Страница:
— Тогда получается, как в «Скованные одной цепью».
— Кино, что ли?
— Нет, американский сценарий в «Иностранке». Там негр и белый, смертельно ненавидящие друг друга, скованы одной цепью. Они бегут из тюрьмы и вынуждены вместе бороться, помогать друг другу. Мне кажется, что если женятся, не научившись общаться, им также весело, как черному и белому в тюрьме.
— Чо трудно-то? Чо я, негр какой? Я сам их ненавижу.
— Плохо это. Расизм называется.
— Да ладно тебе. А хорошенькая ты сегодня — жуть! Вся розовенькая, глазищи стрекозиные. Так и сияют. Слушай, тебя кто-нибудь целовал?
— Нет. Почти что нет.
— А что у вас там на стене висит?
— Где?
— Ага! Вот теперь я первый!
Странно: взрослый человек, а радуется как ребенок, что сумел обмануть меня и приложиться губами к щеке. Разве это поцелуй? И вообще, глупости все эти поцелуи — непоцелуи, если Пшеничному достаточно было один раз дотронуться до моих ледяных ног, чтоб кожа до сих пор горела под коленкой, как обожженная.
— Старье твои лыжи. Пора выбрасывать.
— Они только выглядят такими, а по глубокому снегу, в лесу, очень удобные.
— Чего в лесу делать? Палками за елки цепляться?
— Ну что вы! Там же сказочно красиво. Чистый снег мгновенно стирает с глаз мозоли от прокопченных коробок домов.
— Ладно, примеряй сразу обе, посмотрим, как вышло.
— По-моему, все хорошо. Спасибо огромное, без вас я бы всю зиму в городе проторчала.
— Кто делал! С тебя причитается.
— Может быть, чай поставить?
— Чего вскочила? Чаем не отделаешься. А талия у тебя, ё-моё, прямо рюмочкой! Двумя пальцами можно задушить. Слушай, а соседи видели, как я сюда пришел?
— Конечно.
— А что они скажут, если я у тебя на ночь останусь?
— При чем тут соседи?
— Ладно, не боись, сказал, не обижу — значит, не обижу. Ну-ка, сколько там натикало? Ого! Пол-одиннадцатого! Пора. А то мне мать такую баню устроит!
Объяснила, называется! Ничего-то он не понял. Чуть даже приставать не начал, как «техникумовский»! Ведь, казалось бы, старше меня на девять лет, должен быть в сто раз умнее, а самых простых вещей не понимает. Для него существует только раз и навсегда заведенный порядок: сначала целоваться, потом на танцы (или, может, наоборот?), потом остаться на ночь, потом жениться (или опять наоборот?).
А для меня это долгий совместный путь, который может привести в город — дружбу или деревню — товарищество, а может, в поселок — общая работа или в столицу — семью, в страну — дом. Или может окончиться тупиком.
Как же мне ему объяснить, что мне больно, когда из меня выдирают отдельные куски: глаза, ноги, талию, а остальное выкидывают.
Вот ведь, живем в одно время, в одном городе, а разговариваем на разных языках. Может быть, это потому, что время для разных людей течет по-разному? Может он замаскированный ровесник бабушки, Ксении, Елены Яковлевны? И если мне вдруг придется выйти за него замуж, он тут же сбросит кожу молодого человека и останется в оболочке дряхлого Кощея?
Представляю, как он прикует меня к камню в темной пещере и будет высасывать кровь. Пока я не превращусь в прозрачную тень и не растаю.
Бр— р, уж лучше жить с бабушкой.
Новый год — новые хлопоты.
Погадать бы, пустые или нет. Ну-ка, на тарелках папиного сервиза: да-нет, да-нет… Нет, сервиз правду о нашей жизни не скажет, он не для нас служит, а для гостей. Интересно, ему все равно, чьим гостям служить папиным или Анатолия Петровича?
— Мам, розовые сервировочные тарелки перемывать?
— Конечно.
— Бабушка! Зачем ты яйца режешь, они же не для салата, а для корзиночек!
— Какие еще, к черту, корзиночки? Гости на носу, а они обеи, как чумички, в халатах бегают!
— Мам, скажи ей…корзиночки из яиц для черной и красной икры!
— Некогда мне с вашими корзиночками чикаться, небось, икру и так за милую душу слопают!
— Мам, ну что она яйца портит!
— Ничего, мартышка, не нервничай, успеем: пока гости подтянутся, индейка дойдет, а я уже с салатом почти управилась.
— Идите, одевайтесь, я дорежу салат. Вечно дождутся последней минуты, а потом бегают хвост задравши!
— Бабушка права, пойдем, дочура, ты мне обещала волосы уложить.
Как бы индейка у бабушки не пригорела. И в салат она все крупными ломтями порежет, придется переделывать. Хорошо еще, Ксения с Еленой по своим телевизорам сидят, не лезут в каждое блюдо.
— Мам, может, мы зря столько готовим? Вдруг Данилевские не придут?
— С чего ты решила? Они общительные, любящие жизнь люди, почему бы им не приехать пообедать?
— И Илья Самуилович — это все-таки, папины друзья…
— Что ж с того, что папины друзья? Они же не мещане.
— Может, им неудобно встречаться с Анатолием Петровичем?
— Глупости, Анатолий Петрович человек их круга, а люди одного круга стоят выше семейных неурядиц.
— Тогда, может, приличнее было бы пригласить их не сюда, а к вам в студию?
— Нет, для первого раза тактичнее собраться на нейтральной территории: тут и молодежь, тут и бабушка — все по-семейному, без нарочитости.
Та— ак, интеллигентные люди -это те, кто умеет не заметить, как соус, пролитый на скатерть, так и подмену одного человека их круга другим.
— Идите сами смотрите свою дурацкую птицу, я никогда индеек не жарила! Не могли по-людски студню наварить да пирогов напечь. Кому говорю: хватит с волосами вертеться, молоденькую из себя изображать! И ты тоже — хоть бы жениха постеснялась!
— Ба, ну что ты праздник портишь. Ты только посмотри, какая мама молодая и красивая!
— Действительно, переоденься, зайка. А ты, мама, полежала бы, чтоб при гостях не охать.
Жени— их! Надо же быть такой дурой, чтобы согласиться пригласить Николая. Мало неудобств с бабушкой, старыми и новыми друзьями, так теперь еще и Николай. Его-то никто не собирается принимать в «свой круг», так зачем заставлять меня маяться?
— Ты что это, доча?
— Да вот считаю, сколько надо корзиночек: предположим, каждому по две — одну с красной и одну с черной икрой. Значит, нас трое, Анатолий Петрович с двумя художниками — еще трое. Данилевский такой огромный, что один заглотнет четыре, жена Бориса Федоровича фигуру бережет, а Илья Самуилович так поглощен своим кино, что никогда не видит, что ест.
— Хорошо, что напомнила про фильмы, пойду, поглажу простыню для экрана, а ты попроси Николая открыть консервы и вино.
— Да, забыла, еще Николай…
Интересно, как мама относится к моему жениху? Внешне преувеличенно вежливо, каждый раз подчеркивая интеллигентное невмешательство в чужую личную жизнь. Как будто у меня может быть личная жизнь?! Ну, а внутри? Никак? Может быть, она подспудно надеется, что муж «из простых» — самое то для меня? Будет на кого взвалить наш брошенный домище?
— Привет, тут скомандовали банки-бутылки откупоривать. Это я мигом.
— Добрый день, Николай, начните с крабов.
— Чего это ты перед гостями в такой балахон вырядилась?
Та— ак, теперь Колюня меня будет культуре учить…
— Вот-вот, скажи хоть ты ей, Николай, а то она неслух, ни в грош старенькую бабушку не ставит.
Господи, как же я умудрюсь перед гостями замазать грязные подтеки на обоях, прикрыть бабушкины комментарии и темно-зеленый парадный костюм Николая, закамуфлировать папиных друзей под маминых, богемных художников под бабушкиных приличных людей, и при этом выглядеть воспитанной девочкой, дочкой разносторонне одаренного отца и ученой матери? Уф! Такое только волшебницам под силу!
— Слушай, хватит тебе возиться с этими украшениями из моркови. Велено тащить салаты на стол.
— Хорошо, возьми меланжницу. Нет, нет, меланжница — это вон та ваза с перегородками. Я сейчас, только майонезом капну, как каплями росы.
— О-о-о! Какое чудное сочетание: яркие краски молодости и буйство гастрономических красок! Неужели все эти натюрморты созданы столь юными ручками?
— Прошу всех к столу, ибо нас с нетерпением ждет индейка в духовке. Как бы она не зачерствела из-за отсутствия внимания.
— Ни в коем случае! Разрешите мне на правах новоиспеченного отца сесть рядом с маленькой хозяйкой большого дома.
— Нет уж, позвольте вам этого, Анатолий Петрович, не позволить. Вам на правах новоиспеченного мужа придется сесть рядом с молодой женой. А вот мне, старику…
— Стыдись, Василий Павлович, у тебя жена только что из Парижа, а ты сразу порх — к юной барышне.
— Мария Григорьевна, сколько же вы провели в Париже?
— Месяц.
— О-о, месяц. Тогда уж если ревновать, то к Парижу!
— Нет, нет, я протестую, про Париж мы будем слушать долго и обстоятельно. А сейчас мне хотелось поздравить всех трех хозяек этого праздника с наступающим Новым годом и пожелать, чтобы их жизнь была такой же теплой и светящейся, как янтарь на этих ожерельях.
— Ах, какой чудный янтарь, неужели это магазинный?
— Нет, конечно. Я заказал его знакомому художнику в Паланге. Он сам собирает на взморье янтарь, сам его точит.
— Какая прелесть.
Дзинь! На тоненький усик гороха, который только-только почувствовал, что может сам расти, цепляясь за ниточки, повесили янтарное ожерелье. И стебелек тут же начал клониться, пригибаться к земле. Сломается? Поляжет? Нет, снова протянул усик, покачнулся, уцепился за папину посуду, за мамину индейку. Эх ты, горошина-хорошина, для тебя и бусинки, что булыжники на шее.
— Илья Самуилович, вы еще печеночный паштет не пробовали. Мария Григорьевна, корзиночки с икрой.
— После французских лягушачьих лапок Марию Григорьевну никакой икрой не удивишь.
— Неужели вы всерьез лягушек ели?
— Ну, лягушек не ела, а улиток было дело, пробовала.
— В ресторане?
— Нет, у миллионера на приеме.
— У МИЛЛИОНЕРА??
— Пожалуйста, если можно, по порядку: как вы вообще в Париж попали? Как вас выпустили?
— Как вас обратно впустили?
— Ну, это долгая история. У меня в Париже живет сестра.
— О-О-О!
— Двоюродная. Раньше, сами понимаете, иметь ТАМ сестру было нельзя. Я и не имела. А потом стало можно, и у меня ОБНАРУЖИЛАСЬ сестра. Через сорок лет получаю из Парижа официальное приглашение. Я, естественно, страшно испугалась. Как бы это не отразилось на работе Василия Павловича. Но он с кем надо посоветовался и твердо сказал: «Пользуйся моментом, поезжай. Когда еще занавес снова приоткроется?». «Поезжай», — а у меня ни одной тряпки, чтобы СООТВЕТСТВОВАТЬ. Ну, пока документы оформляли, пока то да се, я успела в Талине пошить кой чего. И представьте, первое, что меня в аэропорту спросила сестра: когда это я успела купить в Париже пальто?
— А миллионер? Где вы с ним познакомились?
— В кафе. У них там сплошные условности: в одни кафе заходить можно, в другие нельзя, неприлично то, это… сестрица моя ест, если это можно назвать едой, в одном и том же кафе, там же встречается с такими же засушенными подружками. Ну, а я же из России, мне все интересно. И жмотничать, как они, мы не приучены.
— А как у вас с французским?
— Подзаржавел, конечно, за сорок лет, но объясниться еще могу. Ну, вот захожу в какое-то роскошное кафе, беру сок в баре (это я потом узнала, что у них вино дешевле сока), ко мне подсаживается прилично одетый мужчина в галстуке. У моей Катрин глаза на лоб вылезли, когда я ей сказала, что меня пригласили на обед, и назвала адрес. Дело в том, что у них совершенно не принято даже хороших знакомых приглашать к себе домой, только в ресторан или в кафе. А я ему сразу понравилась: такая толстая, болтливая, жадная до новых впечатлений, а самое главное — из красной России и не кусаюсь.
— Ну и какой он — дом у миллионера?
— Вы ждете, что это что-то невероятное, а я вам скажу: ничего особенного. Фасад — возьмите любой дом на Кировском проспекте. Внутри — модерн, впечатление даже, что не очень дорогой. Правда, я только столовую и видела. На стенах картины, наверно, подлинники, но где ж их там различишь. В общем, я не была убита.
— И что же вам подавали?
— Кухня типично французская: какие-то паштеты, дичь, не разобрала, то ли заяц, то ли куропатка, помню только улиток, потому что они были прямо в ракушках запечены.
— Вкусно?
— Ничего. Хрустит как сырой гриб на зубах. Соус острый. Я после него два дня с печенью лежала.
— А как была одета жена миллионера?
— Думаете, в декольте и бриллиантах? Ничего подобного, очень простое закрытое платье, худющая, аж кости торчат, а дочка и вовсе — прутик в джинсах.
— А Париж?
— Париж описывать — только пошлости повторять. Париж я весь снимала на цветную пленку. Покажу вам слайды. Только, чур, до фильмов Ильи Самуиловича, а то после такого мастера моя фото продукция будет совсем убита.
— Илья Самуилович, может быть, письменный стол ближе к экрану придвинуть?
— Давайте, молодежь, придвинем стол.
— Николай, помогите мне, пожалуйста.
— Он чего, настоящее кино будет крутить?
— Тише говорите, услышат. У Ильи Самуиловича удивительные фильмы о жизни птиц.
— Зачем нам про птиц? Что мы, охотники?
— При чем тут охотники? Это же редчайшая возможность подсмотреть одним глазком скрытую жизнь леса.
— Свет весь гасить?
— Весь, весь, оставим только елочные фонарики для уюта.
— Все бы вам — Париж, Париж! А вы приезжайте-ка лучше ко мне на болота. Вот где настоящая жизнь: лежишь, болотная жижа музыкально урчит под брюхом, сверху солнце печет, и комары-ы! С теленка каждый, и не отмахнешься — руки-то камерой заняты.
— Илья Самуилович, а птицы разве не боятся стрекота мотора?
— Ну, поначалу приходится строить специальные ящики для укрытия, а потом через две-три недели они совсем привыкают и не обращают внимания.
— И сколько времени нужно сидеть в ящике, чтобы снять вот такой десятиминутный ролик?
— Полный цикл кладки и развития птенцов — около двух месяцев.
— Подумать только, такой труд — и никто такой красоты не увидит, кроме кучки биологов!
— Мне тоже кажется, что я совершаю преступление, похоронив все эти богатства в пыльных коробках кино лаборатории. Ведь если бы каждую такую героическую пичужку вынести на большой экран, люди стали бы добрее.
— Да-а, пожалуй, и не скажешь, что красивее — лес или Париж.
— Скажешь, скажешь, поездка в Париж сколько стоит? То-то же. Да еще не каждого туда пустят, даже за наличные. А лес почем?
— Тысяча комаров за сутки.
— Вот то-то и оно — Париж красивее.
— Давайте, молодежь, столы на место поставим. Пора чай накрывать.
— Николай, помогите мне, пожалуйста, посуду унести. Видели, какие фильмы у Ильи Самуиловича? А вы говорили, «не охотники».
— Подумаешь, делов-то: камерой стрекотать. Слушай, а кто вон тот ханурик, что остался за столом? Он, по-моему, и пришел-то на взводе, да еще в темноте под шумок дозаправился.
— Говорите тише. Это очень известный художник. Он друг Анатолия Петровича. Захватите, пожалуйста, и эти тарелки на кухню.
— Ты что, девуня, посуду убираешь? Давай помогу. Ставь, ставь на поднос графинчики, здесь все люди солидные, допивать уж видно не будут. А мы их на кухоньку, там поспокойнее. Ну, грузи на меня все как на мула.
Во— от, донес, ничего не грохнул. Я ж говорил, на кухоньке нам никто не помешает. Дай-ка мне кружку какую-нибудь. Во-во, побольше. Мы в нее сейчас все из графинчиков сольем, чтоб добру не пропадать… Что смотришь, девуня, думаешь, пьяница? Убери, убери свои глазищи богородицины, где ты только такие откопала? Эх! Хорошо пошла! Я, понимаешь ли, от суда уголовного свободен, а от суда таких вот глаз -нет.
— Почему?
— Что? Почему мне суд нипочем? Кавалер потому что трех орденов Славы. Ты про ордена Славы слыхала?
— Нет.
— Эх, девуня! Война все, война: молодость, глупость деревенская! Ты на морду-то мою посмотри — Вася? Вася и есть. Деревенский пацаненок, меньше тебя был, только и мыслей: из дома драпануть да на фронт. Десять раз в военкомат ходил проситься — заворачивали оглобли. Надоело, подался в леса искать партизан. И что думаешь? Нашел. Сам из лесов, да память фотографическая. Ну и судьба, видать. Стал ходить в разведку. Туда иду с пустыми руками, хоть обыскивай. Оттуда тоже ничего. А в отряде в блокноте раз, раз — все до последнего пугала изображу. И штаб, и начальника комендатуры, ну, все как есть. Сначала мужики смотрели — только смеялись: «Во дает! Вась, а мою физию изобрази!» Потом, видать, мои бумажки до кого-то там наверху дошли, меня раз — в разведвзвод при штабе армии. И, веришь ли, у меня уже грудь в орденах, а я так и не понимал, что это я рисую. Мечтал, война кончится — в колхоз вернусь, на тракториста пойду учиться.
— Почему на тракториста?
— А они больше всех зарабатывали. Вот как-то раз меня замполит к себе вызывает и говорит: «Война, Вася, кончается, тебе в Ленинград надо ехать, на художника учиться. У тебя, — говорит, — талант. А я молодой, наглый: „Где там в Ленинграде самое главное место, в котором на художников учат?“, а у самого и семилетки нет за плечами.
Дал мне замполит письмо для профессора в Академии художеств. Денег на костюм выхлопотал. И отправил поступать. Еду, а про себя посмеиваюсь: Ваську на Васькин остров в академики откомандировали.
Ну— ка, девуня, поскреби по сусекам, может, там чего еще в бутылках осталось горло промочить?
— Вот только сухого немного…
— Давай его сюда. Так на чем я остановился? На профессоре? Нет, не в профессоре было дело, а в дочке. Ты на рожу мою посмотри. Валенок? Не стесняйся, валенок и есть. А она… Одно слово — профессорская дочка. Дай-ка мне карандаш и клочок какой бумаги. Во, следи сюда, видишь, профиль точеный, черные волосы сзади узлом сколоты, шаль накинет — ну вылитая испаночка. У нее, и точно, кто-то из грандов в предках был. Такая бровью поведет — медведя заставит академию штурмом брать. Господи, боже мой, как я ее писал! Три года, как заведенный, не останавливаясь. Ничего из этого времени не помню, один чад в голове. Потом она кончила университет…
— И уехала?
— Нет. Утонула.
— Как?!
— Ты на рожу-то посмотри, нет, внимательно присмотрись, можно такое любить? А она замуж за меня обещалась… Господи! Королевна! Да мне бы не в жены, мне бы только по одной земле с такой красотой ходить! Одним воздухом дышать. И не уберег паразит!
— Как же вы так?
— Вот так. Одно слово: де-ре-венщина! В деревне, где вырос, речки не было, и я плавать так и не выучился. А она до воды сама не своя была, точно рыбка золотая плавала. Пойдем, бывало, на Петропавловку, а она чуть ли не до середины Невы заплывет, ныряет, дразнится…
— И однажды не вынырнула?
— Бревном ее стукнуло. Платьице белое на берегу лежит. А ее нет. Как я тогда, по берегу бегавши, умом не тронулся — не представляю.
— Ужасно.
— После этого пять лет — живой труп — пустота, провал. Ничего не помню. И вдруг в один прекрасный день меня вызывают в Союз художников. «Собирай, — говорят, — Вася, работы, пошлем тебя, как героя войны, в Париж на выставку».
— Ой, Париж!
— Мне этот Париж тогда был до фени! От одной мысли, что за меня хлопотал отец моей испаночки, тошно становилось. Да и работ у меня, кроме портретов однополчан, никаких. Но герой есть герой, повезли Ваську в Париж. В первый день, как и положено, всех скопом в Лувр, во второй день на какой-то прием — ладно, Вася и на приеме с ножом-вилкой не оплошает, а на третий день сказали, что в кабаре поведут. Какая-то знаменитая кубинская танцовщица выступать там будет…
— Ну, а дальше?
— А дальше детектив начинается.
— Какой детектив?
— Самый низкопробный. Кто другой бы рассказал — ни за что бы не поверил. Ну-ка, поскреби еще по сусекам. Душа пересохла.
— Вот немного в бутылке осталось.
— Прекрасно. Привезли нас в кабаре. А я уже был на взводе. И ни-че-гошеньки в дураке не ёкнуло, что это к нему судьба второй раз стучится. Только когда занавес раздвинулся, я глянул, у меня в глазах все завертелось — она! Нет, ты не представляешь: глаза, волосы, фигура! Кинулся на сцену, — меня в доме профессора в шутку кой-каким испанским словам выучили — а свои же паразиты оттаскивают. Ихние официанты через заднюю дверь норовят вышвырнуть.
— Ой!
— Да не на того напали! Чай, на фронте ордена не за лягушачьи лапки дают! Меня в дверь, я — в окно! Меня и полицией и госбезопасностью запугивали. А я пру как танк. Пока с ней не поговорил — не ушел.
— О чем поговорили?
— А о том… Вырвал у нее обещание приехать в Россию.
— Неужели она приехала к вам?
— Думаешь, она просто так танцовщица? Ничего подобного, она дочка кубинского миллионера. Во как! И приехала к Васе! Видно, правду говорят — дуракам везет.
— Что же она в Советском Союзе делала?
— Танцевала. А я опять как сумасшедший рисовал. Ты, малыш, даже не представляешь, какая это была сказочная жизнь. Хочешь, по-испански начну шпарить, а то ты, чего доброго, не поверишь.
— Вы с ней поженились?
— Угу… И родился у нас сын — черноволосый испаненок с синими, как российские васильки, глазами. Господи, ну откуда у Васи может быть такой красавец!
— Где же он сейчас?
— Ты, девуня, не поняла — это была сказка. А сказки всегда кончаются. Стала моя заморская жар-птица скучать по родным, устала от нашего дурацкого неустроенного быта и запросилась домой. Что с птицей сделаешь, в клетке ведь не удержишь? Уехала погостить, а родичи отобрали ребенка и назад не пустили. Потом, как на грех, началась кубинская революция, папаша ее рванул с Кубы и дочку увез. Теперь от них — ни слуху ни духу. Так-то вот. Она там, а я тут болтаюсь, как кое-что в проруби. Посмотри-ка, малыш, нельзя ли там еще чего из рюмок выжать? Нет? Ну, ладно, не буду, убери только свои богородицины глаза.
— Хотите, я вам крепкий кофе сварю?
— Бог с ним с кофием, вон твой ухажер идет. А мне пора туда, где елочка, фонарики, детки резвятся… В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла-а…
— Чего этот забулдыга к тебе лез?
— Как можно такое говорить о человеке, о котором вы ничего не знаете?
— Чего там знать: старый хрен пристает к неопытной девчонке. И ты тоже хороша: уединилась на кухню, уши развесила и слушаешь его пьяную брехню.
— Для вас это пьяная брехня, а для меня — редкий миг откровения. Пустите, мне надо идти чай накрывать.
— Спохватилась, твоя бабка давно уже все накрыла и послала меня сюда. Иди, говорит, а то, говорит, знаешь, как эти художники на молоденьких дур слюни пускают.
— Я очень прошу и вас, и бабушку о моей нравственности не беспокоиться. Извините, мне нужно идти к гостям.
— Нет, не пойдешь! С этим алкашом столько стояла и со мной постоишь! И вообще, что ты мне все выкаешь, будто я милиционер.
— Меня так воспитали.
— Вот и видно, что плохо воспитали, перевоспитывать пора.
— Извините, мне нужно идти.
— Иди, черт с тобой.
Ну что ж, Новогодний праздник, можно сказать, удался на славу. Следующий год принесет нам всем большое розовое счастье.
А янтарь — действительно, теплый живой камень.
Надо же!
Даже слово «воспитание» каждый понимает по-своему. Наверно, воспитание — это и есть та граница, которая отделяет одного человека от другого? Иногда, даже не целого человека, а только часть его. Вот бежит пунктир по каждой комнате, по каждому пальто, скок — перескочил на слова, или даже вообще на такую мелочь, как билеты в кино.
А что, казалось бы, простой вопрос: если идешь с Николаем в кино, кому платить? Но для меня он каждый раз вырастает в проблему: у бабушки попросишь — запросто не даст, Николай заплатит — получается, что он за мной «ухаживает».
— На тебя со стороны смотреть — обхохочешься. Идешь себе, ни на кого не глядишь, чуть на дядьку с мешком не налетела.
— Здравствуйте, Николай, я не опоздала?
— Девушка и должна на свидание позже парня приходить, а то получится, что она за ним бегает. Ты чего в брюках?
— Холодновато как-то…
— Вообще-то я в брюках не очень-то уважаю. Вот в Пушкине на танцах ходила одна такая: зад — во-о, и штанами обтянут, да еще в добавок во-от на такущих каблуках! Идет цок-цок, как кобыла.
— Вы любите танцевать?
— Не скажу, чтоб уж прямо такой танцовщик был, но на дамское танго из-за меня чуть две девицы не передрались.
— Ну и нравы!
— Вообще-то, я современных девиц не обожаю: их пойдешь провожать, а они с первого же раза все позволяют.
Зачем он про танцы рассказывает? Мне что, положено в этом случае ревновать? Или это просто такая форма ухаживания? Как же мне ему объяснить, что все эти «позволяет — не позволяет» не имеют никакого смысла? Что все гораздо сложнее.
Может быть, так попробовать? Жизнь — это подъем в гору. У каждого человека своя гора. У одного — маленькая и пологая. На такую и взобраться легко и спускаться скок-скок — одно удовольствие. Николай уже стоит на вершине своей горки. Выше некуда. А передо мной высоченный и крутой утес. Я на него еще только начала карабкаться. Вопрос, захочет ли Николай вместе со мной подниматься на МОЮ жизненную гору? Тогда можно было бы потерпеть и ухаживания и женитьбы. Или он заставит меня падать кубарем со своего утеса на его горку? Ведь я так разобьюсь?
— Чо, в киношку пойдем? У вас в Выборгском идет потрясная картина: «Семь невест для семи братьев».
— Давайте лучше пойдем к Петропавловской крепости, жалко такое редкое солнце упускать. И потом, я хотела рассказать вам фантастическую историю любви русского художника к двум «испанкам».
— А-а-а, это тот ханурик тебе на Новый год заливал? И чего только Анатолий Петрович притащил его с собой? Все общество испортил: напился, буги-вуги полез танцевать, к тебе приставал. Как можно так некультурно вести себя в гостях?!
— Кино, что ли?
— Нет, американский сценарий в «Иностранке». Там негр и белый, смертельно ненавидящие друг друга, скованы одной цепью. Они бегут из тюрьмы и вынуждены вместе бороться, помогать друг другу. Мне кажется, что если женятся, не научившись общаться, им также весело, как черному и белому в тюрьме.
— Чо трудно-то? Чо я, негр какой? Я сам их ненавижу.
— Плохо это. Расизм называется.
— Да ладно тебе. А хорошенькая ты сегодня — жуть! Вся розовенькая, глазищи стрекозиные. Так и сияют. Слушай, тебя кто-нибудь целовал?
— Нет. Почти что нет.
— А что у вас там на стене висит?
— Где?
— Ага! Вот теперь я первый!
Странно: взрослый человек, а радуется как ребенок, что сумел обмануть меня и приложиться губами к щеке. Разве это поцелуй? И вообще, глупости все эти поцелуи — непоцелуи, если Пшеничному достаточно было один раз дотронуться до моих ледяных ног, чтоб кожа до сих пор горела под коленкой, как обожженная.
— Старье твои лыжи. Пора выбрасывать.
— Они только выглядят такими, а по глубокому снегу, в лесу, очень удобные.
— Чего в лесу делать? Палками за елки цепляться?
— Ну что вы! Там же сказочно красиво. Чистый снег мгновенно стирает с глаз мозоли от прокопченных коробок домов.
— Ладно, примеряй сразу обе, посмотрим, как вышло.
— По-моему, все хорошо. Спасибо огромное, без вас я бы всю зиму в городе проторчала.
— Кто делал! С тебя причитается.
— Может быть, чай поставить?
— Чего вскочила? Чаем не отделаешься. А талия у тебя, ё-моё, прямо рюмочкой! Двумя пальцами можно задушить. Слушай, а соседи видели, как я сюда пришел?
— Конечно.
— А что они скажут, если я у тебя на ночь останусь?
— При чем тут соседи?
— Ладно, не боись, сказал, не обижу — значит, не обижу. Ну-ка, сколько там натикало? Ого! Пол-одиннадцатого! Пора. А то мне мать такую баню устроит!
Объяснила, называется! Ничего-то он не понял. Чуть даже приставать не начал, как «техникумовский»! Ведь, казалось бы, старше меня на девять лет, должен быть в сто раз умнее, а самых простых вещей не понимает. Для него существует только раз и навсегда заведенный порядок: сначала целоваться, потом на танцы (или, может, наоборот?), потом остаться на ночь, потом жениться (или опять наоборот?).
А для меня это долгий совместный путь, который может привести в город — дружбу или деревню — товарищество, а может, в поселок — общая работа или в столицу — семью, в страну — дом. Или может окончиться тупиком.
Как же мне ему объяснить, что мне больно, когда из меня выдирают отдельные куски: глаза, ноги, талию, а остальное выкидывают.
Вот ведь, живем в одно время, в одном городе, а разговариваем на разных языках. Может быть, это потому, что время для разных людей течет по-разному? Может он замаскированный ровесник бабушки, Ксении, Елены Яковлевны? И если мне вдруг придется выйти за него замуж, он тут же сбросит кожу молодого человека и останется в оболочке дряхлого Кощея?
Представляю, как он прикует меня к камню в темной пещере и будет высасывать кровь. Пока я не превращусь в прозрачную тень и не растаю.
Бр— р, уж лучше жить с бабушкой.
Новый год — новые хлопоты.
Погадать бы, пустые или нет. Ну-ка, на тарелках папиного сервиза: да-нет, да-нет… Нет, сервиз правду о нашей жизни не скажет, он не для нас служит, а для гостей. Интересно, ему все равно, чьим гостям служить папиным или Анатолия Петровича?
— Мам, розовые сервировочные тарелки перемывать?
— Конечно.
— Бабушка! Зачем ты яйца режешь, они же не для салата, а для корзиночек!
— Какие еще, к черту, корзиночки? Гости на носу, а они обеи, как чумички, в халатах бегают!
— Мам, скажи ей…корзиночки из яиц для черной и красной икры!
— Некогда мне с вашими корзиночками чикаться, небось, икру и так за милую душу слопают!
— Мам, ну что она яйца портит!
— Ничего, мартышка, не нервничай, успеем: пока гости подтянутся, индейка дойдет, а я уже с салатом почти управилась.
— Идите, одевайтесь, я дорежу салат. Вечно дождутся последней минуты, а потом бегают хвост задравши!
— Бабушка права, пойдем, дочура, ты мне обещала волосы уложить.
Как бы индейка у бабушки не пригорела. И в салат она все крупными ломтями порежет, придется переделывать. Хорошо еще, Ксения с Еленой по своим телевизорам сидят, не лезут в каждое блюдо.
— Мам, может, мы зря столько готовим? Вдруг Данилевские не придут?
— С чего ты решила? Они общительные, любящие жизнь люди, почему бы им не приехать пообедать?
— И Илья Самуилович — это все-таки, папины друзья…
— Что ж с того, что папины друзья? Они же не мещане.
— Может, им неудобно встречаться с Анатолием Петровичем?
— Глупости, Анатолий Петрович человек их круга, а люди одного круга стоят выше семейных неурядиц.
— Тогда, может, приличнее было бы пригласить их не сюда, а к вам в студию?
— Нет, для первого раза тактичнее собраться на нейтральной территории: тут и молодежь, тут и бабушка — все по-семейному, без нарочитости.
Та— ак, интеллигентные люди -это те, кто умеет не заметить, как соус, пролитый на скатерть, так и подмену одного человека их круга другим.
— Идите сами смотрите свою дурацкую птицу, я никогда индеек не жарила! Не могли по-людски студню наварить да пирогов напечь. Кому говорю: хватит с волосами вертеться, молоденькую из себя изображать! И ты тоже — хоть бы жениха постеснялась!
— Ба, ну что ты праздник портишь. Ты только посмотри, какая мама молодая и красивая!
— Действительно, переоденься, зайка. А ты, мама, полежала бы, чтоб при гостях не охать.
Жени— их! Надо же быть такой дурой, чтобы согласиться пригласить Николая. Мало неудобств с бабушкой, старыми и новыми друзьями, так теперь еще и Николай. Его-то никто не собирается принимать в «свой круг», так зачем заставлять меня маяться?
— Ты что это, доча?
— Да вот считаю, сколько надо корзиночек: предположим, каждому по две — одну с красной и одну с черной икрой. Значит, нас трое, Анатолий Петрович с двумя художниками — еще трое. Данилевский такой огромный, что один заглотнет четыре, жена Бориса Федоровича фигуру бережет, а Илья Самуилович так поглощен своим кино, что никогда не видит, что ест.
— Хорошо, что напомнила про фильмы, пойду, поглажу простыню для экрана, а ты попроси Николая открыть консервы и вино.
— Да, забыла, еще Николай…
Интересно, как мама относится к моему жениху? Внешне преувеличенно вежливо, каждый раз подчеркивая интеллигентное невмешательство в чужую личную жизнь. Как будто у меня может быть личная жизнь?! Ну, а внутри? Никак? Может быть, она подспудно надеется, что муж «из простых» — самое то для меня? Будет на кого взвалить наш брошенный домище?
— Привет, тут скомандовали банки-бутылки откупоривать. Это я мигом.
— Добрый день, Николай, начните с крабов.
— Чего это ты перед гостями в такой балахон вырядилась?
Та— ак, теперь Колюня меня будет культуре учить…
— Вот-вот, скажи хоть ты ей, Николай, а то она неслух, ни в грош старенькую бабушку не ставит.
Господи, как же я умудрюсь перед гостями замазать грязные подтеки на обоях, прикрыть бабушкины комментарии и темно-зеленый парадный костюм Николая, закамуфлировать папиных друзей под маминых, богемных художников под бабушкиных приличных людей, и при этом выглядеть воспитанной девочкой, дочкой разносторонне одаренного отца и ученой матери? Уф! Такое только волшебницам под силу!
— Слушай, хватит тебе возиться с этими украшениями из моркови. Велено тащить салаты на стол.
— Хорошо, возьми меланжницу. Нет, нет, меланжница — это вон та ваза с перегородками. Я сейчас, только майонезом капну, как каплями росы.
— О-о-о! Какое чудное сочетание: яркие краски молодости и буйство гастрономических красок! Неужели все эти натюрморты созданы столь юными ручками?
— Прошу всех к столу, ибо нас с нетерпением ждет индейка в духовке. Как бы она не зачерствела из-за отсутствия внимания.
— Ни в коем случае! Разрешите мне на правах новоиспеченного отца сесть рядом с маленькой хозяйкой большого дома.
— Нет уж, позвольте вам этого, Анатолий Петрович, не позволить. Вам на правах новоиспеченного мужа придется сесть рядом с молодой женой. А вот мне, старику…
— Стыдись, Василий Павлович, у тебя жена только что из Парижа, а ты сразу порх — к юной барышне.
— Мария Григорьевна, сколько же вы провели в Париже?
— Месяц.
— О-о, месяц. Тогда уж если ревновать, то к Парижу!
— Нет, нет, я протестую, про Париж мы будем слушать долго и обстоятельно. А сейчас мне хотелось поздравить всех трех хозяек этого праздника с наступающим Новым годом и пожелать, чтобы их жизнь была такой же теплой и светящейся, как янтарь на этих ожерельях.
— Ах, какой чудный янтарь, неужели это магазинный?
— Нет, конечно. Я заказал его знакомому художнику в Паланге. Он сам собирает на взморье янтарь, сам его точит.
— Какая прелесть.
Дзинь! На тоненький усик гороха, который только-только почувствовал, что может сам расти, цепляясь за ниточки, повесили янтарное ожерелье. И стебелек тут же начал клониться, пригибаться к земле. Сломается? Поляжет? Нет, снова протянул усик, покачнулся, уцепился за папину посуду, за мамину индейку. Эх ты, горошина-хорошина, для тебя и бусинки, что булыжники на шее.
— Илья Самуилович, вы еще печеночный паштет не пробовали. Мария Григорьевна, корзиночки с икрой.
— После французских лягушачьих лапок Марию Григорьевну никакой икрой не удивишь.
— Неужели вы всерьез лягушек ели?
— Ну, лягушек не ела, а улиток было дело, пробовала.
— В ресторане?
— Нет, у миллионера на приеме.
— У МИЛЛИОНЕРА??
— Пожалуйста, если можно, по порядку: как вы вообще в Париж попали? Как вас выпустили?
— Как вас обратно впустили?
— Ну, это долгая история. У меня в Париже живет сестра.
— О-О-О!
— Двоюродная. Раньше, сами понимаете, иметь ТАМ сестру было нельзя. Я и не имела. А потом стало можно, и у меня ОБНАРУЖИЛАСЬ сестра. Через сорок лет получаю из Парижа официальное приглашение. Я, естественно, страшно испугалась. Как бы это не отразилось на работе Василия Павловича. Но он с кем надо посоветовался и твердо сказал: «Пользуйся моментом, поезжай. Когда еще занавес снова приоткроется?». «Поезжай», — а у меня ни одной тряпки, чтобы СООТВЕТСТВОВАТЬ. Ну, пока документы оформляли, пока то да се, я успела в Талине пошить кой чего. И представьте, первое, что меня в аэропорту спросила сестра: когда это я успела купить в Париже пальто?
— А миллионер? Где вы с ним познакомились?
— В кафе. У них там сплошные условности: в одни кафе заходить можно, в другие нельзя, неприлично то, это… сестрица моя ест, если это можно назвать едой, в одном и том же кафе, там же встречается с такими же засушенными подружками. Ну, а я же из России, мне все интересно. И жмотничать, как они, мы не приучены.
— А как у вас с французским?
— Подзаржавел, конечно, за сорок лет, но объясниться еще могу. Ну, вот захожу в какое-то роскошное кафе, беру сок в баре (это я потом узнала, что у них вино дешевле сока), ко мне подсаживается прилично одетый мужчина в галстуке. У моей Катрин глаза на лоб вылезли, когда я ей сказала, что меня пригласили на обед, и назвала адрес. Дело в том, что у них совершенно не принято даже хороших знакомых приглашать к себе домой, только в ресторан или в кафе. А я ему сразу понравилась: такая толстая, болтливая, жадная до новых впечатлений, а самое главное — из красной России и не кусаюсь.
— Ну и какой он — дом у миллионера?
— Вы ждете, что это что-то невероятное, а я вам скажу: ничего особенного. Фасад — возьмите любой дом на Кировском проспекте. Внутри — модерн, впечатление даже, что не очень дорогой. Правда, я только столовую и видела. На стенах картины, наверно, подлинники, но где ж их там различишь. В общем, я не была убита.
— И что же вам подавали?
— Кухня типично французская: какие-то паштеты, дичь, не разобрала, то ли заяц, то ли куропатка, помню только улиток, потому что они были прямо в ракушках запечены.
— Вкусно?
— Ничего. Хрустит как сырой гриб на зубах. Соус острый. Я после него два дня с печенью лежала.
— А как была одета жена миллионера?
— Думаете, в декольте и бриллиантах? Ничего подобного, очень простое закрытое платье, худющая, аж кости торчат, а дочка и вовсе — прутик в джинсах.
— А Париж?
— Париж описывать — только пошлости повторять. Париж я весь снимала на цветную пленку. Покажу вам слайды. Только, чур, до фильмов Ильи Самуиловича, а то после такого мастера моя фото продукция будет совсем убита.
— Илья Самуилович, может быть, письменный стол ближе к экрану придвинуть?
— Давайте, молодежь, придвинем стол.
— Николай, помогите мне, пожалуйста.
— Он чего, настоящее кино будет крутить?
— Тише говорите, услышат. У Ильи Самуиловича удивительные фильмы о жизни птиц.
— Зачем нам про птиц? Что мы, охотники?
— При чем тут охотники? Это же редчайшая возможность подсмотреть одним глазком скрытую жизнь леса.
— Свет весь гасить?
— Весь, весь, оставим только елочные фонарики для уюта.
— Все бы вам — Париж, Париж! А вы приезжайте-ка лучше ко мне на болота. Вот где настоящая жизнь: лежишь, болотная жижа музыкально урчит под брюхом, сверху солнце печет, и комары-ы! С теленка каждый, и не отмахнешься — руки-то камерой заняты.
— Илья Самуилович, а птицы разве не боятся стрекота мотора?
— Ну, поначалу приходится строить специальные ящики для укрытия, а потом через две-три недели они совсем привыкают и не обращают внимания.
— И сколько времени нужно сидеть в ящике, чтобы снять вот такой десятиминутный ролик?
— Полный цикл кладки и развития птенцов — около двух месяцев.
— Подумать только, такой труд — и никто такой красоты не увидит, кроме кучки биологов!
— Мне тоже кажется, что я совершаю преступление, похоронив все эти богатства в пыльных коробках кино лаборатории. Ведь если бы каждую такую героическую пичужку вынести на большой экран, люди стали бы добрее.
— Да-а, пожалуй, и не скажешь, что красивее — лес или Париж.
— Скажешь, скажешь, поездка в Париж сколько стоит? То-то же. Да еще не каждого туда пустят, даже за наличные. А лес почем?
— Тысяча комаров за сутки.
— Вот то-то и оно — Париж красивее.
— Давайте, молодежь, столы на место поставим. Пора чай накрывать.
— Николай, помогите мне, пожалуйста, посуду унести. Видели, какие фильмы у Ильи Самуиловича? А вы говорили, «не охотники».
— Подумаешь, делов-то: камерой стрекотать. Слушай, а кто вон тот ханурик, что остался за столом? Он, по-моему, и пришел-то на взводе, да еще в темноте под шумок дозаправился.
— Говорите тише. Это очень известный художник. Он друг Анатолия Петровича. Захватите, пожалуйста, и эти тарелки на кухню.
— Ты что, девуня, посуду убираешь? Давай помогу. Ставь, ставь на поднос графинчики, здесь все люди солидные, допивать уж видно не будут. А мы их на кухоньку, там поспокойнее. Ну, грузи на меня все как на мула.
Во— от, донес, ничего не грохнул. Я ж говорил, на кухоньке нам никто не помешает. Дай-ка мне кружку какую-нибудь. Во-во, побольше. Мы в нее сейчас все из графинчиков сольем, чтоб добру не пропадать… Что смотришь, девуня, думаешь, пьяница? Убери, убери свои глазищи богородицины, где ты только такие откопала? Эх! Хорошо пошла! Я, понимаешь ли, от суда уголовного свободен, а от суда таких вот глаз -нет.
— Почему?
— Что? Почему мне суд нипочем? Кавалер потому что трех орденов Славы. Ты про ордена Славы слыхала?
— Нет.
— Эх, девуня! Война все, война: молодость, глупость деревенская! Ты на морду-то мою посмотри — Вася? Вася и есть. Деревенский пацаненок, меньше тебя был, только и мыслей: из дома драпануть да на фронт. Десять раз в военкомат ходил проситься — заворачивали оглобли. Надоело, подался в леса искать партизан. И что думаешь? Нашел. Сам из лесов, да память фотографическая. Ну и судьба, видать. Стал ходить в разведку. Туда иду с пустыми руками, хоть обыскивай. Оттуда тоже ничего. А в отряде в блокноте раз, раз — все до последнего пугала изображу. И штаб, и начальника комендатуры, ну, все как есть. Сначала мужики смотрели — только смеялись: «Во дает! Вась, а мою физию изобрази!» Потом, видать, мои бумажки до кого-то там наверху дошли, меня раз — в разведвзвод при штабе армии. И, веришь ли, у меня уже грудь в орденах, а я так и не понимал, что это я рисую. Мечтал, война кончится — в колхоз вернусь, на тракториста пойду учиться.
— Почему на тракториста?
— А они больше всех зарабатывали. Вот как-то раз меня замполит к себе вызывает и говорит: «Война, Вася, кончается, тебе в Ленинград надо ехать, на художника учиться. У тебя, — говорит, — талант. А я молодой, наглый: „Где там в Ленинграде самое главное место, в котором на художников учат?“, а у самого и семилетки нет за плечами.
Дал мне замполит письмо для профессора в Академии художеств. Денег на костюм выхлопотал. И отправил поступать. Еду, а про себя посмеиваюсь: Ваську на Васькин остров в академики откомандировали.
Ну— ка, девуня, поскреби по сусекам, может, там чего еще в бутылках осталось горло промочить?
— Вот только сухого немного…
— Давай его сюда. Так на чем я остановился? На профессоре? Нет, не в профессоре было дело, а в дочке. Ты на рожу мою посмотри. Валенок? Не стесняйся, валенок и есть. А она… Одно слово — профессорская дочка. Дай-ка мне карандаш и клочок какой бумаги. Во, следи сюда, видишь, профиль точеный, черные волосы сзади узлом сколоты, шаль накинет — ну вылитая испаночка. У нее, и точно, кто-то из грандов в предках был. Такая бровью поведет — медведя заставит академию штурмом брать. Господи, боже мой, как я ее писал! Три года, как заведенный, не останавливаясь. Ничего из этого времени не помню, один чад в голове. Потом она кончила университет…
— И уехала?
— Нет. Утонула.
— Как?!
— Ты на рожу-то посмотри, нет, внимательно присмотрись, можно такое любить? А она замуж за меня обещалась… Господи! Королевна! Да мне бы не в жены, мне бы только по одной земле с такой красотой ходить! Одним воздухом дышать. И не уберег паразит!
— Как же вы так?
— Вот так. Одно слово: де-ре-венщина! В деревне, где вырос, речки не было, и я плавать так и не выучился. А она до воды сама не своя была, точно рыбка золотая плавала. Пойдем, бывало, на Петропавловку, а она чуть ли не до середины Невы заплывет, ныряет, дразнится…
— И однажды не вынырнула?
— Бревном ее стукнуло. Платьице белое на берегу лежит. А ее нет. Как я тогда, по берегу бегавши, умом не тронулся — не представляю.
— Ужасно.
— После этого пять лет — живой труп — пустота, провал. Ничего не помню. И вдруг в один прекрасный день меня вызывают в Союз художников. «Собирай, — говорят, — Вася, работы, пошлем тебя, как героя войны, в Париж на выставку».
— Ой, Париж!
— Мне этот Париж тогда был до фени! От одной мысли, что за меня хлопотал отец моей испаночки, тошно становилось. Да и работ у меня, кроме портретов однополчан, никаких. Но герой есть герой, повезли Ваську в Париж. В первый день, как и положено, всех скопом в Лувр, во второй день на какой-то прием — ладно, Вася и на приеме с ножом-вилкой не оплошает, а на третий день сказали, что в кабаре поведут. Какая-то знаменитая кубинская танцовщица выступать там будет…
— Ну, а дальше?
— А дальше детектив начинается.
— Какой детектив?
— Самый низкопробный. Кто другой бы рассказал — ни за что бы не поверил. Ну-ка, поскреби еще по сусекам. Душа пересохла.
— Вот немного в бутылке осталось.
— Прекрасно. Привезли нас в кабаре. А я уже был на взводе. И ни-че-гошеньки в дураке не ёкнуло, что это к нему судьба второй раз стучится. Только когда занавес раздвинулся, я глянул, у меня в глазах все завертелось — она! Нет, ты не представляешь: глаза, волосы, фигура! Кинулся на сцену, — меня в доме профессора в шутку кой-каким испанским словам выучили — а свои же паразиты оттаскивают. Ихние официанты через заднюю дверь норовят вышвырнуть.
— Ой!
— Да не на того напали! Чай, на фронте ордена не за лягушачьи лапки дают! Меня в дверь, я — в окно! Меня и полицией и госбезопасностью запугивали. А я пру как танк. Пока с ней не поговорил — не ушел.
— О чем поговорили?
— А о том… Вырвал у нее обещание приехать в Россию.
— Неужели она приехала к вам?
— Думаешь, она просто так танцовщица? Ничего подобного, она дочка кубинского миллионера. Во как! И приехала к Васе! Видно, правду говорят — дуракам везет.
— Что же она в Советском Союзе делала?
— Танцевала. А я опять как сумасшедший рисовал. Ты, малыш, даже не представляешь, какая это была сказочная жизнь. Хочешь, по-испански начну шпарить, а то ты, чего доброго, не поверишь.
— Вы с ней поженились?
— Угу… И родился у нас сын — черноволосый испаненок с синими, как российские васильки, глазами. Господи, ну откуда у Васи может быть такой красавец!
— Где же он сейчас?
— Ты, девуня, не поняла — это была сказка. А сказки всегда кончаются. Стала моя заморская жар-птица скучать по родным, устала от нашего дурацкого неустроенного быта и запросилась домой. Что с птицей сделаешь, в клетке ведь не удержишь? Уехала погостить, а родичи отобрали ребенка и назад не пустили. Потом, как на грех, началась кубинская революция, папаша ее рванул с Кубы и дочку увез. Теперь от них — ни слуху ни духу. Так-то вот. Она там, а я тут болтаюсь, как кое-что в проруби. Посмотри-ка, малыш, нельзя ли там еще чего из рюмок выжать? Нет? Ну, ладно, не буду, убери только свои богородицины глаза.
— Хотите, я вам крепкий кофе сварю?
— Бог с ним с кофием, вон твой ухажер идет. А мне пора туда, где елочка, фонарики, детки резвятся… В лесу родилась ёлочка, в лесу она росла-а…
— Чего этот забулдыга к тебе лез?
— Как можно такое говорить о человеке, о котором вы ничего не знаете?
— Чего там знать: старый хрен пристает к неопытной девчонке. И ты тоже хороша: уединилась на кухню, уши развесила и слушаешь его пьяную брехню.
— Для вас это пьяная брехня, а для меня — редкий миг откровения. Пустите, мне надо идти чай накрывать.
— Спохватилась, твоя бабка давно уже все накрыла и послала меня сюда. Иди, говорит, а то, говорит, знаешь, как эти художники на молоденьких дур слюни пускают.
— Я очень прошу и вас, и бабушку о моей нравственности не беспокоиться. Извините, мне нужно идти к гостям.
— Нет, не пойдешь! С этим алкашом столько стояла и со мной постоишь! И вообще, что ты мне все выкаешь, будто я милиционер.
— Меня так воспитали.
— Вот и видно, что плохо воспитали, перевоспитывать пора.
— Извините, мне нужно идти.
— Иди, черт с тобой.
Ну что ж, Новогодний праздник, можно сказать, удался на славу. Следующий год принесет нам всем большое розовое счастье.
А янтарь — действительно, теплый живой камень.
Надо же!
Даже слово «воспитание» каждый понимает по-своему. Наверно, воспитание — это и есть та граница, которая отделяет одного человека от другого? Иногда, даже не целого человека, а только часть его. Вот бежит пунктир по каждой комнате, по каждому пальто, скок — перескочил на слова, или даже вообще на такую мелочь, как билеты в кино.
А что, казалось бы, простой вопрос: если идешь с Николаем в кино, кому платить? Но для меня он каждый раз вырастает в проблему: у бабушки попросишь — запросто не даст, Николай заплатит — получается, что он за мной «ухаживает».
— На тебя со стороны смотреть — обхохочешься. Идешь себе, ни на кого не глядишь, чуть на дядьку с мешком не налетела.
— Здравствуйте, Николай, я не опоздала?
— Девушка и должна на свидание позже парня приходить, а то получится, что она за ним бегает. Ты чего в брюках?
— Холодновато как-то…
— Вообще-то я в брюках не очень-то уважаю. Вот в Пушкине на танцах ходила одна такая: зад — во-о, и штанами обтянут, да еще в добавок во-от на такущих каблуках! Идет цок-цок, как кобыла.
— Вы любите танцевать?
— Не скажу, чтоб уж прямо такой танцовщик был, но на дамское танго из-за меня чуть две девицы не передрались.
— Ну и нравы!
— Вообще-то, я современных девиц не обожаю: их пойдешь провожать, а они с первого же раза все позволяют.
Зачем он про танцы рассказывает? Мне что, положено в этом случае ревновать? Или это просто такая форма ухаживания? Как же мне ему объяснить, что все эти «позволяет — не позволяет» не имеют никакого смысла? Что все гораздо сложнее.
Может быть, так попробовать? Жизнь — это подъем в гору. У каждого человека своя гора. У одного — маленькая и пологая. На такую и взобраться легко и спускаться скок-скок — одно удовольствие. Николай уже стоит на вершине своей горки. Выше некуда. А передо мной высоченный и крутой утес. Я на него еще только начала карабкаться. Вопрос, захочет ли Николай вместе со мной подниматься на МОЮ жизненную гору? Тогда можно было бы потерпеть и ухаживания и женитьбы. Или он заставит меня падать кубарем со своего утеса на его горку? Ведь я так разобьюсь?
— Чо, в киношку пойдем? У вас в Выборгском идет потрясная картина: «Семь невест для семи братьев».
— Давайте лучше пойдем к Петропавловской крепости, жалко такое редкое солнце упускать. И потом, я хотела рассказать вам фантастическую историю любви русского художника к двум «испанкам».
— А-а-а, это тот ханурик тебе на Новый год заливал? И чего только Анатолий Петрович притащил его с собой? Все общество испортил: напился, буги-вуги полез танцевать, к тебе приставал. Как можно так некультурно вести себя в гостях?!