Страница:
— Ася, вспомни, ты же стихи писала. Вдруг из тебя знаменитый поэт выйдет. Представляешь, через десять лет твои стихи во всех журналах будут напечатаны. Комнату отремонтируют, вымоют и сделают музеем. Правда, одна комната музеем не бывает. Только дом или квартира. Ну, ничего, ты будешь первой коммунально-квартирной знаменитостью. А? Только, пожалуйста, не иди в интернат.
— Лаш, по-моему, мадмуазель не нравится моя комната. Она находит ее чересчур грязной. Ну-ка, сбегай, сооруди веничек.
— Гы, пусть сама метет.
— Или это она про оторванные обои? Дико извиняемся, но обои отошли от сырости, пришлось их совсем ободрать.
— Ты их нарочно ободрала, чтоб страшнее все выглядело. Знаешь что, давай мы, как раньше, вымоем здесь все, обои подклеим. Тебе станет уютнее, и не нужен будет интернат.
— А мне и так уютно. Лаш, по-моему, мадмуазель считает меня плохой хозяйкой, ну-ка, сооруди чаёк.
Не понятно, почему Ася на меня злится как на врага, а со сплетницей Лашей дружит? Неужели ей не противно смотреть на дряблые щеки и лошадиные зубы?
— Ася, зачем ты при Лаше все говоришь?
— А чего? Она — девка простая, последнюю рубашку отдаст.
— Кому нужна ее толстая рубашка?
— А-а, приволокла чайник, молоток! Сейчас с пряничками похлебаем. Вчера за ними в булочной стою, а на меня дядька сзади табачищем так и пышет. К уху наклонился и сипит: «Хочешь, деточка, я тебе конфеток куплю?». А сам жмется ко мне, сопит. Ну, я разворачиваюсь и как на всю очередь завоплю: «Катись-ка ты, старикан, со своими конфетами колбаской по Малой Спасской!». Он сразу: «Тише, тише ты!» И смылся.
— Зря ты, Аська, кричала. Небось, он не карамелек бы купил. Ты бы, если шоколадные, — цоп и деру! Пьяный, не догнал бы.
Дура эта Лаша! Как ей только не стыдно! Хоть бы Ася рассердилась и выгнала ее.
— Ну, девчата, налетай на пряники. Может, последний раз в такой теплой компании чаек пьем. Весна-лето пролетит, и забреют меня в новую жизнь.
— Ася, ты не огорчайся. Даже если тебя отправят в интернат, то это не надолго. Седьмой класс и все. А дальше уже старшая школа.
— Много ты понимаешь! Я же сказала — я сама туда хочу! Точка!
— Зачем же ты тогда плачешь?
— А это, мадмуазель, не ваше дело. Шли бы вы домой. Поздно уже. Вас там мамочка заждались. Ругать будет.
Ну вот, вместо того, чтобы Лашу выгнать, выгнала меня. И действительно, чем мы ей можем помочь? Только растравляем своим сочувствием. Не надо было мне опять влезать с этим интернатом. Лучше бы взяла в руки швабру и выдраила пол. И то больше бы было проку. А то: «Бедная Ася, бедная Ася», а сама сидит и пьет чай с ее пряниками. Чем, спрашивается, я лучше Лаши?
— Бешеная Аська — то смеется, то плачет.
— Люся, как ты не понимаешь — ей же очень трудно одной.
— Не понимаю я ее мамашу: по мне, родила ребенка — так воспитывай, заботься о нем. Или нечего было рожать. Слушай, пошли ко мне, у меня мать пирожки сегодня с капустой печет. Вкуснятина, пальчики оближешь.
— Да, нет… поздно уже, мне еще уроки делать.
— А завтра? Слушай, пошли со мной завтра после школы, поможешь мне алгебру делать. Я в математике — ни бум-бум, а скоро контрольная.
— Не знаю, у меня завтра английский…
— Тогда послезавтра. Скажу матери булочек напечь. С маком. Ты любишь с маком?
— Люблю.
— Ну и договорились.
Глупо как получилось: сама же ругала Лашу, и сама же к ней в гости иду. Булочки с маком есть. Ладно, про булочки я просто так… а по математике придется помочь. Раз не сумела отвертеться.
Зря я надеялась, что Лаша забудет. Лаша не забыла. Наоборот, через два дня подошла на перемене и напомнила мне, чтоб я без нее не уходила. А после уроков стояла в дверях класса и ждала. Я прошмыгнула мимо Аси, чтобы она не подумала, что я предательница. Но Ася на меня даже не взглянула.
Лашина и вправду жила в том же самом доме, что и Ася, только в другой парадной.
— Звонись четыре раза. У меня руки заняты. Запомни, к нам всегда звониться четыре раза.
Мама Лашиной оказалась такой же толстой как Лаша. Даже еще толще. Из квартиры пахло сдобным тестом.
— А-а, Люсенька, это и есть та девочка, которая будет тебе помогать по математике? Ну, проходите, не выстуживайте квартиру.
Странно, почему Лаша плохо учится? Учителя думают, что она просто уроков не делает. А она делает.
— Кушай, Люсенька, скорее, а то опять с уроками до ночи просидишь.
Сидеть за уроками Лаше есть где: целая собственная комната. Правда, про Асю тоже можно было бы сказать, что у нее отдельная комната, но Ася тащит ее на себе, как черепаха, а Лаша расселась, как в карете, и ее мамочка везет.
— Уютненько у меня, правда?
— Да, удобно. Особенно вот это: крышку откроешь — письменный стол, крышку закроешь — книжный шкаф.
— А-а, секретер. Барахло. Их на батькиной мебельной фабрике выпускают. Вот у меня мамаша на польский гарнитур записалась — это да! Только ей батька денег не дает, на машину копит.
Почему же Лаша все-таки плохо учится? Вон у нее какие книжки-тетрадки чистенькие, все по полочкам разложено, с закладками. В классе говорят, будто она зубрилка. А что плохого, если человек добросовестно учит?
— Какой нам номер задали? 564? Ой, задача. С уравнением. Ни за что не пойму.
Да, я помню это ощущение, что задачу ни за что будет не решить, оно меня в младших классах просто задавливало. Как бы мне Лаше объяснить, что задача — не дорога, по которой идешь, и все, что видишь, подсчитываешь. Это скорее болото — нужно догадаться, где кочки, и скок-скок по ним. Один неверный шаг — увязнешь, тогда — начинай все с начала.
— Да ну, ты как-то непонятно объясняешь. Ты лучше в своей тетради реши, а я перепишу.
Зря Лаша сердится. Думает, я ее обманываю. Будто математика — это магазин, где обсчитывают и обвешивают.
— Занимаетесь, девочки? Ну-ну, умницы. А я вам молочко с горячими булочками принесла. Не буду вам мешать, вот сюда столик поставлю и уйду.
Ой, мама Лаши и вправду слойки испекла. Вкусные какие! Неужели у них каждый день праздник?
— Толстая я, да? Это все из-за математики. Я как расстроюсь — всегда много кушаю. Мне вот булочки нельзя — а я ем. Потому что за всех переживаю: за тебя, что ты, ну… какая-то не такая, за Алку, что у нее ноги кривые, за Бояркова, что плохо учится, за Асю, что у нее такая мать, — ну, просто за всех. Я даже кошек уличных жалею и всегда им что-нибудь из дома выношу.
— Да, без Аси действительно в школе будет пусто. А почему я — «не такая»?
— Ну, ты вся неправильная. Прямо как еврейка. Слова у тебя какие-то не такие. С учителями ты не умеешь разговаривать. Спрашиваешь все у них, как будто вынюхиваешь чего. И Аська твоя — хоть и заводная девчонка, но очень уж развратная. Хотя при ее, не приведи господи, матери, еще не такой станешь.
— Ася не «развратная», а раскрепощенный, взрослый человек.
— Во-во, вы с Аськой похожи: обе в жизни ничего не понимаете, а воображаете о себе, бог знает, что. За это вас и в классе не любят.
Ее, Лашу, больно любят! Как ее только не дразнят, как только не толкают, особенно мальчишки. А она хихикает, считает, что с ней заигрывают.
— Решила? Делай следующий номер, а я пока этот перепишу.
Она, конечно, добрая — кошек жалеет и булочки у нее вкусные, но страшно смотреть, как она своими лошадиными зубами пережевывает нашу с Асей жизнь.
— Кончили уроки? Вот и хорошо. Ты, девочка, почаще к Люсеньке приходи, вместе уроки веселее делать.
Нет, больше не приду. Ася может сколько хочет греться у сдобной Лаши, а я не могу. Это предательство по отношению к Асиной независимости. Когда человек сам предает себя — с этим ничего нельзя сделать. Но другие его предавать не имеют права. И я не буду.
— Мам, я тебе говорила, что Асю со следующего года в интернат переводят.
— Ну что ж, может быть, это и не такое плохое решение. Сейчас интернатам уделяется большое внимание. Есть даже специальные интернаты для детей, родители которых на год, на два уезжают за границу работать.
— Но Асина мама никуда не уезжает.
— И в других интернатах стараются одевать детей лучше, разнообразнее, закупается хорошая мебель. Все-таки ребенок в таком неустойчивом переломном возрасте не будет предоставлен самому себе.
— Но Ася привыкла к свободе. Она не может парами гулять и строем ходить в столовую.
— Девочка она действительно очень самостоятельная, но контроль все-таки необходим. Ты бы вот что лучше сделала: позвала бы ее к нам в субботу. Пока отец твой в командировке — диван свободен, Ася у нас бы поужинала, а в воскресенье мы бы взяли ее с собой на дачу.
Скажет мама! Что у нас дача — для гостей, что ли? Там не отдыхать, а работать нужно. У Аси и так в комнате все обои ободраны — ни тепла, ни уюта, а мы ее потащим по мокрой растаявшей жиже мерзнуть в каменных ледяных стенах. Мне самой-то страшно туда ехать, не то? что Асю приглашать. Хорошо бы Ася не согласилась ночевать у нас и ехать на, так называемую, дачу.
Но Ася почему-то сразу согласилась.
Вечером, когда пришла мама, мы пили чай не на кухне, а в комнате. Застелили круглый стол веселой скатертью в красный и синий горошек, мама нарезала ватрушку и песочный пирог с вареньем из кулинарии. Ася держала чашку, обхватив ее ладонями, будто хотела втянуть в себя тепло не только губами, но и руками. Я только сейчас заметила, какие у нее большие руки. И совсем взрослые, даже ногти накрашены. Почему же тогда с мамой она разговаривает, будто ребенок? И мама ей: «Асенька, Асенька…». Косу ей переплела, диван ей постелила, рубашку ночную погладила. Мне она, между прочим, ничего такого не делает. Будто я Золушка в семье, а она родная дочка.
Ну и пусть. Вот нарочно буду завтра больше всех работать: вымокну, простужусь и никому ни слова не скажу. Они потом спохватятся, что на меня внимания не обращали, да поздно будет.
То, что мы увидели на следующий день около нашей дачи, превзошло все мои ожидания. Ничего себе приехали отдыхать! Дверь разбухла, без топора ее никак не откроешь. Нужно лезть через форточку в заднем окне, чтобы выбивать ее изнутри. А за домом что твори-ится! К окну через груды досок не пробраться, воды по колено! Разве что на крыльях, как ворона, — порх — и на окне.
— Ну что, девицы-красавицы, придется этот хлам за домом разобрать. Во-первых, он скапливает сырость и гниль у стен, во-вторых, к окну нам все равно нужно как-то пробраться, чтобы в дом войти.
Расчистить эти завалы?! Скажет тоже мама! Да тут и полк солдат не справится. И вообще, какой это ДОМ?!! Дом дает беззащитному человеческому телу тепло, а этот сам старается высосать из тебя последние капли промозглыми стенами.
— Ничего, девоньки, глаза страшатся, а руки делают.
Мама натягивает хирургические перчатки, а сверху надевает заскорузлые брезентовые рукавицы. Ася ухватывается за конец прогнившей доски и тащит ее к беседке. «Глаза страшатся…», мои-то глаза ничего, я эти доски каждый год вижу, но Ася-то ведь гостья! Разве так мы папиных гостей принимаем?
— Вот Асенька молодчина, вот помощница!
Ага, понятно: Ася, значит, молодчина, а на меня — ноль внимания. Между прочим, Ася только по одной доске берет, а я вон какую бревнину волоку. Хоть бы кто сказал, чтобы я поменьше тащила, а то надорвусь. Ну и ладно, нарочно буду самые большие брусья выбирать. Вот, ладонь содрала, теперь заражение крови будет. Пусть будет. Ботинки вдрызг промокли. Простужусь. Пусть. Все равно им без меня в форточку не влезть — там нужно знать, за что зацепиться, куда ногу ставить, чтобы не провалиться в подвал.
— Промокла, Асенька? Ничего, скоро в дом проберемся, чаем согреемся.
Мама прокопала канавку, чтобы отвести из-за дома воду. Надо же, ручеек побежал. Веселый… Только ему завал из кирпичей мешает. Мне-то что, я могу по три и даже по четыре кирпича таскать. Вот, пожалуйста, запросто. Только руки ноют — то ли от холода, то ли от тяжести…
— Ну, вот и до окна добрались. Боюсь, Асенька, что в окно придется тебе лезть, у нас сегодня кое-кому вожжа под хвост попала.
Пусть. Пусть Ася лезет. Все равно она по доскам не проберется. А если и проберется, не будет знать, где бить топором, чтобы вышибить дверь. Мне и здесь работы достаточно: канаву углубить, арматуру разобрать… В конце концов я могу и вообще без чая обойтись. И без бутербродов. Человек может больше месяца без пищи прожить.
— Ну, Асенька, ты просто наша спасительница. Прямо не знаю, чтоб мы без тебя сегодня делали!
Ну— ка, загляну, что за зиму в доме сделалось, раз «спасительница» сумела дверь вышибить.
Ого! Вот это да! Тут разруха похлеще, чем снаружи! Воды в подвале опять целое озеро. И старая рама опять плавает. Вроде бы мы ее осенью с мамой вытаскивали? А что с полом в задней комнате! Какие там в прошлом году уложили белоснежные отструганные доски — хоть языком их лижи! А теперь это вздыбившиеся скользкие спины бронтозавров.
Темная кирпичная дорожка стены, гаревая дорожка, белая тропка из нового кирпича, где вы? Вся стена черная и мокрая. На ней беспомощно пляшет желтый язычок керосинки. Мама подворачивает фитиль, чтоб не коптил. Что может согреть такой огонек? Только глаза. Ася сидит на тюфяке, сжавшись в комочек. Она, наверно, совсем продрогла. Нужно бы сказать ей, чтобы она не смотрела на чайник. Чайники они такие: если их ждешь, они нарочно долго-долго не закипают. А стоит отвернуться, сделать вид, что он тебе не очень-то и нужен, как он сразу раз — и засопел.
— Ну, вот и чаек подоспел. Не сидите, девчушки, нахохлившимися воробышками. Берите кружки, разворачивайте бутерброды. Сейчас чаем душеньку согреем, веселее станет.
Бессовестная я все-таки, сердилась на Асю, будто она к моей маме хочет в дочки подлизаться. А Ася целый день на нас работала. Вымокла. И теперь ей, замерзшей, ехать в свою пустую комнату. До меня только сейчас дошло, почему она с Лашей дружит. У Лаши уютный теплый дом, в котором никто никогда не может остаться один.
Когда я вырасту, у меня будет много детей. Чтобы рядом с каждым ребенком был брат или сестра. Сестра не может взять и исчезнуть. В большой семье кто-нибудь да будет рядом с тобой. И еще: если бы и нас в семье было много, мы бы и с дачей справились. Наших сил и тепла хватило бы на то, чтобы согреть и очеловечить эту промозглую махину. А так, мы всего лишь три крохотных живых комочка: мама, папа и я. И у нас не хватает даже сил, чтобы держаться вместе.
— Что я говорила — «глаза страшатся, а руки делают». Какую мы сегодня работу провернули! Еще один такой воскресник — и дача к весенне-летнему сезону будет готова.
Опять «Дача»! Дача — это у Пе-ту-ших! У них в голубеньких домиках с белыми занавесками отдыхают дачники. А мы строим ДОМ. Строим — это значит, превращаем слабое беззащитное тепло своего тела в стены, крышу, окна. Чтобы потом, когда-нибудь, дом вернул наше тепло тем, кто в нем будет жить.
— Ба, зачем ты поехала на похороны?
— Тебя не спросилась. А ты чего не поехала?
— Я в школе была. Мама сказала, что я должна помнить его живым.
— Чудит твоя мама.
— Нет, правда, зачем?
— Чо тут такого? Чай не чужой он — как никак родной отец моей дочери.
— Так выглядит, как будто ты хотела посмотреть на его жену.
— Чо я ее не видела, что ли? Вредная нация — ни слезинки не проронила.
— Не вредная, а гордая.
— Я и говорю, гонору много. А эта кикимора чо притащилась?
— Бабушка, как можно про человека, кончившего математический факультет университета сказать «кикимора»?
— Чо, не похожа, что ли? Тощая и в шляпе.
— Антонина Ивановна — старый друг деда.
— Пря-ям! У него таких «друзей» в каждой деревне было по штуке.
— В какой деревне?
— В такой. Я когда в двадцать первом к нему с дитем малым в Сибирь приехала, у-у-у мне про его мораль-то армейскую порассказали…
— Зачем ты с маленьким ребенком в такую даль поехала?
— С голодухи еще не туда побежишь. Фабрики-то в Твери позакрывали. Работы никакой. Все вещи в доме уже давно на картошку сменены. Ни одеть, ни передеть нечего. Дите опухло, синий глазок едва виднеется. А в Сибири-то муку-яйца на военный паек давали.
— Это он тебя позвал?
— Ка-ак же, позовет он…ему без жены на всю Сибирь свобода была.
— Какая свобода — там война шла.
— Да он при штабе писарем был, чего ему. Я с дитем малым в разбомбленном поезде две недели ехала, горшок детский — и тот в отцепленном вагоне остался, а он не хотел поначалу меня даже начальству представлять. Чтоб паек на семью выдали.
— Почему?
— Стеснялся. Я тогда худющая была, волосы из-за тифа обкорнаны. И платьишко из марли пошито.
— Вряд ли он бедности стеснялся — сам ведь не из богачей.
— То-то и оно. В девках, бывало, с ярмарки идем: он по одну сторону семечки лузгает, я по другую. Подружки надо мной надсмехаются: мол, косолап мой ухажер, тоща да сутулый. Это ему армия выправку-то дала. Он и загордился.
— Чем?
— У-у-у, такой барин стал — не подходи! Я попервости муку-то как увидела, живо пирожков с капустой-картошкой сварганила и на станцию. Думала пирожки продать да свининки подкупить. Ему же дураку щец наварила бы. Домашненьких. А он как узнал, у-у-у, расфордыбачился — позорю, мол, его перед сослуживцами.
— Действительно, нехорошо: ты же жена военного.
— А чо такого — я ж не краденное.
— А почему ты сказала, что у деда в каждой деревне было по женщине?
— Дак у них там, у штабных охальников, штаны вовсе не застегивались. В каку деревню расквартируют — они шасть по солдаткам. И сыты, и пьяны, и нос в табаке! Во-о шею за службу нагулял — что у твово бугая! Тьфу! Терпеть на могу мужиков — как один кобели! И твой батька такой же!
— Мой папа другой! Зато ты два раза замужем была.
— Так дрова пилить-колоть надо! Хорошо у нас в Сибири денщик Никифор был. Он лошадку запряжет, воды привезет, дров нарубит. А то я к деревне непривычная — хоть караул кричи.
— Денщик не у вас, а у деда был.
— Ой, не говори, такой мужичок был ладненький. Он нас и на сортировочную станцию свозил, где наш разбомбленный вагон остался. Нашла я свои зимние вещи: шубы, платки. А то бы с дитем окочурились с ихними зимами. Вот, веришь ли, дите не за батькой родным, а за денщиком ходило: «Нитифор-Нитифор» лепетало.
— Бабушка, про умерших говорят либо хорошо, либо ничего. А ты его ругаешь, как живого.
— Я правду говорю. Это ты первая ко мне пристала.
— Я не приставала.
Ну и зря не поехала на военные почести посмотреть. Так все чинно, торжественно было. Ордена несли на подушечках, генерал выступал, курсантики стояли. Только могила подкачала. Я аж ахнула — полная воды. Так в воду гроб и опустили. Обидно.
Действительно, некрасиво я с бабушкой говорила. Наверно, потому что я смерти боюсь. Еще когда мама сказала, что у дедушки рак легкого, я сразу поняла, что он скоро умрет. У-м-р -е-т — даже слово страшное. Потому что, если про кого-то сказать «умер», то он тут же перестает быть дедушкой и даже вовсе перестает быть человеком. Голос, усы, китель де-душ— ки… превращаются в голове в серый бесформенный комок, который хочется незаметно выбросить в яму с водой.
Хорошо бы у человека, как сказала тетя Влада, была душа. Она бы ушла отсюда прямо в рай или ад и не надо было бы о ней думать. Но вдруг душа не захотела бы отсюда уходить, а стала бы бродить среди живых и пугать их? И таких душ стала бы целая уймища, ведь мертвых больше, чем живых? Нет, так было бы плохо. Лучше, когда бога нет, и души нет.
Тогда остается только тело. Которое противно гниет.
Когда у нас ремонтировали трубы, перекопали всю улицу. Рабочие лопатами вышвыривали на поверхность куски сгнившего дерева от гробов. Девчонки кричали: «Айда в траншеи искать золотые кольца и серьги!» Жутко было по улице ходить. Казалось, что если под всем Лесным и Карла Маркса могилы, значит и под всем Ленинградом мертвецы. И дома прямо на могилах стоят, и троллейбусы по ним ходят, и люди смеются, едят мороженное…
Что же будет, когда мы все умрем, и после нас умрут, и после тех — тоже? Вся земля покроется телами?
Это как— то неправильно придумано. Я так не хочу умирать.
Через две недели мы и вправду поехали на дачу.
Только теперь без Аси. За нами увязалась бабушкина соседка Анюта с сыновьями. Ну, теперь про нашу «дачу» весь город узнает.
В поезде Анюта шепталась с мамой про какие-то свои болезни с таким видом, будто про них неудобно говорить вслух. А сама на себе все руками показывала. Сыновья смотрели в окно электрички и молчали. Можно подумать, что они вообще друг с другом не знакомы.
Когда дошли до озера, Анюта стала восторгаться озером: «Ах, как здесь чудно купаться!» Когда шли лесом: «Ах, какой замечательный лес для прогулок!». И солнце чудесное, и дорожка, и первая травка. Ничего, скоро дойдет до нашего дома, и увидит все чудеса сразу. Ей только нужно очки сделать, которые превращают чужие глаза в свои, чтобы на наш дом смотреть.
— Ого, какой домина! На такую хоромину никаких денег не напасешься! Одной краски сколько уйдет!
Анюта распаковывает сумку и вынимает из нее две банки с краской. Неужели она собирается тут красить? Зачем? Ведь если дом не покрашен, значит, он еще строится. А если сейчас намазать зеленым и коричневым, значит, все уже закончено, и дом такой уродиной останется навсегда.
— На заводе какой хошь краски достать можно. Меня там все знают: шутка ли, на одном месте двадцать лет отбарабанить. Вот эта салатовая для стен — самый шик, голубая — простит, а эта — благородная. А эту я — для пола. Сгниет ведь пол-то от такой сырости. Ну, ничего, вот тепло установится — я вам мигом кровельщиков пришлю. А то без крыши разве может дача стоять.
— Некрасивый будет пол, если его покрасить. Лучше просто отмыть добела. Чистое дерево в сто раз уютнее крашеного.
— Мала ты еще о строительстве рассуждать.
— Но папа сказал, что будет штукатурить, отделывать…
— Твой отец неизвестно, когда приедет, а жить летом надо в покрашенной, как у людей, даче.
Почему мама не скажет Анюте, что это — не ее дом, и чтоб она тут не распоряжалась? Нет, не говорит. Улыбается Анюте, будто Анюта тут главная. Нарочно услала меня из комнаты, велела развешивать на солнце отсыревшие за зиму тюфяки и одеяла. Ладно, как хотят. Раз Анюта здесь своя, а я чужая, я поволокла бегемотину — тюфяк — наружу.
— Чего как ураган носишься, гвозди с досок смахиваешь.
Анютины сыновья настилают черный пол в передней комнате. Неправильно настилают: папа говорил, что нужно обязательно просмолить рубероид и засыпать шлаком. Иначе это — халтура.
— Мам, прежде чем пол настилать, нужно воду из подвала вычерпать.
— Вот раз ты так хорошо все знаешь, и займись этим. Только относи, пожалуйста, воду подальше от дома, выливай прямо в канаву.
Одной целый подвал вычерпать?! Думаете, я волшебница? Ладно. Как прикажете. Могу и озеро ведрами осушить. Где-то здесь веревка валялась, надо к дужке привязать. Раз — зачерпнула, два — вытянула, три — ухватилась за дужку, четыре — понесла воду в канаву, раз — зачерпнула, два -… между прочим, люди вообще зря дома строят — столько сил тратят, а дома только землю уродуют. Лучше бы изобрели одежду с электрической проволокой внутри, и тогда можно было бы жить прямо в прекрасном лесу, на берегу озера или у моря — где захочешь. А в городах оставить только дворцы: театры, музеи, кино.
Два — вытянула ведро, три — ухватилась за дужку, четыре -… или послать ракету не с лайками, а уже с людьми к инопланетянам, и попросить у них несколько умных машин. Нет, нехорошо получится: приехать на все готовенькое и сразу: «Ах, какие у вас машины! Дайте нам хоть одну — воду из подвала вычерпать». Ладно! И без инопланетян обойдемся! У меня и без них все здорово получается! Раз — вытянула ведро, два — ухватилась за дужку…
— Слушай, пацанка, шла бы ты погулять, а то нахлюпала везде воды — не пройти, не проехать.
Та— ак. Маме я не нужна. Анютиным сыновьям помешала. Может, мои малярные таланты пригодятся?
— Анна Григорьевна, у вас лишней кисти не найдется?
— Чего ж не найдется, бери вот мою. Я и валиком управлюсь. Вдвоем мы раз — раз и готово.
Вот это скорость у Анюты! Кто бы мог подумать, что такой колобок, так быстро работает. Комнату не узнать: где серая шлаковая дорога, где вцементировавшаяся подушка, где аллея из белого кирпича? Все зеленое-презеленое, аж «салатовое»!
— Вы, Анна Григорьевна, так темпераментно работаете, что приятно смотреть.
— Не стыдно тебе, такой молоденькой, говорить неприличными словами?
Что же тут неприличного? Я хотела комплимент Анюте сделать. Папа всегда, когда ругает чей-нибудь номер, говорит: вялый, нетемпераментный. Это означает, нет ритма, энергии.
Неужели одно и то же слово у разных людей может означать совсем противоположное?
Между прочим, красить тоже тяжело, рука мгновенно затекает. А Анюта все катает и катает валик. Может, ей легче, потому что она красит по кирпичу, а я по не струганным доскам?
— Работать я люблю. Люблю, чтоб все в руках горело. Вот, к примеру, чем я своего второго мужа взяла? Ну, пришел он ко мне по-хорошему, без похабства, ну чаю попили. А я сразу раз-раз — посуду убрала, чашки мигом вымыла. Он посмотрел — хозяйка. В жены годится. Так и сладилось у нас. А которые лентяйки да копуши, те век в девках просидят.
Действительно, что Анютины мужья в ней нашли: маленькая, толстая, и лицо будто из размякшего пластилина вылеплено… «Кабы я была царица, — говорит одна девица, — я б для батюшки царя…» — интересно, зачем бы это царю с его сотней слуг ткачиха да повариха? Вот сейчас, когда слуг нет, жена — это все «три девицы под окном» в одном лице. Даже в таком пластилиновом сойдет.
— Лаш, по-моему, мадмуазель не нравится моя комната. Она находит ее чересчур грязной. Ну-ка, сбегай, сооруди веничек.
— Гы, пусть сама метет.
— Или это она про оторванные обои? Дико извиняемся, но обои отошли от сырости, пришлось их совсем ободрать.
— Ты их нарочно ободрала, чтоб страшнее все выглядело. Знаешь что, давай мы, как раньше, вымоем здесь все, обои подклеим. Тебе станет уютнее, и не нужен будет интернат.
— А мне и так уютно. Лаш, по-моему, мадмуазель считает меня плохой хозяйкой, ну-ка, сооруди чаёк.
Не понятно, почему Ася на меня злится как на врага, а со сплетницей Лашей дружит? Неужели ей не противно смотреть на дряблые щеки и лошадиные зубы?
— Ася, зачем ты при Лаше все говоришь?
— А чего? Она — девка простая, последнюю рубашку отдаст.
— Кому нужна ее толстая рубашка?
— А-а, приволокла чайник, молоток! Сейчас с пряничками похлебаем. Вчера за ними в булочной стою, а на меня дядька сзади табачищем так и пышет. К уху наклонился и сипит: «Хочешь, деточка, я тебе конфеток куплю?». А сам жмется ко мне, сопит. Ну, я разворачиваюсь и как на всю очередь завоплю: «Катись-ка ты, старикан, со своими конфетами колбаской по Малой Спасской!». Он сразу: «Тише, тише ты!» И смылся.
— Зря ты, Аська, кричала. Небось, он не карамелек бы купил. Ты бы, если шоколадные, — цоп и деру! Пьяный, не догнал бы.
Дура эта Лаша! Как ей только не стыдно! Хоть бы Ася рассердилась и выгнала ее.
— Ну, девчата, налетай на пряники. Может, последний раз в такой теплой компании чаек пьем. Весна-лето пролетит, и забреют меня в новую жизнь.
— Ася, ты не огорчайся. Даже если тебя отправят в интернат, то это не надолго. Седьмой класс и все. А дальше уже старшая школа.
— Много ты понимаешь! Я же сказала — я сама туда хочу! Точка!
— Зачем же ты тогда плачешь?
— А это, мадмуазель, не ваше дело. Шли бы вы домой. Поздно уже. Вас там мамочка заждались. Ругать будет.
Ну вот, вместо того, чтобы Лашу выгнать, выгнала меня. И действительно, чем мы ей можем помочь? Только растравляем своим сочувствием. Не надо было мне опять влезать с этим интернатом. Лучше бы взяла в руки швабру и выдраила пол. И то больше бы было проку. А то: «Бедная Ася, бедная Ася», а сама сидит и пьет чай с ее пряниками. Чем, спрашивается, я лучше Лаши?
— Бешеная Аська — то смеется, то плачет.
— Люся, как ты не понимаешь — ей же очень трудно одной.
— Не понимаю я ее мамашу: по мне, родила ребенка — так воспитывай, заботься о нем. Или нечего было рожать. Слушай, пошли ко мне, у меня мать пирожки сегодня с капустой печет. Вкуснятина, пальчики оближешь.
— Да, нет… поздно уже, мне еще уроки делать.
— А завтра? Слушай, пошли со мной завтра после школы, поможешь мне алгебру делать. Я в математике — ни бум-бум, а скоро контрольная.
— Не знаю, у меня завтра английский…
— Тогда послезавтра. Скажу матери булочек напечь. С маком. Ты любишь с маком?
— Люблю.
— Ну и договорились.
Глупо как получилось: сама же ругала Лашу, и сама же к ней в гости иду. Булочки с маком есть. Ладно, про булочки я просто так… а по математике придется помочь. Раз не сумела отвертеться.
Зря я надеялась, что Лаша забудет. Лаша не забыла. Наоборот, через два дня подошла на перемене и напомнила мне, чтоб я без нее не уходила. А после уроков стояла в дверях класса и ждала. Я прошмыгнула мимо Аси, чтобы она не подумала, что я предательница. Но Ася на меня даже не взглянула.
Лашина и вправду жила в том же самом доме, что и Ася, только в другой парадной.
— Звонись четыре раза. У меня руки заняты. Запомни, к нам всегда звониться четыре раза.
Мама Лашиной оказалась такой же толстой как Лаша. Даже еще толще. Из квартиры пахло сдобным тестом.
— А-а, Люсенька, это и есть та девочка, которая будет тебе помогать по математике? Ну, проходите, не выстуживайте квартиру.
Странно, почему Лаша плохо учится? Учителя думают, что она просто уроков не делает. А она делает.
— Кушай, Люсенька, скорее, а то опять с уроками до ночи просидишь.
Сидеть за уроками Лаше есть где: целая собственная комната. Правда, про Асю тоже можно было бы сказать, что у нее отдельная комната, но Ася тащит ее на себе, как черепаха, а Лаша расселась, как в карете, и ее мамочка везет.
— Уютненько у меня, правда?
— Да, удобно. Особенно вот это: крышку откроешь — письменный стол, крышку закроешь — книжный шкаф.
— А-а, секретер. Барахло. Их на батькиной мебельной фабрике выпускают. Вот у меня мамаша на польский гарнитур записалась — это да! Только ей батька денег не дает, на машину копит.
Почему же Лаша все-таки плохо учится? Вон у нее какие книжки-тетрадки чистенькие, все по полочкам разложено, с закладками. В классе говорят, будто она зубрилка. А что плохого, если человек добросовестно учит?
— Какой нам номер задали? 564? Ой, задача. С уравнением. Ни за что не пойму.
Да, я помню это ощущение, что задачу ни за что будет не решить, оно меня в младших классах просто задавливало. Как бы мне Лаше объяснить, что задача — не дорога, по которой идешь, и все, что видишь, подсчитываешь. Это скорее болото — нужно догадаться, где кочки, и скок-скок по ним. Один неверный шаг — увязнешь, тогда — начинай все с начала.
— Да ну, ты как-то непонятно объясняешь. Ты лучше в своей тетради реши, а я перепишу.
Зря Лаша сердится. Думает, я ее обманываю. Будто математика — это магазин, где обсчитывают и обвешивают.
— Занимаетесь, девочки? Ну-ну, умницы. А я вам молочко с горячими булочками принесла. Не буду вам мешать, вот сюда столик поставлю и уйду.
Ой, мама Лаши и вправду слойки испекла. Вкусные какие! Неужели у них каждый день праздник?
— Толстая я, да? Это все из-за математики. Я как расстроюсь — всегда много кушаю. Мне вот булочки нельзя — а я ем. Потому что за всех переживаю: за тебя, что ты, ну… какая-то не такая, за Алку, что у нее ноги кривые, за Бояркова, что плохо учится, за Асю, что у нее такая мать, — ну, просто за всех. Я даже кошек уличных жалею и всегда им что-нибудь из дома выношу.
— Да, без Аси действительно в школе будет пусто. А почему я — «не такая»?
— Ну, ты вся неправильная. Прямо как еврейка. Слова у тебя какие-то не такие. С учителями ты не умеешь разговаривать. Спрашиваешь все у них, как будто вынюхиваешь чего. И Аська твоя — хоть и заводная девчонка, но очень уж развратная. Хотя при ее, не приведи господи, матери, еще не такой станешь.
— Ася не «развратная», а раскрепощенный, взрослый человек.
— Во-во, вы с Аськой похожи: обе в жизни ничего не понимаете, а воображаете о себе, бог знает, что. За это вас и в классе не любят.
Ее, Лашу, больно любят! Как ее только не дразнят, как только не толкают, особенно мальчишки. А она хихикает, считает, что с ней заигрывают.
— Решила? Делай следующий номер, а я пока этот перепишу.
Она, конечно, добрая — кошек жалеет и булочки у нее вкусные, но страшно смотреть, как она своими лошадиными зубами пережевывает нашу с Асей жизнь.
— Кончили уроки? Вот и хорошо. Ты, девочка, почаще к Люсеньке приходи, вместе уроки веселее делать.
Нет, больше не приду. Ася может сколько хочет греться у сдобной Лаши, а я не могу. Это предательство по отношению к Асиной независимости. Когда человек сам предает себя — с этим ничего нельзя сделать. Но другие его предавать не имеют права. И я не буду.
— Мам, я тебе говорила, что Асю со следующего года в интернат переводят.
— Ну что ж, может быть, это и не такое плохое решение. Сейчас интернатам уделяется большое внимание. Есть даже специальные интернаты для детей, родители которых на год, на два уезжают за границу работать.
— Но Асина мама никуда не уезжает.
— И в других интернатах стараются одевать детей лучше, разнообразнее, закупается хорошая мебель. Все-таки ребенок в таком неустойчивом переломном возрасте не будет предоставлен самому себе.
— Но Ася привыкла к свободе. Она не может парами гулять и строем ходить в столовую.
— Девочка она действительно очень самостоятельная, но контроль все-таки необходим. Ты бы вот что лучше сделала: позвала бы ее к нам в субботу. Пока отец твой в командировке — диван свободен, Ася у нас бы поужинала, а в воскресенье мы бы взяли ее с собой на дачу.
Скажет мама! Что у нас дача — для гостей, что ли? Там не отдыхать, а работать нужно. У Аси и так в комнате все обои ободраны — ни тепла, ни уюта, а мы ее потащим по мокрой растаявшей жиже мерзнуть в каменных ледяных стенах. Мне самой-то страшно туда ехать, не то? что Асю приглашать. Хорошо бы Ася не согласилась ночевать у нас и ехать на, так называемую, дачу.
Но Ася почему-то сразу согласилась.
Вечером, когда пришла мама, мы пили чай не на кухне, а в комнате. Застелили круглый стол веселой скатертью в красный и синий горошек, мама нарезала ватрушку и песочный пирог с вареньем из кулинарии. Ася держала чашку, обхватив ее ладонями, будто хотела втянуть в себя тепло не только губами, но и руками. Я только сейчас заметила, какие у нее большие руки. И совсем взрослые, даже ногти накрашены. Почему же тогда с мамой она разговаривает, будто ребенок? И мама ей: «Асенька, Асенька…». Косу ей переплела, диван ей постелила, рубашку ночную погладила. Мне она, между прочим, ничего такого не делает. Будто я Золушка в семье, а она родная дочка.
Ну и пусть. Вот нарочно буду завтра больше всех работать: вымокну, простужусь и никому ни слова не скажу. Они потом спохватятся, что на меня внимания не обращали, да поздно будет.
То, что мы увидели на следующий день около нашей дачи, превзошло все мои ожидания. Ничего себе приехали отдыхать! Дверь разбухла, без топора ее никак не откроешь. Нужно лезть через форточку в заднем окне, чтобы выбивать ее изнутри. А за домом что твори-ится! К окну через груды досок не пробраться, воды по колено! Разве что на крыльях, как ворона, — порх — и на окне.
— Ну что, девицы-красавицы, придется этот хлам за домом разобрать. Во-первых, он скапливает сырость и гниль у стен, во-вторых, к окну нам все равно нужно как-то пробраться, чтобы в дом войти.
Расчистить эти завалы?! Скажет тоже мама! Да тут и полк солдат не справится. И вообще, какой это ДОМ?!! Дом дает беззащитному человеческому телу тепло, а этот сам старается высосать из тебя последние капли промозглыми стенами.
— Ничего, девоньки, глаза страшатся, а руки делают.
Мама натягивает хирургические перчатки, а сверху надевает заскорузлые брезентовые рукавицы. Ася ухватывается за конец прогнившей доски и тащит ее к беседке. «Глаза страшатся…», мои-то глаза ничего, я эти доски каждый год вижу, но Ася-то ведь гостья! Разве так мы папиных гостей принимаем?
— Вот Асенька молодчина, вот помощница!
Ага, понятно: Ася, значит, молодчина, а на меня — ноль внимания. Между прочим, Ася только по одной доске берет, а я вон какую бревнину волоку. Хоть бы кто сказал, чтобы я поменьше тащила, а то надорвусь. Ну и ладно, нарочно буду самые большие брусья выбирать. Вот, ладонь содрала, теперь заражение крови будет. Пусть будет. Ботинки вдрызг промокли. Простужусь. Пусть. Все равно им без меня в форточку не влезть — там нужно знать, за что зацепиться, куда ногу ставить, чтобы не провалиться в подвал.
— Промокла, Асенька? Ничего, скоро в дом проберемся, чаем согреемся.
Мама прокопала канавку, чтобы отвести из-за дома воду. Надо же, ручеек побежал. Веселый… Только ему завал из кирпичей мешает. Мне-то что, я могу по три и даже по четыре кирпича таскать. Вот, пожалуйста, запросто. Только руки ноют — то ли от холода, то ли от тяжести…
— Ну, вот и до окна добрались. Боюсь, Асенька, что в окно придется тебе лезть, у нас сегодня кое-кому вожжа под хвост попала.
Пусть. Пусть Ася лезет. Все равно она по доскам не проберется. А если и проберется, не будет знать, где бить топором, чтобы вышибить дверь. Мне и здесь работы достаточно: канаву углубить, арматуру разобрать… В конце концов я могу и вообще без чая обойтись. И без бутербродов. Человек может больше месяца без пищи прожить.
— Ну, Асенька, ты просто наша спасительница. Прямо не знаю, чтоб мы без тебя сегодня делали!
Ну— ка, загляну, что за зиму в доме сделалось, раз «спасительница» сумела дверь вышибить.
Ого! Вот это да! Тут разруха похлеще, чем снаружи! Воды в подвале опять целое озеро. И старая рама опять плавает. Вроде бы мы ее осенью с мамой вытаскивали? А что с полом в задней комнате! Какие там в прошлом году уложили белоснежные отструганные доски — хоть языком их лижи! А теперь это вздыбившиеся скользкие спины бронтозавров.
Темная кирпичная дорожка стены, гаревая дорожка, белая тропка из нового кирпича, где вы? Вся стена черная и мокрая. На ней беспомощно пляшет желтый язычок керосинки. Мама подворачивает фитиль, чтоб не коптил. Что может согреть такой огонек? Только глаза. Ася сидит на тюфяке, сжавшись в комочек. Она, наверно, совсем продрогла. Нужно бы сказать ей, чтобы она не смотрела на чайник. Чайники они такие: если их ждешь, они нарочно долго-долго не закипают. А стоит отвернуться, сделать вид, что он тебе не очень-то и нужен, как он сразу раз — и засопел.
— Ну, вот и чаек подоспел. Не сидите, девчушки, нахохлившимися воробышками. Берите кружки, разворачивайте бутерброды. Сейчас чаем душеньку согреем, веселее станет.
Бессовестная я все-таки, сердилась на Асю, будто она к моей маме хочет в дочки подлизаться. А Ася целый день на нас работала. Вымокла. И теперь ей, замерзшей, ехать в свою пустую комнату. До меня только сейчас дошло, почему она с Лашей дружит. У Лаши уютный теплый дом, в котором никто никогда не может остаться один.
Когда я вырасту, у меня будет много детей. Чтобы рядом с каждым ребенком был брат или сестра. Сестра не может взять и исчезнуть. В большой семье кто-нибудь да будет рядом с тобой. И еще: если бы и нас в семье было много, мы бы и с дачей справились. Наших сил и тепла хватило бы на то, чтобы согреть и очеловечить эту промозглую махину. А так, мы всего лишь три крохотных живых комочка: мама, папа и я. И у нас не хватает даже сил, чтобы держаться вместе.
— Что я говорила — «глаза страшатся, а руки делают». Какую мы сегодня работу провернули! Еще один такой воскресник — и дача к весенне-летнему сезону будет готова.
Опять «Дача»! Дача — это у Пе-ту-ших! У них в голубеньких домиках с белыми занавесками отдыхают дачники. А мы строим ДОМ. Строим — это значит, превращаем слабое беззащитное тепло своего тела в стены, крышу, окна. Чтобы потом, когда-нибудь, дом вернул наше тепло тем, кто в нем будет жить.
— Ба, зачем ты поехала на похороны?
— Тебя не спросилась. А ты чего не поехала?
— Я в школе была. Мама сказала, что я должна помнить его живым.
— Чудит твоя мама.
— Нет, правда, зачем?
— Чо тут такого? Чай не чужой он — как никак родной отец моей дочери.
— Так выглядит, как будто ты хотела посмотреть на его жену.
— Чо я ее не видела, что ли? Вредная нация — ни слезинки не проронила.
— Не вредная, а гордая.
— Я и говорю, гонору много. А эта кикимора чо притащилась?
— Бабушка, как можно про человека, кончившего математический факультет университета сказать «кикимора»?
— Чо, не похожа, что ли? Тощая и в шляпе.
— Антонина Ивановна — старый друг деда.
— Пря-ям! У него таких «друзей» в каждой деревне было по штуке.
— В какой деревне?
— В такой. Я когда в двадцать первом к нему с дитем малым в Сибирь приехала, у-у-у мне про его мораль-то армейскую порассказали…
— Зачем ты с маленьким ребенком в такую даль поехала?
— С голодухи еще не туда побежишь. Фабрики-то в Твери позакрывали. Работы никакой. Все вещи в доме уже давно на картошку сменены. Ни одеть, ни передеть нечего. Дите опухло, синий глазок едва виднеется. А в Сибири-то муку-яйца на военный паек давали.
— Это он тебя позвал?
— Ка-ак же, позовет он…ему без жены на всю Сибирь свобода была.
— Какая свобода — там война шла.
— Да он при штабе писарем был, чего ему. Я с дитем малым в разбомбленном поезде две недели ехала, горшок детский — и тот в отцепленном вагоне остался, а он не хотел поначалу меня даже начальству представлять. Чтоб паек на семью выдали.
— Почему?
— Стеснялся. Я тогда худющая была, волосы из-за тифа обкорнаны. И платьишко из марли пошито.
— Вряд ли он бедности стеснялся — сам ведь не из богачей.
— То-то и оно. В девках, бывало, с ярмарки идем: он по одну сторону семечки лузгает, я по другую. Подружки надо мной надсмехаются: мол, косолап мой ухажер, тоща да сутулый. Это ему армия выправку-то дала. Он и загордился.
— Чем?
— У-у-у, такой барин стал — не подходи! Я попервости муку-то как увидела, живо пирожков с капустой-картошкой сварганила и на станцию. Думала пирожки продать да свининки подкупить. Ему же дураку щец наварила бы. Домашненьких. А он как узнал, у-у-у, расфордыбачился — позорю, мол, его перед сослуживцами.
— Действительно, нехорошо: ты же жена военного.
— А чо такого — я ж не краденное.
— А почему ты сказала, что у деда в каждой деревне было по женщине?
— Дак у них там, у штабных охальников, штаны вовсе не застегивались. В каку деревню расквартируют — они шасть по солдаткам. И сыты, и пьяны, и нос в табаке! Во-о шею за службу нагулял — что у твово бугая! Тьфу! Терпеть на могу мужиков — как один кобели! И твой батька такой же!
— Мой папа другой! Зато ты два раза замужем была.
— Так дрова пилить-колоть надо! Хорошо у нас в Сибири денщик Никифор был. Он лошадку запряжет, воды привезет, дров нарубит. А то я к деревне непривычная — хоть караул кричи.
— Денщик не у вас, а у деда был.
— Ой, не говори, такой мужичок был ладненький. Он нас и на сортировочную станцию свозил, где наш разбомбленный вагон остался. Нашла я свои зимние вещи: шубы, платки. А то бы с дитем окочурились с ихними зимами. Вот, веришь ли, дите не за батькой родным, а за денщиком ходило: «Нитифор-Нитифор» лепетало.
— Бабушка, про умерших говорят либо хорошо, либо ничего. А ты его ругаешь, как живого.
— Я правду говорю. Это ты первая ко мне пристала.
— Я не приставала.
Ну и зря не поехала на военные почести посмотреть. Так все чинно, торжественно было. Ордена несли на подушечках, генерал выступал, курсантики стояли. Только могила подкачала. Я аж ахнула — полная воды. Так в воду гроб и опустили. Обидно.
Действительно, некрасиво я с бабушкой говорила. Наверно, потому что я смерти боюсь. Еще когда мама сказала, что у дедушки рак легкого, я сразу поняла, что он скоро умрет. У-м-р -е-т — даже слово страшное. Потому что, если про кого-то сказать «умер», то он тут же перестает быть дедушкой и даже вовсе перестает быть человеком. Голос, усы, китель де-душ— ки… превращаются в голове в серый бесформенный комок, который хочется незаметно выбросить в яму с водой.
Хорошо бы у человека, как сказала тетя Влада, была душа. Она бы ушла отсюда прямо в рай или ад и не надо было бы о ней думать. Но вдруг душа не захотела бы отсюда уходить, а стала бы бродить среди живых и пугать их? И таких душ стала бы целая уймища, ведь мертвых больше, чем живых? Нет, так было бы плохо. Лучше, когда бога нет, и души нет.
Тогда остается только тело. Которое противно гниет.
Когда у нас ремонтировали трубы, перекопали всю улицу. Рабочие лопатами вышвыривали на поверхность куски сгнившего дерева от гробов. Девчонки кричали: «Айда в траншеи искать золотые кольца и серьги!» Жутко было по улице ходить. Казалось, что если под всем Лесным и Карла Маркса могилы, значит и под всем Ленинградом мертвецы. И дома прямо на могилах стоят, и троллейбусы по ним ходят, и люди смеются, едят мороженное…
Что же будет, когда мы все умрем, и после нас умрут, и после тех — тоже? Вся земля покроется телами?
Это как— то неправильно придумано. Я так не хочу умирать.
Через две недели мы и вправду поехали на дачу.
Только теперь без Аси. За нами увязалась бабушкина соседка Анюта с сыновьями. Ну, теперь про нашу «дачу» весь город узнает.
В поезде Анюта шепталась с мамой про какие-то свои болезни с таким видом, будто про них неудобно говорить вслух. А сама на себе все руками показывала. Сыновья смотрели в окно электрички и молчали. Можно подумать, что они вообще друг с другом не знакомы.
Когда дошли до озера, Анюта стала восторгаться озером: «Ах, как здесь чудно купаться!» Когда шли лесом: «Ах, какой замечательный лес для прогулок!». И солнце чудесное, и дорожка, и первая травка. Ничего, скоро дойдет до нашего дома, и увидит все чудеса сразу. Ей только нужно очки сделать, которые превращают чужие глаза в свои, чтобы на наш дом смотреть.
— Ого, какой домина! На такую хоромину никаких денег не напасешься! Одной краски сколько уйдет!
Анюта распаковывает сумку и вынимает из нее две банки с краской. Неужели она собирается тут красить? Зачем? Ведь если дом не покрашен, значит, он еще строится. А если сейчас намазать зеленым и коричневым, значит, все уже закончено, и дом такой уродиной останется навсегда.
— На заводе какой хошь краски достать можно. Меня там все знают: шутка ли, на одном месте двадцать лет отбарабанить. Вот эта салатовая для стен — самый шик, голубая — простит, а эта — благородная. А эту я — для пола. Сгниет ведь пол-то от такой сырости. Ну, ничего, вот тепло установится — я вам мигом кровельщиков пришлю. А то без крыши разве может дача стоять.
— Некрасивый будет пол, если его покрасить. Лучше просто отмыть добела. Чистое дерево в сто раз уютнее крашеного.
— Мала ты еще о строительстве рассуждать.
— Но папа сказал, что будет штукатурить, отделывать…
— Твой отец неизвестно, когда приедет, а жить летом надо в покрашенной, как у людей, даче.
Почему мама не скажет Анюте, что это — не ее дом, и чтоб она тут не распоряжалась? Нет, не говорит. Улыбается Анюте, будто Анюта тут главная. Нарочно услала меня из комнаты, велела развешивать на солнце отсыревшие за зиму тюфяки и одеяла. Ладно, как хотят. Раз Анюта здесь своя, а я чужая, я поволокла бегемотину — тюфяк — наружу.
— Чего как ураган носишься, гвозди с досок смахиваешь.
Анютины сыновья настилают черный пол в передней комнате. Неправильно настилают: папа говорил, что нужно обязательно просмолить рубероид и засыпать шлаком. Иначе это — халтура.
— Мам, прежде чем пол настилать, нужно воду из подвала вычерпать.
— Вот раз ты так хорошо все знаешь, и займись этим. Только относи, пожалуйста, воду подальше от дома, выливай прямо в канаву.
Одной целый подвал вычерпать?! Думаете, я волшебница? Ладно. Как прикажете. Могу и озеро ведрами осушить. Где-то здесь веревка валялась, надо к дужке привязать. Раз — зачерпнула, два — вытянула, три — ухватилась за дужку, четыре — понесла воду в канаву, раз — зачерпнула, два -… между прочим, люди вообще зря дома строят — столько сил тратят, а дома только землю уродуют. Лучше бы изобрели одежду с электрической проволокой внутри, и тогда можно было бы жить прямо в прекрасном лесу, на берегу озера или у моря — где захочешь. А в городах оставить только дворцы: театры, музеи, кино.
Два — вытянула ведро, три — ухватилась за дужку, четыре -… или послать ракету не с лайками, а уже с людьми к инопланетянам, и попросить у них несколько умных машин. Нет, нехорошо получится: приехать на все готовенькое и сразу: «Ах, какие у вас машины! Дайте нам хоть одну — воду из подвала вычерпать». Ладно! И без инопланетян обойдемся! У меня и без них все здорово получается! Раз — вытянула ведро, два — ухватилась за дужку…
— Слушай, пацанка, шла бы ты погулять, а то нахлюпала везде воды — не пройти, не проехать.
Та— ак. Маме я не нужна. Анютиным сыновьям помешала. Может, мои малярные таланты пригодятся?
— Анна Григорьевна, у вас лишней кисти не найдется?
— Чего ж не найдется, бери вот мою. Я и валиком управлюсь. Вдвоем мы раз — раз и готово.
Вот это скорость у Анюты! Кто бы мог подумать, что такой колобок, так быстро работает. Комнату не узнать: где серая шлаковая дорога, где вцементировавшаяся подушка, где аллея из белого кирпича? Все зеленое-презеленое, аж «салатовое»!
— Вы, Анна Григорьевна, так темпераментно работаете, что приятно смотреть.
— Не стыдно тебе, такой молоденькой, говорить неприличными словами?
Что же тут неприличного? Я хотела комплимент Анюте сделать. Папа всегда, когда ругает чей-нибудь номер, говорит: вялый, нетемпераментный. Это означает, нет ритма, энергии.
Неужели одно и то же слово у разных людей может означать совсем противоположное?
Между прочим, красить тоже тяжело, рука мгновенно затекает. А Анюта все катает и катает валик. Может, ей легче, потому что она красит по кирпичу, а я по не струганным доскам?
— Работать я люблю. Люблю, чтоб все в руках горело. Вот, к примеру, чем я своего второго мужа взяла? Ну, пришел он ко мне по-хорошему, без похабства, ну чаю попили. А я сразу раз-раз — посуду убрала, чашки мигом вымыла. Он посмотрел — хозяйка. В жены годится. Так и сладилось у нас. А которые лентяйки да копуши, те век в девках просидят.
Действительно, что Анютины мужья в ней нашли: маленькая, толстая, и лицо будто из размякшего пластилина вылеплено… «Кабы я была царица, — говорит одна девица, — я б для батюшки царя…» — интересно, зачем бы это царю с его сотней слуг ткачиха да повариха? Вот сейчас, когда слуг нет, жена — это все «три девицы под окном» в одном лице. Даже в таком пластилиновом сойдет.