- Хорошо, конечно, - отреагировал я без особого энтузиазма.
   Другие бы обстоятельства, от слова "студия" я бы тут же вспыхнул и пошел гореть сухой соломой, обсуждая лакомую тему с жаром и рвением. Но его известие превратило меня в солому, обильно политую водой. Он-то уже выносил свое решение, пережил его - и сейчас лишь выложил передо мной, а мне еще только предстояло с ним сживаться. Предстояло распрощаться со своими светлыми планами влегкую вернуть долг к середине будущего лета. Предстояло выпрягаться из упряжки, которую тащил три месяца, и срочно искать себе новые оглобли и новый хомут.
   - Вы, я вижу, не особо зажглись. - Ловец наконец вновь принялся за свой стейк. - Вы, я чувствую, уже не очень верите, что я возьмусь за студию. Но со студией - это еще посложнее, чем с журналом. Как вот мне арендаторов вытолкать? Они не хотят уходить, им здесь хорошо.
   - Вы хозяин, а хозяин - барин. Кончился срок аренды - не продляете, и все.
   Ловец поднял брови:
   - Да? Они ведь тоже не чужие люди. Не с неба свалились.
   - А ведь я вам, Сергей, - сказал я, - не знаю, как теперь долг отдавать буду. Раз вы журнал останавливаете.
   Казалось, он даже не сразу понял, о чем я.
   - А, - качнул он потом головой. - Ну что ж... отдадите, как сможете.
   Обед наш закончился - во всяком случае, для меня - в таком же унынии, какое внушал стоявший на улице день.
   Мы вышли на улицу - облака обрушились нам на голову мокрым бельем Господа Бога, развешенным им на просушку после капитальной стирки.
   - Нет, вы, конечно, имеете все основания считать, что я только треплю языком насчет студии, - сказал Ловец, беря меня под руку и приближаясь ко мне лицом, чтобы ветер и снежная сечка не заглушали его слов. - Но знаете, нужно сойтись каким-то обстоятельствам, чтобы я занялся студией как реальным проектом. Толчок нужен. Толчок. Дайте мне его. Есть у вас мысль?
   - Не знаю, Сергей, - сказал я, - что вам за толчок нужен. Откуда вы его ждете? У меня ощущение, вы его ждете оттуда. - Я ткнул пальцем вверх, указывая на небо.
   - Вы полагаете? - через паузу произнес Ловец. И выпустил мою руку, сразу увеличив расстояние между нами. - Может быть, вы и правы, - донеслось до меня затем сквозь завывание ветра.
   Я не знал - а и откуда я мог знать? - что судьба уже готова дать ему этот толчок, которого он желал, она уже выбрала его целью - ждать осталось недолго.
   В месяцы, что последовали за крушением проекта Ловца с фотожурналом и, соответственно, моих иллюзий касательно собственной жизни, я много размышлял о том, что же такое свобода, откуда у человека потребность в ней и где пролегают ее границы - потому что всему есть предел и не может не быть его у свободы. Я даже стал делать для себя записи, чтобы закрепить обдуманное. Тогда-то я и пристрастился к этой новой отраве - бумагомаранию, что, думаю иногда, немногим лучше героина или марихуаны, а в сущности, та же наркозависимость.
   И вот что я вывел для себя в те сеансы чернильного галлюцинирования на чем продолжаю стоять и сейчас.
   Желание свободы - это совсем не человеческое желание. Хотя бы потому, что человек не знает, что такое свобода. Конечно, с точки зрения сидящего в тюрьме, свобода - это мир, находящийся за стенами тюрьмы, но, выйдя из нее, он вовсе не оказывается свободен. Человеческие отношения - это та же тюрьма, только ее стены лишены материальности. Человек огорожен запретами со всех сторон, ограничен чужой волей, традициями, сложившимися правилами - и выхода из этой тюрьмы не имеется, она бессрочна, в ней он родился и в ней он умрет.
   Желание свободы, пришел я к выводу, дано человеку той высшей волей, которой сотворено все сущее. Дано для того, чтобы человек прорвался к себе, задуманному этой волей. Осуществился согласно ее замыслу. Стал тем, кем ему назначено быть.
   Похихикивая, я бы выразил это так: желание свободы - все, сама свобода - ничто. Свобода в обычном понимании есть лишь у того, кто подобно Робинзону Крузо заброшен на необитаемый остров. Но что ему тогда делать с такой свободой? Эта свобода лишает его жизнь всякого смысла и цели.
   Иначе говоря, свобода не вовне, а внутри человека. Он может обрести ее только там, в себе. Если исполнит вложенный в него замысел. Исполненный замысел - вот что такое свобода, и тут ее пределы: в границах вложенного в человека высшей волей намерения о нем.
   Должен заметить, все эти размышления не были для меня предметом голой абстракции. Дело в том, что месяцы, последовавшие за нашим разговором с Ловцом, когда он объявил, что "не тянет", я занимался вещами, никак не входившими в замысел обо мне. Я организовывал с Леней Финько собственный рекламный бизнес. Ездил по всяким конторам, регистрируя фирму, выпрашивал подписи, печати, писал и переделывал устав, писал и переделывал бизнес-планы и вдоволь настоялся к разным начальникам, ведавшим сдачей в аренду квадратных метров.
   Леня не делал ничего, он ходил в Измайловский парк кататься на лыжах. На Багамы, как собирался, он съездил и снова стал гонять на роликах, а только лег снег - вот встал на лыжи. Денег, хотя мы оба значились учредителями, Леня мне на все наши организационные дела тоже не давал. Я выдавливал из него частями - Франклин за Франклином - долг, и это считалось его взносом. "Только по дружбе, ей-богу, - говорил он в очередной раз, отдавая мне моего Франклина. - Мне это все сто лет не нужно, я еще гуляю".
   О том, что деньги у него сгорели в банке и гулять ему не на что, я не напоминал. Я нуждался в Лене. Я знал, как склепать сценарий, снять клип, отмонтировать, а найти клиентов, разогреть их, ублаготворить, не говоря о финансах, - это все было для меня темный лес.
   Боря Сорока, когда я рассказал ему, что мы с Леней затеваем агентство, покрутил пальцем у виска:
   - Тронулись?
   Сам он со своим компаньоном, ведавшим в их агентстве вопросами, требовавшими силовых решений, месяца через два после дефолта свалил из Стакана, снял - все с тем же компаньоном - неподалеку от метро "Преображенская" подвал, и они занялись торговлей радиотехникой.
   - Почему это тронулись? - не без чувства уязвленности спросил я.
   - Потому что реклама теперь - дохлое дело. Провалитесь, - с предвкушением сбывшегося предсказания заверил меня Боря.
   Я и сам боялся того же. Но никакого другого дела, чтобы кормиться, я для себя не видел. Я надеялся на фарт. Что Бог не выдаст, а свинья не съест. О рекламе на телевидении я не мечтал. Листовки, буклеты, плакаты - я ставил на такую дешевенькую рекламу. Мне теперь, кстати, зарабатывая на хлеб, предстояло постоянно держать в уме, что заработанный кусок принадлежит мне лишь частью, а другая часть - сына: незадолго перед Новым годом, как тому в соответствии с законами природы и должно было случиться, я стал отцом мальчик родился весом три килограмма, восемьсот семьдесят граммов и ростом пятьдесят три сантиметра.
   К концу апреля, когда у меня раздался звонок Ловца, мы с Леней уже подсчитывали первые дивиденды. Леня наконец накатался на лыжах и подключился - появившиеся заказчики были его заслугой. А уж я сидел за компьютером, сочинял и рисовал, обзванивал типографии, ездил по ним, подписывал договора, давал привычной рукой на лапу, чтобы занизить в договоре официальную сумму. Мы двое да еще приходящий раз в неделю бухгалтер и были всем агентством, но оно заработало - машина покатилась.
   - Могу я вас попросить о дружеской услуге? - проговорил Ловец после взаимного обмена неизбежными дежурными фразами о самочувствии и состоянии дел.
   Мог ли он попросить меня о дружеской услуге. Еще как мог, я бы не отказал, о чем бы он ни попросил. Если только речь не шла об убийстве.
   Дружеская услуга состояла в том, что я должен был слетать на пару дней в западносибирский город Томск и полюбоваться там в местном клубе под названием "Зрелищный центр "Аэлита" некой певичкой по имени Долли. Вообще ее звали Наташей, Долли - это было ее сценическое имя, и пела она в группе, имевшей еще более аппетитное название: "Spring girls" - что по-русски значило то ли "Весенние девушки", то ли "Девушки-роднички", а может быть, и "Девушки-пружинки".
   - Мне нужно, чтобы вы оценили ее беспристрастным взглядом, - сказал он. - Как певицу, я имею в виду.
   - А у вас пристрастный? - спросил я.
   Он помолчал.
   - То-то и оно, - сказал он затем, и я больше не решился спросить его ни о чем.
   В аэропорт Ловец повез меня сам на своей серой "Вольво". После регистрации, ожидая посадки, мы взяли в буфете по коньяку, по чашке кофе, и, когда мы сидели тут, он наконец объяснил мне, в чем дело, - вернее, прояснил и без того очевидное.
   Не знаю, что он делал в Томске. Вероятней всего, ездил по каким-то своим коммерческим надобностям. Не знаю, насколько успешной была его поездка, но главным ее итогом оказалось то, что он встретил Долли-Наташу. У него горели глаза и садился голос, когда он говорил о ней.
   - Я бы не хотел пролететь, - сказал он, глядя на меня этим своим незнакомым мне прежде, горящим взглядом.
   - В каком смысле "пролететь"? - спросил я.
   - В прямом. В обычном. В каком еще? Я хочу быть уверенным в ней.
   - Уверенным в ней как... - я запнулся. - Как в ком?
   - Как в певице. - Горящий его взгляд выразил укоризну: я что, до сих пор ничего не понял? - Хочу быть уверенным, что она певица. Настоящая. Что не просто так.
   - Вы что, хотели бы ее раскрутить? - спросил я. - Здесь? В Москве?
   - Пока бы я хотел быть уверенным в ней, что она певица, - повторил он.
   Я присвистнул про себя. Это "пока" говорило о многом. О том, во всяком случае, что пока сумела раскрутить его она.
   Он сунул руку во внутренний карман пальто и извлек оттуда фотографию:
   - Держите. Чтобы мне ее вам не описывать.
   Я взял фотографию и посмотрел. Гёрл на ней была весьма недурна. Особо выразительны у нее были глаза. Они у нее утягивались широким длинным разрезом куда-то к самым вискам.
   - А? - спросил Ловец. - Прелестна? Не кажется, что она похожа на Одри Хепберн?
   Да-да, понял я теперь, Одри Хепберн, точно. Но вместе с тем и не она. У той глаза были похожи на глаза молодого оленя, а у этой, на фотографии, они были, скорее, козьи. Молодой козочки, так.
   - Знаете ли, Сергей, - сказал я, не отвечая на заданный им вопрос, - с этой фотографией я теперь чувствую себя кем-то вроде частного детектива.
   Он засмеялся.
   - А вы и в самом деле кто-то вроде частного детектива. Давайте, протянул он руку. - Я не собираюсь вам ее оставлять. Посмотрели - и хватит. Запомнили?
   - Еще бы, - отозвался я, делая в такой заваулированной форме запоздалый комплимент в адрес его Долли-Наташи.
   Улетал я поздним вечером, три с половиной часа лета, четыре часа разницы во времени - когда самолет приземлился, было уже утро, начинался следующий день.
   Спать не хотелось, и, устроившись в гостинице, я спустился на улицу. Воздух морозно бодрил, на земле, в отличие от Москвы, лежало еще полно черного слежавшегося снега - грязная, скверная пора, город был будто вывернут наружу исподом и представал взгляду во всей своей утробной неприглядности. Таким он мне и запомнился: освежеванным острым ножом весны и выставленным на обозрение в кровоточащем мясе отскочившей штукатурки, трещин, рассадивших фундаменты, грязных стекол, отваливающейся резьбы, которой были украшены вековой постройки многочисленные деревянные дома.
   Кассы зрелищного центра "Аэлита" поджидали меня с отложенными в конверт билетами: на сегодня и завтра. Послушай раз, но не делай окончательных выводов и послушай два - таково было пожелание Ловца.
   "Весенние девочки", а может быть, "Девочки-роднички", или "Девочки-пружинки", выступали вместе с другими группами на разогреве в первом отделении концерта одного известного певца из второй российской столицы, что на брегах Невы. У них оказалось всего три песни, и правильно Ловец зарядил меня на два вечера: по этому их выступлению я немного что понял. Долли-Наташу в высыпавшей на сцену четверке я, естественно, узнал сразу, но в одной из песен она вообще не солировала, а в двух других у нее были какие-то два крохотных сольных кусочка - я даже не успел вслушаться. Но в жизни она была ощутимо лучше, чем мне показалось по фотографии, которую демонстрировал Ловец, - и в самом деле очаровашка: глаза блестели, улыбка искушала, тело в движении играло. Уж к кому-кому из их группы относилось "spring girl" в полной мере, так к ней: в ней была и весеннесть, и родниковость, и упругость крепкой, сильной пружинки.
   Следующим вечером я сидел, приготовив себя не обращать внимания ни на ее внешность, ни на то, как она движется, и когда они запели, от меня осталось одно большое, подобное локатору ухо. Я слушал их квартет, вычленяя из него ее голос и слыша лишь его, я впивался в ее голос, когда она солировала, словно кровососущий клещ. Группа их покинула сцену, и я, спотыкаясь о выставленные колени, выбрался из ряда и оставил зал. Больше мне делать здесь было нечего. И нечего было делать в городе. Можно улетать.
   Но я не знал, что сказать Ловцу. Мне нечем было его порадовать. Недурна-то она была недурна, но как певица... Фиговенький у нее был голосок. Щупленький, без глубины, мелкий, как лужица.
   Улетать мне, впрочем, нужно было только наутро. И до встречи с Ловцом оставались еще почти сутки.
   Глава восемнадцатая
   Вновь и вновь думая сейчас о том, почему я сказал Ловцу, что его гёрл это само чудо и Вишневская с Архиповой, вкупе с Монтсеррат Кабалье, рядом с ней отдыхают, я не могу освободиться от чувства, что не скажи я ему этого, все бы могло произойти по-другому, и я бы сейчас был совладельцем успешного рекламного агентства и, очень может быть, автором парочки лицензионных дисков. Но вместе с тем я прекрасно осознаю, что, скажи я Ловцу правду, он бы мне не поверил. Он хотел услышать от меня слова восторга, и он их услышал. Я потрафил его желанию. Отчетливо понимая при этом, что никакие вершины ей не светят. Правда, так же прекрасно я понимал, что таланты ее не играют особой роли; деньги, они решат все. Вывезут, вытянут, дадут место в рейтингах, пробьют на лучшие площадки.
   Да, конечно, вид Ловца, пускающего слюни на подбородок, доставил мне удовольствие - все же ощущение могущества, которое я испытал, не сравнимо ни с чем, - но нет, все-таки мне уже было не двадцать лет, чтобы лгать, упиваясь самой ложью. Своим понтярством - так будет вернее. Я счел, что эта история с гёрл меня не касается, - вот почему я солгал Ловцу. Я решил, пусть он насладится своей Долли-Наташей в полной мере. Пусть в конце концов разочаруется в ней, но перед тем вкусив с нею всю полноту счастья, на которое рассчитывает. Я желал ему добра. Я полагал, что своим понтярством украшу его жизнь.
   Долли-Наташа появилась в Москве недели через две после моего возвращения из Томска. Помню звонок Ловца, его голос, в котором отзванивают литавры: "Приезжайте, пожалуйста. Прямо сейчас. Очень прошу", - и вот я поднимаюсь к нему на второй этаж, миную ресепшен, рабочие в зале ворочают мебельных бегемотов, волокут их к черному ходу, и он в своем выгороженном кабинете идет мне навстречу: "Чудесно, что вы пришли. Познакомьтесь", - а на гиппопотаме дивана, посередине его, но с таким видом, что рядом с ней больше ни для кого нет места, - она, томская Одри Хепберн с козьими глазами.
   - Что это у вас там делается? - спрашиваю я Ловца, кивая в сторону зала, где рабочие таскают к черному выходу мебель, когда мы с Долли-Наташей представлены друг другу, обмен верительными грамотами завершен и можно перейти к дипломатическим будням.
   - Вот ради этого я вас и позвал, - говорит мне Ловец. - Съезжают ребята. Решили, - иронически разводит он руками.
   И в этом его слове все: и его прошлые сомнения, которые отринуты прочь, и радость разрешения от них, и горделивое довольство собой.
   - Что, - спрашиваю я, - студию, значит, будете делать?
   Он молча подтверждает движением головы: точно - и потом указывает на Долли-Наташу:
   - Сделаем - начинаем запись сольника. Не против?
   - А почему я могу быть против? - Вопрос Ловца меня удивляет.
   - В самом деле нет? - спрашивает он.
   Теперь наконец я чувствую в его вопросе второе дно.
   - Хотите меня привлечь? - наобум Лазаря спрашиваю я.
   - Естественно. - Он снова разводит руками. - Ее сольник, ваша музыка. Ну, в основном ваша. Должны, конечно, и другие имена быть. Что? - он, видимо, замечает у меня на лице растерянность. - Вы же хотели свой диск? Вот, считай, он вам и будет. А там и полностью ваш, какой захотите, выпустим.
   - Так неожиданно, Сергей, - бормочу я, понимая, что уже все - я влип, влип, как муха в мед, и мне уже не вырваться.
   Во-первых, я не могу отказать Ловцу; во-вторых, я не в состоянии противиться самому себе. Соблазн не велик, соблазн непомерен.
   - Ну и что, что неожиданно, - говорит Ловец. - И так залицензируемся, никакому Бочару близко не подобраться. Представляешь, - поворачивается он к Долли-Наташе, - у Сани один стервец целый диск спер!
   - Бочаргин? - Долли-Наташа пускает легкий журчащий смешок. Словно бы то обстоятельство, что кто-то у кого-то что-то спер, невероятно забавно. "Полдневная луна" диск у него называется? Ой, я его обожаю! Так это, значит, ваш на самом-то деле?
   - Его, его, - подтверждает Ловец. - Вот, если Саня не против, будете с ним работать.
   - Ой, а почему это Саня может быть против? - В очаровательных козьих глазах Долли-Наташи возникает упрек. - Я лично, Саня, очень даже не против с вами. Почему вы против?
   - Да, Саня, почему вы против? - посмеиваясь, вторит ей Ловец.
   Он видит меня насквозь, он знает обо мне то, чего я пока и сам до конца не знаю, и знает, что я согласен, что я весь, со всеми потрохами, его.
   К концу лета я увяз в делах Ловца так, что на наше с Леней Финько агентство у меня уже не оставалось времени совершенно. Я занимался с Ловцом звукоизоляцией студии, докупал, менял микрофоны, компрессоры и прочую муру, собирал команду музыкантов для группы Долли-Наташи, сидел сутками напролет за синтезатором, сочиняя для нее песни и аранжируя их, да плюс ко всему тому сочинял и пересочинял сценарии клипов, которые мне же и предстояло снимать.
   Леня между тем почувствовал прелесть нового хомута, надетого мной на его шею. Он больше не катался на роликах, он теперь пахал на агентство, ловко переманивая клиентов из других контор, - и получалось, что работал за нас двоих, как я, когда мы только замешивали квашню. Но Леня бы не был Леня, если бы спустил мне мое безделье. Он перестал выплачивать причитающуюся мне долю доходов и стал угрожать полным отлучением меня от дел. "Переучрежусь, вот тебе руку на отсечение: переучрежусь! - кричал он. - Останешься с одной печатью - целуйся с ней!"
   Денег, которые мне причитались по нашему соглашению, я у Лени не требовал. Это было справедливо, что он не давал мне моей доли, раз я ничего не делал в агентстве. Не брать этих денег мне было легко: в кармане у меня шуршало. Я снова стоял на довольствии у Ловца. Правда, это были далеко не такие деньги, как в прошлые времена, когда я именовался заместителем главного редактора, и не такие, какие бы я имел в агентстве, но на жизнь хватало, и меня это устраивало.
   Долли-Наташа вовсю готовилась к выходу на московские площадки. Ловец нанял ей преподавателя по вокалу, преподавателя по сценическому движению, сценографа, который ставил ей отдельно каждую песню. Жить она пожелала отдельно от него, и он снял для нее двухкомнатную квартиру на Большой Дорогомиловской, неподалеку от Киевского вокзала, захотеть - до Нового Арбата двадцать минут пешком через Москву-реку, но Долли-Наташа, когда Ловец не мог привезти ее сам, прибывала на студию исключительно на машине. "Прошла бы ножками, на Москву бы посмотрела", - подшучивал я над ней, когда мне случалось быть в студии - а она взлетала наверх и, разгоряченно отдувая со лба прядь волос, бросала в пространство перед собой: "Ой, выскочите, заплатите кто-нибудь за меня. А то опять мелких денег нет". Выскакивал платить за нее, как правило, охранник с ресепшена, а сама Долли-Наташа удовлетворенно взглядывала на меня и, понизив голос, неизменно отвечала: "Звезда, Санечка, ножками не ходит". С Ловцом мы были на "вы", с нею, едва не с той, первой встречи, на "ты".
   Как собирался, Ловец купил для нее несколько песен у композиторов, чьи имена полагалось иметь в своем репертуаре каждому исполнителю, замыслившему вскарабкаться в шоу-бизнесе достаточно высоко. Песни были так себе, третий сорт, явные отходы производства, не востребованные другими, и Ловец требовал, не слезал с меня: "Шлягер! Хит! Парочку хитов! У тебя же были такие!". Я растолковывал ему, что никто не может предвидеть, что станет хитом, а что нет, это все равно как попасть в нерв, целься - не получится, только случайно, но на самом деле, при всей правде моих слов, в них было лукавство: я действительно придерживал лучшее. Во всяком случае, то, что мне казалось таким. Она не возбуждала меня, не вдохновляла. Она возбуждала и вдохновляла Ловца.
   Сколачивать группу для Долли-Наташи мне помогал Вадик. Не знаю почему, но он рассорился со своей командой, в которой отыграл бас-гитаристом едва не десяток лет, и это обернулось для меня удачей. Все же знакомств среди музыкантов мне недоставало, а у него их было - легче перечислить, кого он не знал.
   Но, видимо, то, что он участвовал в наборе группы, повернуло в голове у Вадика некий винт, который заведовал у него самомнением, и Вадик стал считать себя кем-то большим, чем просто бас-гитарист, он стал мнить себя кем-то вроде отца-основателя. У него появилась манера на всех покрикивать, он мог во время репетиции прервать игру и заорать на клавишника: "Ты как ритм держишь?! Ты что его таскаешь туда-сюда? Тебе джины яйца жмут?!"
   Долли-Наташу он обходил своим вниманием отца-основателя до одного августовского дня накануне осени.
   В тот день, показалось, лето закончилось. Пришел совершенно осенний холод, обложенное облаками небо высеяло и развесило в воздухе паутинную сетку мороси. К осени сознание не было готово ни у кого, все, выходя из дома, оделись еще по-летнему и, пока добрались до студии, продрогли до костей. Чтобы согреться, пришлось употребить испытанный способ в пятьдесят грамм, однако где пятьдесят, там и больше, и Вадик, возможно, довольно изрядно превысил норму. Репетиции давно было пора начаться, но Долли-Наташа запаздывала. Ее ждали - а она все не появлялась. Это был как раз тот случай, когда Ловец не мог доставить ее на своей "Вольво", понятно, что, выйдя из дома, она должна была поймать машину, но у нее там, на Большой Дорогомиловской, что, возникла автомобильная аномалия, ни одной тачки в окрестности?
   Наконец Долли-Наташа появилась. Возникла около стойки ресепшена и, отводя с лица набухшую влагой прядь волос, как и обычно, произнесла в пространство перед собой:
   - Ой, мальчики, спуститесь кто-нибудь, заплатите за машину. А то у меня совсем мелких денег нет.
   Группа, один за другим, снедаемая нетерпением, потянулась в студию. Защелкали тумблеры, электроника включилась, все взялись за инструменты, стали опробовать их... И так, в новом ожидании, прошли десять минут, пятнадцать, - Долли-Наташа объявилась в студии, когда минутная стрелка проползла по циферблату полные полкруга.
   Объявилась, весело пропорхнула к своему месту у микрофонов на высоких стойках, водрузила на голову наушники и, когда я дал отмашку, заблажила таким пустым голосом - ну, невозможно.
   - Ты что это? - остановил я ее.
   - Ой, я сегодня не в форме, да, - хихикнув, согласилась она.
   Мы поговорили с ней, мне показалось, я ее разогрел, но только она взяла первую ноту, стало ясно, что она так же пуста, как до того.
   Я вынужден был снова остановить ее. И снова она похихикивала, и соглашалась со мной, и обещала, что сейчас даст - нас всех проймет до кишок.
   По третьему разу я решил ее не останавливать. Хотя мне хотелось, чтобы то, что мы сейчас репетировали, прозвучало достойно: я наконец справился со своими инстинктами и вытащил на белый свет то, что прежде держал в загашнике.
   Я молчал, не прерывал Долли-Наташу, и вот тут заменой мне прозвучал голос Вадика:
   - Ты, твою мать, кого здесь разводишь?! - заорал он, с такой силой хлопнув ладонью по струнам, что динамики отозвались густым испуганным рявком. - Тебе Санька хит отдал, ты понимаешь? Ты на него, как Матросов на амбразуру, должна лечь! Ты что, думаешь, пастью поют? Вот этим, - он выпятил вперед бедра, похлопал себя по ширинке на джинсах, - вот чем поют! Есть у тебя там шмонька? Давай докажи!
   Я опасался, Долли-Наташа ударится сейчас в слезы, выскочит из студии, полетит жаловаться Ловцу, но она, неожиданно для меня, стояла, смотрела на Вадика с совершенно спокойным видом, и в глазах ее было презрительное высокомерие.
   - Шмонька у меня есть, - сказала она, - да только не про твою честь.
   - Не вижу, что есть! - рявкнул Вадик. - Будешь только пастью петь, никакой звездой никогда не станешь!
   Козьи глаза Долли-Наташи, казавшиеся Ловцу оленьими глазами Одри Хепберн, испустили в Вадика сноп всесжигающего лазерного огня.
   - Я-то буду звездой, не сомневайся. А вот где ты будешь... в какой заднице, - добавила она смачно, - большой вопрос.
   И ничего, так этой их перепалкой все и закончилось, похоже, она не пожаловалась Ловцу, не потребовала от него принять к Вадику мер - во всяком случае, никаких претензий ему Ловец не предъявил, - но именно тогда, в тот холодный ветреный сырой день, словно занесенный в лето из еще далеко отстоявшей от него поздней осени, меня овеяло ветерком грядущей беды. Как если бы я прозрел трещину в фундаменте возводимого здания. Такую ничтожно малую - никому не покажешь: не увидят. А увидят - не придадут ей значения. Но для меня в ту трещину просквозила бездна.