Страница:
И— раз-два-три раз-два-три… Ой! Опять мама сама с собой говорит. Если приблизиться вплотную, можно даже услышать. Она так теперь часто: если собирается говорить с папой о чем-нибудь плохом, несколько раз вслух репетирует. Ну не надо, мамочка, пожалуйста. Не надо говорить ничего плохого.
— Мам, давай я сумку возьму.
— А-а, это ты! Хорошо, что я тебя встретила. При твоей забывчивости ты вполне могла проторчать до вечера у подружек. А ведь зима на носу, как можно быть такой легкомысленной?
Интересно у мамы получается, будто это я виновата, что у меня нет пальто.
— Разбери сумку и разогрей все сама. Я пока переоденусь.
Молодчина мама! Купила в кулинарии блинчики с мясом и голубцы. Ага, еще пирог. Такие песочные ватрушки только около ее работы пекут. Не знаю, разогреть по блинчику и по голубцу или…
— Здравствуйте, Елена Яковлевна.
… или просто по два блинчика? Пожалуй, два голубца и…
— Клади, клади в сковородку больше масла. Что трясешься над каждым куском, как еврейка. В казенные голубцы лишнюю жиринку не положат.
Ну, что опять в мою сковородку с еврейкой лезут?! Почему не скажут: положи побольше масла, а то китаянкой станешь?
— Готово? Поставь тарелки на поднос, и пойдем в комнату. Не забудь чайник прихватить.
Спасибо маме. При ней Яковлевна не вздумает обзываться. Нужно будет как-нибудь незаметно расспросить маму, почему все так не любят евреев.
— Хлеб намазать маслом?
— Угу.
— Сметанки добавить?
— Угу.
Маме хорошо. У нее волосы светлые, глаза голубые, нос приподнятый, как у всех киноактрис и Ларисок. Ей, небось, никто не скажет, что она не такая как все. А я, наверно, в папу. Раз глаза коричневые.
— Что ты меня так разглядываешь?
— У тебя лицо усталое.
— Будешь с вами усталой. Не сутулься. На горбатой фигуре ни одно пальто сидеть не будет.
— Мам, а папин отец кто был?
— Строитель. В те времена это называлось подрядчик. Он рано умер. Вскоре после революции.
— Он был русский?
— Почему ты об этом спрашиваешь?
Влипла. Нужно как-нибудь выкрутиться. Свалю все на книги.
— Мам, я недавно читала книгу про фашистскую Германию, интересно, почему немцы так евреев ненавидели?
— Ну, они же были фашисты.
— А Сталин? Говорят, что Сталин тоже не любил евреев.
— Кто тебе сказал? Лучше бы ты не болтала, чего не понимаешь. Сталин, действительно, когда последнее время болел, считал, что кремлевские врачи, среди которых были и евреи, его не достаточно хорошо лечат.
— И за это всех евреев расстреляли?
— Не думаю. После смерти Сталина многих реабилитировали. Мне бы не хотелось, чтобы ты интересовалась такими вопросами. Ты недостаточно взрослая для этого.
Да— а, у мамы ничего не разузнаешь. Может, у папы спросить? Неудобно, еще подумает… Тогда у бабушки? Пожалуй, у бабушки легче всего что-либо выудить.
— Ладно, хватит копаться. Посуду вымоем, когда вернемся. Мне еще вечером нужно разобрать протоколы анатомических исследований. Поможешь мне с таблицами?
Ура! Мы с мамой будем работать над диссертацией! До чего же я люблю научную работу.
— Возьми английский, чтобы в трамвае позаниматься. И надень кофту. Холодно.
Сколько народу в Гостином! Можно подумать, что весь Ленинград прибежал сюда пальто покупать.
— Смотри, мартышка, чтоб тебя в этой толчее не задавили. Детский отдел, кажется, по Садовой, на втором этаже.
«Детский отдел»…Уже всем девчонкам покупают пальто во взрослом отделе.
— Точно, второй этаж направо. Надо же, какая у меня абсолютная зрительная память.
Во— от -как обрушить на меня Ларуськину мамочку и евреев — так я взрослая, а как про Сталина и про пальто — так пожалте в детский отдел.
— Вставай, зайка, в очередь, а я пойду посмотрю, что дают.
Очередь… Всегда за всем очередь. Стоишь как истукан часами на одном месте. Аж плечи ломит. За это время столько интересного можно было бы сделать. Нет, стоишь. А все почему? По глупости. Люди, вместо того, чтобы смотреть на человека, привыкли смотреть только на его одежду. И во-от обсуждают друг друга! Носили бы все одинаковую одежду. Тогда и ссор не было бы.
Ну, ничего, по радио каждый день говорят о волшебных возможностях химической промышленности. Скоро из нефти столько всего нашьют, что придется всех насильно заставлять покупать новые пальто и платья.
— Доча, ты где стоишь? За этой женщиной?
— Ничего подобного, гражданочка, здесь стою я. А где ваша очередь, я не знаю.
— Зачем таким безапелляционным тоном говорить заведомо абсурдные вещи? Я поставила ребенка вот за этой дамой. Вас тогда не было.
— Хорош ребенок — дылда такая! Могла бы и за очередью последить! Я никого вперед себя не пропущу.
— Это не этично — влезать без очереди. Но раз вы так настаиваете, мы пропустим вас вперед.
— Мне вашей «этичны» не надо, я и без «этичны» тут стояла.
— Вот ведь какой народ, ему уступили, так нет — все равно нужно нервы трепать.
— Чего «уступили» — моя очередь и баста!
— Знаешь, доча, я там посмотрела, твоего размера висит только два пальто: бордовое и коричневое. Сейчас примеришь, посмотрим, какое лучше сидит.
У Риты тоже бордовое пальто. В талию. Сейчас в талию — самое модное. Счастливая Ритка, ей мама шьет и не приходится в очередях толкаться.
— Вот, примерь сначала коричневое.
Ой, бордовое — как у Риты, в талию. А это коричневое просто балахон. И воротник из искусственной драной кошки. Сколько оно стоит? Четыреста пятьдесят. Взглянуть бы незаметно на цену бордового. Ого! Восемьсот пятьдесят. В два раза дороже.
— Ну, какое больше нравится?
— Коричневое.
— Коричневое так коричневое. Материал добротный. Немаркое. И как раз под цвет твоих глаз.
Я не хочу коричневые глаза! Хочу голубые, как у мамы! Ну почему не придумали операцию, перекрашивающую радужную оболочку? Ведь это так просто. Раз — и человек становится счастливым.
— Мороженое хочешь?
— Нет, спасибо.
— Как хочешь. Мне, знаешь, когда только новое пальто купили? Когда я только студенткой в Ленинград приехала. А до этого мне мать все перешивала из старья. Ты даже представить не можешь, в каком я провинциальном платье приехала экзамены сдавать. И ничего, сдала. На одни пятерки сдала. И потом лучше всех на курсе училась. Не в тряпках дело, а в работе.
Конечно, если у тебя глаза голубые, и ты отличница, то не в тряпках дело. А если к тебе все лезут, что ты не такая — самое время прикрыться модным пальто в талию.
— Запуржило как — того и гляди унесет.
— Первый снег. Красиво. Выбелило улицы. Разогнало тьму.
— Как раз и пальтишко во время подоспело. Завтра же в нем и иди в школу.
В школу? Нет, подожду. А то все сразу: новое пальто, новое пальто. Обсуждать начнут. А так оно немного полежит, и я со спокойной совестью изображу: «Где вы видите новое пальто? Да ему уже сто лет. Вы просто не замечали»,
— Мам, свет у нас в окнах. Папа уже дома.
— Ну и прекрасно. Ты, надеюсь, не забыла, что обещала мне помочь с протоколами?
Сейчас войдем, папа сразу: «Ну-ка покажите обнову». И пойдет критиковать наш с мамой вкус. Может, спрятать пока сверток на вешалке? Заметит. Или, если папа на кухне, проскользнуть в комнату и засунуть в шкаф? Поздно.
— Где это вы, девицы-красавицы, загуляли в такую пургу?
— Если бы ты хоть изредка брал на себя труд заботиться о гардеробе дочери, нам бы не пришлось в такую погоду мотаться по городу и толкаться в очередях. Но ты изволил оградить себя от прозы жизни, и поэтому твой вопрос мне кажется несколько праздным.
Гм, не попросил показать пальто. Только саркастически улыбнулся. Ну почему, почему люди не могут просто работать, просто учиться, просто покупать нужные вещи, просто дружить, просто жить в семье? Обязательно нужно ссориться, как в очереди?
— Садись, доча, поближе к лампе и раскладывай протоколы. Ты должна успеть за сегодня продиктовать пункты 1, 2, 3, 4 и 5. Готова?
— Угу. Протокол 1, пункт 1 — латеральнее основного ствола, протокол 2 — медиальнее основного ствола, протокол 3 — опять латеральнее…
— Устала? Чаю хочешь?
— Нет, спасибо. Почему-то отсутствуют 36 и 37 протоколы.
— Я знаю, я их на кафедре вынимала. Диктуй второй пункт.
— Протокол 1, пункт 2 — до 30 мм, протокол 2 — до 35 мм, протокол 3 — до 15 мм…
— Все, зайка, у тебя уже глаза слипаются.
— Ничего, дотянем до 5 пункта.
— Через силу не надо, путаться начнем. В этой работе важна точность.
— Ладно. Только четвертый пункт закончим.
Как я устала. Нет, не спать хочу, а именно устала. Боюсь, что мне никакой сон не поможет. Можно подумать, что мне восемьдесят лет, и я устала от жизни.
Вот бы все ученые объединились и придумали лучик, который, проникнув сквозь череп, отсекал в мозгу центры, в которых копится злость, усталость, глупость.
Дзи— и-инь-дзинь-дзинь!
— Я всегда так звонюсь. Чтобы бабуля знала, что это я. Она у меня трусиха: все ждет, что к ней кто-то явится — то ли черт, то ли бандиты. Ну, открывай же, бабуля! Это мы!
Только сейчас заметила, какая у Лары маленькая сморщенная бабушка! Конечно, такой бабушке приходится сидеть взаперти и всего бояться.
— Вот полюбуйся, мой братик. Ишь, хулиган какой, всю клеенку чернилами разрисовал, а бабушка старенькая оттирай.
Интересно, что значит иметь младшего брата? Предположим, у меня есть брат. Я прихожу из школы, он уже сидит за столом и делает уроки. И сразу: «Почитай, поиграй, реши». Хорошо.
— Выматывайся-ка ты гулять.
— Я еще уроки не кончил. Вот скажу папе, что ты меня все время выгоняешь.
Не— ет, плохо: начнет ябедничать, ссориться. Вот если бы у меня было много братьев и сестер, как у той беленькой девочки в первом классе, у нас бы была своя жизнь, не зависимая от взрослых. Кто-то старше, кто-то младше, один другому помогает.
— Бабуля, зачем ты ему подсказываешь? Он у нас и так лоботрясом растет.
— Да я ничего, я просто так посмотрела.
Хотя, пожалуй, в этой семье братик не помощник, а эксплуататор бабушки.
— Садись к абажуру поближе. С русского начнем? Какой номер упражнения? Ага, нашла. Слушай, тебе Новенький нравится?
— Новенький? Не знаю. Он забавно «г» выговаривает. Наверно, с юга приехал. Там все так мягко говорят.
— Из Севастополя. У него отец офицер. Слушай, бабуля, уведи ты его в спальню уроки делать. Он же нам мешает.
— Идем, идем, мой хороший, девочки большие. Не будем им мешать.
Нехорошо, что мы выгнали людей. Вовсе они нам не мешали. Делали тихонько свои уроки.
— А на внешность как?
— Кто?
— Ты что, совсем? Новенький!
— Ничего. Волосы светлые, глаза серые. Как все.
— Ну да, как все, а ресницы ты заметила? А ямочку на подбородке? Если хочешь знать, в него все девчонки уже втрескались.
— А я думала, что все за Летуновым бегают.
— Вспомнила! На него теперь только одна дура Мишина пялится. Между прочим, твоя распрекрасная Ларусенька ему записку написала.
— Кому?
— НОВЕНЬКОМУ!
— Что ты кричишь? Не могла она ничего писать. Ты ее мать не знаешь. И вообще, что писать? «Давай с тобой дружить»? Глупо.
— Ничего не глупо. Так все делают. Тебе имя Виталик нравится?
— Нет. Детское какое-то. От него карамельками пахнет.
— Сама ты карамелька. А знаешь, где он живет? Около Выборгского дома культуры. Ларуська специально туда гулять ходила, чтобы на окна посмотреть. Хочешь, пойдем, покажу тебе, где он живет?
— А как же уроки?
— После уроков.
— Неудобно, вдруг он в окно посмотрит и догадается, что мы ради него к Выборгскому притащились. Мы ведь там никогда не гуляли.
— Не гуляли — так будем. Он нам не указ. Кстати, о чем с тобой историчка на перемене говорила?
— Она хочет организовать в школе музей русской живописи и послала меня на курсы в Русский музей.
— Зачем?
— Чтобы потом водить экскурсии.
— И ты будешь ездить?
— Конечно.
— А мне можно с тобой?
— Почему же нельзя? Вместе заниматься в сто раз интереснее. И Ларуську уговорим. Представляешь, как здорово будет?
— Нет, Ларуську не стоит. Ее мамочка как пойдет допрашивать — сразу руки затрясутся, будто кур воровала.
— Можно попросить историчку с ней поговорить.
— Брось ты связываться. А слабо Новенького с нами позвать?
— Неудобно, да и не мальчишеское это занятие. Им не интересно.
— Слушай, а почему историчка тебя так любит, а англичанка терпеть не может?
— С чего ты взяла, что любит? Просто у исторички мне интересно на уроках, а у англичанки нет.
— Ага, я заметила, что она тебе оценки занижает.
— Воспитывает: боится, что я стану зазнаваться.
— Да ну, ты не такая. Между прочим, знаешь, сколько страниц я по твоей английской книге прочла? Шесть. Никогда бы не подумала, что можно запросто так на иностранном языке читать.
— Она же адаптированная.
— Ну и что? Мой папка как увидел, что я английскую книгу читаю, прямо обалдел. Даже обещал туфли подарить к Новому году, если я ее закончу.
— Конечно, закончишь, она же легкая.
— Представляешь, здоровски будет: едем мы с тобой в трамвае в Русский музей, а по дороге ля-ля-ля по-английски. Все: «Что такое? Иностранки!» А мы: «Донт андестенд ю»!
— Ну что ты, по акценту же заметно.
— Да кто там разберет! Кончила упражнение?
— Угу.
— Пошли к Выборгскому прошвырнемся.
— А математика?
— Успеется. Смотри какая погода! Когда еще такое солнце увидишь!
— И правда, здорово! Солнце и снег! Все вокруг белоснежное, незатасканное.
— БА-БУ-НЯ! Закрой за нами. Я часа через два вернусь.
— Зачем ты тетрадку взяла?
— Это не тетрадка. Это альбом. Я сюда хорошие стихи переписываю. Про Евтушенко слышала?
— Угу.
— Это самый современный поэт.
— А Людмила Николаевна сказала, что Андрей Вознесенский.
— И он тоже. И Рождественский. Хочешь, почитаю тебе что-нибудь про любовь?
— Угу. Только я стихи плохо понимаю.
— А чего там понимать? Слушай и все. А еще лучше их наизусть учить. Потом прочтешь их мальчишке, который тебе нравится. Вроде бы ничего особенного — стихи, их везде печатают. А на самом деле, это — «про это самое».
— Ну, читай…
— Нет, посмотри направо.
— Что я, не видела: обыкновенный Выборгский дворец культуры. Вечно на ремонте.
— А теперь посмотри налево.
— Обыкновенный дом.
— Нет, не обыкновенный. В нем Новенький живет. Пошли со двора, я тебе его парадную покажу.
— Вдруг он выйдет?
— Подумаешь. Мало ли куда мы идем.
— Нет, я не пойду. Мне еще сегодня на Кировский к бабушке ехать. Она опять заболела, и нужно продукты везти.
— Как знаешь. Только Ларуське не говори, что мы сюда ходили.
Глупое ощущение: будто меня к этому Новенькому тащат, как кота на дачу. Глаза у бедной зверюги вытаращены, из сумки он всеми лапами вырывается, а ему: «Потерпи, миленький, это для твоей же пользы нужно».
— Бабушка, ряженки нигде не было.
— Кефир, небось, купила? Знаешь ведь, что у меня от него в животе потом как в тракторе урчит: урр-урр. Домой заберешь. И не покупай его больше.
— Масло и яйца на кухню снести?
— Нет, между окнами положь. Целее будут. И вот что: натри-ка ты мне полы. Не люблю в грязи сидеть — это для меня нож острый. Вчера больная на карачках ползала, полы мастикой мазала.
— Подождала бы меня.
— Тебя дождешься. Неделю прошу: купи мне пчелиный яд. Все говорят, при моей болезни— это первое средство. А ты только: «Ах, забыла». Кому такая беспамятная жена нужна будет. Нашла щетку?
— Угу.
— С трюма начни. Трюмо больше всего блестеть должно: люди как входят — так перво-наперво на себя смотрят.
Ну— ка, какая у меня в зеркале физиономия? Дурацкая. Хорошо, что у нас дома большого зеркала нет, можно не знать, какая ты кикимора. Ну-ка, а бабушка? Какая она в отражении и какая в действительности? Пожалуй, там и тут разная: без зеркала лицо выглядит мягче. Может, и я без зеркала красавица писаная?
— Долго у трюмо вертеться будешь?
— Вот здесь только у ножек дотру.
И отчего бы бабушке не поделится со мной серыми глазами и волосами. Ей ведь на старости лет все равно, какие глаза иметь. И волосы длинные — только мешаются. А мне бы подошли.
— Бабушка, у тебя в роду когда-нибудь евреи были?
— Бог с тобой. Откуда у нас в Тверской губернии евреи? Разве что политические ссыльные. Так нам заводским девчатам считалось зазорно с ними ходить. Охальники они больно.
— А у папы?
— У батьки твоего? Так он как есть вылитый еврей. Мне еще как с фронта в Калинин отписали, что моя дочь встречается с артистом, у меня так сердце и екнуло: с евреем, поди. Да ты посмотри, все евойные друзья евреи: и толстопузый этот, и который режиссером работает — ну все. Такое скрывай — не скрывай, а правда она все равно на чистую воду выйдет. И хитрый он, как все евреи, — к матери твоей без мыла в душу красивыми словами влез!
— Бабушка, евреи — это не хитрость, а национальность такая. У него родители должны быть евреями.
— Насчет родителей ничего не скажу. Не видела. Они у него до войны умерли. А вот что жадный он — это точно: книги в дом все тащит и тащит. А на ребенка хоть бы копейку дал.
Три под столом-то получше, три, не переломишься!
Невозможно с бабушкой разговаривать. Она о чем ни начнет говорить, сразу все испортит. Можно подумать, что ей удовольствие доставляет всех оскорблять.
— Бабушка, я уже не ребенок — после восьмого класса смогу работать.
— Вот и я говорю — невеста уже, а в люди в застиранном халате приезжаешь? Срам — все голяшки из-под него видать. Здесь ведь тебе не дома: здесь и Анюта и сыновья ее на кухню выходят. Что ж ты мать позоришь? Люди скажут: «Разве это дочка научного работника — дворникова дочка — и та лучше ходит!» Ведь на английский я тебе справила платье? Вот и сюда в нем приезжай.
Дает бабушка: я думала, я к ней работать езжу, а оказывается в гости. Ну что ж, рассядусь сейчас на диване, ручки сложу и начну светскую беседу: «Как вы находите новый итальянский роман в „Иностранной литературе“? Не правда ли, сильная вещь?»
— Нечего рожи корчить в зеркале. Думаешь, не вижу? Все вижу. Три под кроватью и у шкафа. Потом, когда дотрешь, достань с полки мазь вонючую и помажь мне ею спину. И чайник поставь. Что-то у меня ноги зябнут.
Глупо все как устроено: сначала ты много-много лет ребенок. Твоя жизнь не принадлежит тебе, она принадлежит взрослым. Потом лет в пятьдесят наступает старость. И тобой владеют болезни, толстое распадающееся тело, злость. Сколько же тогда остается на свою жизнь?
— А-а, невестушка приехала бабушку навестить? Ну, молодец. Чаек поставила? Хорошо! Давай блинцов с тобой напекем, бабулька любит вкусненькое. Что глазищи таращишь? Не умеешь блинцы печь? Научим. Замуж выйдешь — пригодится. Мужики они только марку держат — мол, они во! Железные. А сами хуже детей — подай им вкусненькое и все тут. Вот мой Колюня (клади сахар-то, клади) и работает, и в институте учится, другой бы бросил, знаешь теперешних парней-то, а этот нет, закончу, говорит, институт. (Мешай, мешай, а то комочки остаются). Весь в батьку. Покойный тоже блинцы любил: с рыбкой хорошей, со сметанкой. (Ставь сковороды на огонь). Про старшего не скажу, он у меня грубоват. А вот с Колюней жена, как у Христа за пазухой будет. И я тоже, что ж я своего меньшого брошу? Нет, конечно: что надо по хозяйству подсоблю. Что надо достану. (Перевертывай! Перевертывай же! Эх, безрукая! Ну, ничего: первый блин — всегда комом.) Вот к чужой свекровке попадешь, она тебя за такие блины-то выутюжит. На-ка, неси бабульке. Постой, маслицем полью.
Расхвасталась. Подумаешь, сын в институте учится. Что тут такого? Ей бы на ярмарке зазывалой работать, мигом целый балаган народу бы набралось. И логика у нее как тесто — все перемешано: и мужики, и Колюня, и институт, и свекровь
— Бабушка, тебе Анюта блинов напекла.
— Вот и ладно. Люблю блинчики. Хорошая она бабенка, Анюта. Хоть и заполошная. Ее надо в руках держать.
— Сына расхваливала.
— И сыновья у нее по нонешним временам неплохие. А уж за мной ухаживает — лучше дочери родной. Дня не пройдет, чтоб не побаловала меня, дай ей бог здоровья и невесток путевых. Вот, моя милая, как нужно уметь на кухне с соседями жить, я уже пять лет в Ленинграде, а слова плохого от соседей не слыхала. И не потому, что я со всеми те-те-те. Если надо, я правду кому хошь скажу. До парткома дойду, если надо. Но если со мной по-хорошему, то и я по-хорошему.
Да— а, и у бабушки логика тестообразная. Тянется, к рукам липнет.
— Бабушка, а как ты со своим первым мужем познакомилась?
— Чего было знакомиться? Мы на одной улице жили. Бывало с девчонками с ярманки идем: я по одну сторону улицы, а он по другую. Идем, семечки лузгаем. Вот и все ухаживание. Тогда стыдным считалось под ручку идти или, как сейчас, в обнимку.
— Ба, а тебе не обидно было, что у него другая жена стала?
— Молодая была — плакала. А потом поняла: мужик не мыло, не смылится. Думаешь, у него только две жены было? О покойных плохо не говорят, но у него полюбовниц, что у твоего батьки, — не перечесть…
Не хорошо так об отсутствующих говорить — будто им рот блином затыкать. Все — устала! Пора домой.
Ой, уже стемнело. Улица впереди, как туннель. Свет фонарей разбивается об мокрые хлопья снега. Ноги механически месят черную жижу. Лицо кусают острые льдинки. Закоченевшие руки втягиваются в короткие рукава. Темно — светлей — темно… Призрачно. Темно — а не страшно, светлей — а не холодно. Почему не страшно? Потому что по другой стороне туннеля идет некто… Он невидим — видим — расплывается. Он есть. Он связан с тобой прочной нитью. Нить никогда не оборвется. Так можно идти долго. Без конца. Пусть ветер, пусть в ботинках хлюпает вода — есть — но не видим, есть — но не видим, есть, но…
— Мартышка! Вставай скорее, проспали!
— Что-о?!
— Поздно ты от бабушки приехала. Одевайся скорее. Только-только ко второму уроку успеешь.
— Ко второму?! Какой у меня второй урок? Черт, физкультура.
Где футболка? В портфеле? Нет, я вчера ничего не собирала. В шкафу? В грязном белье! Трусы-трусы? — Вот они. Тапки — хап! Портфель — хап! Чулки? Где чулки?
— Мам, где мои чулки?
— Не знаю. Надо с вечера все готовить. Возьми мой капрон.
Я не умею его носить. Приставать начнут. А ладно, гудбай.
— Ты чего, девочка, опоздала что ли?
— Нет, я в поликлинике была.
— Куда пальтецо-то новое запихиваешь? Дай повешаю. Ишь, расфорсилась, капрон маткин напялила. Училась бы лучше.
Что же мне придумать девчонкам соврать? Скажу, что ночевала у бабушки, а утром долго ждала трамвая. Или, что к нам приехали какие-нибудь гости, и мы долго не ложились. Или…
— Вы что хохочете? Надо мной?
— Над Лашей ржем. Сейчас она такой спектакль в раздевалке устроила. Только она платье задрала, собралась свои штаны-парашюты переодевать, как Пшеничный втолкнул в нашу раздевалку Сидорова.
— Сидоров сам, поди, уговорил мальчишек его втолкнуть.
— Ага. Вдруг Лаша своим царственным задом разворачивается и — бац его по морде штанами — бац!
— Так Сидорову и надо! Чтоб не лез!
Спасибо Лаше. Спасла. Никто не заметил, что я урок прогуляла, что футболка мятая, что мамин капрон нацепила.
— А помнишь, он тебе в пятом классе ноги над чулками чернилами разрисовал? Его еще тогда все Обезьяной дразнили.
— Очень даже помню, у меня это место до сих пор горит.
— Он теперь и вовсе обнаглел: идет мимо на перемене и сквозь зубы всякие гадости цедит.
— Ага. Или норовит, будто невзначай, по груди ударить.
— Ага. Или слова всякие про девчонок на партах пишет.
— А еще записки грязные по классу передает. С рисунками.
— Он таким раньше не был. Это он перед Пшеничным выпендривается.
— Хорошо бы ты, Лаша, из раздевалки тогда выскочила да и Пшеничного заодно по мордам отходила.
— Новенького-то за что, он же не лез?
— А за то. Сидорову вечно достается, а этот — будто не при чем.
— Лаш, а Лаш, подари мне осенью свои физкультурные трусы, я в них арбузы буду носить.
— Идите вы!
— Лаш, а Лаш, давай мы Сидорова поймаем в твои трусы, как в мешок запихнем и здесь в раздевалке устроим ему темную.
— Хватит трепаться! Звонок! Девчата, дайте кто-нибудь зеркальце посмотреть, как трусы сзади сидят.
— Возьми, у меня есть осколочек.
— И мне дай.
— И мне.
— Хватит свои зады разглядывать! Звонок!
— Стано-овись!
— По порядку номеров рассчи-итайсь!
Интересно, может, учителя физкультуры думают, что тело у человека — барабан? Можно бить по нему взглядами, как палками? Раздели всех, выставили друг перед другом напоказ и как маленьким: нате, детки, мячик, играйте. А если кому-то неудобно бегемотьими ногами через весь зал за мячиком топать, а если кто-то, как шавка, не может до мяча допрыгнуть? А если у кого-то ноги тощие и кривые или руки до колен? Разве человек виноват, что у него такая фигура? Может, он в свою фигуру как в железный ящик засунут? Как из нее вырвешься?
— Чего на мальчишек уставилась?
— Смотрю, как играют.
— Тебе нравится, как Пшеничный мяч ведет?
— Ну, в баскет он не умеет. У них там, наверно, на юге в него не играли.
— Зато загорел здоровски, правда?
— Что ж тут удивительного: солнце, море, пальмы — кто хочешь, загорит.
— Ты что, была на юге?
— Мам, давай я сумку возьму.
— А-а, это ты! Хорошо, что я тебя встретила. При твоей забывчивости ты вполне могла проторчать до вечера у подружек. А ведь зима на носу, как можно быть такой легкомысленной?
Интересно у мамы получается, будто это я виновата, что у меня нет пальто.
— Разбери сумку и разогрей все сама. Я пока переоденусь.
Молодчина мама! Купила в кулинарии блинчики с мясом и голубцы. Ага, еще пирог. Такие песочные ватрушки только около ее работы пекут. Не знаю, разогреть по блинчику и по голубцу или…
— Здравствуйте, Елена Яковлевна.
… или просто по два блинчика? Пожалуй, два голубца и…
— Клади, клади в сковородку больше масла. Что трясешься над каждым куском, как еврейка. В казенные голубцы лишнюю жиринку не положат.
Ну, что опять в мою сковородку с еврейкой лезут?! Почему не скажут: положи побольше масла, а то китаянкой станешь?
— Готово? Поставь тарелки на поднос, и пойдем в комнату. Не забудь чайник прихватить.
Спасибо маме. При ней Яковлевна не вздумает обзываться. Нужно будет как-нибудь незаметно расспросить маму, почему все так не любят евреев.
— Хлеб намазать маслом?
— Угу.
— Сметанки добавить?
— Угу.
Маме хорошо. У нее волосы светлые, глаза голубые, нос приподнятый, как у всех киноактрис и Ларисок. Ей, небось, никто не скажет, что она не такая как все. А я, наверно, в папу. Раз глаза коричневые.
— Что ты меня так разглядываешь?
— У тебя лицо усталое.
— Будешь с вами усталой. Не сутулься. На горбатой фигуре ни одно пальто сидеть не будет.
— Мам, а папин отец кто был?
— Строитель. В те времена это называлось подрядчик. Он рано умер. Вскоре после революции.
— Он был русский?
— Почему ты об этом спрашиваешь?
Влипла. Нужно как-нибудь выкрутиться. Свалю все на книги.
— Мам, я недавно читала книгу про фашистскую Германию, интересно, почему немцы так евреев ненавидели?
— Ну, они же были фашисты.
— А Сталин? Говорят, что Сталин тоже не любил евреев.
— Кто тебе сказал? Лучше бы ты не болтала, чего не понимаешь. Сталин, действительно, когда последнее время болел, считал, что кремлевские врачи, среди которых были и евреи, его не достаточно хорошо лечат.
— И за это всех евреев расстреляли?
— Не думаю. После смерти Сталина многих реабилитировали. Мне бы не хотелось, чтобы ты интересовалась такими вопросами. Ты недостаточно взрослая для этого.
Да— а, у мамы ничего не разузнаешь. Может, у папы спросить? Неудобно, еще подумает… Тогда у бабушки? Пожалуй, у бабушки легче всего что-либо выудить.
— Ладно, хватит копаться. Посуду вымоем, когда вернемся. Мне еще вечером нужно разобрать протоколы анатомических исследований. Поможешь мне с таблицами?
Ура! Мы с мамой будем работать над диссертацией! До чего же я люблю научную работу.
— Возьми английский, чтобы в трамвае позаниматься. И надень кофту. Холодно.
Сколько народу в Гостином! Можно подумать, что весь Ленинград прибежал сюда пальто покупать.
— Смотри, мартышка, чтоб тебя в этой толчее не задавили. Детский отдел, кажется, по Садовой, на втором этаже.
«Детский отдел»…Уже всем девчонкам покупают пальто во взрослом отделе.
— Точно, второй этаж направо. Надо же, какая у меня абсолютная зрительная память.
Во— от -как обрушить на меня Ларуськину мамочку и евреев — так я взрослая, а как про Сталина и про пальто — так пожалте в детский отдел.
— Вставай, зайка, в очередь, а я пойду посмотрю, что дают.
Очередь… Всегда за всем очередь. Стоишь как истукан часами на одном месте. Аж плечи ломит. За это время столько интересного можно было бы сделать. Нет, стоишь. А все почему? По глупости. Люди, вместо того, чтобы смотреть на человека, привыкли смотреть только на его одежду. И во-от обсуждают друг друга! Носили бы все одинаковую одежду. Тогда и ссор не было бы.
Ну, ничего, по радио каждый день говорят о волшебных возможностях химической промышленности. Скоро из нефти столько всего нашьют, что придется всех насильно заставлять покупать новые пальто и платья.
— Доча, ты где стоишь? За этой женщиной?
— Ничего подобного, гражданочка, здесь стою я. А где ваша очередь, я не знаю.
— Зачем таким безапелляционным тоном говорить заведомо абсурдные вещи? Я поставила ребенка вот за этой дамой. Вас тогда не было.
— Хорош ребенок — дылда такая! Могла бы и за очередью последить! Я никого вперед себя не пропущу.
— Это не этично — влезать без очереди. Но раз вы так настаиваете, мы пропустим вас вперед.
— Мне вашей «этичны» не надо, я и без «этичны» тут стояла.
— Вот ведь какой народ, ему уступили, так нет — все равно нужно нервы трепать.
— Чего «уступили» — моя очередь и баста!
— Знаешь, доча, я там посмотрела, твоего размера висит только два пальто: бордовое и коричневое. Сейчас примеришь, посмотрим, какое лучше сидит.
У Риты тоже бордовое пальто. В талию. Сейчас в талию — самое модное. Счастливая Ритка, ей мама шьет и не приходится в очередях толкаться.
— Вот, примерь сначала коричневое.
Ой, бордовое — как у Риты, в талию. А это коричневое просто балахон. И воротник из искусственной драной кошки. Сколько оно стоит? Четыреста пятьдесят. Взглянуть бы незаметно на цену бордового. Ого! Восемьсот пятьдесят. В два раза дороже.
— Ну, какое больше нравится?
— Коричневое.
— Коричневое так коричневое. Материал добротный. Немаркое. И как раз под цвет твоих глаз.
Я не хочу коричневые глаза! Хочу голубые, как у мамы! Ну почему не придумали операцию, перекрашивающую радужную оболочку? Ведь это так просто. Раз — и человек становится счастливым.
— Мороженое хочешь?
— Нет, спасибо.
— Как хочешь. Мне, знаешь, когда только новое пальто купили? Когда я только студенткой в Ленинград приехала. А до этого мне мать все перешивала из старья. Ты даже представить не можешь, в каком я провинциальном платье приехала экзамены сдавать. И ничего, сдала. На одни пятерки сдала. И потом лучше всех на курсе училась. Не в тряпках дело, а в работе.
Конечно, если у тебя глаза голубые, и ты отличница, то не в тряпках дело. А если к тебе все лезут, что ты не такая — самое время прикрыться модным пальто в талию.
— Запуржило как — того и гляди унесет.
— Первый снег. Красиво. Выбелило улицы. Разогнало тьму.
— Как раз и пальтишко во время подоспело. Завтра же в нем и иди в школу.
В школу? Нет, подожду. А то все сразу: новое пальто, новое пальто. Обсуждать начнут. А так оно немного полежит, и я со спокойной совестью изображу: «Где вы видите новое пальто? Да ему уже сто лет. Вы просто не замечали»,
— Мам, свет у нас в окнах. Папа уже дома.
— Ну и прекрасно. Ты, надеюсь, не забыла, что обещала мне помочь с протоколами?
Сейчас войдем, папа сразу: «Ну-ка покажите обнову». И пойдет критиковать наш с мамой вкус. Может, спрятать пока сверток на вешалке? Заметит. Или, если папа на кухне, проскользнуть в комнату и засунуть в шкаф? Поздно.
— Где это вы, девицы-красавицы, загуляли в такую пургу?
— Если бы ты хоть изредка брал на себя труд заботиться о гардеробе дочери, нам бы не пришлось в такую погоду мотаться по городу и толкаться в очередях. Но ты изволил оградить себя от прозы жизни, и поэтому твой вопрос мне кажется несколько праздным.
Гм, не попросил показать пальто. Только саркастически улыбнулся. Ну почему, почему люди не могут просто работать, просто учиться, просто покупать нужные вещи, просто дружить, просто жить в семье? Обязательно нужно ссориться, как в очереди?
— Садись, доча, поближе к лампе и раскладывай протоколы. Ты должна успеть за сегодня продиктовать пункты 1, 2, 3, 4 и 5. Готова?
— Угу. Протокол 1, пункт 1 — латеральнее основного ствола, протокол 2 — медиальнее основного ствола, протокол 3 — опять латеральнее…
— Устала? Чаю хочешь?
— Нет, спасибо. Почему-то отсутствуют 36 и 37 протоколы.
— Я знаю, я их на кафедре вынимала. Диктуй второй пункт.
— Протокол 1, пункт 2 — до 30 мм, протокол 2 — до 35 мм, протокол 3 — до 15 мм…
— Все, зайка, у тебя уже глаза слипаются.
— Ничего, дотянем до 5 пункта.
— Через силу не надо, путаться начнем. В этой работе важна точность.
— Ладно. Только четвертый пункт закончим.
Как я устала. Нет, не спать хочу, а именно устала. Боюсь, что мне никакой сон не поможет. Можно подумать, что мне восемьдесят лет, и я устала от жизни.
Вот бы все ученые объединились и придумали лучик, который, проникнув сквозь череп, отсекал в мозгу центры, в которых копится злость, усталость, глупость.
Дзи— и-инь-дзинь-дзинь!
— Я всегда так звонюсь. Чтобы бабуля знала, что это я. Она у меня трусиха: все ждет, что к ней кто-то явится — то ли черт, то ли бандиты. Ну, открывай же, бабуля! Это мы!
Только сейчас заметила, какая у Лары маленькая сморщенная бабушка! Конечно, такой бабушке приходится сидеть взаперти и всего бояться.
— Вот полюбуйся, мой братик. Ишь, хулиган какой, всю клеенку чернилами разрисовал, а бабушка старенькая оттирай.
Интересно, что значит иметь младшего брата? Предположим, у меня есть брат. Я прихожу из школы, он уже сидит за столом и делает уроки. И сразу: «Почитай, поиграй, реши». Хорошо.
— Выматывайся-ка ты гулять.
— Я еще уроки не кончил. Вот скажу папе, что ты меня все время выгоняешь.
Не— ет, плохо: начнет ябедничать, ссориться. Вот если бы у меня было много братьев и сестер, как у той беленькой девочки в первом классе, у нас бы была своя жизнь, не зависимая от взрослых. Кто-то старше, кто-то младше, один другому помогает.
— Бабуля, зачем ты ему подсказываешь? Он у нас и так лоботрясом растет.
— Да я ничего, я просто так посмотрела.
Хотя, пожалуй, в этой семье братик не помощник, а эксплуататор бабушки.
— Садись к абажуру поближе. С русского начнем? Какой номер упражнения? Ага, нашла. Слушай, тебе Новенький нравится?
— Новенький? Не знаю. Он забавно «г» выговаривает. Наверно, с юга приехал. Там все так мягко говорят.
— Из Севастополя. У него отец офицер. Слушай, бабуля, уведи ты его в спальню уроки делать. Он же нам мешает.
— Идем, идем, мой хороший, девочки большие. Не будем им мешать.
Нехорошо, что мы выгнали людей. Вовсе они нам не мешали. Делали тихонько свои уроки.
— А на внешность как?
— Кто?
— Ты что, совсем? Новенький!
— Ничего. Волосы светлые, глаза серые. Как все.
— Ну да, как все, а ресницы ты заметила? А ямочку на подбородке? Если хочешь знать, в него все девчонки уже втрескались.
— А я думала, что все за Летуновым бегают.
— Вспомнила! На него теперь только одна дура Мишина пялится. Между прочим, твоя распрекрасная Ларусенька ему записку написала.
— Кому?
— НОВЕНЬКОМУ!
— Что ты кричишь? Не могла она ничего писать. Ты ее мать не знаешь. И вообще, что писать? «Давай с тобой дружить»? Глупо.
— Ничего не глупо. Так все делают. Тебе имя Виталик нравится?
— Нет. Детское какое-то. От него карамельками пахнет.
— Сама ты карамелька. А знаешь, где он живет? Около Выборгского дома культуры. Ларуська специально туда гулять ходила, чтобы на окна посмотреть. Хочешь, пойдем, покажу тебе, где он живет?
— А как же уроки?
— После уроков.
— Неудобно, вдруг он в окно посмотрит и догадается, что мы ради него к Выборгскому притащились. Мы ведь там никогда не гуляли.
— Не гуляли — так будем. Он нам не указ. Кстати, о чем с тобой историчка на перемене говорила?
— Она хочет организовать в школе музей русской живописи и послала меня на курсы в Русский музей.
— Зачем?
— Чтобы потом водить экскурсии.
— И ты будешь ездить?
— Конечно.
— А мне можно с тобой?
— Почему же нельзя? Вместе заниматься в сто раз интереснее. И Ларуську уговорим. Представляешь, как здорово будет?
— Нет, Ларуську не стоит. Ее мамочка как пойдет допрашивать — сразу руки затрясутся, будто кур воровала.
— Можно попросить историчку с ней поговорить.
— Брось ты связываться. А слабо Новенького с нами позвать?
— Неудобно, да и не мальчишеское это занятие. Им не интересно.
— Слушай, а почему историчка тебя так любит, а англичанка терпеть не может?
— С чего ты взяла, что любит? Просто у исторички мне интересно на уроках, а у англичанки нет.
— Ага, я заметила, что она тебе оценки занижает.
— Воспитывает: боится, что я стану зазнаваться.
— Да ну, ты не такая. Между прочим, знаешь, сколько страниц я по твоей английской книге прочла? Шесть. Никогда бы не подумала, что можно запросто так на иностранном языке читать.
— Она же адаптированная.
— Ну и что? Мой папка как увидел, что я английскую книгу читаю, прямо обалдел. Даже обещал туфли подарить к Новому году, если я ее закончу.
— Конечно, закончишь, она же легкая.
— Представляешь, здоровски будет: едем мы с тобой в трамвае в Русский музей, а по дороге ля-ля-ля по-английски. Все: «Что такое? Иностранки!» А мы: «Донт андестенд ю»!
— Ну что ты, по акценту же заметно.
— Да кто там разберет! Кончила упражнение?
— Угу.
— Пошли к Выборгскому прошвырнемся.
— А математика?
— Успеется. Смотри какая погода! Когда еще такое солнце увидишь!
— И правда, здорово! Солнце и снег! Все вокруг белоснежное, незатасканное.
— БА-БУ-НЯ! Закрой за нами. Я часа через два вернусь.
— Зачем ты тетрадку взяла?
— Это не тетрадка. Это альбом. Я сюда хорошие стихи переписываю. Про Евтушенко слышала?
— Угу.
— Это самый современный поэт.
— А Людмила Николаевна сказала, что Андрей Вознесенский.
— И он тоже. И Рождественский. Хочешь, почитаю тебе что-нибудь про любовь?
— Угу. Только я стихи плохо понимаю.
— А чего там понимать? Слушай и все. А еще лучше их наизусть учить. Потом прочтешь их мальчишке, который тебе нравится. Вроде бы ничего особенного — стихи, их везде печатают. А на самом деле, это — «про это самое».
— Ну, читай…
— Нет, посмотри направо.
— Что я, не видела: обыкновенный Выборгский дворец культуры. Вечно на ремонте.
— А теперь посмотри налево.
— Обыкновенный дом.
— Нет, не обыкновенный. В нем Новенький живет. Пошли со двора, я тебе его парадную покажу.
— Вдруг он выйдет?
— Подумаешь. Мало ли куда мы идем.
— Нет, я не пойду. Мне еще сегодня на Кировский к бабушке ехать. Она опять заболела, и нужно продукты везти.
— Как знаешь. Только Ларуське не говори, что мы сюда ходили.
Глупое ощущение: будто меня к этому Новенькому тащат, как кота на дачу. Глаза у бедной зверюги вытаращены, из сумки он всеми лапами вырывается, а ему: «Потерпи, миленький, это для твоей же пользы нужно».
— Бабушка, ряженки нигде не было.
— Кефир, небось, купила? Знаешь ведь, что у меня от него в животе потом как в тракторе урчит: урр-урр. Домой заберешь. И не покупай его больше.
— Масло и яйца на кухню снести?
— Нет, между окнами положь. Целее будут. И вот что: натри-ка ты мне полы. Не люблю в грязи сидеть — это для меня нож острый. Вчера больная на карачках ползала, полы мастикой мазала.
— Подождала бы меня.
— Тебя дождешься. Неделю прошу: купи мне пчелиный яд. Все говорят, при моей болезни— это первое средство. А ты только: «Ах, забыла». Кому такая беспамятная жена нужна будет. Нашла щетку?
— Угу.
— С трюма начни. Трюмо больше всего блестеть должно: люди как входят — так перво-наперво на себя смотрят.
Ну— ка, какая у меня в зеркале физиономия? Дурацкая. Хорошо, что у нас дома большого зеркала нет, можно не знать, какая ты кикимора. Ну-ка, а бабушка? Какая она в отражении и какая в действительности? Пожалуй, там и тут разная: без зеркала лицо выглядит мягче. Может, и я без зеркала красавица писаная?
— Долго у трюмо вертеться будешь?
— Вот здесь только у ножек дотру.
И отчего бы бабушке не поделится со мной серыми глазами и волосами. Ей ведь на старости лет все равно, какие глаза иметь. И волосы длинные — только мешаются. А мне бы подошли.
— Бабушка, у тебя в роду когда-нибудь евреи были?
— Бог с тобой. Откуда у нас в Тверской губернии евреи? Разве что политические ссыльные. Так нам заводским девчатам считалось зазорно с ними ходить. Охальники они больно.
— А у папы?
— У батьки твоего? Так он как есть вылитый еврей. Мне еще как с фронта в Калинин отписали, что моя дочь встречается с артистом, у меня так сердце и екнуло: с евреем, поди. Да ты посмотри, все евойные друзья евреи: и толстопузый этот, и который режиссером работает — ну все. Такое скрывай — не скрывай, а правда она все равно на чистую воду выйдет. И хитрый он, как все евреи, — к матери твоей без мыла в душу красивыми словами влез!
— Бабушка, евреи — это не хитрость, а национальность такая. У него родители должны быть евреями.
— Насчет родителей ничего не скажу. Не видела. Они у него до войны умерли. А вот что жадный он — это точно: книги в дом все тащит и тащит. А на ребенка хоть бы копейку дал.
Три под столом-то получше, три, не переломишься!
Невозможно с бабушкой разговаривать. Она о чем ни начнет говорить, сразу все испортит. Можно подумать, что ей удовольствие доставляет всех оскорблять.
— Бабушка, я уже не ребенок — после восьмого класса смогу работать.
— Вот и я говорю — невеста уже, а в люди в застиранном халате приезжаешь? Срам — все голяшки из-под него видать. Здесь ведь тебе не дома: здесь и Анюта и сыновья ее на кухню выходят. Что ж ты мать позоришь? Люди скажут: «Разве это дочка научного работника — дворникова дочка — и та лучше ходит!» Ведь на английский я тебе справила платье? Вот и сюда в нем приезжай.
Дает бабушка: я думала, я к ней работать езжу, а оказывается в гости. Ну что ж, рассядусь сейчас на диване, ручки сложу и начну светскую беседу: «Как вы находите новый итальянский роман в „Иностранной литературе“? Не правда ли, сильная вещь?»
— Нечего рожи корчить в зеркале. Думаешь, не вижу? Все вижу. Три под кроватью и у шкафа. Потом, когда дотрешь, достань с полки мазь вонючую и помажь мне ею спину. И чайник поставь. Что-то у меня ноги зябнут.
Глупо все как устроено: сначала ты много-много лет ребенок. Твоя жизнь не принадлежит тебе, она принадлежит взрослым. Потом лет в пятьдесят наступает старость. И тобой владеют болезни, толстое распадающееся тело, злость. Сколько же тогда остается на свою жизнь?
— А-а, невестушка приехала бабушку навестить? Ну, молодец. Чаек поставила? Хорошо! Давай блинцов с тобой напекем, бабулька любит вкусненькое. Что глазищи таращишь? Не умеешь блинцы печь? Научим. Замуж выйдешь — пригодится. Мужики они только марку держат — мол, они во! Железные. А сами хуже детей — подай им вкусненькое и все тут. Вот мой Колюня (клади сахар-то, клади) и работает, и в институте учится, другой бы бросил, знаешь теперешних парней-то, а этот нет, закончу, говорит, институт. (Мешай, мешай, а то комочки остаются). Весь в батьку. Покойный тоже блинцы любил: с рыбкой хорошей, со сметанкой. (Ставь сковороды на огонь). Про старшего не скажу, он у меня грубоват. А вот с Колюней жена, как у Христа за пазухой будет. И я тоже, что ж я своего меньшого брошу? Нет, конечно: что надо по хозяйству подсоблю. Что надо достану. (Перевертывай! Перевертывай же! Эх, безрукая! Ну, ничего: первый блин — всегда комом.) Вот к чужой свекровке попадешь, она тебя за такие блины-то выутюжит. На-ка, неси бабульке. Постой, маслицем полью.
Расхвасталась. Подумаешь, сын в институте учится. Что тут такого? Ей бы на ярмарке зазывалой работать, мигом целый балаган народу бы набралось. И логика у нее как тесто — все перемешано: и мужики, и Колюня, и институт, и свекровь
— Бабушка, тебе Анюта блинов напекла.
— Вот и ладно. Люблю блинчики. Хорошая она бабенка, Анюта. Хоть и заполошная. Ее надо в руках держать.
— Сына расхваливала.
— И сыновья у нее по нонешним временам неплохие. А уж за мной ухаживает — лучше дочери родной. Дня не пройдет, чтоб не побаловала меня, дай ей бог здоровья и невесток путевых. Вот, моя милая, как нужно уметь на кухне с соседями жить, я уже пять лет в Ленинграде, а слова плохого от соседей не слыхала. И не потому, что я со всеми те-те-те. Если надо, я правду кому хошь скажу. До парткома дойду, если надо. Но если со мной по-хорошему, то и я по-хорошему.
Да— а, и у бабушки логика тестообразная. Тянется, к рукам липнет.
— Бабушка, а как ты со своим первым мужем познакомилась?
— Чего было знакомиться? Мы на одной улице жили. Бывало с девчонками с ярманки идем: я по одну сторону улицы, а он по другую. Идем, семечки лузгаем. Вот и все ухаживание. Тогда стыдным считалось под ручку идти или, как сейчас, в обнимку.
— Ба, а тебе не обидно было, что у него другая жена стала?
— Молодая была — плакала. А потом поняла: мужик не мыло, не смылится. Думаешь, у него только две жены было? О покойных плохо не говорят, но у него полюбовниц, что у твоего батьки, — не перечесть…
Не хорошо так об отсутствующих говорить — будто им рот блином затыкать. Все — устала! Пора домой.
Ой, уже стемнело. Улица впереди, как туннель. Свет фонарей разбивается об мокрые хлопья снега. Ноги механически месят черную жижу. Лицо кусают острые льдинки. Закоченевшие руки втягиваются в короткие рукава. Темно — светлей — темно… Призрачно. Темно — а не страшно, светлей — а не холодно. Почему не страшно? Потому что по другой стороне туннеля идет некто… Он невидим — видим — расплывается. Он есть. Он связан с тобой прочной нитью. Нить никогда не оборвется. Так можно идти долго. Без конца. Пусть ветер, пусть в ботинках хлюпает вода — есть — но не видим, есть — но не видим, есть, но…
— Мартышка! Вставай скорее, проспали!
— Что-о?!
— Поздно ты от бабушки приехала. Одевайся скорее. Только-только ко второму уроку успеешь.
— Ко второму?! Какой у меня второй урок? Черт, физкультура.
Где футболка? В портфеле? Нет, я вчера ничего не собирала. В шкафу? В грязном белье! Трусы-трусы? — Вот они. Тапки — хап! Портфель — хап! Чулки? Где чулки?
— Мам, где мои чулки?
— Не знаю. Надо с вечера все готовить. Возьми мой капрон.
Я не умею его носить. Приставать начнут. А ладно, гудбай.
— Ты чего, девочка, опоздала что ли?
— Нет, я в поликлинике была.
— Куда пальтецо-то новое запихиваешь? Дай повешаю. Ишь, расфорсилась, капрон маткин напялила. Училась бы лучше.
Что же мне придумать девчонкам соврать? Скажу, что ночевала у бабушки, а утром долго ждала трамвая. Или, что к нам приехали какие-нибудь гости, и мы долго не ложились. Или…
— Вы что хохочете? Надо мной?
— Над Лашей ржем. Сейчас она такой спектакль в раздевалке устроила. Только она платье задрала, собралась свои штаны-парашюты переодевать, как Пшеничный втолкнул в нашу раздевалку Сидорова.
— Сидоров сам, поди, уговорил мальчишек его втолкнуть.
— Ага. Вдруг Лаша своим царственным задом разворачивается и — бац его по морде штанами — бац!
— Так Сидорову и надо! Чтоб не лез!
Спасибо Лаше. Спасла. Никто не заметил, что я урок прогуляла, что футболка мятая, что мамин капрон нацепила.
— А помнишь, он тебе в пятом классе ноги над чулками чернилами разрисовал? Его еще тогда все Обезьяной дразнили.
— Очень даже помню, у меня это место до сих пор горит.
— Он теперь и вовсе обнаглел: идет мимо на перемене и сквозь зубы всякие гадости цедит.
— Ага. Или норовит, будто невзначай, по груди ударить.
— Ага. Или слова всякие про девчонок на партах пишет.
— А еще записки грязные по классу передает. С рисунками.
— Он таким раньше не был. Это он перед Пшеничным выпендривается.
— Хорошо бы ты, Лаша, из раздевалки тогда выскочила да и Пшеничного заодно по мордам отходила.
— Новенького-то за что, он же не лез?
— А за то. Сидорову вечно достается, а этот — будто не при чем.
— Лаш, а Лаш, подари мне осенью свои физкультурные трусы, я в них арбузы буду носить.
— Идите вы!
— Лаш, а Лаш, давай мы Сидорова поймаем в твои трусы, как в мешок запихнем и здесь в раздевалке устроим ему темную.
— Хватит трепаться! Звонок! Девчата, дайте кто-нибудь зеркальце посмотреть, как трусы сзади сидят.
— Возьми, у меня есть осколочек.
— И мне дай.
— И мне.
— Хватит свои зады разглядывать! Звонок!
— Стано-овись!
— По порядку номеров рассчи-итайсь!
Интересно, может, учителя физкультуры думают, что тело у человека — барабан? Можно бить по нему взглядами, как палками? Раздели всех, выставили друг перед другом напоказ и как маленьким: нате, детки, мячик, играйте. А если кому-то неудобно бегемотьими ногами через весь зал за мячиком топать, а если кто-то, как шавка, не может до мяча допрыгнуть? А если у кого-то ноги тощие и кривые или руки до колен? Разве человек виноват, что у него такая фигура? Может, он в свою фигуру как в железный ящик засунут? Как из нее вырвешься?
— Чего на мальчишек уставилась?
— Смотрю, как играют.
— Тебе нравится, как Пшеничный мяч ведет?
— Ну, в баскет он не умеет. У них там, наверно, на юге в него не играли.
— Зато загорел здоровски, правда?
— Что ж тут удивительного: солнце, море, пальмы — кто хочешь, загорит.
— Ты что, была на юге?