Хорошо во дворе за сараями: снег чистый, можно вылепить целую комнату. Вот здесь низенькая скамеечка, здесь стол. Валя или Блажа во двор выйдут, будем в дочки-матери играть.
   — Девочка, тебе не холодно в таком легком пальтечке?
   — Мне? Нет.
   Это Валина мама. Неудобно ей сказать, что мне бабушка осенью под пальто теплый ватин поставила.
   — Я и то своей Валюхе пальто с барашковым воротником справила.
   А— а, вот в чем дело -все думают, что это летнее пальто, потому что мехового воротника нет.
   — Родители-то у тебя, поди, обои прилично зарабатывают. Сколько отец домой приносит?
   — Не знаю. Он мне не говорил.
   — Да и так видно, что не бедные. Если б у меня столько денег было, я б своих девок как принцесс одевала.
   Делаю вид, что меня позвали домой. Жалко, конечно, уходить, когда такой красивый дом получается. Но ничего, придет мама, попрошу ее пришить мне к пальто какой-нибудь воротник. И тогда опять стану невидимкой для взрослых.
 
   Где ключ? А, вот он. Хороший ключик, не злой. Не потерялся. Ну-ка, есть кто-нибудь дома? Ага, папа с Артом. Им мешать нельзя. Они работают. Сочиняют репризы и куплеты для цирка. Куплеты должны быть смешные, поэтому папа очень серьезен. А Арт смешной и такой толстый, что не весь помещается на стуле. От его трубки, которой он размахивает, отсчитывая такт, кверху тянется дымок. Под потолком плавает джин и втягивает в себя эту тоненькую струйку.
   — Ты мне опять глагольную рифму даешь — это не товар.
   Я сажусь на диван и слушаю. Как они перебирают слова.
   Чужим эта работа может показаться ерундовой. Папа проговаривает: «тара-рара-рара-быстро». А Арт поет: «па-ра-рара-ра-министра». А мне не смешно, я знаю, как трудно найти слово.
   — Во-о, это совсем другое дело! Такую рифму сам бы ел, да деньги треба.
   У папы все лицо собрано ко лбу, а у Арта распустилось к подбородку.
   — Теперь давай: контора-пора-кора…
   — Аврора! — вырывается у меня, хотя я прекрасно знаю, что нужно молчать.
   — Интересно, почему это в интеллигентных семьях дети такие невоспитанные?
   У папы такое лицо, будто он ест лимон, а у Арта такое, будто он ест арбуз.
   — Ну что ты ребенка третируешь. Может, и правда попробуем: «Хозяйка, как Аврора»?
   Папа молча вынимает из кармана три рубля и отправляет меня в столовую обедать.
   В столовую идти не хочется. Там одни взрослые обедают. Кассирша, сидящая на вышитой крестиком подушечке, и официантка в кружевной короне смотрят на меня как на брошенного ребенка. Потом неудобно считать, какое блюдо сколько стоит и хватит ли трех рублей. Поэтому, чтобы не выбрать что-нибудь дороже моих денег, приходится каждый день брать одно и то же. Правда, с папой в столовую ходить еще хуже. Есть, конечно, можно все, что хочешь, но при этом папа шутит с официанткой и кассиршей, говорит им комплименты, и у меня от неприличия пропадает аппетит.
   Может, сказать папе, что этим всем женщинам совсем не нравится, как он шутит, они не привыкли. А смеются — как от щекотки, когда вовсе не смешно, а никак не можешь не смеяться. Или лучше сказать ему, что потеряла деньги, и вовсе не ходить в столовую? Нет, наоборот, сказать, что уже пообедала и пойти смотреть, как строят новый дом на Лесном?
   Странно, почему меня все считают вруньей, когда мне так страшно тяжело врать? Вот вырасту большой, буду говорить одну только правду!
 
   Вот бы мне, как Ленке, заболеть.
   Нет, конечно, не грибком, а так, чтобы в школу не ходить и чтобы все тебя жалели. Простудой хорошо бы: лежишь себе на маминой кровати, пьешь чай с лимоном и малиной и книжки читаешь. Нет, простудой не удается, потому что меня с детства закаляли. Еще на Лиговке папа брал меня теплую, сонную на руки и нес под ледяной кран на кухне. Бр-р-р, холодная струя била в живот, а потом сотней мокрых щупалец ползла в самые теплые места. После такой закалки не только болеть, но даже кашлять не получается.
   Вот если бы только понарошку заболеть… Как тогда, в пионерском лагере…
   В лагерь мне поначалу очень хотелось поехать. Я читала про костры, слушала песни про картошку и знала, что пионеры — это когда все вместе. «Ах, картошка-тошка-тошка, пионеров идеал-ал-ал…». Правда, мне до пионеров было еще целых три года, но раз это лагерь, то и мне должен был достаться кусочек пионерства.
   «Тот не знает объеденья-денья-денья, кто картошки не едал-дал — дал!»
   Оказалось, что лагерь больше всего похож на детский сад. Про картошку там не пели. Картошка там была в виде пюре, а еще росла вокруг нашей дачи. На нее нельзя было ни наступать, ни мячом попадать. А пели там «Солдатушки, браво ребятушки!», когда строем шли в столовую. Тоже хорошая песня.
   Девчонки в отряде спорили, как Ленка, у кого платье больше раздувается, когда качаешься на качелях. А мальчишки бегали подсматривать, у кого при этом трусы видны.
   — Гляди, как у меня раздувается, потому что у меня платье солнце-клеш, а у них у всех — только шестиклинка.
   — А у меня?
   — У тебя — вообще немодное. Сейчас такие не носят. У меня мама артистка, она мне и себе платья у портнихи заказывает. Айда в мальчишек мячом пуляться?
   — Зачем их трогать? Они же за нами погонятся?
   — А мы убежим. За кем мальчишки не бегают, те, значит, никому не нравятся.
   Понятно. Если тебя мальчишки схватят и затащат в свою палату, тебя задразнят мальчишницей. Если за тобой не бегают — значит, ты дефективная. А как быть, если к тебе пристает только один мальчишка? Маленький, как жук, в черных шароварах и с облезлым носом? До чего он мне надоел со своими глупостями: то червяками кидается, то специально начнет лягушку мучить, чтобы я отнимала, то насплетничает всем мальчишкам, будто я без трусов хожу. Дурак! Просто мне бабушка сшила трусы из остатков от платьев, и они не видны. И нечего ложиться на дорожку, нечего подсматривать!
   Жук— Жук -Майский Жук — проглотил большой утюг!!!
   Ой! Что это все мальчишки за мной кинулись! Как сговорились! Так нечестно! За одной девчонкой всем гнаться! Тут и убежать-то некуда — одна картошка везде.
   — Ой — ой, больно! Зачем вы выкручиваете руки? Я же вам ничего не сделала?
   — Держи ее! Кусается!
   — Отпустите! Куда вы меня тащите?!
   Ой — к мальчишкам в палату!…Теперь случится что-то ужасное!
   — Что справились?! С одной девчонкой — все мальчишки! Дураки! Троглодиты!
   Я не знала, откуда у меня выскочили эти «троглодиты» и что они значат. Но мальчишки, как по команде, отступили от меня и уставились в пол. Сразу стало видно, что они и сами не знают, зачем меня в палату притащили, и что теперь со мной делать. Тогда Жук подскочил ко мне, завизжал что-то и задрал платье. Я закрыла лицо руками. Было слышно, как мальчишки, топая и толкаясь, вылетели из палаты.
   — Ты чего тут стоишь? Горн на ужин слыхала? Идем строиться.
   Пионервожатая вела меня по двору, и все девчонки стояли и смотрели на меня. Будто я больная.
   — Ну, чего там, у пацанов, в палате? — спросила меня дочка артистки, с которой меня поставили в пару.
   — Ничего особенного. Такая же комната, как у нас. И кровати так же заправлены.
   Не верят. Никто не верит. Пропускают без очереди в умывалку и туалет. Ждут, когда я спать начну раздеваться. Думают, что у меня теперь все тело черным перемазано.
   Вот бы у меня в сердце или в животе что-нибудь закололо!… В сердце, вроде, ничего: не помню, справа оно или слева… А в животе, вроде, колет. И тошнит немного. Здорово было бы, если б меня вырвало. Тогда все бы поверили, что я заболела. Ага, точно колет, вот здесь, наверху. И тошнит сильнее. Нужно пойти в умывалку, неудобно в палате грязь разводить.
   Ура! Меня рвет! Теперь пионервожатая отведет меня в медпункт!
   До чего же хорошо лежать одной в чистой маленькой комнате с марлевыми занавесками. Ни тебе строиться на обед, ни от мальчишек убегать. Лежи себе, читай целый день. Да еще чай с сухарями приносят. Только бы доктор, которая каждый день щупает мой живот, не догадалась, что я притворяюсь.
   — Тут болит?
   — Угу.
   — А здесь? А где больше?
   — Везде.
   — Ну, значит, поправилась.
   Меня отправили в отряд, и все сразу меня обступили. Вот сейчас задразнят мальчишницей! Нет. Стоят, смотрят совсем по-другому. Будто я пионер-герой и совершила какой-то подвиг. Откуда-то сбоку робко выползает Жук в черных шароварах и тихонько спрашивает:
   — Тебе уже этот, как его, аппендицит вырезали?
   Все на него сразу зашикали, будто он какую-то тайну выдал.
   — Зачем ты ей говоришь? Она спала, когда ей вырезали, и ничего не знает.
   Я пощупала живот, вдруг от него и вправду что-нибудь отрезали. Все было цело. И ни капельки не болело.
   — Тебе, бедненькой, теперь и танцевать нельзя.
   — Почему нельзя, доктор сказала, что можно.
   — У нас завтра будет бал цветов. Ты какой костюм будешь делать?
   — Василька. Юбку зеленую из больших лопухов, на голову — венок, а на груди — большущий синий цветок.
   Девчонки притащили мне всю свою папиросную бумагу, и каждая хотела, чтобы я взяла у нее. А мальчишки нарвали такое количество лопухов и цветков картофеля для венка, что можно было целый стог соорудить.
   Меня теперь опять пропускали в туалет и умывалку без очереди, но уже не как раньше, а как будто я — отличница Таичка Морозова.
 
   А зимой мне нужно было заболеть из-за замшевых туфель. Туфли были красивые и даже чуточку на каблучке, как у взрослых. Мне их папа из Польши привез. В школу я их не надевала, а ходила в старых рыжих ботинках, как все. В один прекрасный день я увидела, что ботинки развалились.
   Перед уроками обычно весь класс выстраивали в коридоре, чтобы показывать санитарам руки, уши, шею, и вычищены ли ботинки. В тот день санитаром был Гарька. Я его знаю, он живет в одном доме с Блажой. Во дворе его дразнят «девчонкой» за то, что он иногда с нами скачет через веревочку, что у него всегда отглаженная форма, и нерусское имя. Я сама слышала, как он врет, что у него папа военный. Военных у нас во дворе только двое — их сразу видно. А у Гарьки вообще никакого отца не видно, только мама с белыми крашенными волосами.
   — Зоя Васильевна! У нее опять ботинки не чищены! Пусть домой идет!
   Чего этот Гарька вопит? Разве замшевые туфли чистят гуталином? Пусть ему Зоя Васильевна скажет…
   — Она их на помойке откапала! Иго-го-го!
   Обезьяну— то кто спрашивает? Хохочет тут, будто что-нибудь в туфлях понимает.
   — Зоя Васильевна, что она нечищенными туфлями наш класс позорит? Опять третий «а» первое место займет!
   Смотрю на свои туфли и вдруг вижу, как они превращаются в двух серых отвратительных мышей. Зоя Васильевна велит всем прекратить гвалт, и идти в класс. Мне велит идти домой и почистить туфли, чтоб блестели.
   Я остаюсь на месте и, когда пустеет коридор, иду в туалет. В туалете стоит сломанное железное кресло, в котором когда-то лечили зубы. В перемену девчонки ссорятся, кто первый на него сядет, а сейчас оно никому не нужно. Забираюсь на кресло, верчу колесо, чтобы спинка откинулась и пою запрещенную песню, которой научилась в лагере «Пой, скрипка моя, плачь, расскажи, как на сердце тоскливо, но ни слова ей о любви моей, может быть, она еще вернется…». За мной никто не приходит и не зовет меня в класс. Плетусь домой, переобуваюсь в старые ботинки. В школе перемена. Обезьяна опять хохочет:
   — Во! Давно бы так, а то ходит незнамо в чем!
   Я думала, что Зоя Васильевна будет меня ругать за пропущенный урок, но она меня не заметила. На следующем уроке я получила «два» по арифметике, а потом выяснилось, что я забыла костюм для физкультуры.
   Дома я, не раздеваясь, легла на диван и случайно уснула.
   Проснулась я оттого, что мама зажгла свет и спросила, что со мной. Со мной было ничего, кроме невыученных уроков, двойки по арифметике и мышиных туфель. Пришлось сказать, что у меня болит живот.
   Мама уложила меня обратно на диван и стала щупать живот. Болело справа и слева, вверху и внизу. Мама сказала, что придется положить меня в больницу.
   Ну, и не страшно. Там будет чисто и тихо, можно почитать и не думать про школу. И в классе за это время забудут и про туфли и про то, что я двоечница.
   — Мам, это уже больница?
   — Нет, приемный покой. Здесь тебя осмотрят и решат, что с тобой делать.
   Ну— у, еще решать… Так могут заметить, что у меня за болезнь. Врачом оказался мужчина. Старый, лысый, в длинном халате. Вместо того, чтобы щупать живот, он внимательно посмотрел мне в глаза.
   Все, попалась. Такой сразу выведет на чистую воду. Может, глаза закрыть, как у мертвой?
   — Открой глаза, девочка, не бойся. Здесь больно?
   Доктор со всей силы нажал мне на правый бок, и я взвилась чуть ли не до потолка.
   — Вот видите, типичная печеночная колика. Придется пообследовать.
   В палате оказалось полно детей. Они говорили на каком-то неизвестном больничном языке: зондирование, лямблии, акрехин. Сразу было видно, что у них болезнь настоящая.
   Кровати в палате стояли как в лагере. Мне досталось место рядом с мальчишкой. У него было круглое коричневое лицо и узкие глаза. Тумбочка у нас была общая. На свою полку я положила яблоко и конфету, которые в последний момент мне сунула мама. А утром яблоко исчезло. По мальчишкиным глазам сразу было видно, что это он.
   — Ты зачем украл мамино яблоко?
   Мальчишка взвизгнул по-звериному, и у него из носа потекла кровь. Мне показалось, что сейчас он умрет.
   — Запрокинь голову, я тебе на нос положу платок. Только подожди, намочу водой.
   Не успела я найти кран, как ко мне кинулась большая девочка и ткнула кулаком в грудь.
   — Чего, чего земляка-то избила?
   И она прибавила слово, которое самое страшное ругательство.
   — Я его не трогала. Только сказала, что нехорошо воровать мамино яблоко.
   — А куда побежала, ябедничать?
   — Я не ябедничать, а платок намочить. А то из него так вся кровь вытечет, и он умрет.
   — Скажешь кому — убью.
   В коридоре за столиком сидела медсестра. Она что-то писала.
   — Там у мальчика с черной челкой кровь из носа идет. Нужно приложить мокрое полотенце.
   — Расковырял, поди? На-ко, отнеси ему на лоб пузырь со льдом.
   Пузырь оказался резиновой грелкой, но круглой. Ко мне опять подскочила драчунья:
   — Ты медсестре наябедничала?
   Я отшатнулась, но увидела, что Драчунья не собирается меня бить, а сама меня боится.
   — Ты не знаешь, где кран? Надо намочить полотенце, и кровь ему обтереть.
   Драчунья принесла мне мокрое полотенце.
   — Хочешь конфетку?
   Никакой конфеты мне не хотелось. Но ведь невежливо сказать «нет». Мне и в голову не пришло, что конфету она вынет изо рта.
   Чтобы Драчунья не заметила, как мне противно, я быстро проглотила обсосанную карамельку как таблетку.
   — Во! А ты, оказывается, своя!
   Драчунья опять прибавила ругательство и села на мою кровать. Она даже не взглянула на «земляка» и не стала помогать вытирать кровь.
   Вечером пришла мама. На кровати сразу стало уютно от ее большого тела. Она сказала, что папа уехал во Вьетнам и привезет мне оттуда настоящий кокосовый орех.
   — А вот этот ее яблоко съел!
   Драчунья подошла к нам так близко, как будто это ее мама.
   — Ну и на здоровье.
   Мама раскрыла сумку и достала оттуда маленький торт.
   — А с кремом ей нельзя. При печени нельзя ничего жирного.
   Мама испуганно взглянула на Драчунью.
   — Здесь совсем немного крема, вы его ложкой соскоблите и съедите торт.
   Ну что этой Драчунье надо? Что она все время лезет в чужой разговор? Моя мама врач и лучше знает, что можно, а что нельзя.
   Чтобы мама не могла больше поворачиваться к Драчунье, я забрала ее теплые руки в свои. От белого халата привычно пахнет эфиром. Руки чуть шершавые, с пересохшей кожей. Под моими влажными пальцами тихонько бьется голубая жилка.
   — Мам, во Вьетнаме война?
   — Да, но папа будет в других районах.
   — Ты скоро ко мне опять придешь?
   — Скоро. Послезавтра.
   Я загадала, что если мама обернется в дверях, значит, она меня больше всех любит. Мама обернулась и помахала мне рукой.
   — Счастливая ты. У тебя мама врач и ее по блату к тебе, когда хочешь, пускают. А к остальным только по воскресеньям или когда температура 38.
   Температура! Вот, что мне нужно, чтобы стать такой же больной, как и все. Если попробовать перед тем, как раздают градусники, попрыгать на кровати, как Драчунья, или поноситься по коридору, как мальчишка с челкой, наверняка поднимется температура.
   — Ма-ма, где моя мама, хочу к маме…
   Заплакала маленькая девочка с тоненькими косичками, которая лежит у окна. Я отковыряла ложкой кусок торта и подсела к ней на кровать.
   — Не хо-чу ничего… У ме-ня все свое есть… Хочу к маме…
   Девочка плакала по-настоящему. У нее вздрагивала спина, и дергались косички.
   — Во! Опять ревет! Ей мамочка до сих пор еще жопу ватой вытирает.
   Драчунья ухватилась за спинку и стала прыгать на девочкиной кровати.
   — Не плачь, раз твоя мама приносит тебе передачи, значит, она тебя не бросила. Ты ей напиши письмо.
   — Я н-не уме-ею писать!
   — Не плачь, я расскажу тебе вьетнамскую сказку.
   Сказку вся палата слушала очень внимательно. Драчунья даже забывала скакать на кровати. Я бы и еще одну рассказала, но мне нужно было начинать повышать температуру — скоро градусники принесут.
   — Следующим номером нашей программы выступа-ает Дуня Кувшинкина! Отрывок из балета «Лебединое озеро»!
   Плакса захлопала в ладоши и засмеялась. У нее были такие же мелкие и редкие зубы как у Блажи.
   — Парам-парам-парам-та-та…
   Танцевать на цыпочках было трудно, особенно на одной ножке, но я много прыгала и кружилась, как настоящая балерина. Лоб уже мокрый — хорошо, щеки горят — хорошо. Можно градусник ставить.
   — У тебя сколько?
   — 35 и 8.
   — А нормальная сколько?
   — 36 и 6. Зря ты бесилась — так температуру не набьешь. Нужно градусник к батарее прижать. И вообще, зачем тебе температура, если к тебе мать и так по блату пускают?
   Стыдно. Драчунья и та догадалась, что мне нужна температура. Выскальзываю в туалет. В туалете жарко. Пахнет сохнущими в ведрах тряпками и хлоркой. Из крана капает горячая вода. Градусник выскальзывает из подмышки и начинает ловить капли: кап — попало, кап мимо…
   — Ты где болтаешься? Давай градусник. Пора лекарства раздавать.
   Ой, забыла на него посмотреть.
   — Ай-ай-ай. Не стыдно? Зачем градусник у батареи держала? А еще дочка врача называется.
   Вот бы провалиться сквозь кровать, потом сквозь пол, и даже сквозь улицу. Теперь медсестра скажет врачу, врач — маме, и мама узнает, какая я!
 
   Утром никто не вспомнил про мой обман. Все высыпали в коридор встречать новенькую. Новенькая появилась у нас как принцесса на горошине. Сначала принесли второй матрас, потом несколько подушек, под кровать поставили двенадцать бутылочек, чтобы она в них писала. Наконец, ее привели. В красивом небольничном халатике и рубашке с кружевами. Мы сидели, как в кино, рядком на кровати Плаксы и смотрели, как Новенькая, не спеша, вынимает из сумочки зеркало, расческу, коробку с разноцветными нитками, пяльцы и все это аккуратно укладывает в тумбочку. Потом нюхает воздух, отвинчивает пробку на бутылке с одеколоном и прыскает на кровать.
   — Помажь и мне.
   Драчунья робко подставляет ей голову. Такой тихой я ее никогда не видела.
   — Мне ничего нельзя делать. У меня порог сердца.
   Новенькая и говорит как взрослая. И руки у нее пухлые, с маникюром.
   — Меня тут все знают. Я уже пятый раз в больнице.
   Вот, значит, что такое настоящая болезнь. Я с завистью пересчитала бутылочки под кроватями. Даже у Плаксы их было три, а у меня только одна. Скоро меня обещали зондировать, и тогда уж точно все откроется.
   Маме, наверно, про мой обман с градусником сообщили, потому что после этого она долго не приходила. Я ее почти как Плакса ждала. Только виду не показывала. А когда совсем устала ждать, она пришла.
   — Мам, у меня, как у Драчуньи, какие-то лямблии в печени нашли! — похвастала я.
   — А лечат их, знаешь, чем? Акрехином. Он такой горький, что меня каждый раз рвет и ничего в живот не попадает.
   Я забрала мамины руки в свои, чтобы она ни на кого больше не смотрела.
   — Потерпи немного. Я постараюсь достать акрехин в капсулах.
   Здорово болеть: мама волновалась за меня и была вся-вся моя!
   — И еще мне вечером уколы делают. Значит, у меня настоящая болезнь, как порок сердца? Да?
   — Ну что ты! Порок сердца — это большое несчастье. А тебя скоро выпишут.
   — Когда?
   — Через недельку. Как раз и папа к тому времени приедет. Он везет из Вьетнама сюрприз на букву «о».
   — Очки? Осла? Одеяло?
   — Не скажу. Вот придешь домой и увидишь.
   Больше я болеть не могла. Такую болезнь — с акрехином, уколами и Секретом дома — вообще никто не выдержит. Я стала каждый день проситься домой. Даже плакала как Плакса, когда никто не видит.
   И, наконец, меня выписали.
 
   На букву «о» оказалась обезьянка.
   Точнее ее нужно было назвать на букву «Г», потому что это был маленький живой гиббон. Он лежал, свернувшись калачиком, на подушке рядом с жарко натопленной печкой. И выглядел очень грустным.
   — Мам, его как зовут?
   Мама присаживается около двери снять боты. Обезьянка вскакивает и, быстро-быстро перебирая короткими ногами и балансируя длинными руками, бежит к ней.
   — Его зовут Винтик.
   Мама наклоняется, берет малыша на руки. Он обхватывает ручонками мамину шею и прячет личико под подбородком.
   — Почему?
   — Потому что его папе подарили с вьетнамским именем. Но ни произнести, ни запомнить его папа не мог, и сказал, что оно больше всего напоминает слово «винтик».
   Винтик совсем не похож на тех проказливых обезьян, про которых я читала. Он часами лежит на папином письменном столе под лампой и лишь иногда трогает выбегающие из-под его пера буквы. Мама носит его перед обедом на кухню мыть руки и ноги, потому что он ест всеми четырьмя лапами. Но даже когда Винтик ест или пьет чай из блюдца, личико его остается грустным-прегрустным. И только когда ему у цыганок покупают стакан земляных орешков и высыпают его в желтое блюдо-подсолнух, старческие морщинки на черной мордочке разглаживаются. Винтик обхватывает блюдо ногами, а руками быстро-быстро очищает скорлупу, при этом черные блестящие глазки неотрывно следят за мной: вдруг возьму орех.
   Мы теперь вместе с ним по вечерам ждем маму — только он поскуливает, а я глажу его и читаю ему книжки.
   С появлением обезьянки у нас даже квартира изменилась. Стало необычно тихо. Ксения не бегает из комнаты в кухню и не хлопает дверьми. Елена Яковлевна носит Винтику конфеты и говорит, что у нее сердце разрывается, когда он скулит:
   — Развели животное, так надо же за ним следить. Чего ж оно мучается-то.
   Когда к папе приходит Арт, то в комнате больше не курит, потому что Винтику вредно.
   У наших дверей все время вертится Ленка, ей хочется поиграть с обезьянкой. Не успели у Ленки отрасти волосы, как сразу началось хвастовство: ах, ей пианино купили, ах, она теперь, как Алла из нижней квартиры, на музыку ходит. Подумаешь, играть-то она все равно не умеет. Рядом с ней всегда сидит бабушка с ремнем. Зато к пианино добавилось новое пальто и черная папка для нот.
   — Сегодня у нас сольфеджио. Терпеть не могу сольфеджио. Некоторым девчонкам нравится сольфеджио, а мне нет.
   Ну и пусть. Пусть я не знаю, что такое «сольфеджио», зато вот возьму и не разрешу Ленке Винтика гладить. Скажу, что ему вредно. И все.
   Ушла? Зря я ее не пустила к Винтику. Что ж с того, что мне тоже хочется учиться музыке? Пианино очень дорого. Неудобно даже просить его купить. Ну, ничего, когда Ленкина бабушка будет в магазине, Ленка разрешит мне подбирать на клавишах «Чижик-пыжик, где ты был». А я ей дам Винтика.
   Бедная обезьянка прячется ко мне под кофту. Ей холодно даже в новом, связанном Ксенией жилетике. Она скучает по дому, по своей маме. Достаю старые «Вокруг света» и «Курьер Юнеско», показываю Винтику картинки с пальмами, джунглями, пигмеями. Малыш отворачивается.
   Что же делать?
   — Не плачь, Вьетнаменок, скоро придет папа, натопит, как следует, печку и будет смешно рассказывать, как он вез тебя в поезде. Ты был завернут, как грудной ребенок, в одеяло, и никто из пассажиров не знал, что ты — не человеческий детеныш. Чтобы тебя кормить, он попросил в вагоне-ресторане сварить манную кашу. А ты не хотел есть из ложки и засунул в тарелку все четыре лапы, чтобы погреться. Смешно, правды? Ну, что же ты плачешь? Подожди, сейчас я буду перед тобой выступать.
   Поворачиваю маленькую ручку приемника. Щелк — загорается зеленый глаз. Кручу правую ручку — музыка.
   — Смотри, Винтик, я — балерина. Видишь, кружусь на цыпочках. Знаешь, Мартышка, как тяжело танцевать на пальчиках? У настоящих балерин есть специальные тапки. В них легче. Ой, подожди, мне же мама купила новые тапки для физкультуры!…
   Как раз то, что нужно: черные, на жесткой подошве. Взмахиваю руками и медленно кружусь вокруг стола, как вокруг озера, умирающим лебедем. Прыжок, еще прыжок — и падаю… Будто не за стул зацепилась, а меня подстрелили. И умираю.
   Винтик не сводит с меня круглых глаз, он думает, что это я обезьяна. Просто он никогда не видел балета.
   Ой! Что это за жуткие черные полосы на полу?! Неужели это следы от моих новых тапок. Точно. Весь паркет исполосован. Тру полосу тряпкой — не отмывается. Скоблю ножом — не отходит.
   — Попадет нам с тобой теперь от мамы! Нет, не бойся, тебе ничего не будет, потому что ты всего лишь обезьянка. А я человек. Меня приходится воспитывать. Чтобы я не выросла неряхой и грязнулей. Чтобы не портила чужой труд. Вот сейчас она придет и скажет: