ЧТО— О? ЗАПИСКА ОТ МАМЫ?! Как же я раньше не заметила ее на письменном столе?!
   «Ты полагаешь, что можно жить в доме и днями палец о палец не ударить? Целая кладовка грязного белья, пол не мыт, все пылью заросло — и тебя все это не касается? У тебя и твоего отца я — кто? Бесплатная прислуга?»
   Ни подписи, ни обращения… Значит, мама жутко на меня сердится. Она права, белье давно пора отнести в прачечную. И пол хоть влажной тряпкой бы протереть. Ладно, если по быстрому, может, и успею.
   …Пододеяльников: раз, два… ага, вон еще один, три.
   — Эй, хозяйка, чего таз с грязной посудой посреди кухни бросила? Соседям любоваться на него, что ли? Скажи спасибо, что за батькой-маткой живешь, в людях тебя б за брошенную посуду по спине ухватом выходили!
   Спасибо, что мы с Ксенией не до Революции живем. Простыней — одна, две, три, четыре. Ухватами больше никто не пользуется. Наволочек — одна, две… Ничего себе тюк получается. Ни в одну сетку не влезет. Может, просто узлом завязать и на спине тащить? Неудобно. Хоть и темно, а кто-нибудь обязательно из класса встретится. Полотенца — три, четыре… может, дворами проскользнуть, чтоб никто не встретился? Нет, страшно за сараями. Рубашки — раз, два,… освободить один из папиных чемоданов от реквизита и запихнуть туда? Ничего идея, даже с шиком: будто я иностранка и путешествовать собралась.
   Так. Таз с посудой в темпе в кладовку.
   — Свет в коридоре гаси, он на общем счетчике!
   Реквизит — на тахту.
   — Дверьми не хлопай, оглашенная!
   Белье в чемодан. Ого, какой тяжеленный!
   — Не топочи ногами. Носится как дурдинская кобыла.
   Семь часов. Успею. Только бы Алекси Косоглаза на лестнице не было. Чертов чемодан! Тоже мне шикарный вид! Вся скрючилась, чуть ли не по земле эту махину волоку! Только бы никого не встретить. Кто тут живет? Боярков? Наплевать. Алка? Хуже. Если увидит, обязательно прицепится.
 
   Ой, Пшеничного в нашем дворе никогда не было! Что ему здесь надо? Может, не заметит, мимо пройдет? Спрятаться бы в какой-нибудь парадной!
   — Привет.
   — Здравствуй, Пшеничный.
   — Надо же, как официально. Куда это ты с чемоданом? В Рио-де-Жанейро?
   — Да. То есть — нет.
   — А в порядке ты экскурсию по картинам вела. С таким видом рассказывала, что можно подумать, сама присутствовала при написании их.
   — Угу.
   Странные слова у него: «в порядке», наши бы мальчишки сказали «здоровски» или «законно». Как пренебрежительно посмотрел на мой чемодан, пальто, шапку. Наши бы мальчишки меня не заметили.
   — Ты здесь живешь, что ли?
   — Угу.
   — Да-а, с тобой поговорить — не соскучишься. Ну, пока.
   — До свидания, Пшеничный.
   Кретинка. Они теперь с Ларкой до упаду будут повторять: «Здравствуй, Пшеничный. До свидания, Пшеничный» И поделом. Первый раз в жизни Пшеничный с тобой заговорил, а ты с ним — как идиотка.
   Почему все требуют от меня быть не такой, какая я есть? Каждому подай какую-то другую меня. Ну и как на всех угодить?
   Кажется, я начинаю понимать, почему отношения между людьми не могут быть простыми и ясными. Сильный человек притягивает к себе слабого и не замечают при этом, что притягиваемый сразу деформируется, меняется. И чем ближе притяжение, тем больше слабый становится другим.
   Меня вот всю перекореживает оттого, что все тянут в разные стороны. Чертов чемодан — едва дотащила!
   — Извините, кто последний белье сдавать?
   — Не знаю, девочка, успеешь ли? Перед тобой еще четыре человека, а прачечная скоро закрывается.
   Тащить этот чемодан назад?! Ну почему я такая несчастная? Ладно, кончай ныть. Ты не из-за белья несчастная, а потому что надо выбирать между Ларисками. Кого же выбрать? Пожалуй, Ларуську — из-за ее жуткой мамочки я ей нужнее.
 
*
 
   — Куда это ты вчера с таким огромным чемоданом перлась?
   Интересно, Алка, как Ксения, целыми днями сидит у окна, чтобы всегда быть в курсе моих передвижений?
   — В прачечную ходила.
   — Врешь. С чемоданом в прачечную не ходят.
   Алке— то что от меня надо? Или у нее нюх, как у стервятника, на разлад моих дружб? Неужели она заметила, как я подложила Ларе записку с ответом. Вряд ли. А даже если и заметила, как она могла догадаться, что у нас все плохо.
   — А Пшено чего у твоего дома крутился?
   — Не знаю, может, в магазин ходил.
   — Врешь. С пустыми руками в магазин не ходят. Скажи лучше — втюрился в тебя.
   — Слушай, мне некогда что-либо доказывать. Мне еще класс убирать.
   — Ты с Бояриком дежуришь? Хочешь, останусь, помогу?
   Надо же, Алка готова за Бояркова ишачить. Не собирается же она меня убеждать, что своими наманикюренными пальцами она только и делает, что за всех пашет. Или это она «втюрилась» в Бояркова? Пожалуй, между ними что-то есть. Когда Боярков смотрит на меня, у него такой оторопелый вид, будто я в любую минуту могу, бог знает, что выкинуть. А между ними взгляд пробегает как мышка. Домашняя такая мышка, уютная. Что же может связывать кусачую Алку и бессловесного Бояркова?
   — Боярков, ты что намерен всю уборку простоять столбом? Или, пока я подметаю, ты парты подвигаешь?
   — Погоди, я ему помогу передвигать парты. Ему нельзя тяжелое поднимать. У него аппендицит вырезали.
   — Извини, я не знала. Но все равно, если у него мать уборщица, должен же он привыкать физически работать, чтобы хоть как-то ей помогать.
   — Что такого что «уборщица» — вырастет, жареный петух в зад клюнет — живо научится всему.
   Ой, неловко про уборщицу получилось. Я ничего такого не имела в виду. А Алка все-таки странным тоном о Бояркове говорит: будто она взрослая ссестра или даже его мать.
   — Ты на вечер что наденешь?
   — На какой?
   — Ну, на новогодний.
   — Наверно, нужно в форме и в белом переднике?
   — Чокнулась — в седьмом классе на танцы в форме! Неужели у тебя родители так мало получают, что не могут тебе выходное платье справить?
   — Не знаю, мне мама обещала заказать платье знакомой портнихе.
   — Проси на нижней юбке и клеш. Сейчас знаешь, какой длины самое модное? На три пальца выше колен. Ну-ка, встань на стул, я посмотрю, пойдет ли тебе такое.
   Господи, что она мне при Бояркове юбку задирает? Он же мальчишка все-таки.
   — Ага, пойдет. У тебя ноги прямые. Мне бы такие ноги. Не смотри на Боярика, он свой.
   — Можно я со стула слезу?
   — Ага. Тебе бы еще туфли на каблучке. Не на шпильке, конечно, ты еще не взрослая. А вот на таком. Батька у тебя пьет?
   — Нет.
   — Плохо. Я всегда, когда батька подвыпьет, все у него прошу. Скажи своим, что у всех девчонок уже есть, а у тебя нет. Если б я была такого роста, как ты, я б давно на шпильках носила. Вот смотри, я на цыпочки встану, идет мне?
   — Идет.
   — Врешь. Когда ноги короткие и кривоватые, высокие каблуки не идут. Что покраснела? Говорю, Боярик свой. И потом, когда хожу или танцую, не заметно. Только если вот так: на стул встать и юбку задрать.
   Вот умница Боярков, нет того, чтобы незаметно исчезнуть, так пришел Алкины ноги разглядывать. Да еще с таким видом, будто что в ногах понимает.
   — Да ладно тебе, не возись с каждой пылинкой. Что на совок не заметается — пихни под шкаф. Ты волосы на вечер будешь начесывать?
   — Не знаю. Я не пробовала.
   — Айда тогда ко мне. Мне батька с завода мебельный лак принес, посмотрим, пойдет ли тебе начес.
   Надо же, Алка-кусака меня к себе зовет! Где это видано, где это слыхано, чтоб Алка-кусака — домой позвала?!
   Нужно воспользоваться редким моментом, и посмотреть, какой бывает дом у Алок. И заодно избавиться от Бояркова.
   — У меня батька на все руки, что ни попрошу — все сделает. Видела в парикмахерских железные расчески с длинным хвостом для начесывания? И мне батя такую же выпилил. Фукалку из-под одеколона для лака приспособил. Бигудины большие, как сейчас модно, из сетки накрутил. Без таких бигудей начес ни за что держаться не будет. Осторожнее по коридору проходи, не наткнись на соседкин сундук. Сейчас направо дверь Вовки — алкаголика, а дальше — наша.
   Вот, значит, как тут у Алок… Тесновато. Стены сдавили с двух сторон, получилась длинная клетка. Хотя нет, пожалуй, в клетке птица еще может с жердочки на жердочку попрыгать. А здесь как в норе. Правда, в очень чистой норе. Пахнет чем-то вроде нафталина.
   — Бери стул, садись и смотрись в зеркальце. Пока я тебя накручиваю.
   Надо же, все стулья — в белых чехлах. Наверно, под чехлами они все разные. До чего у меня в этой комнате дурацкий вид. Прямо слон в посудной лавке.
   — Пивка бы надо. На пиве накрутка дольше держится. Я батьке прямо так и сказала (наклони голову пониже): «Чем после смены у пивнухи шататься, покупай в бутылках и домой неси. Дешевле выйдет, — не надо всяких хануриков поить — и мне на завивку полчашки останется».
   — Пиво пахнет.
   — Не фига. Одеколоном попрыскал — и прядок. Видишь, какой у меня ровный ряд бигудей получается, лучше, чем в парикмахерской. А что нам парикмахерская, только денежки плати. Верно? Ты вот чего: перед Новогодним вечером приходи ко мне пораньше, я тебя накручу и начешу. У тебя волос мягкий — во какой причесон получится!
   Мда— а, «причесон»… боюсь, от меня сейчас все собаки разбегутся. А что папа скажет, если вдруг увидит? А, ладно, нравится Алке возиться -пусть возится. Мою башку уже ничем не испортишь.
   — Нет, ты в общем-то ничего — и на мордочку, и фигура… Только не современная.
   — Как это?
   Не подхожу для Алкиного времени? В какой же тогда меня век меня засовывают: в девятнадцатый? Медленно надевают тяжелое платье до полу. Затягивают в негнущийся корсаж. Ведут на длинную скучную службу в церковь. Вечера напролет велят сидеть за пяльцами. Без разрешения не взгляни, не засмейся, не пробегись…
   — Ну, несовременные девчонки строят из себя бог знает что. Мальчишки таких терпеть не могут. Они любят свойских: чтоб и потрепаться, и потанцевать, и анекдот рассказать. Ну и, само собой, чтоб одета была, не как старуха. Вот ты Богдана из 7 «Б» знаешь?
   — Богданова? Такой веснушчатый? Он у нас делал сообщение во время «Недели науки и техники»? Что-то про теорию Эйнштейна рассказывал?
   — Ага. Как он тебе?
   — Нормально.
   — Главное рост, верно? А я ему вот так, до верхнего края уха.
   — Ты что, мерилась?
   — Конечно. Мы же с ним гуляем. С сентября. Сначала думала, просто подухаримся с ним и все. А он, представляешь, втрескался, каждый день ждет меня после школы.
   — Ты о нем так пренебрежительно говоришь.
   — Чего «пренебрежительно», нормально говорю. Он мне вообще-то не очень. Конечно, хорошо, когда у тебя постоянный парень. Меня даже батька зауважал, говорит: «Чего узнаю — убью». Но больно уж он зануда: все бу-бу-бу-бу…про свою физику. Надоело.
   Господи, у Алки есть мальчишка, который не испугался при всех проявить свои чувства! У АЛКИ! Да что в ней такого?! Даже глаза косые? Впрочем, нужно признать, что в последнее время косоглазие у нее почти не заметно. Оно ей даже идет: ресницы длиннющие подкрасит, и взгляд становится каким-то загадочным. Носик задорный. Волосы аккуратно уложены. Да она ж красавицей стала! И как же я не заметила?
   — Ал, ну-ка еще улыбнись.
   — Чего ты?
   — Ямочки у тебя потряса-ающие.
   — А-а, это… Батька говорит, меня ворона в детстве клюнула. Это он шутит. Ты знаешь чего, если тебе мать не разрешит подкоротить юбку, приходи ко мне. Мы ее аккуратненько подошьем, а после вечера отпустим. Идет? Наклони голову, я лаком полью. Не бойся, я в лицо не попаду. Видишь, как здоровски! Будто и вправду только что из парикмахерской.
   Ой, мертвый лак на живых волосах! Ну, теперь я точно тут сижу для мебели. Ладно, потерпим, ведь лак — это пропуск в мир современных, взрослых девушек.
   — Не трогай руками, пусть высохнет.
   Пусть. Может, и я, как Алка, вдруг вылуплюсь в красотку. Или хотя бы разгадаю ее чудесный феномен.
   — Ал, улыбнись.
   — Беги домой без шапки. Голова, конечно, померзнет, зато прическу не сомнешь.
   Почему я все еще барахтаюсь в детской трясине несостоявшихся дружб, любовий? Почему именно я не могу нащупать твердую почву под ногами и идти с теми, кто создает свои отношения с людьми, а не рабски подчиняется законам, неизвестно кем придуманным и неизвестно для чего существующим?
 
*
 
   Урок труда и борьбы.
   Урок труда — это, конечно, не в смысле газетного лозунга, а самый что ни на есть обычный школьный урок. А именно: спустились дружно-весело в мастерскую, надели халатики, взяли в белы рученьки по напильничку и вжик-вжик, полируем гаечный ключ.
   Борьба тоже самая настоящая — с собственными глазами. Их железными цепями приковываешь к тискам. Но стоит хоть на секунду ослабить внимание, и взгляд воровато перескочит через проход, скользнет по чужому напильнику и прилипнет к ямочке на подбородке Пшеничного. И тогда его никаким нечеловеческим усилием не вернешь на гаечный ключ.
   — Ну-ка, ты сколько уже обточила? Ого, больше моего!
   Ну вот, теперь в другое запретное место глаза убежали — к Ларе. Назад! Кому сказано! Место!
   Раз Лара из-за моего дурацкого выбора со мной не разговаривает, нечего вам, глупые глаза, унижаться.
   — У меня уже мозоль на ладошке. Правда. Правда. Не женская это работа с металлом возиться. Зачем нам этот труд? Мы что, на завод пойдем?
   — Не расхолаживай себя. Все равно ведь придется задание выполнить.
   — Подумаешь, вон мальчишки только и делают, что бумажками кидаются.
   — Мальчишки — дураки. Демонстрировать заводскому мастеру, нашу школьную наглость — просто стыдно.
   — Не больно-то Мастер похож на учителя.
   — По-твоему, учитель тот, кто умеет гипнотизировать взглядом как удав кролика?
   — Нет, но…он не должен быть тихоней.
   — Ага, у него должен быть голос, пронизывающий мозг, как пожарная сирена.
   — Учитель должен уметь себя поставить.
   — Точно — таз на голову, поднос на грудь, копье на перевес и вперед!
   — Таз и поднос — это глупо, но чтоб уважали и боялись — надо.
   Чертова Ларуська отвлекла — глаза, как сорвавшиеся с цепи псы носятся по обеим запретным зонам. Теперь придется начинать все сначала. Сжать напильник покрепче и надавливать на него не только руками, а всем телом: вжик-вжик-вжик. Куда, глаза, опять поползли? Назад! А, собственно, почему нужно держать свои глаза на привязи? Потому, что Пшеничный сказал Ларке, что я подглядываю за ним в зеркальце? Не исключено, что она это выдумала. Почему у нас считается унизительным, если девчонка проявит больший интерес, чем мальчишка? В доску правильным считается Алкин вариант: он за ней бегает, а она снисходительно принимает знаки внимания.
   Пора нам в Ларуськином дневнике поменяться ролями. Я начну писать за девчонку, которая бесстрашно подходит к мальчишке и при всех говорит, что готова рабски служить ему. Я не буду навязчива: увижу, что мешаю — не побеспокою ни взглядом, ни вздохом. Но если вдруг ему понадобится хоть малейшая помощь — ему стоит только подумать, и я свершу невозможное. В скобках: а можно так беззаветно служить не только любви, но и дружбе? Вопрос повис в воздухе — поехали дальше.
   Ларуська, которая теперь за мальчишку, услышав эти слава, начинает глумиться надо мной. Заставлять завязывать ей, то есть ему, шнурки на ботинках, носить его портфель, очищать закоченевшими руками снег с пальто.
   Но однажды в какой-то момент девочка вдруг выздоравливает от любви. И вместо того, чтобы кинуться исполнять очередное приказание, она вдруг начинает хохотать. Смех звенит колокольчиком в каждой клеточке ее тела. А мальчишка съеживаться, становится незаметным.
   Пожалуй, трудно было бы это выразить в жанре писем… да и Ларуська не сумеет поддержать. И вообще, глупо выдумывать письма за человека, который тут же рядом ходит, разговаривает. Хотя раньше именно это мне и нравилось. Увлекал азарт не пойманного воришки. Здесь, наверно, был эффект дворовой игры: пока ты вместе со всеми взмыленная носишься и во всю глотку орешь: ШТА-АНДР! — все будто бы так и надо. А стоит на минуту остановиться, взглянуть на игру глазами постороннего и сразу: «Надо же так орать!»
   Да… пора кончать с дневником. Я выросла из него как из тесного платья. А Ларуська ничего не заметила.
   — Надоело! И как это рабочие по восемь часов вкалывают на такой однообразной работе? Знаешь, после этих уроков труда хочешь — не хочешь, а потащишься в институт.
   — Тогда будет не справедливо: одни люди должны делать черную работу, а другие белую. Нужно, чтобы каждый три дня в неделю занимался умственным трудом, три — физическим.
   — Ну, поехала, вечно тебя заносит. Никогда так не будет, чтобы врач три дня в неделю работал санитаркой.
   — Ничего меня не заносит: пока есть работа для белых и для черных, черные будут стремиться делать работу белых, а белым придется выполнять ту работу, которая останется.
   — Бред. Посмотри лучше на Обезьяну: подскочил к Пшеничному и шушукается с ним. Наверно про нас говорят.
   — Меня ни тот, ни другой не интересует.
   — Конечно, Обезьяна, дурак, только и может, что гадости говорить, а вот что Пшеничный в нем нашел?
   — Лар, Мастер к нам идет. Сейчас влепит по три балла.
   — Не пугай, за тройку, знаешь, что со мной дома сделают. Слушай, будь лапочкой, поточи немного мой ключ, а я сбегаю в туалет подержу под холодной водой ладошку.
   Опять из— за Ларуськи взглянула на него и на нее. Просто напасть какая-то: столько времени держалась -и вот, пожалуйста. Что за безволие?! Ведь прекрасно знаю, что такое Ларка и Пшеничный. Нет, не могу удержать глаза на своем рабочем месте.
   — Ты тут мой ключ, спящая красавица, не запорола? Возишь по нему напильником, а у самой глаза полузакрыты. Звонок ведь скоро.
   — Вроде не запорола. Измерь штангенциркулем.
   — «Измерь». Тебе-то что, ты и так Мастера на «пятак» охмуришь, а мне не ниже четырех нужно домой принести.
   — Ну-ка, душеньки-подруженьки, что тут у нас с размерами получается? Та-ак, не плохо… Еще три десятых с этой стороны убрать — и хорош! Дайте-ка напильник, видите, на него нажимать надо равномерно, а вы где гладите, где сдираете.
   — Интересно, на четыре балла мой ключик потянет?
   — На «четыре» говоришь? Можно даже пять поставить. Вот только здесь дополируй.
   — А в дневничок можно?
   — В дневник? Что ж, давай и в дневник. А у подружки черноглазой как дела? Ну-ка, штангенциркулем прикинем. Не густо. Пяти десятых не хватает, что ж ты так? Всегда такая старательная. Даже жаль четверку ставить.
   Надо же, Мастеру меня жалко? Да за что мне четверку ставить? Тут и на тройку-то едва-едва наскребется. Если б на заводах так люди работали, у нас бы каждый гаечный ключ стоил как золотой.
   Интересно, что он Ларе сказал? Стоп. Это запретная тема.
   — Гляди, пять баллов поставил. Ну, до чего простой мужик.
   Действительно, наивный человек: верит, что дает нам путевку в жизнь. Что это, тридцатые годы? Кто тут хочет работать: Ларуська — ради отметки, я — потому что неудобно перед учителем? А остальные не удосуживаются даже сделать вид.
   Опять посмотрела на Пшеничного… На вас гляжу, «чего же боле? Что я могу еще сказать? Теперь я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать. Но вы к моей несчастной доле хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня».
 
*
 
   — Придешь ко мне после школы уроки делать?
   — Я как-то…
   — Ясно. Тебе Ларка запретила со мной дружить. До чего же она непорядочная.
   — Что ты! Просто мне дома велели в магазин сбегать, продукты купить.
   — А после продуктов?
   — После? Конечно. Я обязательно. Только ты про Ларку не думай ничего такого.
   Уф, почему мне приходится без конца выкручиваться? Живешь как вор-карманник, того и гляди, за руку схватят.
   — Лару-уся! Ты что не слышишь, к тебе подружка пришла.
   — Иду-у.
   — Раздевай, Ларуся, гостью. Я пока на кухне. Оладушек вам напеку. У меня как раз тесто поспело.
   — Лар, она что, меня не узнала? Или забыла, что про меня говорила?
   — Ш-ш-ш, ничего она не забыла. У нее память, знаешь, какая — ого-го! Просто подлизывается. Хочет показать, какая она гостеприимная хозяйка. Зачем ты штору отодвигаешь?
   — Хочется посмотреть, как выглядит улица из окна первого этажа. Я у тебя так давно не была, что почти все забыла.
   — Опусти штору, ничего ты отсюда не увидишь. Это только она умеет: ты еще, поди, по Карла Маркса шла, а она уже: «Ларусенька, вон твоя одноклассница в новом пальто идет. Уж на натуральный-то воротничок для единственной дочери родители могли бы разориться».
   — Это уже не новое пальто!
   — Ш-ш-ш, говори шепотом.
   — Что это ты, девочка, стала редко к нам захаживать? Без тебя Ларуся все дома да дома, даже с собачкой погулять ее не выгонишь. Собачка у нас старенькая, ее почаще нужно во двор выводить. Мне с моим сердцем тяжело, а Ларусю допросишься. Лора, что ж ты гостью не развлекаешь, поставь на радиолу новые пластинки. Сейчас оладушек принесу.
   — Лар, пойдем с собакой погуляем.
   — А уроки? Вот сделаем математику, я пойду тебя провожать и Белку захвачу.
   — Что вы все шепчитесь? Небось, только о мальчишках и думаете? Четверть-то ты как, девочка, кончила? Хорошо? А у нашей Ларуси тройка по алгебре и геометрии. Была бы ты хорошей подружкой, не забивала бы ей голову глупостями, а подтянула бы по математике.
   — Да я в математике тоже не больно-то сильна.
   — Так что же ваш учитель смотрит: раз дети плохо понимают, нужно получше объяснять. Или, если, к примеру, ребенок что-то запустил, нужно прикрепить к ней отличницу, пусть с ней позанимается.
   — Сейчас так не прикрепляют. Это раньше было.
   — Раньше, значит, и учителя были лучше. Ну, кушайте, кушайте оладушки-то. Кладите побольше варенья, не стесняйтесь.
   Чертово варенье, течет. Хоть бы нож и вилку дали, можно было бы кусочками отрезать. Неловко попросить, раз у них не принято.
   — Покушали?
   — Да, спасибо, очень вкусно.
   — Чу-удненько. А то на голодный желудок какое ученье. Не вставайте, не вставайте, я посуду уберу, столик вам вытру. Сидите не отвлекайтесь.
   — Лар, что с тобой? Я тебе уже третий раз задачу объясняю, а ты только киваешь и ничего не слышишь.
   — У меня сегодня ничего в голову не лезет. Ты давай решай, а я у тебя перепишу. В другой раз объяснишь.
   — Ты чем-то расстроена?
   — Ш-ш-ш, что-то мне мать не нравится. Носом чую что-то не так.
   — Брось ты, она сегодня во все ямочки улыбается.
   — Ш-ш-ш, не поднимай голову. Ей в зеркало все видно.
   — Ну, как дела, девчата? Закончили уроки?
   — Да, на завтра было очень мало задано.
   — Чу-удненько. А вот не угодно ли вам взглянуть на эту вещицу. Знакома она вам?
   — Наш дневник!!!
   — Ах, так ты, девочка, оказывается, эту вещь прекрасно знаешь? Может быть, тебе еще известно, где она лежала?
   — …
   — Что же ты молчишь? Я думала, что девочка из культурной семьи не приучена врать.
   — В этом дневнике нет ничего плохого. И потом мы его давно забросили.
   — Ах «ничего плохого»? Зачем же ты тогда подучила Ларусю спрятать его от матери?
   — Я не учила… Просто в нем все выдумано…
   — Ты не увиливай, говори прямо: советовала Ларусе спрятать дневник?
   — Нет, то есть да.
   — А-а-а, так это ты сама, мерзавка, додумалась мать обманывать?
   Какое жуткое слово «мерзавка». Хуже, чем удар. Оно вышвыривает человека из дочери в черную пустоту.
   — Ларуся не виновата. Это я… Я просто думала, что взрослым неинтересно читать всякую ерунду.
   — Ах, все эти записки от мальчиков ты называешь ерундой? Хороша подруга, нечего сказать. А, по-моему, в вашем возрасте это ничто иное, как распущенность.
   — Это не от мальчика. Это была игра такая. Пшеничный ничего об этом не знает.
   — А-а-а, так его зовут Пшеничный?! Я вот сейчас позвоню по телефону отцу этого вашего Пшеничного и выясню, что за игры его сын устраивает вместо того, чтобы учиться.
   — Ой, не надо, пожалуйста.
   — Нет надо. А мало будет, поставлю его перед школьным собранием, и пусть он перед всеми отвечает, что он тут в Ларусином дневнике насочинял.
   — Пшеничный ни-че-го не сочинял!
   — Чья же это писанина?
   — Моя… Ну, я думала, что получится как бы роман в письмах. Был такой жанр в прошлом веке.
   — Ах, рома-ан? Странные у тебя, девочка, понятия. Мне бы хотелось отгородить мою дочь от такого влияния. То-то я заметила, что она и учиться стала хуже и дерзит. А что, твоя мать совсем не контролирует твои, так называемые, романы?
   — Нет, почему, она спрашивает меня о школе. Но под матрасами у нас рыться не принято.
   — Ах, та-ак! Значит, пусть из моей дочери кто угодно вырастет, а я не имею права даже вмешиваться?! Ну, уж нет! Не будет этого! Я скорее сдохну, чем моя дочь станет проституткой!
   — Зачем вы так?
   — Твоя мать еще горько пожалеет о своем легкомыслии! Локти будет кусать, да поздно!
   Ну, что она развопилась, я же не хотела ее обидеть? Даже неудобно смотреть, взрослый человек, а ногами топает.
   — А ты что глазищи-то бесстыжие вылупила?! Мать умирает, а она стоит как столб, капли не принесет! Иди же, кровопийца!
   — Вы бы легли в кровать, раз у вас сердце больное. Ларуся сейчас капли принесет.
   — Не учи, что мне делать. Я еще пока в своем доме и сама знаю, ложиться мне или нет! Ой-ой, как колет, прямо всю грудь разворачивает! Чего стоишь, скажи этой мерзавке, чтоб грелку принесла!
   — Лар, она грелку требует.
   — Знаю. Я уже воду поставила. Зачем ты ей про Пшеничного сказала?
   — Но ведь она бы его отцу позвонила!
   — Она тебя на пушку брала. Держи грелку. Как только вскипит — нальешь. Я пойду ее укладывать.