всегда меня слушается. Иногда кусочки ускользают на пол. Приходится незаметно их поднимать и подсовывать под большой комок. А руки для стерильности обтирать о подол. Жаль только, что на коричневом следы от муки сразу заметны, и мама отправляет меня снова мыться.
Пока мама начиняет пирожки капустой, из теста можно вылепить что угодно, например, зайца с изюмными глазами или сову. Когда они испекутся, это будут мои собственные пироги.
— Мам, а за кем наша очередь на плиту?
— За тетей Людой.
— За Люськой Угловой?
— Прекрати. Нехорошо так говорить.
Почему нехорошо, ее все так зовут? У нее в комнате в одном углу — фикус. Высоченный. Не цветок, а целое дерево. А в другом — на горшке сидит маленький мальчишка. Все время сидит. Никогда не слезает. Даже когда я ему приносила книжки — картинки показать — он так на горшке и смотрел.
— Мам, а почему ее зовут Угловая?
— Она работает в гастрономе на углу Обводного канала и Лиговки.
Когда же она работает? Она всегда сидит в одной рубашке на кровати. И у нее из груди маленький ребенок сосет молоко. А позади лежит какой-то дядька и спит. Одноногая Фрида сказала, что он ей не муж.
— Мам, а как в груди у женщины получается молоко?
— Женский организм — сложная система. Все процессы в нем взаимосвязаны. Когда рождается ребенок, особые железы вырабатывают молоко.
Грудные дети очень некрасивые. И грудь некрасивая — большая, толстая. Стыдно с такой ходить. А тете Люде почему-то не стыдно. Когда я ее спросила, такое же у женщин молоко белое, как в магазине, ее дядька захохотал, стал жать ее грудь и брызгать в меня молоком.
— И-и-и, чёй-то вы такие мелкие пирожки развезли. Так до утра будете чикаться. Люська Угловая уже свои в духовку пихает, а у вас еще целый ком теста оставши.
Почему— то прилип сандаль. Ни рукой, ни ногой не отдирается. Лучше осторожно с фундамента слезть, чтобы не перепачкаться в смоле, снять второй сандаль и поставить его у двери. Никто не заметит. Все равно мама сказала, что скоро будет солнечная погода. Значит, можно будет бегать босиком.
Погода— то солнечная наступила…
И даже за сандалии меня почему-то не ругали. Но лучше бы мне попало. Или пошли дожди… чем так сидеть на досках и ждать.
Теперь по утрам у нас никто не откапывает насыпавшийся за ночь песок, не таскает камни, не замешивает раствор. Папа сидит с мамой в сарае и разговаривает. Мне из сарая велят выйти. Потому что непедагогично. Но я и так знаю, о чем они говорят.
Папа уезжает на гастроли, а мама вдруг одна собралась на юг. Папа не хочет, чтобы она ехала.
Я зарываюсь по шею в песок, лежу будто мертвая. Песок течет с меня медленными струйками. Я оживаю, а они все разговаривают. Можно покачаться на досках, прыгнуть с обрыва, поиграть с котом. Все равно дни будут тянуться бесконечно, а разговор никогда не кончится. Я бы даже сходила в магазин, за водой или на почту. Но никуда не посылают. Говорят обо мне. Получается, что это из-за меня, что все остановилось и разрушается. Вон песок засыпает ранбалку. Лезет во все щели. Я старше дома и должна ему помочь. Вот подмету застывшую дорожку из вара, сгребу ладонями строительный песок, чтобы он не утекал на дорогу, сложу в пирамидку разбившиеся кирпичи.
Нет, он не хочет замечать моей работы. Ни я, ни приехавшая из Калинина баба Маня, ничего по-настоящему для него сделать не можем. Ему нужны папа и мама. А их нет.
Зато при бабушке и ее занавесках мы стали чуточку дачниками. Меня даже позвали к себе играть соседские мальчишки. Им понадобился наш чистый песок, чтоб грузить на машины с прицепом.
Теперь мне, как и всем, бабушка кричала: «иди обедать или надень кофточку». Сначала, правда, неправильно говорила: «Иди салат с майзоном кушать!», а потом, когда я сказала, что он майонезом называется, стала правильно кричать.
В дождь дачники не гуляли. И тогда я одна играла в ворону: скакала по раскачивающимся концам досок. Скок-соскок — мамы нету, скок-соскок — папы нету, скок-соскок — полечу, их на юге догоню.
Полетела. Только не на юг, а между досками. Бабушка как увидела, сколько крови натекло, сразу рассердилась:
— Горюшко ты мое, вечно тебя по камням носит! Вот выдеру тебя, будешь знать, как ноги разбивать.
Выдрать — это не лечение. Когда у человека рана болит, его йодом лечить нужно. Я достала из коробки йод и валерьяновые капли бабушке от нервов.
— Ау, милая, что из тебя вырастет?!
«Ау» было странное, так только в лесу кричат, когда потеряются. У нас никто не потерялся. А вот если сразу не намазать ногу йодом, то ее можно потерять. Ее хирурги отрежут.
— Ба, куда хирурги отрезанные ноги девают? Хоронят?
Бабушка стала плакать, как будто это у нее нога болит. Пришлось одной лечиться от заражения крови. Я поставила ногу на табуретку и вылила на коленку весь йод — куда попадет, туда попадет.
ОГО! Вот теперь я бы точно заревела, как бабушка. Но вдвоем выть глупо. Набрала целую грудь воздуха, закусила губу и стала колотить кулаками по ноге выше коленки. Боль тоже била толчками от коленки прямо в живот. Бабушка больше не говорила «ау», она стала дуть на кровь и перевязывать бинтом.
Теперь меня не выпустят на улицу.
День тянулся мимо моего окна долго-долго.
И вел за собой на веревочке такие же долгие и скучные дни. И вдруг поспела клубника. Даже не верилось, что из маминых хвостиков могло вырасти что-то вкусное. А краси-ивые — как на картинке в журнале! У меня от них уже во рту стало щипать, когда баба Маня спустилась в огород посмотреть на клубнику.
— Ба, попробуй.
Бабушка пробовать не захотела. Потому что так есть некультурно. Ягоды нужно вымыть, положить на блюдечко и кушать с песком.
Я хотела сбегать за кружкой и собрать ей по-культурному, но бабушка мне запретила рвать самые крупные и спелые ягоды:
— Съесть что угодно можно. Брюхо старого добра не помнит. А клубника — это деньги. Деньги любят экономию, тогда на них всегда можно купить что-нибудь путное.
Подумаешь, «путное»! Да я и вообще могу этих ягод не есть. Разве что самые неспелые — бело-розовые. А вкусные пусть бабушка собирает в бидон и продает дачникам! Раз ей не стыдно!
А я на озеро пойду с мальчишками. Озеро доброе: бери, кто хочешь, загребай руками! На всех хватит!
Я уже почти умею плавать: нужно зайти по горло и, отталкиваясь ногами от дна, молотить руками к берегу. Если замерзнешь, выскочить на берег, обнять горячую бетонную трубу, и она ласково высушит твой след от трусов.
— Не вздумай одна с мальчишками на озеро идти.
— Ба, ну пойдем со мной, мама всегда со мной ходит.
— Вот мать приедет, пусть и водит тебя хоть на озеро, хоть за озеро. А я не разрешаю, чтобы ты одна через железную дорогу шлялась и в воде утонула.
Какая бабушка все-таки вредная: сама никогда не купается и другим не дает.
— Чего губы-то надула? Вся в батьку. Ладно, пойдем, мне все равно белье нужно постирать.
Знаю я бабушкино белье. Придет на пляж, поставит таз с бельем на камни, снимет платье и останется в одной комбинации загорать. А меня заставит носить ей бидоном воду.
— Ба, а ты когда-нибудь купалась?
— А чего в этой холодной воде хорошего? Болезни одни.
— Даже когда девочкой была?
— Не-а. Когда уж девушкой была, парни за мной решили поухаживать: подвели к мосткам да и столкнули в воду. Не знаю, уж как от разрыва сердца не умерла. А ты, купальница, досидишься в воде, что конский волос подцепишь.
«Конский волос»… это еще что за чудище? Наверно, червяк такой тоненький. Плавает по воде, будто обыкновенная пиявка, а увидит кого — подплывает тихонечко, скок на спину и вопьется. Кожу пробуравит и под кожей поползет— поползет до самого живота. Из живота — в грудь и прямо в сердце.
Как долго бабушка разговаривает с дачницей, которой продала клубнику. Ой! Она рассказывает про нас с мамой и папой. Неужели она не понимает, что про нас никому рассказывать нельзя. Про нас и так все говорят. Как будто мы совсем другие.
Присесть бы на корточки и спрятаться за куст. Или убежать, пока баба Маня не смотрит, на озеро? Короткой дорогой это быстро: раз — через кусты, раз — через железку, раз — в воду. И — обратно. Можно даже трусы не сушить. Бабушка не заметит. А вдруг не успею? Начнет сразу плакать, ногами топать, кричать, что я ее убиваю. Ну-ка посмотрю, сколько валерьянки в бутылочке? Мало. Может и не хватить. Лучше поиграю в чайную: из песка — столы, из листьев — тарелки, из ягод — еда, а я официантка.
Или пойти на дорогу? Может, кто из дачников позовет песок возить?
Когда тепло, совсем забываешь про дождь.
А он тут как тут. Кап да кап, кап да кап — так недолго и осень накапать. Рана на коленке от купания размокла и стала опять болеть. Барсик после маминого отъезда совсем исчез из сарая. Даже есть не приходит. Соседские дети сидят по своим домикам и не зовут меня больше играть. Бабушка лежит под двумя ватными одеялами и болеет ревматизмом.
— Проклятая дача. Угробит она меня, совсем угробит. Сколько раз говорила твоему отцу: купите финский домик и живите, как люди. Нет, ему, видите ли, как за границей подавай.
— Ба, ты что, на Лиговку собралась? А как же Барсик?
— Приедет мать, пусть сама и разбирается. А мне здоровье не позволяет в сырости жить. Знаете ведь, какой у вас климат, хоть бы буржуйку поставили. А то захламили времянку досками — черт ногу тут сломит.
— Мы скоро в красивом доме жить будем.
— Ау, внученька! Попомни мои слова: это чудовище из вас все жилы вытянет.
На Лиговке сразу было видно, что все вещи соскучились без нас. Книжный шкаф немного забыл меня. Книги смотрели сквозь стекло темные, недовольные. Зато диван стал еще прыгучее и мягче. Посуда в буфете так и звенела — дзинь ля-ля. Все вещи знали, что мы неправильно приехали, что нам положено еще отдыхать на даче, но они не собирались ябедничать. Я забралась на стол, прижалась лицом к черной тарелке, и мы с ней вместе запели: «Ах, Сама-ара городок, беспокойная я, беспокойная я, успокой же ты меня…».
Бабушка пришла с барахолки. За нею в комнату вошел большой дворник в белом фартуке и тетя Дуня. Они несли какой-то сундук. Наверно, это и было то «путное», что купила бабушка на клубничные деньги.
— Стыдно людей, такая большая девица, а спит на детской кроватке. Ноги уже вон торчат, а родителям дела нет.
А— а-а, значит, это кровать? Для меня. Раздвижная.
Дворник держал заднюю спинку, а тетя Дуня с бабушкой тянули к себе гармошку. Потом дворник и бабушка держали, а тетя Дуня тащила. Раздвинули. Получилась сороконожка. Дворник ушел. Мы все по очереди полежали на сороконожке. Бабушка едва сползла. Пришли Одноногая Фрида и ее дочка. Потом Угловая и Безмужняя. Все смотрели на верхнюю крышку с кнопочкой.
— Что, немецкая что ли?
— Почему немецкая? — обиделась бабушка. — Наша.
— А вот тут что-то не по-русски написано?
— Господи, чего только люди из Германии ни натащили! Мой, пехота, и тот три вешалки приволок.
Кровать собрали. Отодвинули в угол. Решили до приезда папы с мамой мою старую кровать не выкидывать.
И правильно. Все равно я сплю, поджав коленки, и вся матрасная длина остается мною не закрыта.
«…беспокойная я, беспокойная я, успокой же ты меня…». Что скажут папа с мамой, когда приедут? Не рассердятся ли?
Радио поет. Никто не приезжает. Наоборот бабушка уехала. А вместо нее опять появилась Ия. Сидит на книжном сундуке, расчесывает волосы, будто и не исчезала.
— Ия, ты где была?
— По людям мыкалась.
— Ия, ты читать умеешь?
— Умею, но не люблю.
Ия днем сидит, вечером идет к тете Дуне играть в лото. Скучно без мамы с папой.
Наконец— то, мама приехала! А за ней, будто сговорились, и папа.
И тут оказалось, что лето вовсе не кончилось.
И что мы снова едем на дачу. Только теперь живем не в сарае, а в маленьком чужом домике около почты. Окна в нем такие низкие, что чтобы со двора в них заглянуть, приходится садиться на корточки.
— Банька, ну чисто банька, — говорит про домик Ия.
И неправильно. Бани — большие как вокзал. В них может поместиться очередь в три этажа. А сюда влезаем только мы, стол и плита. Сад тоже крохотный. В нем только и есть что большая красная рябина.
По утрам, когда я просыпаюсь, папы с мамой уже нет. Они ушли строить дом. Ия сидит у окна и молча смотрит на рябину. Мне хочется ресницами еще немножко удержать в глазах сон, чтобы не нужно было вылезать из-под теплого одеяла и сражаться с платьем.
— Что, открыла свои чумазые глаза? Вылезай скорее мыть их. А то цыгане признают за свою и уведут в поле.
Ничего не поделаешь, придется вставать, пока не пришли цыгане. Мое коричневое платье, с которого состирались голубые цветы, по утрам меня не слушается. Даже руки устают держаться вверх, а оно то оказывается задом наперед, то на левую сторону. Приходится пустить закоченевшие руки погреться под одеяло, а потом опять возиться с недоодетым платьем. Ия не хочет помочь мне даже шнурки на ботинках завязать. Все смотрит на рябину. Ну и пусть, я и сама справлюсь. Вот только еще раз погрею пальцы под одеялом.
— Ия, давай попробуем ягод рябины. Они ведь спелые, раз красные.
— Рябина сладкая, когда ее морозцем ударит.
— Уже ударило, смотри какие у меня пальцы.
— Тебе ударило, а ей нет.
Я сажусь рядом с Ией у окна и целый день жду, когда рябину ударит. Ветер подкрадывается к листьям, птицы стаей садятся на ягоды, сумерки ползут, прячут дерево.
— Ия, почему ты все время расчесываешь волосы?
— Дык, вши же. Только мамке не говори, а то рассердится.
— У тебя вши из деревни?
— А почем я знаю? Их и в городе полно. Давай-ка я расстелю газетку и у тебя поищусь в голове.
— Я не хочу! Не буду — у меня ничего нет!
— Глупостев-то не говори. Вот если вшей не вычесать, они ночью у тебя в голове сеть сплетут и утащат тебя в Обводный канал.
— И что потом?
— И утопят.
У меня волосы короткие. У Ии — длинные, а у меня — короткие. Из таких неудобно сеть плести. Но, может, у взрослых они из длинных плетут, а у детей и из коротких получится? Облепят тебя всю и поволокут ночью. Баба Дуня в городе тоже все свою косицу расчесывает. Может, у нее тоже вши? Надо сбегать к маме спросить про сеть. Нет, про это стыдно спрашивать. А если еще папа услышит, он может рассердиться. Или высмеивать меня начнет — это еще хуже.
Иин фартук невкусно пахнет хозяйственным мылом и кухонными тряпками. Газета пахнет лучше — буквенными красками. Вшей должно быть очень-очень много, чтобы сеть сплести, а потом тащить до Обводного канала. Человек спит, ничего не знает, а они его всего-всего облепляют, копошатся, лапами и усами шевелят и за волосинки тянут, тянут сначала с кровати. Потом каждая вшина берет по волосинке, и они тянут, тянут и бух тебя в черную грязную воду. А потом каждую весну из Обводного утопленников вытаскивают.
Ия начинает растапливать плиту. Дым лезет в нос, в глаза. Мы вместе чистим картошку для супа. Потом приходят в мокрых заляпанных известкой комбинезонах папа с мамой. Садятся на наше с Ией место у окна. Смотрят друг на друга. Потом папа сгибается и начинает беззвучно трястись от смеха. Мама откидывается к стене и тоже хохочет. Мы с Ией ничего не понимаем, но тоже смеемся так, что начинает в боку колоть. Папа серьезно оглядывает нас, будто это не он первый начал, и показывает жестами, что если его сейчас не покормят, он съест стол, скамью, Ию и меня. Вечером, когда мы ложимся спать, мама греет собой мой кусочек кровати, потом меня и рассказывает сказку.
Однажды я проснулась утром от того, что в комнате воздух стал белым. Ия молчала, но все равно было понятно, что что-то произошло. Забыв, что нужно беречь тепло для надевания платья, я в одной рубашке побежала к окну. Так и знала — снег выкрасил все в зиму. Теперь наша рябина сладкая, как варенье. Скорее платье натянуть. А, ладно, с платьем возиться. Пальто накинула, ботинки на босу ногу — и на улицу.
Ой! Мальчишки! Кто им разрешил лезть на нашу рябину? Да еще целыми ветками ломать? Всю красоту испортили.
Холод стал щипать мне колени, кусать за пальцы. Я присела на корточки, спрятала колени под пальто, пальцы засунула в рукава. Вышла Ия, закутанная по глаза в платок. Стала молча смотреть, как рвут нашу рябину. Потом встала на цыпочки и сорвала мне гроздь. И вдруг, как в сказке, на нас посыпались целые ветки с ягодами. Я схватила их скрюченными пальцами и побежала в дом. В комнате я кинула рябину на стол, засунула руки под мышки и прямо губами стала отрывать ягоды.
Первая мне показалась горькой, вторая еще горче. Они все были горькие.
— Ия? Почему ты не ешь рябину?
Ия не отвечает, а развешивает гроздья над огнем.
— Ия?
— М-м? Уйду я от вас скоро.
— Куда? Ты же никого в городе не знаешь.
— Тепереча прописка у меня есть. На заводе знаешь сколько плотют?
— А я?
— Тебя в детский сад определят.
В детский сад? А вдруг там тоже не с кем будет играть? Лучше уж тогда с Ией… Не забыть бы спросить у мамы, что такое прописка.
Только после рябины дача по-настоящему кончилась.
Ию и вправду поменяли на детский сад. С трудом. В детский сад меня сначала не хотели принимать. Но тетя Дуня водила меня по каким-то длинным коридорам, потом мы сидели у каких-то долгих дверей. И, наконец, папа взял меня за руку и по черной лестнице спустился вниз. Это и оказался детский сад.
Мы еще только первый раз пришли и уже успели опоздать к завтраку. Воспитательница рассердилась и сердилась потом все время, потому что мы каждый раз опаздывали к завтраку.
После завтрака все дети должны были браться за руки и долго ходить по залу и петь «Ах вы сени, моисени…» или «Вополи береза стояла…». Сначала я не знала, что такое «моисени» и «вополи», а потом привыкла. И даже громче всех стучала ногами, когда притопывали. Одно только неудобно у кого-нибудь спросить: почему в группе столько детей, а играть не с кем? И некогда? Скажешь что-нибудь — глупо получается, все на тебя смотрят, а начнешь одна играть, сразу: «Быстрей, быстрей обедать, быстрей, быстрей спать».
В столовой нужно сложить на коленях руки и смотреть перед собой. Перед собой смотреть было не на что: там стояла темно-зеленая стена, и было лицо мальчишки, у которого тек нос. Но можно было играть в клюквенный морс. Для этого все начинают угадывать, что будет на третье. И при этом ни за что нельзя говорить «клюквенный морс». Иначе не сбудется. Но все равно мальчишка с мокрым носом молчит-молчит, а потом как крикнет: «Клюквенный морс!». И все. Морса не давали.
Я каждый раз ждала обеда. Не из-за еды. А потому что тем, кто кашляет, в ложку наливали лекарство. У него был какой-то необыкновенный, ни на что не похожий запах. Так хотелось попробовать его! Я начинала страшно кашлять. Но мне говорили, чтобы я не притворялась, и бутылка уплывала дальше. Ладно, ничего, говорят, что перед Новым годом будут давать лекарство от глистов. Может, мне хоть его дадут.
После обеда — тихий час. В том же зале, что и «моисени». Мое место около самого пианино. Если повернуться на тот бок, где сидит воспитательница, нужно натягивать веки на глаза, до самых щек и чтобы они ни капельки не дергались, а если повернуться к пианино, можно вообще не закрывать глаза. И даже потихонечку соскабливать ногтем черную, как смола, краску. Под ней будет белое дерево.
Лучше всего, когда после тихого часа всех рассаживают вкруг на стульчики и читают «Конек Горбунок». Я точно знала, что если не испугаться, а сразу прыгнуть в котел с вареной водой, то помолодеешь, а если пробовать, совать палец или там руку, обваришься и больше ничего.
Такую сказку прерывать нельзя: попросишься в туалет, а без тебя что-нибудь неправильно произойдет. Приходится сидеть. А воспитательница говорит, что я ерзаю и не умею слушать.
Вырезать и клеить коробочки — тоже хорошо. Вернее, не клеить, а ждать, когда с черного хода придет точильщик и будет затачивать все ножницы. Всем хочется посмотреть на точильщика. Даже воспитательнице. Она трогает острие пальцем и смеется. Будто боится порезаться. А я не боюсь. Только мне не дают потрогать. Всего один раз разрешили отнести ножницы в группу. Я не успела разобрать, острые они или тупые. Сразу из пальца закапала кровь. Красивая. Набухает и капает, набухает и капает. И бинт, которым завязали палец красивый: белый-белый. И не нужно больше самой распутывать шнурки и застегивать пуговицы.
Пуговицы вообще зря придуманы. Были бы пальто без пуговиц, тебя не обзывали бы копушей, и папа просто не успевал бы сочинять свои дразнилки.
С папой в детском саду вообще неудобно. Когда он приходит за мной, он не только про меня сочиняет, но и про воспитательниц. Они не привыкли и думают, что мы не такие, как все. А папа думает, что у них есть чувство юмора, а у меня — нет. Он прав. Я, вместо того, чтобы смеяться, крепко сжимаю зубы, чтобы не заплакать. Как тогда: он мне подал в раздевалке пальто как взрослой, а я стала дурачиться, всовывать руки в рукава задом наперед. Он и застегнул мне пуговицы на спине. И домой так повел. Хорошо еще, что мы поднимались по черной лестнице. Там темно, и если бы выскочила слезина, никто бы не заметил.
А я все равно узнала, когда можно в детском саду играть. Поздно вечером. Когда всех детей забрали, а за мной все не приходят и не приходят. В «моисени» горит только одна лампочка, под пианино получается черная пещера. Все говорят шепотом. Один раз воспитательница даже сказала, что ей придется взять меня к себе домой. Мне сразу захотелось посмотреть, как там у нее дома. Для этого надо про себя шептать: «Хоть бы не пришли, хоть бы не пришли». Но на этот раз не помогло: пришла мама. Красивая. С двумя серебристыми лисицами вместо воротника. Настоящими. С мордами, глазами и лапами.
Воспитательница ее даже не заругала. Наоборот, сказала, что скоро Новый год, и я на елке буду читать стихи.
— Мам, а почему мы не ходим домой по черной лестнице?
— Потому что там грязь и всякие болезни. Барсик не слушался, шлялся по черной лестнице, вот и заболел чумкой.
Б арсик и вправду заболел. Мы с мамой его лечили. Я держала за передние лапы над раковиной, тетя Дуня — за задние, а мама пыталась разжать ему ложкой рот и влить лекарство. Барсик кричал и вырывался. Все лекарство выливалось мне на платье. Тетя Дуня ругала меня, что плохо держу, кота — что не пьет лекарство и Радич — за то, что отравила кота.
Радич я никогда не видела, но знала, что это самое страшное у нас в квартире. Во всех комнатах только про нее и говорили. То она швырнула кипящий чайник в тетю Дуню, то взорвала кого-то своим примусом, то выдрала тете Угловой все волосы. Про волосы — неправда. Я специально к тете Угловой ходила смотреть. А вот про Барсика не знаю, может быть, и отравила. Во всяком случае, в маленький коридорчик рядом с кухней мне было строго-настрого запрещено ходить. Я и не ходила. Только один раз заглянула. Когда мама с папой были в театре.
Дверь из коридорчика в комнату была приоткрыта, и оттуда виднелась голова мальчишки с завязанными платком ушами. Я догадалась, что он тоже Радич. Но он был совсем не страшным, а тощим и бледным. Он хотел, чтобы я пришла к нему играть.
Настоящей Радич поблизости не было. Я подкралась к самой двери.
— Иди, не бойся. Я покажу тебе морских свинок.
Морских свинок я никогда не видела. Наверно, они живут у него в аквариуме и хрюкают. Интересно, чем он их кормит? Если я одним глазком посмотрю на морских свинок, это ведь не будет считаться, что я с Радич дружу?
Мальчишка протянул мне что-то вроде желтого котенка. Зверек был не похож ни на рыбок, ни на свинок. Я притворилась, что боюсь его гладить, хотя сразу поняла, что он не кусается. Просто пусть мальчишка думает, что я девчонка. Радич дал мне еще одну свинку и еще. Свинки были смешные, толстые. Я их переворачивала брюшком кверху и щекотала. Мальчишка сидел на корточках, смотрел на меня, как будто это я морская свинка, и не смеялся. Наверно, у него болели уши. Бедный мальчишка, он же не виноват, что он Радич.
И вдруг из коридора меня резко позвал папа. В моем животе что-то так и подпрыгнуло. Папа молча повел меня в нашу комнату, я сразу почувствовала, что он как чужой. У дверей он резко ударил меня и крикнул задушенным голосом, что запрещает мне ходить к Радичам. Я спряталась под стол плакать. Слезы капали прямо на пол и легко размазывались по квадратикам. Когда слез на целый квадрат не хватало, я мочила палец слюнями. Интересно, откуда папа узнал, что я догадалась, что мальчишка тоже Радич?
К Новому году в подвале нашего дома выдавали муку.
Мы с мамой тоже отстояли длиннющую очередь и возвращались домой уже в темноте с двумя большущими пакетами. Мама сказала, что разрешит мне помогать ей печь пироги.
Я ждала этого целую неделю. Наконец, мама завязала мне волосы марлей и велела мыть руки мылом и щеткой. Если я нечаянно трогала стул или шкаф, меня снова отправляли мыть руки, потому что когда готовишь, все должно быть стерильным, как в операционной.
Мама сняла со стола скатерть, посыпала клеенку мукой и выложила из кастрюли комья теста. Мы взяли по скалке и стали тесто раскатывать. «Скал-ка, скал-ка…», — поют мои руки самое смешное слово на свете. «Тесто» — тоже смешное слово, и оно не всегда меня слушается. Иногда кусочки ускользают на пол. Приходится незаметно их поднимать и подсовывать под большой комок. А руки для стерильности обтирать о подол. Жаль только, что на коричневом следы от муки сразу заметны, и мама отправляет меня снова мыться.
Пока мама начиняет пирожки капустой, из теста можно вылепить что угодно, например, зайца с изюмными глазами или сову. Когда они испекутся, это будут мои собственные пироги.
— Мам, а за кем наша очередь на плиту?
— За тетей Людой.
— За Люськой Угловой?
— Прекрати. Нехорошо так говорить.
Почему нехорошо, ее все так зовут? У нее в комнате в одном углу — фикус. Высоченный. Не цветок, а целое дерево. А в другом — на горшке сидит маленький мальчишка. Все время сидит. Никогда не слезает. Даже когда я ему приносила книжки — картинки показать — он так на горшке и смотрел.
— Мам, а почему ее зовут Угловая?
— Она работает в гастрономе на углу Обводного канала и Лиговки.
Когда же она работает? Она всегда сидит в одной рубашке на кровати. И у нее из груди маленький ребенок сосет молоко. А позади лежит какой-то дядька и спит. Одноногая Фрида сказала, что он ей не муж.
— Мам, а как в груди у женщины получается молоко?
— Женский организм — сложная система. Все процессы в нем взаимосвязаны. Когда рождается ребенок, особые железы вырабатывают молоко.
Грудные дети очень некрасивые. И грудь некрасивая — большая, толстая. Стыдно с такой ходить. А тете Люде почему-то не стыдно. Когда я ее спросила, такое же у женщин молоко белое, как в магазине, ее дядька захохотал, стал жать ее грудь и брызгать в меня молоком.
— И-и-и, чёй-то вы такие мелкие пирожки развезли. Так до утра будете чикаться. Люська Угловая уже свои в духовку пихает, а у вас еще целый ком теста оставши.