- Вы что? Вы кто? - только и сумел вопросить я.
   - Садись! - толкнули меня теперь к дивану.
   В конце концов, потянув паузу минут в десять, мои посетители представились. Это не были грабители. Наоборот. Это были следователи из милиции. С чем я себя, получив от них сведения и даже взглянув на какое-то удостоверение, сунутое мне быстрым движением под нос, и поздравил.
   - И чем, собственно, обязан? - постарался я произнести со всем доступным мне в этот момент достоинством.
   - А не понимаешь? - В голосе спросившего прозвучали сардонические нотки.
   - Капец на холодец. Добегался молодец, - добавил другой. Его голосом провещала сама высшая справедливость. - За грехи надо отвечать.
   Не скажу, что у меня не екнула селезенка. Я не был безгрешен, вот уж точно. Все платы по клипу шли черным налом, черным налом я платил сейчас за эфиры, да и до этого, во что ни сунься, - черный нал, сплошной черный нал, уклонение от налогов, нарушение закона!
   Но все же я, отвечая этим сардоническим голосам справедливости, постарался, чтобы в моем собственном голосе прозвучало негодование глубоко оскорбленного законопослушного гражданина:
   - Я бы хотел получить ответ, чем обязан!
   Мои непрошенные гости со значением переглянулись. Потом один поставил ногу на диван рядом со мной и завязал распустившийся шнурок. На свежей, только вчера застеленной мною простыне рельефно отпечатался след его ботинка.
   - Давай в отделение пацана, - сказал он напарнику. - Посидит в обезьяннике - мозги ему прочистит.
   То, что они не имели права врываться ко мне, тем более бить и тащить в отделение - все это мне тогда даже не пришло в голову.
   Они провели меня со скованными за спиной руками к своим замызганным бело-голубым "Жигулям" на виду у всего полдневного летнего двора. Пенсионеров сидело кругом - как воробьев, гуляли с детьми молодые матери, паслась повсюду, убивая каникулярное время, пацанва всех возрастов, хлестко стучала об асфальт скакалка девочек - и все мгновенно вперились в меня, как в телевизионный экран, представляющий крутой криминальный сюжет.
   - Преступника поймали! Бандита задержали! В нашем доме жил! - слышал я за спиной восторженную перекличку пацанвы.
   В обезьяннике - зарешеченной камере на виду у дежурного милиционера в отделении - я просидел до следующего утра. Утром все те же типы, что накануне ворвались ко мне в квартиру, вызвали меня на допрос.
   - Ну что, поумнел? Будем колоться? - сразу же загремел на меня тот, что вчера зашнуровывал ботинок на моей простыне.
   Тут, в гнусно выкрашенной блеклой салатовой краской убогой канцелярской комнатке на втором этаже районного отделения милиции, я и узнал о Стасе.
   Машина с ним и бывшим милицейским подполковником Федей была обнаружена во дворе того большого арбатского дома, на первом этаже которого тогда еще находился магазин "Диета", - в родном районе, где мы со Стасом облазили каждый угол. И он, и Федя были убиты пистолетным выстрелом в голову. Только если Федю убили, как белку, - выстрелом в глаз, то Стасу пуля вошла в висок. Федя сидел на заднем сиденье, Стас впереди, на водительском. Видимо, за то время, что мы не общались, он получил права, и Федя доверил ему водить свою "Вольво". Почему они оказались в этом дворе, когда они ехали совсем в другое место, - это все было неизвестно. Известно было другое: они имели при себе восемьдесят тысяч долларов. Которые и должны были отвезти в это другое место. Восемь пачек по десять тысяч в полиэтиленовом пакете из "Айриш хауза". Восемь пачек по десять тысяч, которые исчезли вместе с пакетом. "Вольво" Феди стояла и стояла во дворе, заехав на детскую площадку, разгневанные бабушки решились наконец попросить обнаглевших крутых переставить машину, постучали в непроницаемое маренговое окно, потянули за ручку дверцы, - и то, что они увидели, заставило их броситься звонить в милицию.
   А я показался следователям перспективным объектом "для разработки", потому что в записной книжке Стаса мое имя было обведено много раз, отмечено разными значками, и в том числе знаком смерти в виде креста.
   Ни телефона, ни адреса Стасу я не давал, он, несомненно, взял их у Ульяна с Ниной. И, видимо, неоднократно сидел над ними - а иначе отчего вдруг они оказались испещрены всеми этими знаками. Может быть, собирался и позвонить. Но так и не позвонил.
   Увидевшись с Ульяном и Ниной, я спрошу их, почему они, узнав о Стасе, ни о чем мне не сообщили. Оказывается, им запретили сообщать об этом кому бы то ни было следователи. Дабы, как они сказали, никого не спугнуть. Что, по-моему, было верхом идиотизма. Кто заказал убийство и совершил его, те о нем и знали, и понимали, что оно будет расследоваться. Как их можно было спугнуть?
   Следуя своей логике, следователи заявились ко мне, даже не расспросив Ульяна и Нину, кто я такой.
   Не знаю, это ли называется истерикой, что случилось со мной, когда они наконец сообщили мне о Стасе. Я орал на них так, что посадил связки основательнее, чем тогда, со Стасом в метро на станции "Щербаковская-Алексеевская". Типы, ворвавшиеся ко мне в квартиру, слушали мой крик, не предпринимая попыток остановить меня. Они давали мне выкричаться. Похоже, подобное было привычно в этих стенах.
   Да они уже и сами все поняли насчет меня. Они дали мне выкричаться, и тот, что оставил след своего ботинка на моей простыне, сказал, как бы внутренне потягиваясь:
   - Ну ладно, чего там. Ну, посидел день да ночь. Опыт приобрел. Не помешает в нашей жизни.
   Труп Стаса в Саратов мы повезли вместе с Ульяном. В поезде по дороге туда мы пили. Не знаю, как Ульян, а я в Саратове опять пил - чтобы не вязать лыка и не разговаривать со Стасовыми родителями. О впечатлении, какое произведу на них, я не думал. Теперь это для них не имело никакого значения - что за друзья были у их сына.
   В поезде, несшем нас с Ульяном обратно в Москву, мы разговаривали. Так, как не говорили тысячу лет - с той поры, когда мы жили со Стасом у них с Ниной самые первые дни. Потом нам со Стасом стало не до душевных бесед.
   - Ведь он же нам ничего не рассказывал! - облокотившись о столик и обхватив голову руками, говорил мне Ульян. - Ты-то хоть знаешь что? Вот тогда вы вместе были, а потом ты в больнице лежал с глазами, из-за чего?
   - Из-за чего! На стрелку нас Федя возил!
   Я рассказал Ульяну о том событии полуторагодовой давности, о котором и хотел бы забыть, но забыть которое не удавалось, а опасность повторного отслоения сетчатки разжигала память, как разжигает костер толика бензина, и Ульян, все время моего рассказа просидевший молча, когда я закончил, поднес мне к лицу кулак:
   - Нельзя было об этом обо всем тогда рассказать?! Нельзя было никак, да?!
   Кулак у него был не внушительный, из тех, о которых говорят "кувалда", а аккуратный, небольшой, безволосый, всем своим видом так и вопивший об интеллигентском происхождении своего хозяина, - не впечатляющий кулак.
   - И что бы ты сделал? - спросил я. - Отвадил бы его от Феди? Радиомонтажником куда-нибудь устроил, по специальности пахать?
   - Ну, по специальности, не по специальности... - Ульян сбился.
   Он сам жил на одной ноге, - не уверен, есть ли такое выражение, но если нет, я бы пустил его в ход. Это когда жизненная площадка под тобой так мала, что, утвердившись на ней одной ногой, на вторую уже, как ни силься, не опереться. Их кооператив по выпуску корпусов телефонных аппаратов под хлынувшей на рынок лавиной телефонов из Юго-Восточной Азии благополучно сыграл в ящик, и теперь Ульян тоже занимался торговлей: фирма их называлась как-то очень громко, типа того что "Специнвестпроект", но на самом деле они просто продавали своим клиентам всякие картриджи для принтеров, чернила и запасные части. Тогда как раз начиналась первая волна компьютерной экспансии, и кто сумел получить право стать крупным поставщиком, сказочно обогатился. Ульян со товарищи в их число не попали. Они делали у этих крупных поставщиков мелкооптовые закупки, а сами уже занимались розницей. Разве что попутно подрабатывали еще таким же мелким ремонтом принтеров. Нина у него по-прежнему не могла устроиться на работу и, кажется, уже перестала рыпаться, смиренно приняв роль жены, безвылазно сидящей дома.
   - Ничего бы ты не сделал, - подытожил я наше унылое препирательство, и Ульян не нашел больше аргументов возражать мне.
   Когда утром в Москве мы сошли на перрон Павелецкого вокзала, мы с ним чувствовали себя такими сросшимися за эту поездку - будто сиамские близнецы
   - Поехали к нам, - позвал меня Ульян. - Нину увидишь, Леку. Сколько уже не виделись!
   Я не согласился. Я возликовал от радости.
   И как мила, как уютна показалась мне замызганная, изношенная временем до ямин в ступенях крутая лестница, что вела к ним на второй этаж.
   - Ты теперь снова можешь к нам приходить, - сказала Нина, когда первые мгновения встречи миновали и я пошел по коридору вдоль комнат, заглядывая в них и обновляя зрением память об их облике.
   Комната Стаса сияла верноподданнической готовностью встретить его и объять уютом обжитых стен. Висели на вбитых в стену гвоздях два пиджака, воздетых на плечики, подсматривали за миром друг из-под друга рубашки, ярко цвели, обвившись вокруг плечиковых вый, плоские анаконды галстуков и выглядывали из-под подолов рубашек обшлага брюк. В изголовье наспех застеленной пледом кровати стоял на полу, блестя шпагой вытянутой антенны, двухкассетник "Panasonic", высилась рядом кособокая стопка книг, торчали с венского стула возле окна гофрированные шланги скомканных синих джинсов.
   - Может быть, тебе подойдет что-то из его одежды? - спросила Нина у меня из-за плеча. - Возьми. Все равно отдавать в церковь. А так памятью будет.
   - Почему дядь Саня должен брать одежду дяди Стасика? - громко подала голос Лека. - А что будет носить дядя Стасик, когда вернется?
   Она всюду ходила за нами, и весь вид ее откровенно свидетельствовал, что прямой смысл произносимых слов не удовлетворяет ее ни в малой мере и она пытается проникнуть в тот, тайный, который мы от нее скрывали.
   - Дядя Стасик, моя милая, уже не будет носить эту одежду, - сказала Нина, взглядывая на дочь с выражением бесконечной правдивости. - Он слишком далеко уехал. Он навсегда уехал. Он не вернется.
   - Но это его вещи, - настойчиво проговорила Лека. - Нехорошо пользоваться не своими вещами.
   Похоже, она или отвыкла от меня, воспринимая теперь как чужого, или была так сердита за мое исчезновение на полтора года. Когда мы с Ульяном переступили порог, она не бросилась ко мне, как прежде, не повисла на шее, а даже отпрянула в сторону - только я шагнул к ней, чтоб поздороваться, и спрятала руки за спину, глядя на меня с настороженной строгостью. У нее был такой взгляд - меня въяве пробило током.
   - Вещи не должны пропадать бесцельно, - ответила Леке Нина с нравоучительностью. - Вещи должны служить людям.
   - Я не хочу, чтобы дядь Сань носил вещи дяди Стасика, - сказала Лека, пробираясь между нашими ногами в комнату. - Возьми магнитофон, дядь Сань. Магнитофон не надо надевать на себя.
   Она прошла к изголовью кровати, присела перед магнитофоном, палец ее ткнулся в кнопку пуска, та щелкнула, мотор потянул ленту, и умирающий от СПИДа Меркьюри хрипло вывел свое страшное и гениальное "Show must go on!..".
   Мы с Ниной переглянулись и, не сговариваясь, отпятились от порога Стасовой комнаты, так и не переступив его.
   За столом в их кухне-столовой мы просидели немерено сколько времени. После застолья естественным ходом вещей мое пребывание здесь должно было завершиться прощанием, но я все оттягивал этот миг: пока я был с Ульяном, Ниной и Лекой, я словно бы еще не до конца расстался со Стасом, он словно бы продолжал жить, хотя я собственной рукой бросил горсть суглинка ему на гроб.
   Трапеза, как известно, смягчает самые жестокие сердца, умилостивила она и Леку. Наследница древних эллинов обратилась ко мне раз, обратилась другой, ответила на мой вопрос, ответила еще на один, и я понял, что ее расположение возвращено мне.
   - Хочешь послушать, как я играю? - спросила она.
   - Ты? Играешь? - удивился я.
   - Да, я уже во втором классе Гнесинской школы, - сказала она с кроткой смиренностью, из-под которой так и рвануло неусмиренной гордыней.
   - И ты тому виной! - наставил на меня указательный палец Ульян.
   Теперь я уже не стал выражать своего удивления. Конечно, мое предложение отдать Леку в консерваторию было не более чем зубоскальством, но кто же не знает, что самые серьезные последствия произрастают из шуток.
   - С потерей целого года. Заново пришлось пойти в первый класс, - не без укоризны в мой адрес добавила Нина.
   Этюды Черни, "Бабушкин вальс" и вальс Грибоедова, адаптированный Чайковский и Моцарт, а под занавес "К Элизе" Бетховена - я получил полную порцию тех опусов, что положено отыграть ученику первого класса специализированной музыкальной школы.
   Странное, однако, дело: Лека примирила меня с неизбежностью моего ухода из их дома. Она самоупоенно демонстрировала мне на вывезенном из побежденной Германии "Бехштейне" свои достижения, Нина с Ульяном пылали в родительском чувстве гордости за нее, и я ощутил: жизнь идет, жизнь не кончается, и ничья смерть не может остановить ее для живых.
   - Не пропадай, - обнимая меня и похлопывая по спине, сказал Ульян.
   С межмаршевой площадки, по-тюремному освещенной из-под потолка перекошенным запыленным окном, я обернулся к ним и помахал рукой.
   Они, все трое, тотчас ответно вскинули руки и тоже замахали мне.
   И тут, в этот миг, я ощутил их Атлантидой, обреченной на затопление взбесившейся водной стихией. Они уже остались единственными жильцами во всем подъезде. Внизу, в квартире под ними, была фирма, фирма была над ними, у них обрезали газ, потому что газовая труба чем-то мешала фирмам, и сколько они ни требовали справедливости по ДЭЗам и управам, никто им трубу не восстановил. Им пришлось покупать электроплиту, но дом их числился газифицированным, и они платили за свет по двойным расценкам. Взбесившаяся водная стихия перекатывала свои валы по всему пространству их Атлантиды, и что могло помешать этим валам поглотить ее безвозвратно?
   - Держитесь! - крикнул я на ходу, продолжая махать рукой.
   Едва ли они поняли смысл, который я вложил в это восклицание. Но, продолжая свое движение вниз, я еще успел увидеть, как они, снова все трое, согласно закивали мне.
   - И ты держись! - крикнул мне вдогонку Ульян.
   Думаю, его пожелание имело отношение к причине, по которой я оказался у них, куда большее, чем мое.
   Легко дать совет "держаться". Пойди исполни его.
   Состояние, в котором я находился в те месяцы - после убийства Стаса, вероятно, и называется депрессией.
   У меня еще не было в жизни смерти столь близко. Оказывается, два года казармы впаяли нас со Стасом друг в друга с такой силой, что я не отодрал его от себя и за те полтора года, что прошли с поры, когда он меня так подло подставил. Оказывается, я был не свободен от него в той же мере, что он от меня - разрисовывая мое имя в записной книжке всякими невнятными пометками и знаками. Он разрисовывал тогда; теперь, мысленно, разрисовывал его имя я. Только знак смерти, осеняющий его имя, имел не метафорический, а вполне физический смысл.
   Между тем чисто внешне все в моей жизни в этот период обстояло благополучно. Леня Финько объявился в телефонной трубке с предложением о новом клипе, причем вполне профессиональной, даже имевшей некоторую известность группы, и всю осень и начало зимы я протусовался с компанией безбашенных молодцев, пивших без меры водку, а когда не пивших ее, без меры куривших травку, но умудрявшихся при этом и репетировать, и записываться, и давать концерты - чем они у меня, в отличие от Бочаргина, и вызывали симпатию. Чего, однако, я не мог сказать об их музыке. Наверное, потому я и скрыл от них свою музыкальную просвещенность, и они только удивлялись советам, которые я время от времени решался давать им. Правда, в конце концов мы рассорились. В те деньги, что они выделили для клипа, можно было уложиться, лишь делая его на коленке - почему Леня и отбросил клип мне, - но они еще и хотели, чтобы тот выглядел дорогим, как у Майкла Джексона. Так они все время приговаривали. Я думал, они шутят, и сам пошучивал по этому поводу, но когда подошла пора смотреть готовый клип, выяснилось, что они отнюдь не шутили. Тогда-то я, защищаясь, и выдал им свое мнение об их музыке. Чего, конечно, не следовало делать, нужно было удержаться. Ведь количество денег, которое они выделили для клипа, не имело никакого отношения к их музыке.
   Впрочем, все это была нормальная рабочая шелуха, и вскоре после этого клипа Леня подкинул мне для съемок рекламный ролик. Ситуация была та же, что и с клипом: жалкие деньги и желание такой картинки, чтобы казалось, будто в нее вбуханы миллионы. Причем не рублей, а долларов. Тем не менее реклама была снята, принята заказчиком и пустилась в свой назойливый путь с экранов телевизоров к подсознанию потребителя. Кроме того, на ее съемках я впервые поработал с кинокамерой самостоятельно. Планировалось, что, как и раньше, оператором будет Николай, но это был 1995 год, Российская армия уже открыла в Чечне боевые действия, и Николая срочным порядком, объявив ему о том накануне моих съемок, командировали снимать усмирение мятежников. Найти ему замену не стоило ничего. Но я решил, это мне знак - пробуй сам! - и все вышло. Учиться плавать, когда тонешь, - вернее всего.
   Нет, жизнь шла, неслась, летела - не останавливалась. Остановился я сам. Не знаю, как это объяснить. Возможно, я перестал осязать жизнь. Она стала для меня не горячей, не кислой, не острой. В ней не было соли, пряности - не было собственно жизни. Так, какое-то инфузористое существование белкового тела - употребляя определение классика всесильного и верного учения, которое я еще успел поизучать в средней школе и в армии на политзанятиях.
   В этом инфузорном состоянии я и женился.
   Я помню, как и с чего это все началось, с такой подробностью, что мог бы и сейчас, задним числом, прохронометрировать те события.
   Чего я не помню - это что я делал на метро "Сухаревская", по какой причине оказался там. Я помню себя с того момента, когда стою на эскалаторе, совершающем свой бег вниз, уже середина пути, уже в конце туннеля ясно видна стеклянная будка дежурного, торчащая там поставленным на попа аквариумом. Женщина в красном шарфе, окликнувшая меня с эскалатора, идущего вверх, была мне незнакома. Но тем не менее окликнула она меня, не кого другого: наверное, не я один был на эскалаторе Александр, но смотрела она на меня. Наши взгляды пересеклись, и женщина, в красном шарфе поверх серой дубленки, крикнула:
   - Подождите меня внизу! Я сейчас спущусь.
   Я стоял около будки дежурного и копался в памяти. Нет, я не мог ее вспомнить. Но она окликнула меня по имени, значит, она меня знала.
   Ее шарф я увидел, едва она там, наверху, ступила на эскалатор. Такой булавочный укол маяка во все обнимающей тьме ночного моря. Только не я двигался к нему, а он ко мне, увеличиваясь в размерах и по мере приближения делаясь все ярче и ослепительнее.
   - Что с вами? Что-то случилось? У вас такое лицо... - сказал огонь маяка, соступив ко мне с эскалатора.
   - А у вас такой шарф, - сказал я.
   - Шарф? - Она автоматически взглянула себе на грудь, где шарф, выскользнув из-под другого конца, заброшенного за спину, стремил свой огонь вдоль борта дубленки далее вниз, чтобы догореть тяжелой витой бахромой уже едва не у колен. - А, шарф! А что шарф?
   Я сбил ее с толку своим ответом. Подстрелил, как утку в полете.
   - У вас не шарф, а маяк, - просветил я ее.
   - Маяк? - снова переспросила она. И оправилась от замешательства. - При чем здесь мой шарф? Я спрашиваю, что у вас случилось?
   Вот теперь, вслушавшись в ее исполненные сердечности и участия интонации, я ее узнал. И потом она признается мне, что, конечно, не выражение моего лица заставило ее окликнуть меня. Она, как выяснится, уже и раньше пыталась меня "окликнуть". Но только у нее не получилось. На ее просьбу по телефону дать мой новый номер детский голос на Арбате ответил, что я теперь живу без телефона и вообще неизвестно где. Если неизвестно где, то откуда известно, что без телефона, спросит она меня, пересказывая сюжет со своим звонком.
   Что заставило ее разыскивать меня? Как я мог вызвать к себе интерес в том состоянии, в каком предстал перед ней при нашем знакомстве (если только мое злосчастное появление в ее венерологическом кабинете можно назвать знакомством)? Жалкое это зрелище - человек, вывороченный наружу всеми потрохами своей жизни. Потрохам положено скрываться во тьме брюшины; они не предназначены для всеобщего обозрения.
   И вот, однако, она меня даже разыскивала - несмотря на все мои потроха. О чем, впрочем, когда мы стояли около аквариумной будки дежурного по эскалатору на метро "Сухаревская", я и не догадывался. Что, разумеется, не могло быть помехой бурному развитию романа, и дня через три я уже вовсю пасся на берегу, с которого мне посветил ее маяк. А еще через три месяца, ранним летом, она стала моей женой.
   Ее звали необычным и благоуханным именем Флорентина. (Везет мне в жизни на встречи с необыкновенными именами.) Она была старше меня на восемь лет (чего два года назад, лечась у нее, я и не заметил - так она была очаровательна и прелестна, да еще с этой доброжелательной сердечностью в обращении), и я женился на ней - будто изголодавшийся младенец припал к материнской груди. Я женился на ней - как ребенок, оставленный один в запертой квартире, вдруг слышит корябанье ключа в замке, летит к двери и утыкается в тепло материнских ног словно в желанное тепло самого мира. Когда мы некоторое время спустя после официального заключения нашего брака ездили в Клинцы для представления моим родителям, мать, смятенно уединившись со мной, спросила, умудренно и проницательно глядя мне в глаза - как это она всегда умела: "Ты женился на ней, потому что она легла с тобой в постель, а со сверстницами не получалось, да?"
   О, мать тогда здорово позабавила меня. "Нет, я ее полюбил", - сказал я матери.
   Я ее действительно полюбил. Как полюбил бы любую другую, которая встретилась мне на пути в тот момент. Она спасла меня. Разве можно не полюбить своего спасителя? Она и в самом деле оказалась для меня маяком. Она указала мне путь из одиночества, куда загнала меня смерть Стаса. Нужно, чтобы кто-то вошел в этот вакуум, заполнил его собой.
   Флорентина его и заполнила.
   Хотя, стоит сказать сразу, она оказалась фруктом подиковенней, чем ее имя.
   То, что я был ее четвертым официальным мужем, - это, в конце концов, не самое существенное. Вот почему она разыскивала меня, ответ, к которому я приду, - вот что важно. "Соблазнил девушку боевой булавой", - скажет она мне как-то - еще когда мы не были мужем и женой официально. С той скользящей, словно бы опровергающей серьезность произносимых слов усмешкой, с какой женщины признаются, как правило, в сокровенном. Поживши с нею, я вынужден буду заключить для себя, что она, вероятно, была достаточно искренна в этом признании. Дело в том, что в наследство от отца мне досталась одна физическая особенность: у меня короткая крайняя плоть, и я весь на виду - в любых обстоятельствах. Можно сказать, я обрезанный - но не хирургическим ножом, а самой природой. Получается, эта моя природная особенность и заставила ее разыскивать меня. Вопреки тому положению, в каком я предстал перед ней. Хотя, может быть, благодаря. У нее было несомненное пристрастие к гнильце. Ей непременно нужно было яблочко с червоточиной - как наверняка более вкусное.
   А кроме того, собственно любовное действо стояло для нее на каком-то десятом месте. Она относилась к любовному действу как к созерцанию картины в каком-нибудь Пушкинском музее. Или Третьяковской галерее. Как к просмотру фильма Тарковского. Только этой картиной и этим фильмом был я. Ей нужно было насмотреться на меня, наползаться по мне, начмокаться, для чего ей могло быть мало и двух часов, а мне оставалось уже завершение музейного сеанса, самые последние минуты его, второпях, перед раздевалкой, уже на лестнице, под скрип открывающихся дверей...
   Я потом просвещусь, что такое бывает присуще женщинам, мужчины для которых - лишь один из объектов внимания. Но это потом. А тогда я, как собака слюной в жаркий день, истекал благодарностью к ней, что окликнула меня. И вел примерную жизнь семьянина. Познакомился с ее родителями, сопровождал ее в поездках к ним, строил, ползая по полу, из пластмассовых кубиков дома с ее пятилетним сыном, которого позднее, когда мы заберем его к себе, буду отводить в детский сад и забирать оттуда, а там - и провожать в школу. И за те без малого три года, что мы проживем с Флорентиной вместе, ни разу я ей не изменю. Как ни мучительно мне станет постоянное посещение Пушкинского музея и фильмов Тарковского. Но ведь недаром же "измена" имеет синонимом "предательство". Я не считаю верность добродетелью. Верность, когда живешь вместе, - непреложная необходимость. Мой дом - моя крепость, и верность - раствор, скрепляющий кирпичи ее стен.
   Глава двенадцатая
   В сияющий теплый день ранней осени, проводив Флорентину в ее частное медучреждение выдаивать презренный металл из не утруждающих себя постоянством половых связей граждан Первопрестольной, я стоял на балконе снимаемой нами двухкомнатной квартиры поблизости от Преображенской площади, вдыхал промытый ночной прохладой звенящий воздух, едва уловимо пахнущий первым прелым листом, и смотрел со своего десятого этажа на зацветающее желто-красно-оранжевым огнем кипение листвы внизу. Я чувствовал внутри себя пустоту и облегчение. У меня только накануне был окончательно принят очередной рекламный ролик (сделанный, естественно, на коленке), мне досталась в расчет вполне удовлетворившая меня сумма, заказчики, которые никогда не бывают довольны, пробубнили что-то вроде того, что не исключают нового обращения. Опираясь о ржавую металлическую пластину балконных перил, я расслабленно думал о том, чем занять себя до вечера и куда пойти после с Тиной (так на американский манер я звал Флорентину, а и как бы лучше?), где отметить завершение моей работы и получение гонорара. Флорентина вчера, увидев плотненькую пачку баксов у меня в руках, так и воодушевилась, и вакхически выглядевшая постель у меня за спиной напоминала о замечательном ночном походе в Пушкинский и Третьяковку вместе взятые. Поход действительно удался на славу: по пути к картинам у меня получилось завести ее в пивнушку и хлобыстнуть пару кружечек там, а потом не совершать экскурсии по полной программе, а прерваться на середине и утащить ее пьянствовать в буфет. Надо думать, успеху моих замыслов способствовало ее воодушевление от вида американских президентов.