Страница:
- Дядь Сань, я вас люблю! Я тоже хочу сочинять так!
- Сначала нужно научиться играть, - подавала голос Нина, только что вошедшая из коридора. Ее хватало на присутствие рядом с блажащим зверем минут на десять, и она постоянно выходила-входила, делая за пределами "гостиной" свои незаметные домашние дела.
- А дядь Сань меня научит! - как о само собой разумеющемся восклицала Лека.
Мне не оставалось ничего другого, как переуступить ей свой стул, подложив на него диванную подушку-думку, которая уже так и поселилась здесь, не уходя на свое прежнее место, Нина той порой подставляла мне другой стул, я садился рядом с Лекой и произносил - без особого азарта:
- Что ж, давай попробуем.
Учительство - эта стихия была не по мне.
Под благовидным предлогом я невдолге прекращал занятие, но любительница фортепьяно была неумолима.
- Еще! Поиграй еще! - требовала она. Соскочив со стула, забирала с него свою думку и хлопала по сиденью ладошкой, указывая мне, чтоб я садился. Пожалуйста!
У Нины в изнеможении закатывались глаза. Но я был готов играть еще и еще. Мне это сейчас было нужно не меньше, чем маленькой любительнице фортепьяно. Как удачно сложилось, что Ульяну с Ниной привезли этот "Бехштейн". Если б не он, что бы мне с собой делать?
Вернувшись с работы, в комнате возникал Ульян. Его появление означало конец музицирования. Семье предстоял ужин.
- Саня, ты же талант! - восклицал Ульян, когда я, пробурлив каким-нибудь эффектным пассажем, вскидывал руки вверх и, подержав их так мгновение, захлопывал роялю его пасть. - Почему ты не поступаешь в консерваторию?
Он произносил эти слова каждый раз, заставая нас тут, в "рояльной", хотя знал, что у меня нет никакой бумаги о музыкальном образовании.
- Э! - отмахивался я от Ульяна, даже не вступая с ним в объяснения.
У меня перед глазами стоял образ отца. Закончить и консерваторию, стать даже членом Союза композиторов - и что? Пахать начальником смены на заводе: план, наряды, номенклатура заказов, пьяные рабочие, ворующие мастера... и невыглаживаемая никаким утюгом печать неудачника на лице. Нет, пардон! Дело, которому бросаешь в топку свою жизнь, должно приносить кайф. Кайф и деньги. Кайф вкупе с деньгами - это и есть то, что называют свободой. Свобода же власть над миром. Не хочешь, чтоб мир властвовал над тобой, обрети свободу. Не хотел бы я, чтобы к нынешнему отцовскому возрасту у меня было его выражение лица.
- Я хочу в консерваторию! Я хочу в консерваторию! - тряся вскинутой вверх рукой, словно просилась из-за парты к доске отвечать урок, кричала Лека.
- Вот, слышите, кто тут у вас мечтает о консерватории? - указывал я на Леку.
Они уходили на кухню ужинать, а я утаскивался к себе в комнату, и как я проводил время до поры, когда нужно было выскакивать, направлять стопы в киоск? У меня это не сохранилось в памяти. Как-то проводил. Убивал, так будет точнее. Помню лишь, что именно тогда я осознал со всей ясностью: а ведь Стас пасется неведомо где и не говорит мне, где пасется. Последние дни я то и дело сменял не его, а невесть откуда возникшую бабу, всем своим видом и ухватками напоминавшую ту осветительницу, с которой ездил снимать свой первый сюжет про пчеловода. Я спрашивал ее, а где Стас, и она отвечала мне недовольно - как ответила бы осветительница: "Я за ним бегаю? Обещали полсмены, а я всю!" Слова ее означали, что Стас должен был ее сменить, но не появился. Однако и дома его тоже не было. И если он мог так беспардонно кинуть нашу новую напарницу, получалось, его отсутствие в киоске, означавшее присутствие в некоем другом месте, было хозяином киоска санкционировано?
В Стакане, когда я наконец осилил себя встать до заката солнца и выйти на улицу при дневном свете, я прямым ходом устремился в буфет. И уже не вылезал из него целую неделю. Отбывал свою смену в киоске, спал часов пять и отправлялся кантоваться в буфете. Чтобы покинуть его только тогда, когда мне уже следовало вновь лететь птицей к моему боезапасу. Я ходил в буфет, как на работу. Наверное, за эту неделю половину своей выручки он сделал на мне. Но и с кем я только не перемолотил языком за эту неделю. Плодами той недели я после кормился и кормился.
Кто из знакомых подсел ко мне за стол вместе с Борей Сорокой - это исчезло из памяти, а вот сам Боря в моей памяти - до конца дней, что мне отпущены на земле.
Разумеется, когда он в сопровождении того исчезнувшего из памяти знакомого подошел к моему столу, я и понятия не имел, как его зовут и кто он такой. Но что я сразу отметил в нем - это то, как он был одет. Роскошно он был одет. В таких двубортных костюмах, как у Бори, тогда начинали ходить многие, но почти у всех они имели довольно жалкий, дешевый вид - дешевый материал, дешевое шитье, выдающее себя пузырями и обвислостями, - материя темно-болотного Бориного костюма так и била в глаз своей тончайшей выделкой, а то, как сидел на нем пиджак, свидетельствовало о высочайшем классе фирмы, его пошившей.
Сорока - это было не прозвище. Это была его фамилия. И знакомство наше началось с шуток по поводу его фамилии. Которым, впрочем, он неожиданно положил конец, произнеся совсем не шутливо:
- Конечно, хотелось бы с полным основанием полагать себя орлом, но пока, к сожалению, дотягиваю только до сокола.
- Уже недурственно, - не осознав в полной мере серьезности его тона, сказал я. - Сокол Сорока. Отлично звучит.
- Нет. - Он покачал головой. - Орел Сорока лучше. Но пока только сокол.
- А как вы это определяете: орел, сокол? - Я наконец почувствовал, что он вовсе не шутит. - Какие у вас критерии?
- Капитал, - отозвался Боря. - Степень его крутости. Его количество. Пока тяну только на сокола. Не выше.
- И в какое же количество капитала вы оцениваете орла? - спросил я, не сумев скрыть самого живейшего своего любопытства.
Он уклонился от ответа. Развел руками, улыбнулся укоряюще - словно бы это я, а не он сам заговорил об этом - и сказал:
- Ну, тут ведь чисто индивидуальная моя оценка. Абсолютно субъективная.
Вот кому в полной мере был дан талант уходить от прямых ответов - это Боре Сороке. Он это делал виртуозно. С таким обаятельным выражением укоризны на лице - да как можно о таком спрашивать? - что собеседник терял всякую способность настаивать на ответе. Может быть, в этом таланте и был главный капитал Бори. Который он уже умело конвертировал в другой, исчисляемый в денежных единицах.
Так или иначе, но, имея от роду всего на пять лет больше, чем я, он владел на паях с компаньоном собственной компанией по оказанию рекламных услуг, снимал под офис в Стакане сто двадцать квадратных метров, и дела у их компании, судя по его костюму, шли отлично.
- Заходите! - прощаясь, протянул мне визитку Боря. - Вот наши координаты.
Меня так жгло любопытством увидеть их офис, что я с трудом дал себе выдержать люфт в пару дней. Это была одна из тех контор, о которых говорил Конёв, предлагая мне попастись без привязи. Снаружи - обычные стакановские двери с порядковыми номерами. Не знай я, что за ними частная фирма, ни в жизнь бы не догадался.
Впрочем, и внутри офис имел абсолютно обычный стакановский вид: траченые стакановские столы, траченые казенные стулья, видавшие виды стакановские стеллажи с папками на полках. И только на стакановском столе у секретарши вместо машинки оглушающе стоял компьютер - который я увидел вживе впервые в жизни, - да в комнате, куда меня в конце концов привел Боря, вдоль одной из стен широким лежбищем раскинулся коричневый кожаный диван, и ему ассистировали два той же обивки кресла. Это была пора, когда прошлая жизнь и пришедшая ей на смену новая существовали сиамскими близнецами, общий кровоток насыщал кислородом обоих, и смерть одного означала бы смерть другого.
- Наша гостевая, - сказал Боря, обводя руками комнату с диваном и креслами. - Прошу, располагайтесь, - указал он мне на кресло. - Кофеек нам сейчас сделают, да и коньячок есть. Против коньячка ничего не имеете?
- Помилуй бог, - сказал я, располагаясь в кресле с небрежностью, которая должна была означать мою привычность обитать среди такой мебели и потягивать достойные спиртные напитки.
Когда коньяк был подан, налит и пригублен, оказавшись, однако, вполне буфетно-стакановского качества, Боря, с этой своей обаятельной скользящей улыбкой, которую я отметил еще при нашем знакомстве, спросил, выщелкивая из коробки "Филип Морриса" сигарету.
- Вы в программе Терентьева, если не ошибаюсь? Я уже после, когда мы расстались, вспомнил. Славные репортажи делаете.
Потом я уже узнал, что у них был архив на всех корреспондентов и ведущих, кто постоянно фигурировал на экране, - по всем каналам, по всем программам. И он "вспомнил" меня, пошуровав в этом архиве: ставя в видак одну записанную с эфира пленку, другую, третью - пока не наткнулся на мою "знакомую" физиономию.
Но тогда я преисполнился гордости и уважения к себе. Правда, они были с весьма основательной примесью горечи, однако ни о каких подробностях моего сотрудничества с терентьевской программой я распространяться не стал. Согласным кивком головы я подтвердил, что мой собеседник совершенно верно осведомлен обо мне, и спросил в свою очередь, обводя вокруг руками:
- И во сколько вам обходится это роскошество?
Словно я был весьма искушен в вопросах найма-аренды и интересовался не просто так, а с сугубо практическим прицелом.
В скользящей Бориной улыбке обозначилась укоризна:
- Не так дорого на самом деле, как можно предположить. Надо уметь договариваться. Ведь все же люди, да? Все хотят, чтобы им было хорошо. Всегда есть варианты, которые будут удобны всем. Ну, вы понимаете!
Ну да, ну да, я понимал, конечно. Как бы не так. Я тогда не понимал ничего. Но, само собой, я покивал головой.
- Любые войны заканчиваются переговорами, известное дело. Искусство заключается в том, чтобы начать с них.
- Прекрасно сказано, согласен! - подхватил Боря. - Мы считаем, по всякому вопросу можно договориться. Если бы мы не умели договариваться, у нас не было бы наших клиентов. Мы исходим из принципа, чтоб и волки были сыты, и овцы целы.
- Так не бывает, - я решил, что немного полемики не помешает. - Чтоб волки были сыты, какой-нибудь из овечек обязательно должно недосчитаться.
Боря улыбался.
- Это так обязательно в природе. А человек все же не животное. В чем главное отличие человека от животного? В том, что он мыслит. А если мыслит, должен он видеть свою выгоду? Мирно договориться - выгодно и волкам, и овцам.
Так, прикладываясь время от времени к рюмкам, опорожнив их и вновь наполнив, мы протрепались минут десять, и вдруг он спросил:
- А Бесоцкую вы знаете?
Гончая, незримо и тихо сидевшая во мне, терпеливо ждавшая своего момента, встрепенулась и сделала стойку. Рябчик еще не рванул из травы, но уже обозначил свое тайное местоположение едва слышным трепыханием крыльев.
- Бесоцкую? - повторил я за Борей, чтобы потянуть время.
Бесоцкая была директором терентьевской программы. Доступна, в отличие от Терентьева, для всех, вроде бы официально - под ним, но в жизни, чему я сам был свидетелем, Терентьев перед ней только что не заискивал.
- Ну да, Бесоцкую, - лапидарно подтвердил Боря.
- Знаю, конечно, - сказал я.
- Сможете поговорить с ней?
Рябчик, по-прежнему невидимый гончей, перетаптывался в траве все шумнее, от него исходили призывные волны будоражащего нюх, жаркого запаха желанной добычи.
- О чем поговорить? - спросил я.
- О чем с ней поговорить? Естественно о чем. О скидке. А ребята платят черным налом - нигде никаких документальных следов, выгодно им, выгодно всем.
Рябчик выметнул себя в воздух. Но что было делать гончей? Она дрожала, вытянув прутом хвост, смотрела завороженно на пленительно плещущую крыльями, одетую в перья плоть, знала, что это ее добыча, но как завладеть ею, как добыть?
- Почему говорить с Бесоцкой? - спросил я. - Она под Терентьевым.
Боря смотрел на меня взглядом, полным укоризны.
- Да нет, с нею надо говорить, - сказал он. - Терентьев тут ни при чем. Она же этими делами в программе крутит. Выгодно ребятам, выгодно ей, и вы с процентом. Ребята надежные, не из клозета откуда-нибудь, крыша у них охрана самого президента.
"Черный нал", "крыша", "подстава", "кидалово" - именно тогда я впервые услышал все эти слова, которые через год-полтора войдут в самую обыденную лексику. Новая жизнь только начинала вылепливаться, еще не обрела формы, все еще было просто, без затей.
Бог не выдаст, свинья не съест, повторял и повторял я про себя, как вонзал в себя шпоры, летя в лифте на нужный этаж ловить Бесоцкую. Даже если она укажет на дверь, мне на ту уже все равно указано.
Ни на какую дверь Бесоцкая мне не указала. Она была обстоятельна и деловита. Она выслушала меня, полезла в висевшую на спинке стула сумку, извлекла оттуда толстую записную книжку в черном переплете, полистала, посидела над какой-то записью, наставив на нее толстый, отягощенный крупным золотым перстнем палец, молча пошевелила губами - и предложение надежных ребят, посланное птичьей почтой с Соколом Сорокой и подхваченное мной, почтальоном-посредником, было принято.
Назавтра, чуть меньше, чем сутки спустя, я вышел из офиса Бориной компании, имея во внутреннем кармане пиджака пятнадцать тысяч долларов. Меня слегка покачивало, словно эти пятнадцать тысяч были не в сотенных и пятидесятидолларовых купюрах, а сплошь монетами. Я пошел к лифтам - и меня развернуло, понесло по коридору, и я влетел в туалет. Пронесся к открытой кабинке, захлопнул за собой дверь, замкнул ее, сел на стульчак и вытащил из кармана перехваченную красной аптечной резинкой пачку. Никогда в жизни я еще не имел дела с такими деньгами. Мне нужно было подержать их в руках. Ощутить их. Пересчитать. Хотя, принимая деньги у Бори, я уже пересчитывал купюры. Но тот пересчет под его приглядом был не в счет.
Сто, двести, тысяча, две тысячи, три, считал я. В пачке было четырнадцать с половиной тысяч. И пятьсот долларов отдельно. Я достал из кармана эти пятьсот и пролистнул их. Четырнадцать с половиной и пятьсот получалось пятнадцать тысяч. Обалдеть.
Я затолкал пачку в четырнадцать с половиной тысяч в один карман, сунул теперь пятьсот в другой, поднялся со стульчака, спустил для конспирации воду и, открыв дверь кабинки, вышагнул наружу.
Я вышагнул - и из меня вырвался смешок. Перед зеркалом, спиной ко мне, стояла и расчесывалась щеткой женщина. Она стояла ко мне спиной, но в зеркале я видел ее лицо - это была звезда нового телеканала, выходящего в эфир по вечерам на одной кнопке с учебным. Звезда тоже увидела меня в зеркале. Лицо ее как осветилось - так широко у нее раскрылись глаза. Следом она повернулась ко мне.
- Что вы здесь делаете?
Удивление в ее голосе было смешано с негодованием.
- Пардон! - сказал я. - А вы?
- Я там, где положено, в дамской комнате. А что вам в ней нужно?
Я быстро глянул по сторонам - на стенах вокруг не было ни одного писсуара. Я так мчал пересчитать деньги, что не заметил, в какой туалет влетел.
Теперь из меня вырвался уже хохот. Гомерический - это, наверно, говорят про такой.
Так, хохоча, сгибаясь от сотрясающих меня конвульсий, я и вывалился в коридор. Шел по нему - и сотрясался. Надо полагать, то было нервное.
Спустя полчаса я вышел из здания телецентра на улицу. В кармане от пятнадцати тысяч у меня остались те самые, лежавшие отдельно пятьсот долларов. Но это были мои пятьсот долларов. Пятьсот баксов в конце 1992-го! Колоссальные деньги.
Вспоминая позднее это событие, я думал: а ведь дерни я с доверенными мне пятнадцатью тысячами - и Боря бы меня не нашел. Я бы снялся от Ульяна с Ниной, не оставив координат, - и все, ищи-свищи меня.
Но я, владея в течение получаса пятнадцатью тысячами, даже и не подумал ни о чем таком. В голову не пришло.
Деньги, вновь зашуршавшие у меня в кармане, оказались мне очень кстати (когда, впрочем, они некстати?). Они были нужны мне не только для того, чтобы освободиться от ненавистных ночных бдений в стылом броневике киоска. Мой роман с Ирой, вместо того чтобы угаснуть подобно залитому дождем костру, разгорался, как будто в этот костер плеснули бензина, набирал скорость, ревел курьерским, рвал в клочья воздух - несся так, что в голову невольно закрадывалась мысль о стоп-кране.
После той ночи в Ириной квартире у меня получалось избегать ее целую неделю. Я даже не ходил в буфет, чтобы ненароком не столкнуться там с нею. И все же встреча была, разумеется, неизбежна - как идущему по железнодорожным путям рано или поздно не миновать грохочущего на него или догоняющего сзади поезда.
Не знаю, кто из нас был идущим по путям, кто поездом, но встреча наша так и произошла: мы столкнулись с нею в стеклянных дверях Стакана - я входил, она выходила.
- Привет, - сказал я.
- Привет, - отозвалась она и остановилась, загородив мне проход. Во взгляде ее я увидел негодование. То самое, когда впервые обратил на нее внимание в буфете. Томилась в очереди и, с усилием смиряя себя с пустой тратой времени, негодующе смотрела в пространство перед собой.
Так мы стояли в дверном проеме, глядя друг на друга, пока кто-то сзади не потеребил меня за рукав:
- Проходите? Туда, сюда?
- Туда! - повела подбородком Ира, указывая на улицу, и я, будто выдавливаемый ее взглядом, как поршнем, попятился, попятился и выпятился наружу, освободив проход.
Ира, напоминая мне своими движениями юркую ловкую змейку, быстро выскользнула следом за мной и, когда я остановился, все продолжала скользить, вмявшись в конце концов в мою грудь своей.
- Что за хамство! - произнесла она, поднимая ко мне наверх лицо. Трахнуть двух сестричек - и исчезнуть. Не хамство? Если не хамство, то что?
Она знала! Сестра ей все рассказала!
- Нет, сразу двух - и смыться, как нас святой дух посетил! Негодованием в Ириных глазах, имей оно эквивалент в градусах Цельсия, можно было бы испепелить меня, как напалмом.
- Ну так и если... так что? - сумел произнести я.
- А то! - сказала она. - Куда делся? С какой стати?
Много времени спустя, когда в тупике, куда естественным образом зайдет наш роман, уже вовсю будет буйствовать лопух, раздумывая над тем, что ее заставило так впиться в меня - при том, что у нее, без сомнения, не было недостатка в желающих ее благосклонности, - я неизбежно приходил к заключению, что все дело в двойной постели той ночью. Ее распаленной неутоленным желанием сестре оказалось угодно воспользоваться для тушения пожара мной, потому что я только что занимался этим же самым с Ирой, Иру, в свою очередь, обуяло чувство собственницы: она возжаждала переутвердить свои права на меня.
Короче говоря, теперь я регулярно стоял на вахте у паровозной топки, меча в ее пышущий жаром зев новые и новые лопаты угля, разгоняя наш курьерский до той самой бешеной скорости: мотался с обжитого мной еще во времена армейской службы Курского вокзала, держа всю дорогу Ирину руку в своей, на дачу ее родителей, и не менее регулярно, по долгу ее бойфренда (еще одно слово, которое я тогда узнал), мотался с нею по всяким модным питейным местам, которых, слава богу, было еще не столько, сколько сейчас, но которые пылесосом выметали деньги из кармана не слабее нынешних. Киосочных моих доходов на эту бурную личную жизнь не хватало, я уже задолжал Стасу около сотни зеленых, - еще бы не кстати были пятьсот баксов, что я срубил посредничеством!
Стас, получив от меня долг, так и расцвел.
- Ты молоток, Сань, ты молоток! - повторял и повторял он, слушая мои победные реляции о том, как я срубил капусту. - Ты молоток!
По тому, с каким удовольствием он повторял это, с какой радостью пересчитывал деньги, я отчетливо чувствовал: он опасался, что не видеть ему ссуженных мне баксов как своих ушей.
Но мне предстояло и огорчить его.
- Стас, я сваливаю, - сказал я.
Он, в упоении своей радостью, не понял меня.
- Сваливай, конечно. Я и сам с усам. Оторвись, чтоб небо пылало. Ночь твоя.
Мы вели этот разговор в броневом холоде киоска, время от времени прерывая его, чтобы ответить на чей-то вопрос, заданный в амбразуру замороженного оконца, подать туда бутылку водки, пачку сигарет, упаковку "марса-баунти", принять деньги и дать сдачу. Вернее, все это делал Стас, а я лишь находил в коробках нужный товар и передавал ему, - сегодня ночную смену отбывал он. Стоять ее должен был я, но Стас согласился поменяться со мной. Вволю только наворчавшись, что последнее время у меня семь пятниц на неделе. Это было так, я теперь часто менялся сменами. Чему, естественно, была одна причина - наш с Ирой курьерский. Стас эту причину чуял нюхом, но как мне было сказать ему об Ире? - никак! - и своим чрезмерным ворчанием он высказывал мне осуждение, что я на все его заходы молчу, как партизан. Хотя, надо отметить, ночные по-прежнему были для меня удобней всего. Иру, кстати, все не прощавшую мне тех трех дней, которые я пробыл в анабиозе после пинка, полученного от Терентьева - в том числе, полной отключке и от нее, - больше всего интересовало, что я тогда делал ночами. "Хорошо, днем ты спал, а чем занимался ночами?!" - неутомимо спрашивала она. Как будто бы тем, чем мы с нею занимались на даче ее родителей, мы занимались исключительно ночью. Но так же, как Стасу о ней, так ей я не мог сказать о киоске. Признайся я ей в своих ночных занятиях, падение мое в ее глазах было бы поистине сокрушительным.
- Стас, ты меня не понял. - Не скажу, что я чувствовал себя предателем, бросающим друга на поле боя и спасающимся бегством, но что-то вроде того, однако же, было. Лишь тот, кто служил, знает, что такое казарменная дружба, как вас приваривает друг к другу. - Стас, я вообще сваливаю. Отсюда. С этой работы.
Теперь уже не понять было невозможно.
Стас, в безразмерном киосочном ватнике и таких же безразмерных валенках, медленно отпятился к дальнему концу киоска и оттуда оглядел меня с тем демонстративным выражением недоумения на своем лопатообразном сангвинистическом лице, что появлялось у него, когда он хотел выказать крайнюю степень удивления.
- Это вы, граф, всерьез?
- Чего не всерьез, пацан? - сказал я.
- Дурак совсем, что ли? Капусту срубил - полагаешь, и дальше так же пойдет?
Тут он был прав: никакой гарантии, что мне и дальше удастся так лихо класть в карман разом по полтысячи баксов, не было. Но я и не рассчитывал на это. Просто меня уже не хватало на такую жизнь, что я вел последние месяцы. Следовало выбирать. Неожиданная капуста в кармане сыграла лишь роль катализатора.
Так я Стасу и ответил. Выражение его лица сделалось еще более недоуменным.
- Ты, Сань, у амбразуры стоишь здесь, ни хрена не понял? Сейчас купец главным лицом становится! Мы с тобой в самое то место попали! Ты вот со мной по Фединым делам не ездишь, не видишь, как он бизнес крутит. Зря! Знаешь, какой барыш Федя от своей торговли имеет? В день, бывает, по куску баксов!
Федя - это был наш хозяин, бывший милицейский полковник. Тот десяток киосков, которыми он владел, все стояли в самых людных местах, у станций метро. Стас, ездя с ним по его делам, рассказывал: "У него какие связи, представить не можешь! В такие кабинеты вхож!".
- А нам-то что с его тыщи баксов? - спросил я.
- Ему помощники нужны! - Стас возбудился, и дефект его прикуса давал себя знать сильнее обычного: он зашамкивал половину слов, я только догадывался об их смысле. - Он сам один все не может, его не хватает. А он расширяться будет, и тогда, на кого глаз положит, кто себя зарекомендует, как надо, он даже в компаньоны к себе возьмет. Хозяевами, Сань, будем. С деньгами и хозяевами!
- Это он тебе обещал: хозяином? - снова спросил я. - Зачем ему это нужно? Ему самому интересней хозяином быть.
Стас выругался.
- Вот и видно, что ни хрена не понимаешь. Так теперь все устроено: бывает, что одному делу, чтоб оно хорошо крутилось, сразу несколько хозяев требуется. Совет директоров - так это называется. Сейчас самая пора, когда люди состояния сколачивают. Из копейки - рубль, из рубля - миллионы.
- Ладно, Стас, ладно, ладно. - Я позволил себе несколько повысить голос. Мне вовсе не хотелось продолжать этот разговор. Я заскочил в киоск специально, чтобы вернуть долг, на минуту-другую - и все, бежать дальше. Наши жизни текли сейчас в таких параллельных плоскостях, что нам легче было пересечься здесь, чем одновременно оказаться дома. - Стань хозяином, я что, против? Будет у кого занимать. Тем более по-крупному.
Последние слова я произнес, сдобрив их интриганской ухмылкой, но Стас не среагировал на нее.
- Если и не стану хозяином, - сказал он всерьез и даже с патетикой, буду управляющим, директором - белой костью, голову тебе на отсечение! А на морозе тут пусть другие сидят.
На улице после стоялого, сырого воздуха киоска было освежающе-бодро и будто бы даже тепло, хотя остро дул ветер, нес сечку снега и еще идти мне нужно было ему навстречу. Я засунул руки в карманы своей новой китайской пуховой куртки (самый последний писк тогдашней моды) и, наклоняясь вперед, двинулся по аэродромному простору Нового Арбата в сторону "Праги". Через десять минут на одном из ее углов у меня была встреча с Ирой. Мы должны были посетить только что открывшееся ночное заведение на Тверской (тогда, впрочем, кажется, еще Горького). После чего планировалось продолжение классного времяпрепровождения у нее дома, где после той, первой ночи я больше не был. Но дача в двадцати минутах езды от Курского вокзала эксплуатировалась нынче ее родителями, а что до Ириной сестры... что ж, мне она, во всяком случае, помехой не была.
Глава пятая
К Новому году с помощью Бори Сороки в кармане у меня завелись новые пятьсот баксов.
- Сначала нужно научиться играть, - подавала голос Нина, только что вошедшая из коридора. Ее хватало на присутствие рядом с блажащим зверем минут на десять, и она постоянно выходила-входила, делая за пределами "гостиной" свои незаметные домашние дела.
- А дядь Сань меня научит! - как о само собой разумеющемся восклицала Лека.
Мне не оставалось ничего другого, как переуступить ей свой стул, подложив на него диванную подушку-думку, которая уже так и поселилась здесь, не уходя на свое прежнее место, Нина той порой подставляла мне другой стул, я садился рядом с Лекой и произносил - без особого азарта:
- Что ж, давай попробуем.
Учительство - эта стихия была не по мне.
Под благовидным предлогом я невдолге прекращал занятие, но любительница фортепьяно была неумолима.
- Еще! Поиграй еще! - требовала она. Соскочив со стула, забирала с него свою думку и хлопала по сиденью ладошкой, указывая мне, чтоб я садился. Пожалуйста!
У Нины в изнеможении закатывались глаза. Но я был готов играть еще и еще. Мне это сейчас было нужно не меньше, чем маленькой любительнице фортепьяно. Как удачно сложилось, что Ульяну с Ниной привезли этот "Бехштейн". Если б не он, что бы мне с собой делать?
Вернувшись с работы, в комнате возникал Ульян. Его появление означало конец музицирования. Семье предстоял ужин.
- Саня, ты же талант! - восклицал Ульян, когда я, пробурлив каким-нибудь эффектным пассажем, вскидывал руки вверх и, подержав их так мгновение, захлопывал роялю его пасть. - Почему ты не поступаешь в консерваторию?
Он произносил эти слова каждый раз, заставая нас тут, в "рояльной", хотя знал, что у меня нет никакой бумаги о музыкальном образовании.
- Э! - отмахивался я от Ульяна, даже не вступая с ним в объяснения.
У меня перед глазами стоял образ отца. Закончить и консерваторию, стать даже членом Союза композиторов - и что? Пахать начальником смены на заводе: план, наряды, номенклатура заказов, пьяные рабочие, ворующие мастера... и невыглаживаемая никаким утюгом печать неудачника на лице. Нет, пардон! Дело, которому бросаешь в топку свою жизнь, должно приносить кайф. Кайф и деньги. Кайф вкупе с деньгами - это и есть то, что называют свободой. Свобода же власть над миром. Не хочешь, чтоб мир властвовал над тобой, обрети свободу. Не хотел бы я, чтобы к нынешнему отцовскому возрасту у меня было его выражение лица.
- Я хочу в консерваторию! Я хочу в консерваторию! - тряся вскинутой вверх рукой, словно просилась из-за парты к доске отвечать урок, кричала Лека.
- Вот, слышите, кто тут у вас мечтает о консерватории? - указывал я на Леку.
Они уходили на кухню ужинать, а я утаскивался к себе в комнату, и как я проводил время до поры, когда нужно было выскакивать, направлять стопы в киоск? У меня это не сохранилось в памяти. Как-то проводил. Убивал, так будет точнее. Помню лишь, что именно тогда я осознал со всей ясностью: а ведь Стас пасется неведомо где и не говорит мне, где пасется. Последние дни я то и дело сменял не его, а невесть откуда возникшую бабу, всем своим видом и ухватками напоминавшую ту осветительницу, с которой ездил снимать свой первый сюжет про пчеловода. Я спрашивал ее, а где Стас, и она отвечала мне недовольно - как ответила бы осветительница: "Я за ним бегаю? Обещали полсмены, а я всю!" Слова ее означали, что Стас должен был ее сменить, но не появился. Однако и дома его тоже не было. И если он мог так беспардонно кинуть нашу новую напарницу, получалось, его отсутствие в киоске, означавшее присутствие в некоем другом месте, было хозяином киоска санкционировано?
В Стакане, когда я наконец осилил себя встать до заката солнца и выйти на улицу при дневном свете, я прямым ходом устремился в буфет. И уже не вылезал из него целую неделю. Отбывал свою смену в киоске, спал часов пять и отправлялся кантоваться в буфете. Чтобы покинуть его только тогда, когда мне уже следовало вновь лететь птицей к моему боезапасу. Я ходил в буфет, как на работу. Наверное, за эту неделю половину своей выручки он сделал на мне. Но и с кем я только не перемолотил языком за эту неделю. Плодами той недели я после кормился и кормился.
Кто из знакомых подсел ко мне за стол вместе с Борей Сорокой - это исчезло из памяти, а вот сам Боря в моей памяти - до конца дней, что мне отпущены на земле.
Разумеется, когда он в сопровождении того исчезнувшего из памяти знакомого подошел к моему столу, я и понятия не имел, как его зовут и кто он такой. Но что я сразу отметил в нем - это то, как он был одет. Роскошно он был одет. В таких двубортных костюмах, как у Бори, тогда начинали ходить многие, но почти у всех они имели довольно жалкий, дешевый вид - дешевый материал, дешевое шитье, выдающее себя пузырями и обвислостями, - материя темно-болотного Бориного костюма так и била в глаз своей тончайшей выделкой, а то, как сидел на нем пиджак, свидетельствовало о высочайшем классе фирмы, его пошившей.
Сорока - это было не прозвище. Это была его фамилия. И знакомство наше началось с шуток по поводу его фамилии. Которым, впрочем, он неожиданно положил конец, произнеся совсем не шутливо:
- Конечно, хотелось бы с полным основанием полагать себя орлом, но пока, к сожалению, дотягиваю только до сокола.
- Уже недурственно, - не осознав в полной мере серьезности его тона, сказал я. - Сокол Сорока. Отлично звучит.
- Нет. - Он покачал головой. - Орел Сорока лучше. Но пока только сокол.
- А как вы это определяете: орел, сокол? - Я наконец почувствовал, что он вовсе не шутит. - Какие у вас критерии?
- Капитал, - отозвался Боря. - Степень его крутости. Его количество. Пока тяну только на сокола. Не выше.
- И в какое же количество капитала вы оцениваете орла? - спросил я, не сумев скрыть самого живейшего своего любопытства.
Он уклонился от ответа. Развел руками, улыбнулся укоряюще - словно бы это я, а не он сам заговорил об этом - и сказал:
- Ну, тут ведь чисто индивидуальная моя оценка. Абсолютно субъективная.
Вот кому в полной мере был дан талант уходить от прямых ответов - это Боре Сороке. Он это делал виртуозно. С таким обаятельным выражением укоризны на лице - да как можно о таком спрашивать? - что собеседник терял всякую способность настаивать на ответе. Может быть, в этом таланте и был главный капитал Бори. Который он уже умело конвертировал в другой, исчисляемый в денежных единицах.
Так или иначе, но, имея от роду всего на пять лет больше, чем я, он владел на паях с компаньоном собственной компанией по оказанию рекламных услуг, снимал под офис в Стакане сто двадцать квадратных метров, и дела у их компании, судя по его костюму, шли отлично.
- Заходите! - прощаясь, протянул мне визитку Боря. - Вот наши координаты.
Меня так жгло любопытством увидеть их офис, что я с трудом дал себе выдержать люфт в пару дней. Это была одна из тех контор, о которых говорил Конёв, предлагая мне попастись без привязи. Снаружи - обычные стакановские двери с порядковыми номерами. Не знай я, что за ними частная фирма, ни в жизнь бы не догадался.
Впрочем, и внутри офис имел абсолютно обычный стакановский вид: траченые стакановские столы, траченые казенные стулья, видавшие виды стакановские стеллажи с папками на полках. И только на стакановском столе у секретарши вместо машинки оглушающе стоял компьютер - который я увидел вживе впервые в жизни, - да в комнате, куда меня в конце концов привел Боря, вдоль одной из стен широким лежбищем раскинулся коричневый кожаный диван, и ему ассистировали два той же обивки кресла. Это была пора, когда прошлая жизнь и пришедшая ей на смену новая существовали сиамскими близнецами, общий кровоток насыщал кислородом обоих, и смерть одного означала бы смерть другого.
- Наша гостевая, - сказал Боря, обводя руками комнату с диваном и креслами. - Прошу, располагайтесь, - указал он мне на кресло. - Кофеек нам сейчас сделают, да и коньячок есть. Против коньячка ничего не имеете?
- Помилуй бог, - сказал я, располагаясь в кресле с небрежностью, которая должна была означать мою привычность обитать среди такой мебели и потягивать достойные спиртные напитки.
Когда коньяк был подан, налит и пригублен, оказавшись, однако, вполне буфетно-стакановского качества, Боря, с этой своей обаятельной скользящей улыбкой, которую я отметил еще при нашем знакомстве, спросил, выщелкивая из коробки "Филип Морриса" сигарету.
- Вы в программе Терентьева, если не ошибаюсь? Я уже после, когда мы расстались, вспомнил. Славные репортажи делаете.
Потом я уже узнал, что у них был архив на всех корреспондентов и ведущих, кто постоянно фигурировал на экране, - по всем каналам, по всем программам. И он "вспомнил" меня, пошуровав в этом архиве: ставя в видак одну записанную с эфира пленку, другую, третью - пока не наткнулся на мою "знакомую" физиономию.
Но тогда я преисполнился гордости и уважения к себе. Правда, они были с весьма основательной примесью горечи, однако ни о каких подробностях моего сотрудничества с терентьевской программой я распространяться не стал. Согласным кивком головы я подтвердил, что мой собеседник совершенно верно осведомлен обо мне, и спросил в свою очередь, обводя вокруг руками:
- И во сколько вам обходится это роскошество?
Словно я был весьма искушен в вопросах найма-аренды и интересовался не просто так, а с сугубо практическим прицелом.
В скользящей Бориной улыбке обозначилась укоризна:
- Не так дорого на самом деле, как можно предположить. Надо уметь договариваться. Ведь все же люди, да? Все хотят, чтобы им было хорошо. Всегда есть варианты, которые будут удобны всем. Ну, вы понимаете!
Ну да, ну да, я понимал, конечно. Как бы не так. Я тогда не понимал ничего. Но, само собой, я покивал головой.
- Любые войны заканчиваются переговорами, известное дело. Искусство заключается в том, чтобы начать с них.
- Прекрасно сказано, согласен! - подхватил Боря. - Мы считаем, по всякому вопросу можно договориться. Если бы мы не умели договариваться, у нас не было бы наших клиентов. Мы исходим из принципа, чтоб и волки были сыты, и овцы целы.
- Так не бывает, - я решил, что немного полемики не помешает. - Чтоб волки были сыты, какой-нибудь из овечек обязательно должно недосчитаться.
Боря улыбался.
- Это так обязательно в природе. А человек все же не животное. В чем главное отличие человека от животного? В том, что он мыслит. А если мыслит, должен он видеть свою выгоду? Мирно договориться - выгодно и волкам, и овцам.
Так, прикладываясь время от времени к рюмкам, опорожнив их и вновь наполнив, мы протрепались минут десять, и вдруг он спросил:
- А Бесоцкую вы знаете?
Гончая, незримо и тихо сидевшая во мне, терпеливо ждавшая своего момента, встрепенулась и сделала стойку. Рябчик еще не рванул из травы, но уже обозначил свое тайное местоположение едва слышным трепыханием крыльев.
- Бесоцкую? - повторил я за Борей, чтобы потянуть время.
Бесоцкая была директором терентьевской программы. Доступна, в отличие от Терентьева, для всех, вроде бы официально - под ним, но в жизни, чему я сам был свидетелем, Терентьев перед ней только что не заискивал.
- Ну да, Бесоцкую, - лапидарно подтвердил Боря.
- Знаю, конечно, - сказал я.
- Сможете поговорить с ней?
Рябчик, по-прежнему невидимый гончей, перетаптывался в траве все шумнее, от него исходили призывные волны будоражащего нюх, жаркого запаха желанной добычи.
- О чем поговорить? - спросил я.
- О чем с ней поговорить? Естественно о чем. О скидке. А ребята платят черным налом - нигде никаких документальных следов, выгодно им, выгодно всем.
Рябчик выметнул себя в воздух. Но что было делать гончей? Она дрожала, вытянув прутом хвост, смотрела завороженно на пленительно плещущую крыльями, одетую в перья плоть, знала, что это ее добыча, но как завладеть ею, как добыть?
- Почему говорить с Бесоцкой? - спросил я. - Она под Терентьевым.
Боря смотрел на меня взглядом, полным укоризны.
- Да нет, с нею надо говорить, - сказал он. - Терентьев тут ни при чем. Она же этими делами в программе крутит. Выгодно ребятам, выгодно ей, и вы с процентом. Ребята надежные, не из клозета откуда-нибудь, крыша у них охрана самого президента.
"Черный нал", "крыша", "подстава", "кидалово" - именно тогда я впервые услышал все эти слова, которые через год-полтора войдут в самую обыденную лексику. Новая жизнь только начинала вылепливаться, еще не обрела формы, все еще было просто, без затей.
Бог не выдаст, свинья не съест, повторял и повторял я про себя, как вонзал в себя шпоры, летя в лифте на нужный этаж ловить Бесоцкую. Даже если она укажет на дверь, мне на ту уже все равно указано.
Ни на какую дверь Бесоцкая мне не указала. Она была обстоятельна и деловита. Она выслушала меня, полезла в висевшую на спинке стула сумку, извлекла оттуда толстую записную книжку в черном переплете, полистала, посидела над какой-то записью, наставив на нее толстый, отягощенный крупным золотым перстнем палец, молча пошевелила губами - и предложение надежных ребят, посланное птичьей почтой с Соколом Сорокой и подхваченное мной, почтальоном-посредником, было принято.
Назавтра, чуть меньше, чем сутки спустя, я вышел из офиса Бориной компании, имея во внутреннем кармане пиджака пятнадцать тысяч долларов. Меня слегка покачивало, словно эти пятнадцать тысяч были не в сотенных и пятидесятидолларовых купюрах, а сплошь монетами. Я пошел к лифтам - и меня развернуло, понесло по коридору, и я влетел в туалет. Пронесся к открытой кабинке, захлопнул за собой дверь, замкнул ее, сел на стульчак и вытащил из кармана перехваченную красной аптечной резинкой пачку. Никогда в жизни я еще не имел дела с такими деньгами. Мне нужно было подержать их в руках. Ощутить их. Пересчитать. Хотя, принимая деньги у Бори, я уже пересчитывал купюры. Но тот пересчет под его приглядом был не в счет.
Сто, двести, тысяча, две тысячи, три, считал я. В пачке было четырнадцать с половиной тысяч. И пятьсот долларов отдельно. Я достал из кармана эти пятьсот и пролистнул их. Четырнадцать с половиной и пятьсот получалось пятнадцать тысяч. Обалдеть.
Я затолкал пачку в четырнадцать с половиной тысяч в один карман, сунул теперь пятьсот в другой, поднялся со стульчака, спустил для конспирации воду и, открыв дверь кабинки, вышагнул наружу.
Я вышагнул - и из меня вырвался смешок. Перед зеркалом, спиной ко мне, стояла и расчесывалась щеткой женщина. Она стояла ко мне спиной, но в зеркале я видел ее лицо - это была звезда нового телеканала, выходящего в эфир по вечерам на одной кнопке с учебным. Звезда тоже увидела меня в зеркале. Лицо ее как осветилось - так широко у нее раскрылись глаза. Следом она повернулась ко мне.
- Что вы здесь делаете?
Удивление в ее голосе было смешано с негодованием.
- Пардон! - сказал я. - А вы?
- Я там, где положено, в дамской комнате. А что вам в ней нужно?
Я быстро глянул по сторонам - на стенах вокруг не было ни одного писсуара. Я так мчал пересчитать деньги, что не заметил, в какой туалет влетел.
Теперь из меня вырвался уже хохот. Гомерический - это, наверно, говорят про такой.
Так, хохоча, сгибаясь от сотрясающих меня конвульсий, я и вывалился в коридор. Шел по нему - и сотрясался. Надо полагать, то было нервное.
Спустя полчаса я вышел из здания телецентра на улицу. В кармане от пятнадцати тысяч у меня остались те самые, лежавшие отдельно пятьсот долларов. Но это были мои пятьсот долларов. Пятьсот баксов в конце 1992-го! Колоссальные деньги.
Вспоминая позднее это событие, я думал: а ведь дерни я с доверенными мне пятнадцатью тысячами - и Боря бы меня не нашел. Я бы снялся от Ульяна с Ниной, не оставив координат, - и все, ищи-свищи меня.
Но я, владея в течение получаса пятнадцатью тысячами, даже и не подумал ни о чем таком. В голову не пришло.
Деньги, вновь зашуршавшие у меня в кармане, оказались мне очень кстати (когда, впрочем, они некстати?). Они были нужны мне не только для того, чтобы освободиться от ненавистных ночных бдений в стылом броневике киоска. Мой роман с Ирой, вместо того чтобы угаснуть подобно залитому дождем костру, разгорался, как будто в этот костер плеснули бензина, набирал скорость, ревел курьерским, рвал в клочья воздух - несся так, что в голову невольно закрадывалась мысль о стоп-кране.
После той ночи в Ириной квартире у меня получалось избегать ее целую неделю. Я даже не ходил в буфет, чтобы ненароком не столкнуться там с нею. И все же встреча была, разумеется, неизбежна - как идущему по железнодорожным путям рано или поздно не миновать грохочущего на него или догоняющего сзади поезда.
Не знаю, кто из нас был идущим по путям, кто поездом, но встреча наша так и произошла: мы столкнулись с нею в стеклянных дверях Стакана - я входил, она выходила.
- Привет, - сказал я.
- Привет, - отозвалась она и остановилась, загородив мне проход. Во взгляде ее я увидел негодование. То самое, когда впервые обратил на нее внимание в буфете. Томилась в очереди и, с усилием смиряя себя с пустой тратой времени, негодующе смотрела в пространство перед собой.
Так мы стояли в дверном проеме, глядя друг на друга, пока кто-то сзади не потеребил меня за рукав:
- Проходите? Туда, сюда?
- Туда! - повела подбородком Ира, указывая на улицу, и я, будто выдавливаемый ее взглядом, как поршнем, попятился, попятился и выпятился наружу, освободив проход.
Ира, напоминая мне своими движениями юркую ловкую змейку, быстро выскользнула следом за мной и, когда я остановился, все продолжала скользить, вмявшись в конце концов в мою грудь своей.
- Что за хамство! - произнесла она, поднимая ко мне наверх лицо. Трахнуть двух сестричек - и исчезнуть. Не хамство? Если не хамство, то что?
Она знала! Сестра ей все рассказала!
- Нет, сразу двух - и смыться, как нас святой дух посетил! Негодованием в Ириных глазах, имей оно эквивалент в градусах Цельсия, можно было бы испепелить меня, как напалмом.
- Ну так и если... так что? - сумел произнести я.
- А то! - сказала она. - Куда делся? С какой стати?
Много времени спустя, когда в тупике, куда естественным образом зайдет наш роман, уже вовсю будет буйствовать лопух, раздумывая над тем, что ее заставило так впиться в меня - при том, что у нее, без сомнения, не было недостатка в желающих ее благосклонности, - я неизбежно приходил к заключению, что все дело в двойной постели той ночью. Ее распаленной неутоленным желанием сестре оказалось угодно воспользоваться для тушения пожара мной, потому что я только что занимался этим же самым с Ирой, Иру, в свою очередь, обуяло чувство собственницы: она возжаждала переутвердить свои права на меня.
Короче говоря, теперь я регулярно стоял на вахте у паровозной топки, меча в ее пышущий жаром зев новые и новые лопаты угля, разгоняя наш курьерский до той самой бешеной скорости: мотался с обжитого мной еще во времена армейской службы Курского вокзала, держа всю дорогу Ирину руку в своей, на дачу ее родителей, и не менее регулярно, по долгу ее бойфренда (еще одно слово, которое я тогда узнал), мотался с нею по всяким модным питейным местам, которых, слава богу, было еще не столько, сколько сейчас, но которые пылесосом выметали деньги из кармана не слабее нынешних. Киосочных моих доходов на эту бурную личную жизнь не хватало, я уже задолжал Стасу около сотни зеленых, - еще бы не кстати были пятьсот баксов, что я срубил посредничеством!
Стас, получив от меня долг, так и расцвел.
- Ты молоток, Сань, ты молоток! - повторял и повторял он, слушая мои победные реляции о том, как я срубил капусту. - Ты молоток!
По тому, с каким удовольствием он повторял это, с какой радостью пересчитывал деньги, я отчетливо чувствовал: он опасался, что не видеть ему ссуженных мне баксов как своих ушей.
Но мне предстояло и огорчить его.
- Стас, я сваливаю, - сказал я.
Он, в упоении своей радостью, не понял меня.
- Сваливай, конечно. Я и сам с усам. Оторвись, чтоб небо пылало. Ночь твоя.
Мы вели этот разговор в броневом холоде киоска, время от времени прерывая его, чтобы ответить на чей-то вопрос, заданный в амбразуру замороженного оконца, подать туда бутылку водки, пачку сигарет, упаковку "марса-баунти", принять деньги и дать сдачу. Вернее, все это делал Стас, а я лишь находил в коробках нужный товар и передавал ему, - сегодня ночную смену отбывал он. Стоять ее должен был я, но Стас согласился поменяться со мной. Вволю только наворчавшись, что последнее время у меня семь пятниц на неделе. Это было так, я теперь часто менялся сменами. Чему, естественно, была одна причина - наш с Ирой курьерский. Стас эту причину чуял нюхом, но как мне было сказать ему об Ире? - никак! - и своим чрезмерным ворчанием он высказывал мне осуждение, что я на все его заходы молчу, как партизан. Хотя, надо отметить, ночные по-прежнему были для меня удобней всего. Иру, кстати, все не прощавшую мне тех трех дней, которые я пробыл в анабиозе после пинка, полученного от Терентьева - в том числе, полной отключке и от нее, - больше всего интересовало, что я тогда делал ночами. "Хорошо, днем ты спал, а чем занимался ночами?!" - неутомимо спрашивала она. Как будто бы тем, чем мы с нею занимались на даче ее родителей, мы занимались исключительно ночью. Но так же, как Стасу о ней, так ей я не мог сказать о киоске. Признайся я ей в своих ночных занятиях, падение мое в ее глазах было бы поистине сокрушительным.
- Стас, ты меня не понял. - Не скажу, что я чувствовал себя предателем, бросающим друга на поле боя и спасающимся бегством, но что-то вроде того, однако же, было. Лишь тот, кто служил, знает, что такое казарменная дружба, как вас приваривает друг к другу. - Стас, я вообще сваливаю. Отсюда. С этой работы.
Теперь уже не понять было невозможно.
Стас, в безразмерном киосочном ватнике и таких же безразмерных валенках, медленно отпятился к дальнему концу киоска и оттуда оглядел меня с тем демонстративным выражением недоумения на своем лопатообразном сангвинистическом лице, что появлялось у него, когда он хотел выказать крайнюю степень удивления.
- Это вы, граф, всерьез?
- Чего не всерьез, пацан? - сказал я.
- Дурак совсем, что ли? Капусту срубил - полагаешь, и дальше так же пойдет?
Тут он был прав: никакой гарантии, что мне и дальше удастся так лихо класть в карман разом по полтысячи баксов, не было. Но я и не рассчитывал на это. Просто меня уже не хватало на такую жизнь, что я вел последние месяцы. Следовало выбирать. Неожиданная капуста в кармане сыграла лишь роль катализатора.
Так я Стасу и ответил. Выражение его лица сделалось еще более недоуменным.
- Ты, Сань, у амбразуры стоишь здесь, ни хрена не понял? Сейчас купец главным лицом становится! Мы с тобой в самое то место попали! Ты вот со мной по Фединым делам не ездишь, не видишь, как он бизнес крутит. Зря! Знаешь, какой барыш Федя от своей торговли имеет? В день, бывает, по куску баксов!
Федя - это был наш хозяин, бывший милицейский полковник. Тот десяток киосков, которыми он владел, все стояли в самых людных местах, у станций метро. Стас, ездя с ним по его делам, рассказывал: "У него какие связи, представить не можешь! В такие кабинеты вхож!".
- А нам-то что с его тыщи баксов? - спросил я.
- Ему помощники нужны! - Стас возбудился, и дефект его прикуса давал себя знать сильнее обычного: он зашамкивал половину слов, я только догадывался об их смысле. - Он сам один все не может, его не хватает. А он расширяться будет, и тогда, на кого глаз положит, кто себя зарекомендует, как надо, он даже в компаньоны к себе возьмет. Хозяевами, Сань, будем. С деньгами и хозяевами!
- Это он тебе обещал: хозяином? - снова спросил я. - Зачем ему это нужно? Ему самому интересней хозяином быть.
Стас выругался.
- Вот и видно, что ни хрена не понимаешь. Так теперь все устроено: бывает, что одному делу, чтоб оно хорошо крутилось, сразу несколько хозяев требуется. Совет директоров - так это называется. Сейчас самая пора, когда люди состояния сколачивают. Из копейки - рубль, из рубля - миллионы.
- Ладно, Стас, ладно, ладно. - Я позволил себе несколько повысить голос. Мне вовсе не хотелось продолжать этот разговор. Я заскочил в киоск специально, чтобы вернуть долг, на минуту-другую - и все, бежать дальше. Наши жизни текли сейчас в таких параллельных плоскостях, что нам легче было пересечься здесь, чем одновременно оказаться дома. - Стань хозяином, я что, против? Будет у кого занимать. Тем более по-крупному.
Последние слова я произнес, сдобрив их интриганской ухмылкой, но Стас не среагировал на нее.
- Если и не стану хозяином, - сказал он всерьез и даже с патетикой, буду управляющим, директором - белой костью, голову тебе на отсечение! А на морозе тут пусть другие сидят.
На улице после стоялого, сырого воздуха киоска было освежающе-бодро и будто бы даже тепло, хотя остро дул ветер, нес сечку снега и еще идти мне нужно было ему навстречу. Я засунул руки в карманы своей новой китайской пуховой куртки (самый последний писк тогдашней моды) и, наклоняясь вперед, двинулся по аэродромному простору Нового Арбата в сторону "Праги". Через десять минут на одном из ее углов у меня была встреча с Ирой. Мы должны были посетить только что открывшееся ночное заведение на Тверской (тогда, впрочем, кажется, еще Горького). После чего планировалось продолжение классного времяпрепровождения у нее дома, где после той, первой ночи я больше не был. Но дача в двадцати минутах езды от Курского вокзала эксплуатировалась нынче ее родителями, а что до Ириной сестры... что ж, мне она, во всяком случае, помехой не была.
Глава пятая
К Новому году с помощью Бори Сороки в кармане у меня завелись новые пятьсот баксов.