Страница:
Любовь Каверина
Он строит, она строит, я строю
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Детство
Раньше я не знала, что на дачу ездят на трамвае.
Трамвай везет долго-долго. А в окне все еще город. Приходится сказать, что меня тошнит. Мама сразу начинает искать платок и газету. Потом берет меня на руки, чтобы выйти. Папа говорит, что нужно потерпеть, неизвестно, когда еще другой трамвай придет. Дачи в окне все нет.
— Ма, голуби, наверное, тоже устали ехать.
Мама прячет мое лицо в свой щекотный воротник. Глазам больше не на что смотреть. Трамвай остановился на совсем пустом месте. Даже города уже нет. Только посреди снега сарай. Не очень-то он похож на дачу.
К сараю можно пробраться, проваливаясь по живот в папины следы. Я помогаю маме держать сумку повыше над снегом. Варежки заледенели. Зря мы привезли сюда голубей. Не привыкли они жить на даче. Им лучше было у нас в комнате на Лиговке. Папа делал из них номер. Они уже умели быть немного номером. Слетали со шкафа на папину старую рубашку и клевали ладонь.
— Мартышка, не цепляйся за сумку, тяжело.
Папа отгребает ногой сугроб от двери сарая. Мне хочется первой взглянуть, что внутри. Внутри — ничего особенного. Все завалено досками и какими-то железяками. Мама приносит воду в помятой миске и ставит ее у входа.
Голубям будет не видно пить. Я вытаскиваю из кармана шаровар размокшую конфету и кладу ее рядом с миской. Мама натягивает на мои не сгибающиеся пальцы свои теплые варежки. Она говорит, что человек не может жить в одной комнате с ребенком и голубями.
— Ага, еще и с Церькой.
— Не «ага», а «да».
Церька хуже цыплят — цыплята хоть и плохо пахнут, но сидят в коробке и пушистые.
Мама сует мне в рот застывший, как доска, бутерброд с маслом. Папа перекладывает трубы отсюда туда. Он говорит, что все равно скоро весна, и голубям на даче будет лучше.
В другое воскресенье весны не было.
Громко дребезжащий трамвай дотащил нас до Ржевки и оставил пробираться через сугробы к сараю.
Большой ржавый замок никак не хочет у папы отпираться. Я знаю, если ухватиться одной рукой за валенок, а другой за воротник и дотянуть ногу до «ласточки», то замок вовсе никогда не откроется. И мы не увидим, что голуби замерзли.
Мама берет меня за шарф и отодвигает от двери. Папа упирается ногой в дверь, дергает замок со всех сил.
Голуби не замерзли. Мама сказала, что их, наверно, утащили крысы. Я пощупала воду в помятой миске. Она превратилась в лед. Пусть. Пить все равно некому. Чего уж теперь карабкаться за папой внутрь сарая. Еще на крысу натолкнешься…
— Бездельники нам в доме не нужны, — папа всегда так говорит, как будто доскам.
Я хватаюсь за какую-то бревнину и тащу ее на улицу. Бревнина упирается, будто у нее больше ног, чем у меня. Приходится рвануть, как папа замок. Бревнина вылетает прямо в снег. Жаль, что некому посмотреть, какая она большущая. Мама вытаскивает какие-то железки, потому что любит, чтобы все было чисто, а папа заносит все обратно, потому что из этого собирается строить дом.
Мама берется за конец длинной занозистой доски. Я ухватываюсь за другой конец, и мы тащим ее к выходу. Вдвоем работать хорошо. Только у меня куда-то делась варежка, и одна рука мерзнет.
В сарае начинает темнеть. Папа зажигает лампочку. Оказывается, он откопал окно, стол на трех ножках и железную кровать. Теперь можно подумать, что это и вправду дача. Мама говорит, что пора кончать, поздно будет ехать. Папа как будто не слышит и приколачивает стол к окну. Мама машет рукой, что криво, все будет съезжать. Папа не сердится, а делает смешно ртом, показывая, что вся еда будет скатываться к нему в рот.
Мы с мамой сидим на ледяной кровати и от усталости не можем встать.
Мамин воротник щекотно греет нос. Сарай качается и дзинькает на поворотах. Папа долго и непонятно говорит. Из всего непонятного получается, что скоро из Калинина приедет бабушка, и мы перевезем всех на дачу. Церику крысы не страшны, он большущий. На бабушку они не набросятся. Испугаются. Но цыплят могут съесть. Надо получше закрывать их в корзин — дзин-дзин-ке-ке…
— Мартышка, просыпайся, папе тяжело будет нести тебя на шестой этаж.
Бабушка из Калинина не приехала.
А всех остальных перевезли на дачу. На даче скучнее, чем в квартире. Никого нет.
Мама приезжает только поздно вечером варить на керосинке Церькину овсянку. С Церькой не поиграешь. На Лиговке во дворе меня из-за него дразнили «Эрдель-сердель». Приходилось растягивать губы, чтобы было похоже, что мне тоже смешно.
На даче он совсем меня не слушается, прибегает только вечером смотреть, как в огромной прокопченной кастрюле булькает его каша.
С соседкой, которую мама попросила кормить меня супом, тоже не поиграешь. Она совсем старая. Можно только смотреть у двери, как она из разных лоскутков вяжет коврик. Коврик красивый, нам бы такой в сарай. И сад у нее тоже хороший. Особенно одуванчики. Соседка разрешает их сколько хочешь рвать. А вот мальчишка — плохой. Он все время за мной шпионит. Только построю одуванчиковый дом — сразу топчет. И ябедничает, что я рву яблоневые цветы. Я же только один раз. Само получилось. Потому что в желтую пушистую комнату нужно было воткнуть розовую веточку. Как фикус у Безногой Фриды на Лиговке. А мальчишка сразу:
— Ба-ба! Смотри, что она натворила!
Я не плачу. Просто противно делать вид, что я маленькая и не знаю, что из этих цветов будут яблоки. Вот дурак — на корточки присел, чтобы посмотреть, есть ли у меня слезы. Ну и пусть. Зато у нас под досками живут цыплята.
Моя работа каждый день выносить их в коробке на солнышко. И еще, когда дождь, шуметь в сарае, чтобы напугать крыс. И еще приносить в чайнике воду из колонки. И еще класть цыплятам в блюдце Церькину кашу.
Цыплята глупые, ходят ногами прямо по каше. Не пронимают, что от грязи можно умереть. Смерть — это самое некрасивое на свете. От нее плохо пахнет. И в животе как холодный камень. Бр-р-р!
Скорей бы бабушка из своего Калинина приехала.
Первое, что сказала бабушка, когда приехала на нашу дачу, что везде должен быть уют. И постелила на одеяло, из которого торчит вата, занавеску. Теперь на кровать нельзя садиться. Но уют мне все равно нравится. Особенно голубые венки на новой клеенке и белая марля между комнатой и досками. Все пахнет новым.
Папе уют не понравился. Я сразу заметила. Хотя он ничего и не сказал. Просто у него уют называется мещанством. Он так еще на Лиговке говорил, когда бабушка привезла из Калинина вешалку для полотенец с ракушками. Ракушки были самые настоящие. Но папа не разрешил их вешать. Тогда бабушка кричала, что у нас не комната, а хавос, и плакала на диване, подпрыгивая всем телом. Потом вешалку то снимали, то прибивали, пока она куда-то совсем не задевалась. Жалко уюта. Дали бы его мне, я бы от него ракушки отковыряла и построила ракушечный дом.
После уюта в сарае бабушка принялась за цыплят. Сначала она их обозвала бескультурьем и деревней. Но потом увидела, какие они пушистые и велела деду Володе сделать для них курятник.
Дед Володя — не ее дед. Он до войны был ее, а потом у нее стал дед Миша в Калинине. Но дед Володя остался моим дедушкой и маминым папой. Зимой мы с мамой ездили к нему на Пушкарскую. Там у него много-много цветов и другая жена, которая не любит, когда балуются.
Дед приехал в военной форме, а потом переоделся в старые брюки.
— Ба, почему ты говоришь «курятник», это же «цыплятник»?
— Ну-ну, твой дед большой аккуратист. Хош курятник, хош цыплятник сделает. Жаль только бесстыдник большой.
Ничего бесстыдного я у деда не увидела, хотя все время смотрела, как он строит, и даже помогала. Цыплячья клетка у нас получилась просто здоровская: с маленькой дверкой из сарая и голубой сеткой. Теперь не нужно выносить цыплят во двор. Они сами, как большие, ходят гулять.
После цыплят настала моя очередь. Бабушка велела мне забраться на табуретку, взяла в руки клеенчатую линейку и стала смотреть на меня так, будто я — еще большее бескультурье, чем сарай и цыплята.
— Не вертись. Измерить не даешь. Отец — артист, мать — научный работник, а живете хуже людей. Ребенку платье справить не можете.
Зря бабушка так говорит. Живем мы совсем не хуже людей. На Лиговке я была почти у всех в нашей квартире и все видела. Конечно, у нас нет такого фикуса с целое дерево, как у Безногой Фриды. Или коробки из-под мармелада с нарисованными фруктами, как у бабы Дуни. И ковра на стене с оленями, как у тети Безмужней, про которую баба Дуня сказала, что она нагуляла ребенка, тоже нет. Красивый ковер. А ребенок противный: все время орет и сидит на горшке.
Жаль мне нельзя нагулять кошку вместо Церьки. С кошкой не так скучно было бы на даче.
— Кому говорят — не вертись! Если у твоего отца ума нет отдать ребенку на платье свой клоунский пиджак, то я из ума еще не выжила и не позволю из дочери научного работника клоуна строить.
Про клоуна бабушка нарочно говорит. Она хочет показать, что не считает папу настоящим артистом, потому что он в цирке работает. Я бы ей сказала, что в цирке вовсе не стыдно работать, но она сразу же начнет плакать на весь сарай и пить валерьянку. Лучше побежать с Церькой наперегонки к большой дороге и посмотреть на похороны.
Мне больше всего нравятся большие блестящие трубы, из которых выходит горячий воздух. Прямо над головой воздух смешивается с пылью и музыкой, и все это гудит над дорогой и бузиной. Медленно, как музыка, едет гроб на грузовике. На нем венки с красивыми бумажными цветами. А под ними — настоящий, жуткий покойник. Хочется убежать, но мы всегда остаемся и смотрим. Вот бы Церька тоже ненадолго умер. Я бы шла с цветами за грузовиком и плакала, плакала, как старушка.
Но Церька даже понарошку умирать не собирается. Наоборот, он подкрадывается к грузовику и лает. Все поворачивают головы и смотрят на нас. Ой, как стыдно! Сажусь на корточки прямо в крапиву. Из — за невоспитанного Церьки никогда не досмотреть, как музыка медленно опустится на дорогу. А потом из тишины поднимутся обыкновенные звуки: трамвай, петух, собаки…
Почему после солнца всегда дождь?
Так долго идет, что про солнце даже забываешь. Скучно. Даже покойников перестали возить. Слышно, как шебаршит по сараю вода. Капли с потолка отстукивают: «тик» — в ведро, «так» — в таз, «тик» — в ведро, «так» — в таз.
Бабушке— то хорошо, она в дождь всегда ложится под ватное одеяло болеть. А мне уже давно надоело плести из ниток косичку. Нужно бы выскочить на улицу в туалет, да жутко бежать через темную половину сарая.
— Беги. А то досидишься, что штаны будут мокрые. Нету там никого, кроме курей.
Цыплята и вправду выросли, стали белыми и такими же непослушными, как Церька. Они подрывают свою клетку и разгуливают по всей Ржевке. Из-за них нас все соседи ругают.
— Забирайте своих проклятых дармоедов из моей капусты! А то я их живо топором-то оглажу!
Смешно — «кур из капусты» — как будто они в щи попали.
Бр— р-р, надо бежать на улицу. Ладно, потерплю еще немного. Вот когда эта капля доползет до конца стекла, тогда и побегу. Ползет. Как трамвай. Может, попробовать зажать ее пальцем? Все равно просачивается. Ниже, ниже. Остановилась. Только что это так ревет рядом с моей каплей? Грузовик! К нам!
— Куда ты? Накинь пальтушку. Промокнешь.
Угадала! К нам! Папа соскочил с подножки и машет грузовику руками. Машина ревет, но боится съезжать. Канаву-то размыло. Ой! И мама приехала!
Мама идет к сараю в мокром плаще. И прямо в плаще садится на табуретку. Они с бабушкой молчат. Я знаю, они молчат про то, чем кормить папу и шофера.
— Сварить пару курей. Нечего с ними чикаться. Что это за мужик, если не может голову петуху отрубить. Не по-людски все делается.
Мама ничего не говорит и не вынимает рук из карманов. Плащ почернел на плечах и спине. Капли быстро скатываются по стеклу, будто плачут.
Мама встает, берет хозяйственную сумку и, отодвинув марлевую занавеску, идет к двери. Я вскакиваю, хватаю пальто, чтобы успеть за ней, табуретка с грохотом падает.
— Сиди. Вечно за матерью хвостом увязываешься!
Мама ушла. Грузовик все еще ревет и бьет светом по стеклу. Почему-то сразу вспомнился петух. Большой такой, красный. Ему на грязной колоде должны рубить голову топором. Вокруг толпа. Все шумят, смеются. Топор взлетает — ах! — и тишина… Петух с отрубленной головой летит и хлопает крыльями. Летит и кричит «Ку-ка-ре-ку!».
Не понятно, как он без головы кричит. Так не бывает.
Мамы все нет из магазина. Бабушка спит, повернувшись к стене. Беру потихоньку пальто и выбираюсь из сарая.
Грузовик съехал носом прямо в канаву и остановился. Один борт у него откинут. Видна целая куча плоских желтых камней. Что ли из таких камней дома и строят? Папа с шофером, скрючившись, подтаскивают камни к борту и сбрасывают вниз. Шофер кидает прямо на дорогу. Он сердитый, ругается. Вода течет у него по лицу, и он вытирает ее кепкой. Папа, размахнувшись, старается перекинуть камень через канаву к нам на участок. У папы голова наклонена, и из-за шляпы не видно, сердится ли он.
— Я с хозяевами всегда по-людски, а раз ко мне не по-людски, то и я не по-людски!
Папа размахивается, и камень падает прямо в воду, в канаву. Стоит секунду распрямленный, так, что видно лицо. А потом сгибается над новым камнем.
Оказывается, дом строить очень долго и тяжело.
Начало темнеть. Сердитый шофер уехал. Мама пришла в белых резиновых перчатках и стала помогать нам с папой перетаскивать камни через канаву.
— Видала вредителя?! Побросал прямо на дорогу и укатил.
Папа так посмотрел на маму, будто сейчас швырнет в нее плиту. Я даже присела. А он грохнул ее себе под ноги и захохотал:
— Завтра похоронные машины по нашему буту, как козлы, поскачут.
Странное какое слово: «бут». Коротенькое очень. Машины передними колесами скок на одну бутину, задними — скок на другую. Нет, не поместятся. Откуда папа знает, как из этого бута дом строить?
— Шла бы ты, малышка, спать. Поздно уже.
Мокро спать. Вот бы забраться к бабушке на кровать. Она большая и теплая, как печка. Нет, не пустит, скажет «грязная». И бута еще столько на дороге. Папа с мамой без меня не справятся.
На следующее утро камней на дороге не оказалось. Они были разбросаны желтыми островками по канаве и по нашему участку. Папа щурился на солнце. Он тоже пришел разглядывать бут. Потом по-клоунски схватил себя за шиворот и повел к сараю:
— Баста, миленький мой, побездельничал и хватит. Пора приниматься за котлован.
С тех пор у нас все время копали землю. Папа не вылезал из длинной ямы, над которой то появлялась, то исчезала его коричневая шляпа. Белая порванная на локтях рубашка потемнела на спине от пота.
Нам с Церькой не разрешалось подходить близко к краю, чтобы не осыпали землю.
Иногда приходили рабочие. И тогда мама опять садилась на табуретку посреди сарая думать, чем всех кормить.
— Без мяса разве мужиков накормишь?! Сколько говорю: рубите курям головы! А то срам один: куры у них, точно воробьи, по деревьям спят! Во-он теленок какой вымахал, а сами — хоть зубы на полку ложь!
Теленок у бабушки — вовсе не теленок, а Церька. Он вырыл под бузиной яму, сунул туда голову и передние лапы. Разлегся, язык высунул, воду в бидоне с колонки не таскает, огород не поливает, траву из грядок не выдергивает. Так и хочется бездельника холодной водой обрызгать.
— Мартышка, не трогай Цезаря, ему жарко.
А будет знать, что он не Римский царь и в трусах бегать не может.
Тяжелый бидон. И сандалии промокли, ноги трут. Просто не верится: из этих росточков и прутиков получатся настоящие помидоры и яблоки. Бабушка говорит, что когда она в Калинине дом строила, помидоры во-о! с кулак были. По три ведра с куста снимала.
Наверно, у бабушки помидорные кусты были с бузину. А наши — другой породы. Карликовые. И помидорины на них будут, как виноград. Рабочих вряд ли такими накормишь.
Поливать помидоры стало не нужно.
Их и так поливал дождь. Так поливал, что даже грядки размыло. Наверно, он хотел заливать все, что мы сделали для дома. Котлован наполнился водой. Земля по краям, будто ладонями пришлепнутая, поползла вниз. В сарае снова стало мокро и холодно. Бабушкины слова капали вместе с дождем: «тик» — в ведро, «так» — в таз:
— Все себя умней людей считают. А сами на болоте живут — и котлован вздумали рыть. Я в Калинине строила, так сваи вбивала, чтоб дом приподнять. Одна, без мужика
Интересно, что это за дом такой с пятью стенами. На стекле нарисовать — и то криво получается. И про болото зря бабушка говорит, у нас на участке нет болота. Вот в лесу, там — да. Там как в мох наступишь — сразу хлюпает. На таком месте и вправду только пятистенные избушки на курьих ножках бывают. А мы в Ленинграде строим у нас дом будет не деревянный, а каменный. Ему нужен фундамент, четыре стены и железная крыша.
— Мама, ну ты бы хоть помолчала. Нервы у всех и так напряжены.
— Я правду говорю. Правду никто слушать не любит.
Бабушка говорит правду для папы. Но он ее не слышит. Его вообще нет в сарае. Он стоит в одной рубашке и в шляпе над котлованом и вычерпывает из него ведрами воду. Лицо его опять в каплях, как тогда, от пота. Комбинезон заляпан до колен. Я иду за своим бидоном и начинаю тоже вычерпывать воду. Земля под ногами скользит и осыпается в черную жижу.
— Иди, чурбачок, домой. Вымокнешь.
В сарай пришел рыжий ничей кот. Он хотел меня не заметить и прошмыгнул под кровать. Но я сразу поняла, что из такого большущего кота можно сделать здоровский номер. Вытащила из маминой сковороды кусочек колбасы и показала артисту. Он подкрался ко мне животом по доскам. Потянулся за колбасой… И больше дрессировки не получилось. Я не успела. Раз — и ни колбасы, ни кота. Осталась только красная капля на пальце. Кап на пол, кап. На полу капли не растекаются, а сворачиваются в серые земляничины.
— Ну, допрыгалась егоза? Сущая хулиганка растет.
Бабушка повернулась к стене и накрылась с головой одеялом.
Мама, как всегда, стала поливать рану йодом и перевязывать бинтом. Мне ее было очень жалко.
— Ох, и мороки ты, Мартышка, наделала: теперь придется возить тебя в больницу и делать сорок уколов в живот от бешенства.
Я не стала говорить, что кот — не бешенный, и что я сама дразнила его колбасой. Мне очень хотелось поехать куда-нибудь с мамой на трамвае. И я не поверила, что уколы будут в живот. Никогда не слышала про такое странное место для укола.
На уколы ездить было хорошо. По дороге мама рассказывала про бешеных собак и читала сказки. Больница была чистой и теплой. С картинками на стенах. Очереди не было. Уколы, хоть и в живот, но не очень страшные. И доктор на нас не сердилась.
Но скоро уколы кончились, потому что кончились дожди, и нужно было строить дачу.
Мама надела резиновые перчатки и взяла ведра. Мне достались бидон и чайник. Папа надел свою коричневую шляпу, и все стали вычерпывать воду из котлована. Рыжий небешеный кот тоже иногда приходил смотреть, как мы работаем. Конечно, он не понимал, что мы делаем, но глаза его следили за каждым папиным движением. Красивые глаза. Зеленые.
Папа уехал на гастроли.
Но все равно к нам ездят грузовики, и рабочие кладут из бута фундамент. Иногда приезжает некалининский дедушка, надевает старые форменные брюки и рубашку и командует. Я уже знаю, что такое уровень, отвес, замес и раствор. Бабушка не командует. Она болеет и варит суп рабочим на керосинке. Мне не разрешают близко подходить к краю котлована и помогать рабочим. Солнце лениво, как кот, щурится. Можно шлепать сандалиями по лужам. Рабочие шутят со мной. Церька на них не лает.
И вдруг выясняется, что мама поедет к папе на юг. Это прямо как будто только что построенный фундамент сразу рухнул! Я не привыкла, чтобы мамы так долго не было! Никогда больше не буду себя хорошо вести! Нарочно не буду!
— Ну, чего ты ревешь? Стыдно. Большая девица, должна уже понимать: твоя мать — научный работник, диссертацию пишет. А он ее как каменщицу не стройке использует.
Не буду! Не буду! Не буду! И сшитое бабушкой платье с оборками не надену!
— Не дури. Батька твой по полгода незнамо где шляется, а ей уж и отдохнуть нельзя.
Бабушка надела на меня новое платье. Велела не пачкаться. Застелила кровать тюлевой занавеской. Перестала болеть и пошла на улицу разглядывать фундамент.
— Все шиворот-навыворот делают. Нормальные люди сначала забор городят, потом уж за дом принимаются. А тут без забора, как голый, живешь. Весь срам наружу.
Вечером около нашего сарая опять гудел грузовик. Привезли бревна. С трамвайной остановки пришел некалининский дедушка. Достал вешалку, аккуратно повесил на нее форму и принялся топором затачивать бревна, как карандаши. Зачем бревна — понятно: чтобы делать забор. Зачем заострять — тоже понятно: заостренным концом легче вбивать в землю.
— Деда, а зачем ты другой конец бревна сжигаешь?
— Не сжигаю, а обжигаю, лягушонок, чтобы десятки лет стояло, не гнило. Я умру, а они еще до твоих детей достоят.
Дед шутит: вон, как усом шевелит, и серый глаз прищурил. Я знаю, умирают только чужие и старые, а мы никогда не умрем.
Огонь очень красивый. Прямо посреди темноты. Подпрыгивает как живой. Немного опасный. Если подойти ближе — выскочит и схватит за платье. Церьке тоже нравится — вытянул морду на лапы, греется. Дедушка щекочет меня мягким усом. От него вкусно пахнет папиросами и одеколоном. Интересно, почему бабушка зовет его бесстыдником?
— Ну что ты в новом платье расселась на грязную колоду?! В смоле перемажешься. Встань сейчас же!
— Не командуй, Маня, не в Калинине.
Ой, как смешно бабушка называется: Маня. На кашу похоже. Нарочно буду ее теперь так звать. Чтоб на наш дом не обзывалась.
— Ахти, горюшко мое, ненавижу вашу Питерскую погоду. У меня от нее весь радикулит разламывается.
Бабушка стала собираться на Лиговку.
— Теленка вашего не возьму. На него жратвы не наямишься. Отдам мяснику под присмотр. Курей соседка покормит. Если их по всей Ржевке собрать умудрится.
Неправда, кур нечего собирать. Они вечером все на старую яблоню взлетают. Спать. А мясник страшный. У него весь передник в крови. И топор. Вдруг зарубит Церьку?
Хоть бы мама скорее приезжала!
На Лиговке оказалось сухо и чисто, как в больнице. Пол на кухне белел протершимися досками. Тетя Дуня пила чай из самовара. У Безногой Фриды в комнате с иконами было темно, как зимой. Перед богами шевелились огоньки. Лица у богов сердитые, как будто знают, что я что-то натворила.
— Тетя Фрида, а почему баба Дуня говорит, что у вас ног нет?
— Врет она все — «ног»! Всего одной-то и нет.
— А почему?
— Гитлер откусил! Вот почему!
Я знаю Гитлера. В «Крокодиле» видела. У него противные усы и челка. Но ногу откусить он не мог. Тетя Фрида шутит. Может, отрубил? Он же фашист.
— Хочешь протез посмотреть?
Безногая Фрида тяжело садится на стул и поднимает длинную черную юбку. Потом белую рубашку. Потом снимает чулок.
Ой, как страшно! Зачем я только захотела на протез смотреть?! Он розовый и с ремнями! Совсем мертвый, как у покойников. Даже хуже. У них ноги тихо в могиле лежат. А этот — когда буду по темному коридору бежать, из-за сундука выскочит и заорет: давай ногами меняться!
Безногая Фрида говорит, что если перекреститься, то боженька все даст, что попросишь. Почему же он тогда ей новую ногу не дает? Потому что так не бывает. Ноги и руки растут только у детей. А может и вправду перекреститься — вдруг мама скорее приедет? Нет, неудобно: бога ведь нет.
Бабушка погладила мое новое платье и бант, вымыла мне коленки и сказала, что мы пойдем в кино. Приучаться к культуре.
Кино оказалось тоже про юг. Там прямо на землю были насыпаны горы фруктов. Зеленая гора — арбузы, желтая — дыни, в огромных корзинах — виноград. Но люди в халатах вместо того, чтобы на это смотреть и пробовать, стали по всем этим горам бегать, все ломать, опрокидывать, кидаться арбузами. Мне хотелось плакать. Потом была принцесса, которую, как цемент, носили на носилках, и на нее нельзя было смотреть. И еще огромный паук. Он страшно шевелил лапами и хотел всех поймать паутиной и съесть.
Бабушке кино понравилось. Она сказала, что если я буду хорошо себя вести, то она опять поведет меня в кино.
Вести себя плохо я просто не успела. Вернулись мама с папой. Все, что было в кино, оказалось всамделишным. Кроме паука, конечно. На пол постелили газеты и на них высыпали целые горы фруктов. Их не нужно было даже есть. И так видно, какие мы богатые.
Варить варенье маме было некогда, и сливы начали портиться. Сначала желтые, потом красные. Чтобы не уменьшалось богатство, целые я не трогала. Ела только размякшие. Их приходилось есть целый день. И все равно я не успевала. Наконец мама собралась на барахолку покупать медный таз с деревянной ручкой.
Все наши главные вещи мы покупали на барахолке: голубой кухонный стол, стулья, полки для книг. Раньше, когда я была маленькая, меня на барахолку не брали. Потому что там цыгане воруют и продают детей. Теперь уже меня в мешок не засунешь: руки-ноги растопырю, попробуй, засунь. Раньше я на барахолку смотрела только сверху, из окна. А теперь она текла мимо нас совсем близко. Как вода по Обводному каналу. Несла платки с розами, кошек для копилок, боты, сапоги, коврики с лебедями и русалками, восковые цветы, как у боженьки Безногой Фриды. Все-все свои богатства. Хотя теперь я знала, что для нашей комнаты все это мещанство.