Страница:
тело. Ту часть этого единого тела, которой угрожала опасность, они
инстинктивно отдернули. Если одного из них постигнет несчастье, что
станется с двумя другими? Девушка была неизмеримо далека от этой триединой
жизни. - Но она дает этому человеку работу, и называет его уменьшительным
именем, и долларами своего отца кормит его жену и ребенка. - Маркэнд
посмотрел на Кристину. То, что он думал, она чувствовала. Она гордо
выпрямилась, стараясь быть спокойной, не показать, что присутствие этой
всадницы на великолепном коне ей неприятно. Однако физически они похожи
друг на друга. Кристина года на два, на четыре старше, труд и материнство
наложили на нее свой отпечаток. Но они - сестры. Обе белокурой
американской расы, обе краснощекие, с сильным телом и сильным духом. Одна,
дочь богача, скучает и томится бездельем до того, что готова загнать свою
лошадь из-за пустячного поручения; другая унижена жизнью, но горда своей
любовью... Сумерки, спускавшиеся над бедным домиком, внезапно сгустились.
За фермой вырисовывались каменоломни, далекие шумливые холмы примолкли под
прощальной лаской солнца. Три существа здесь, во дворе: одно - Люси
Демарест и ее лошадь, другое - Стэн, его жена и маленькая Клара; третье -
он сам, посредине между ними. Девочка напомнила Маркэнду о том, чего он
лишен. Он со своими детьми и с Элен - тоже одно существо. - Что же тогда я
делаю здесь? - Он понял, какие органические, никогда не порывавшиеся узы
соединяли его с отцом и матерью; понял, как опустошителен разрыв между
Гарольдом и Деборой Гор. Боль, медленно разрушающая тело, пронизала
Маркэнда. - Я хочу вернуться домой. - И в то же время он хотел оставаться
здесь.
Люси Демарест получила наконец от Стэна ответ. Ее пристальный взгляд,
устремленный на Маркэнда, затеплился улыбкой. Она угадала в нем
представителя своего класса и не пыталась скрыть свой интерес к нему.
- Вы живете где-нибудь поблизости, мистер Маркэнд?
- Нет, - отвечал он.
Вечер был словно туманное испарение дня. Маркэнд ужинал, сидя за
кухонным столом против Деборы. Кончив, он поднялся в комнату своей матери.
Здесь июньские сумерки оказались бессильны; низкая комната вся погрузилась
уже в темноту, кроме окна и постели, покрывало которой сберегло в себе
свет. Маркэнд придвинул к постели стул, сел спиной к окну.
Он сказал вслух:
- Я тоскую. Время возвращаться домой.
Перед ним возник образ сына: голова, тело, руки в движении; потом,
когда Тони повернул к нему лицо, он увидел его губы. "Мама, - спрашивает
мальчик, - где отец?" Он не видел Элен, не слышал, что она отвечала, -
видел только сына, одинокого, не дождавшегося ответа; и образ тотчас
побледнел и расплылся. Он увидел самого себя: темнеет, он сидит в комнате
матери. Сверчки и лягушки затянули уже свою песню. И он полон тоски о
сыне. Он хочет обнять его, прижаться лицом к голове мальчика, вдохнуть
острый запах его волос. Но он сопротивляется своему желанию, которое так
легко осуществить: нанять автомобиль, сесть в поезд... Он прикован к
пустой комнате своей матери, к пустому дому, где ему нечего делать. И в
своем сопротивлении он видит себя самого; видит, как он сидит здесь,
сопротивляясь.
Маркэнд сидел в сгущающейся тьме, и томительная тоска о сыне не
проходила. Пылающим углем она жгла его изнутри. Но от нее исходил свет,
который был - мысль. Маркэнд стал размышлять. Его размышления казались ему
не чем иным, как новым, обостренным ощущением своего тела. - Вот мое тело.
Оно ограничено стулом, прикосновение которого я чувствую своей спиной и
ягодицами. Оно ограничено воздухом, который я вдыхаю и выдыхаю, и тем
нарушены четкие границы, отделяющие тело от бесконечного движения воздуха.
Черный воздух комнаты - граница моего тела. Я сижу не в комнате... но во
тьме. И эта тьма не связана с комнатой - она шире, она повсюду, она внутри
меня.
Тьма и воздух наполняют тело Маркэнда, которое не имеет границ даже
сейчас, когда он на пего смотрит. Это и значит - мыслить. Да. Потому что,
сосредоточенно вглядываясь в свое тело, Маркэнд находит в нем еще многое
другое. Его тоска о сыне - вот она, в его теле, ощутимая, как легкие,
которые он чувствует, когда дышит. И в противовес этой тоске, слитой с
ощущением далекого дома, со стремлением возвратиться домой... здесь же, в
его теле - воля остаться здесь. Что такое эта воля? В ней - зерно его
мысли, и все же он не может постичь ее. Его внимание, пробиваясь к этому
зерну, кружит, расплывается, ускользает. Он все начинает снова; думает
сперва о себе, о том, как он сидит в комнате своей матери. Уже совсем
стемнело; ему страшно. В детстве он часто просыпался ночью и боялся
темноты. Садился на постели, отыскивал смутно белеющее окно. Это помогало.
Старался почувствовать присутствие родителей в соседней комнате; слышал,
может быть, тяжелое дыхание отца. Это помогало лучше всего; тьма
расступалась. Теперь ему страшно, но во всем пустом доме ему не услышать
никого: ни отца, ни матери. Он один. Он сидит спиной к окну. Повернуться,
чтоб увидеть свет? Невозможно... он не в состоянии повернуться.
Одиночество во тьме; страх, обступивший его. Как спастись? Он вдруг видит
опять, что его тело не преграждает путь тьме: тьма входит в него и выходит
с каждым вздохом. Тьма и одиночество внутри него; тьма и одиночество - он
сам. Страх перед собой? В этом, быть может, причина, почему он не в силах
постичь, что держит его здесь. Страх перед собой? Его не так легко
преодолеть, как детскую болезнь темноты. Он сидит среди страха и тьмы. Он
есть тьма, и он есть страх перед тьмой.
На следующее утро Маркэнд проснулся с чувством внутренней усталости,
словно накануне выполнил сложную умственную работу. И все же он испытывал
чувство глубокого покоя. Дом вдруг ожил; это снова был его дом, дом его
детства и его родителей, раскрывший ему объятия. Больше он не тяготился
бездельем: оно было лишь откликом на все то, что давал ему дом. В первый
раз за все время он не вышел в сад перед завтраком; потом он заставил себя
(за ночь выросло, как всегда, новое поколение сорных трав), но скоро
отбросил мотыгу и сам лег рядом с ней меж двух грядок с бобами. Он
задумчиво посмотрел на тоненькие стебельки возле своего лица; по всему
ряду нежные верхушки растений обгрыз сурок. Маркэндом овладела ярость;
потом он закрыл глаза, и они наполнились слезами. Он плакал. Он знал, что
он мужчина и что ему тридцать пять лет; он знал, что должен отыскать норку
и выкурить оттуда сурка. Но он лежал ничком на сырой земле, не сдерживая
слез, которые катились по его лицу. Потом слезы унялись, и он улыбнулся.
Он снова увидел свое тело, праздно растянувшееся на земле.
- Пусть так, - сказал он вслух, - пусть, к черту сад! - И тотчас же он
понял, что ему нужно делать.
Он взобрался по лесенке на чердак, где в первые дни заметил связки
писем, не остановившие тогда его внимания. Единственное маленькое окошко
закрыто было ставнем, прибитым гвоздями наглухо. Он сорвал ставень и
распахнул окно. Яркий свет ударил ему в лицо, и целый отряд шершней, чье
гнездо он потревожил под выступом окна, взвился и угрожающе стал кружить
перед его глазами.
Он отступил назад и подождал, пока, жужжа, не улетело прочь это
бдительное, но обманутое в своих ожиданиях войско: потом соскочил на пол и
стал раскладывать по порядку пачки бумаг.
Тут были письма его отца к его матери, Марте Дин, помеченные 1876 годом
- годом их знакомства и свадьбы. Потом шли записки к ней из разных
западных городов, вплоть до Сан-Франциско, кончая 1882 годом, когда
Маркэнды переехали в Клирден и переписка прекратилась. Маркэнд знал, что
до этого отец его был первой скрипкой в симфоническом бостонском оркестре,
а еще раньше - солистом-виртуозом. В груде бумаг лежали пачки газетных
вырезок, пожелтевших и рассыпавшихся при первом прикосновении. Адольф
Маркэнд приехал из Германии после гражданском войны. Сын его никогда не
мог понять, почему он перестал давать концерты, почему в сорок два года
променял свое место в бостонском оркестре на преподавание музыки
безмозглым дочкам провинциальных богачей. Мать Маркэнда, вспоминая об его
отце, говорила, что он был "слишком нервен, чтобы выступать в концертах",
что ему "все быстро приедалось", что "повторять одну и ту же программу
быстро наскучивало", что "его характер доставлял ему неприятности". В чем
же была действительная причина? В одной связке лежали документы,
написанные непонятными Маркэнду письменами; из своей деловой практики он
знал, что это готический шрифт. Небольшая пачка писем была испещрена
совсем незнакомыми причудливыми знаками; они напомнили Маркэнду некоторые
вывески на Ист-Сайд в Нью-Йорке; на конвертах с германскими марками адрес
был написан четким почерком: "Herrn Adolph Markand"; на первом из этих
писем стояла сверху надпись: "Grossmama"; Маркэнд догадался, что это
значит "бабушка".
Он рассортировал все пачки и приготовился читать по порядку. Начал с
вырезок. Большинство из них содержало отзывы провинциальных газет,
короткие и поверхностные одобрения, пересыпанные испуганными восклицаниями
о "радикальном репертуаре профессора Маркэнда" - Лист, Вебер, аранжировки
из Вагнера. Более подробные рецензии были либо восторженными, либо
уничтожающими. Искусство профессора Маркэнда признавалось "искусством
эмоциональным", которое одних "ужасало", а других "приводило в восторг". В
Спрингфилде, штат Массачусетс, он играл перед началом лекции мистера
Эмерсона. И почтенный трансценденталист предварил свою "Речь о поэзии"
следующими словами: "После этой музыки, чистейшей сущности поэзии,
исполненной артистом, достойным своего призвания, мои слова об этой
сущности покажутся лишь беспомощными исканиями". Маркэнд перешел к письмам
отца. Это были живые и красноречивые письма; лишь кое-где излишне
округленная фраза или неправильный оборот да многочисленные
орфографические ошибки обличали в авторе письма немца. И они говорили о
том, что он был несчастлив... с самого начала несчастлив. Любовь вызывала
в Адольфе Маркэнде ликование, но она не спасла его от тоски и боли.
Ликование проходило, боль становилась все мучительнее. В письмах матери
красноречиво сказалась ее трезвая деловитость, ее неослабное внимание к
возлюбленному и мужу, к его потребностям, его заботам. "Я люблю тебя", -
говорил мужчина, и письма его говорили о природе и силе его любви.
"Конечно, я должна любить тебя, - подразумевала женщина, - и тут нечего
объяснять". Ее последнее письмо было написано незадолго до смерти мужа - в
1888 году Марта Маркэнд писала из Нью-Йорка, куда она поехала повидаться
со своим братом, Антони Дином.
"...искренне был обижен, узнав, что я решила остановиться в отеле. Он
очень хороший человек, милый мой, право. Ему трудно понять тебя, но он
очень старается. Ты не должен забывать, что мы, Дины, - простые люди. И
знаешь, Адольф, милый, он охотно ссудит нам еще три тысячи под закладную.
Я просила только тысячу, больше не решилась. Но я буду выплачивать по сто
долларов ежемесячно, начиная с будущего месяца. Процентов он брать не
хочет. Я ему сказала, что ведь тогда это не настоящая закладная, правда? -
а он очень рассердился. Сказал, чтоб я его не учила, что нужно делать.
Откуда мы, говорит, знаем, - может быть, под самым нашим коттеджем есть в
земле ценные минералы, и когда-нибудь мы сможем по высокой цене продать
его каменоломням. Ах, как это было бы чудесно! Но, может быть, он сказал
так просто, чтобы нам было легче. Мы бы купили настоящую ферму, и Дэви мог
бы бегать там, когда вырастет. Так что видишь, дорогой, мой брат
действительно очень добрый человек, но я не жалею, что остановилась в
отеле, раз тебе этого хотелось. Не забывай следить, чтобы Дэви выпивал все
молоко, и в восемь часов он уже должен быть в постели. И пожалуйста, не
играй с ним в шашки после ужина - это его очень возбуждает, Адольф, милый.
Я так боюсь, что ты не слушаешься меня и пользуешься моим отсутствием,
чтобы научить Дэви играть в шахматы. Я тебя очень прошу не делать этого.
Помни, что ему придется, вероятно, трудом зарабатывать свой хлеб, как
зарабатывал мой отец. Я даже не хочу, чтобы он увидел когда-нибудь этот
страшный город. Он будет фермером, как все мои родные. Ты его научил
играть на скрипке, уж и это большая глупость, а тут еще шахматы. Сегодня
после обеда займусь всеми твоими поручениями. Брат хочет, чтобы в
воскресенье я у него обедала; все равно в субботу нет поезда на Клирден, а
мне так хочется увидеть Мюриель и маленькую Лоис. Ты ложись спать
пораньше, пока меня нет, у тебя не совсем хороший вид последнее время.
Если я сегодня управлюсь со всеми твоими делами, приеду в понедельник, а
если нет, то во вторник.
Твоя любящая жена, Марта Маркэнд".
День клонился к закату; на темном чердаке стало жарко; в стропилах пели
шершни. Маркэнд спустился вниз и стал дожидаться прихода Деборы и ужина.
Письма его родителей превратились в голоса: низкий теплый голос матери;
давно позабытый голос отца, дрожащий, срывающийся, всегда повышенный.
Голоса, перекликаясь друг с другом, вызвали к жизни его родителей. Теперь
все втроем они населяли дом.
И только теперь Дэвид Маркэнд понял своих родителей. Глубоко в его
плоти жило всегда сознание их присутствия, но оно неразрывно было с немою
плотью. Теперь немая плоть ожила в звуке их голосов. Снова Марта Маркэнд
переходит из комнаты в комнату, смотрит за мужем и сыном, руководит их
домом и их миром. Снова Адольф Маркэнд возвращается домой, усталый и
смущенный, откладывает свою скрипку, и глаза его блуждают, как у
загнанного зверя, сердце колотится, как у пойманной птицы. Мать занята
стряпней и уборкой. Отец в полночь встает с постели, со скрипкой
спускается в кухню, запирает дверь и в темноте играет джигу; потом,
крадучись, возвращается к жене, словно звук шагов мог потревожить домашних
больше, чем безумная музыка; и на следующее утро долго лежит в постели,
пропуская половину своих уроков.
В длившемся годы сплетении этих людей был свой ритм - мучительный ритм
желания. И в первый раз теперь Маркэнд понял желание, владевшее его
матерью и отцом, и преклонился перед ним. Это желание было устремлено к
нему.
Отец Адольфа Маркэнда был сапожником в Мюнхене, человеком, вполне
довольным существованием среди кож и колодок. Жизнь для него была тенью,
затхлой, но теплой и полной остро пахнущего уюта. Музыка стала для
мальчика подобна быстрым облакам и солнцу, не проникавшим в мастерскую его
отца. Отец был скептиком, смеялся над светом, любил затхлый мрак, лишь бы
в нем было тепло. Мальчик видел свет в музыке. Он играл, как гений, ибо
для юности гений - свет. Но когда он начал музыкой зарабатывать свой хлеб,
он узнал, что в концертных залах не всегда бывает солнце... что там его
меньше, чем в отцовской сапожной мастерской. Он уехал в Америку. Бетховен,
Моцарт, Шуберт были светом, кровью его солнца, которое всегда было с ним.
Но теперь он узнал, что должен разлить его по ликерным рюмкам торговцев,
которые прежде питались мраком и которым нужна была музыка, как обжоре
нужен стаканчик бренди. Разочаровавшись в сольных выступлениях, он стал
тянуть лямку оркестранта, окунулся в среду людей, для которых музыка была
ремеслом и каждый музыкант - соперником. Только когда он встретил Марту
Дин, жизнь обещала ему как будто снова все то, чего он напрасно искал в
музыке. Он забился под кров своего дома, где солнцем стала плоть его жены.
Марта не понимала музыки, но принимала ее... быть может, даже прощала...
как прихоть своего мужа. Созданная из света, она не знала, что такое свет.
Но когда муж заговаривал о том, чтобы уехать "в деревню, где над полями
еще сияет солнце", она не возражала. Она понимала его жажду солнца, когда
он ласкал ее тело; она любила его за эту страсть, побуждавшую его в теле
женщины искать светлую жизнь земли. И когда от его ласки родился Дэвид,
они вместе стали растить его и мечтать об обиталище, достойном этого
нового сияния. Они переехали в Клирден... Но бегство Адольфа Маркэнда от
тьмы мира было чистой иллюзией, оно ничему не могло научить его.
Романтическая, туманная мечта Адольфа в Клирдене оказалась так же
бессильна перед этой тьмой, как в Бостоне или Мюнхене. И Марта, которая
никогда не могла понять его, бессильно склонилась перед все растущим
душевным распадом своего мужа, чья жизнь прошла в мечтах.
Дэвид, разумом знавший о неудачах отца, теперь плотью понял борьбу
своих родителей, их любовь, их заботу о нем. Жизнь их была нелегка.
Адольф, капризный и непостоянный, был из тех людей, которые неспособны
додумать мысль до конца. Он легко поддавался настроению, внезапно
переходил от уныния к безудержному веселью; разражался вдруг длинными
тирадами, непоследовательными, как каденции, которые иногда он
импровизировал на скрипке. Когда затуманился глубочайший смысл их союза...
Дэвид... совместность их стала бесплодной. По темпераменту они были
различны, как Бавария и Новая Англия. Марта была женщиной ясного,
конкретного склада ума; она не искушена была в словах и уловках, но она
чувствовала форму жизни и с уверенностью шла своим путем. Ее муж был
человеком большой одаренности, которой он не сумел овладеть и которая
причиняла ему зло; живой ум придавал нечто рациональное его страстям; ему
недоставало устойчивости, ровного света, которым горела Марта и который он
так любил в ней. Его любовь и ее любовь к этой любви воплотились в их
ребенке, без которого они оторвались бы друг от друга, как нередко
отрывались друг от друга их чувства и мысли. Дэвид удерживал их вместе:
Дэвид был их жизнью, самой глубокой и самой реальной - их желанием.
И плотью Дэвид понял теперь, сколько добра, сколько силы обрел он в
этом детстве, проведенном с родителями. Бурные порывы отца, свидетелем
которых он был, его не тревожили. В глазах отца он видел только нежность.
Отец брал его с собой в лес за грибами; он вместе с ним играл и возился
под деревьями в саду; он давал ему курить свою трубку - и гордился, если
это не вызывало у мальчика тошноты. Иногда, как ребенок ребенка, он
дразнил его, даже бил; и, как ребенок ребенка, Дэвид понимал его. И даже
если в доме надвигалась или разражалась буря, в глазах матери всегда
светились покой и ласка, когда они были обращены на него. И до самой
смерти, даже после смерти ее глаза были обращены на него...
Теперь - глазами матери, казалось глядевшими на него откуда-то изнутри,
- Маркэнд увидел самого себя.
То были дни разлива года. Июнь перешел в жаркий июль; в саду пышно
разрослись сорные травы. Даже помыть тарелки после утренней и полуденной
еды стало слишком тяжелым трудом для Маркэнда. Дебора Гор приходила
пораньше и мыла всю посуду; она убирала комнаты; она готовила ужин, не
мешая Маркэнду. Кончилась весенняя зеленая юность деревьев. Маркэнд бродил
в их тени, слушая их летнюю песню; луга он старался миновать; ему
нравилось чувствовать себя маленьким среди деревьев. Под сенью деревьев он
искал грибы, как когда-то в детстве, с отцом. Он видел себя глазами своей
матери, такого маленького среди деревьев. А города не было, не было
Клирдена, полного людей. Он ни с кем не встречался, кроме Стэна, Кристины
и Клары, которые, как и Дебора, не мешали ему. Клара и Стэн были самые
разговорчивые, они говорили за всех остальных. О жабах и экипажах, о
только что вылупившихся цыплятах и польских восстаниях, о непорядках в
доме Демарестов и о том, почему кустик фиалок под деревом похож на клочок
неба. Их редкие посещения отрывали Маркэнда от вживания в дом, и он
ненадолго переставал наблюдать себя глазами своей матери. Ибо отец его
умер, и он, Дэвид, жил теперь один с Мартой Маркэнд в притихшем доме; но
взгляд отца сохранился в глазах Марты, только бурные порывы и
несчастливость исчезли.
Мать присутствует в доме лишь глазами, глядящими на Дэвида. Дэвид всем
своим телом здесь. Он еще мальчик. Он вырос, почти не зная дисциплины и
наказаний. Теперь, после смерти отца, некому даже прикрикнуть на него или
шлепнуть со зла (это не имело значения, но было бы тяжелым потрясением,
если б отец сознательно выбранил его или спокойно ударил).
Мать никогда не повышает голоса, редко указывает ему, что делать. Он
растет, ест, играет вместе с двумя-тремя другими мальчиками, начинает
замечать девушек; тайна нежных грудей связана с тайной его матери. В школе
ему скучно: уроки слишком далеки от жизни и легки, учительница из года в
год все одна и та же - женщина с печальными глазами и с суровыми складками
в углах рта. Изредка он читает приключенческие повести, но вообще он не
любит читать. Урывками играет на скрипке. Мать облегченно вздыхает, когда
он отбрасывает от себя инструмент. Он любит лес, особенно ручьи весной и
просыпающуюся жизнь у холодной воды; и ему нравится выстрогать доску,
сделать шкатулку для матери, починить сарай. Ему нравятся несложные
механические поделки. Однажды мистер Девитт дал ему изломанный велосипед
и, указав на кучу хлама в углу мастерской, сказал: "Если тебе удастся
подобрать части, можешь починить его для себя". Дэвид работал несколько
недель, и наконец у старой развалины завертелись колеса. Вот он выбирает
для своих прогулок проселочные дороги, где может проехать велосипед, и на
время забывает о лесе. Вот дороги наскучивают ему, и снова он проводит дни
у ручья, наблюдая, как головастики превращаются в лягушек. Вот он работает
у мистера Девитта, чинит велосипеды, косилки, швейные машины. И забывает о
работе, прислушиваясь к речам старого Джо Лири, старшего механика и
социалиста: "Скоро наступит время, когда вовсе не будет хозяев
механических мастерских. Будет одна огромная механическая мастерская, и
хозяином ее будет народ".
Из этого прежнего Дэвида Маркэнда выходит человек, пятнадцать лет
проживший в городе: коммерсант, муж, отец. Но прежний не исчезает: юноша и
мужчина дышат вместе в старом доме, где властвуют глаза его матери. Все в
его мире стало темным. Солнце - слепящий свет, но за пределами его мира.
Мир Маркэнда - земля, и от сверкания солнца она еще темнее. Даже в яркий
полдень темна окрестность. Трава на лугу - движение из земного чрева
земной темноты. Деревья - удары... твердость стволов, взрывы ветвей и
листьев, черной землей нацеленные в небо. Дом темен: ночью, в прохладе -
темен; днем, на жаре - темен. И Дебора, которая взяла на себя заботу о его
доме, тоже темна; ее привычная молчаливость, ее скупые слова, ее мысли -
все темно. В мире Маркэнда не осталось света. Он глубоко ушел в свое
темное "я".
Там обитает Нечто, чьи голоса подобны дыханию ночного леса; темные
шорохи, которые перемещаются, не покидая владений тьмы. Там, его мать: ее
глаза и тело; иногда она говорит голосом его отца. Он объят ужасом, слыша
вдруг высокий голос отца, который, то дрожа, то срываясь, выходит из груди
матери. Там и Дэвид, которого она вырастила: простое создание простой ее
силы и простого желания его отца. И другое Нечто есть в доме; оно выходит
за его пределы, становится обширным, как земля. Оно охватывает все вокруг.
Дебора тоже заключена в нем; даже Стэн, и Кристина, и коттедж их не
укрылись от него. (Клара еще пока тоненький солнечный луч, заблудившийся
на темной земле; но земля высасывает ее свет, гложет ее своими земными
тенями, и вскоре Клару тоже покроет это Нечто.) Маркэнд чувствует, что это
- единственная реальность. Холмы, где теперь шумит лето, - широко
раскинутая мантия, отвращающая солнце от его темной груди. И все иные
существования - лишь его воплощения и голоса.
Его земной образ... есть образ его матери, хоть это и не она...
временами... хоть это и не он... говорящий голосом отца.
Я во тьме.
В глубине, у самого Корня я прильнула, согнувшись,
(Под моими ногами твой отец),
Чтобы тебя держать на свету.
Ты шел навстречу солнцу, и я
В глубине у темного Корня, и твой отец,
Согбенный под моими ногами,
Обрели свершение.
(Резкий голос отца, выходящий из груди матери.)
_Что он делает в городе?
Что он делает в городе?_
Наш Дэвид не в городе.
Наш мальчик умер с нами,
С нашим желанием.
Уход его в город
Был смертью его юности.
_Он живет в городе.
Что он в городе?_
Ничто.
_Желание не умирает_.
Желание умирает, как все, что вечно,
Умирает и пробуждается вновь.
Наш сын, дитя нашего желания,
Умер. Пробудится вновь.
(Голос Дэвида, выходящий из груди матери.)
_Мать, что ты сказала?
Я - ничто?
А жена моя, а мои дети?_
Сын, нет у тебя жены,
И нет у тебя детей.
_Мать, я люблю их.
Ты не веришь, что я люблю своего сына?_
Желание мое, что можешь ты дать своему сыну?
Ничего.
Там, где нечего дать,
Любовь - ничто.
_Ничто? Все эти годы работа, дом_...
Медленное превращение, желание мое,
После нашей смерти
В ничто.
(Голос отца, выходящий из груди матери.)
_Ничто носит много имен.
Как больно мне знать это.
Я играл ничто, носившее славные имена,
В залах, которые наполняло бездушие,
Чья ничтожность поглотила мою музыку
И меня самого! О, моя Марта!
...Поглотило меня._
Желание мое, ты сын
Нашего желания.
Через нас ты получил дыхание и жизнь,
С нами ты играл и рос - и вырос сильным.
С нами ты исчез.
Мы, которые желали, сумели создать тебя.
Но у тебя не будет жены,
И у тебя не будет ребенка,
Возлюбленное желание мое,
У тебя не будет жизни,
Пока желание не родится в тебе.
Темный, как земля, мрак, наполненный голосами и образами, сменился
серым безмолвным днем, окружившим опустошенного и усталого Дэвида
инстинктивно отдернули. Если одного из них постигнет несчастье, что
станется с двумя другими? Девушка была неизмеримо далека от этой триединой
жизни. - Но она дает этому человеку работу, и называет его уменьшительным
именем, и долларами своего отца кормит его жену и ребенка. - Маркэнд
посмотрел на Кристину. То, что он думал, она чувствовала. Она гордо
выпрямилась, стараясь быть спокойной, не показать, что присутствие этой
всадницы на великолепном коне ей неприятно. Однако физически они похожи
друг на друга. Кристина года на два, на четыре старше, труд и материнство
наложили на нее свой отпечаток. Но они - сестры. Обе белокурой
американской расы, обе краснощекие, с сильным телом и сильным духом. Одна,
дочь богача, скучает и томится бездельем до того, что готова загнать свою
лошадь из-за пустячного поручения; другая унижена жизнью, но горда своей
любовью... Сумерки, спускавшиеся над бедным домиком, внезапно сгустились.
За фермой вырисовывались каменоломни, далекие шумливые холмы примолкли под
прощальной лаской солнца. Три существа здесь, во дворе: одно - Люси
Демарест и ее лошадь, другое - Стэн, его жена и маленькая Клара; третье -
он сам, посредине между ними. Девочка напомнила Маркэнду о том, чего он
лишен. Он со своими детьми и с Элен - тоже одно существо. - Что же тогда я
делаю здесь? - Он понял, какие органические, никогда не порывавшиеся узы
соединяли его с отцом и матерью; понял, как опустошителен разрыв между
Гарольдом и Деборой Гор. Боль, медленно разрушающая тело, пронизала
Маркэнда. - Я хочу вернуться домой. - И в то же время он хотел оставаться
здесь.
Люси Демарест получила наконец от Стэна ответ. Ее пристальный взгляд,
устремленный на Маркэнда, затеплился улыбкой. Она угадала в нем
представителя своего класса и не пыталась скрыть свой интерес к нему.
- Вы живете где-нибудь поблизости, мистер Маркэнд?
- Нет, - отвечал он.
Вечер был словно туманное испарение дня. Маркэнд ужинал, сидя за
кухонным столом против Деборы. Кончив, он поднялся в комнату своей матери.
Здесь июньские сумерки оказались бессильны; низкая комната вся погрузилась
уже в темноту, кроме окна и постели, покрывало которой сберегло в себе
свет. Маркэнд придвинул к постели стул, сел спиной к окну.
Он сказал вслух:
- Я тоскую. Время возвращаться домой.
Перед ним возник образ сына: голова, тело, руки в движении; потом,
когда Тони повернул к нему лицо, он увидел его губы. "Мама, - спрашивает
мальчик, - где отец?" Он не видел Элен, не слышал, что она отвечала, -
видел только сына, одинокого, не дождавшегося ответа; и образ тотчас
побледнел и расплылся. Он увидел самого себя: темнеет, он сидит в комнате
матери. Сверчки и лягушки затянули уже свою песню. И он полон тоски о
сыне. Он хочет обнять его, прижаться лицом к голове мальчика, вдохнуть
острый запах его волос. Но он сопротивляется своему желанию, которое так
легко осуществить: нанять автомобиль, сесть в поезд... Он прикован к
пустой комнате своей матери, к пустому дому, где ему нечего делать. И в
своем сопротивлении он видит себя самого; видит, как он сидит здесь,
сопротивляясь.
Маркэнд сидел в сгущающейся тьме, и томительная тоска о сыне не
проходила. Пылающим углем она жгла его изнутри. Но от нее исходил свет,
который был - мысль. Маркэнд стал размышлять. Его размышления казались ему
не чем иным, как новым, обостренным ощущением своего тела. - Вот мое тело.
Оно ограничено стулом, прикосновение которого я чувствую своей спиной и
ягодицами. Оно ограничено воздухом, который я вдыхаю и выдыхаю, и тем
нарушены четкие границы, отделяющие тело от бесконечного движения воздуха.
Черный воздух комнаты - граница моего тела. Я сижу не в комнате... но во
тьме. И эта тьма не связана с комнатой - она шире, она повсюду, она внутри
меня.
Тьма и воздух наполняют тело Маркэнда, которое не имеет границ даже
сейчас, когда он на пего смотрит. Это и значит - мыслить. Да. Потому что,
сосредоточенно вглядываясь в свое тело, Маркэнд находит в нем еще многое
другое. Его тоска о сыне - вот она, в его теле, ощутимая, как легкие,
которые он чувствует, когда дышит. И в противовес этой тоске, слитой с
ощущением далекого дома, со стремлением возвратиться домой... здесь же, в
его теле - воля остаться здесь. Что такое эта воля? В ней - зерно его
мысли, и все же он не может постичь ее. Его внимание, пробиваясь к этому
зерну, кружит, расплывается, ускользает. Он все начинает снова; думает
сперва о себе, о том, как он сидит в комнате своей матери. Уже совсем
стемнело; ему страшно. В детстве он часто просыпался ночью и боялся
темноты. Садился на постели, отыскивал смутно белеющее окно. Это помогало.
Старался почувствовать присутствие родителей в соседней комнате; слышал,
может быть, тяжелое дыхание отца. Это помогало лучше всего; тьма
расступалась. Теперь ему страшно, но во всем пустом доме ему не услышать
никого: ни отца, ни матери. Он один. Он сидит спиной к окну. Повернуться,
чтоб увидеть свет? Невозможно... он не в состоянии повернуться.
Одиночество во тьме; страх, обступивший его. Как спастись? Он вдруг видит
опять, что его тело не преграждает путь тьме: тьма входит в него и выходит
с каждым вздохом. Тьма и одиночество внутри него; тьма и одиночество - он
сам. Страх перед собой? В этом, быть может, причина, почему он не в силах
постичь, что держит его здесь. Страх перед собой? Его не так легко
преодолеть, как детскую болезнь темноты. Он сидит среди страха и тьмы. Он
есть тьма, и он есть страх перед тьмой.
На следующее утро Маркэнд проснулся с чувством внутренней усталости,
словно накануне выполнил сложную умственную работу. И все же он испытывал
чувство глубокого покоя. Дом вдруг ожил; это снова был его дом, дом его
детства и его родителей, раскрывший ему объятия. Больше он не тяготился
бездельем: оно было лишь откликом на все то, что давал ему дом. В первый
раз за все время он не вышел в сад перед завтраком; потом он заставил себя
(за ночь выросло, как всегда, новое поколение сорных трав), но скоро
отбросил мотыгу и сам лег рядом с ней меж двух грядок с бобами. Он
задумчиво посмотрел на тоненькие стебельки возле своего лица; по всему
ряду нежные верхушки растений обгрыз сурок. Маркэндом овладела ярость;
потом он закрыл глаза, и они наполнились слезами. Он плакал. Он знал, что
он мужчина и что ему тридцать пять лет; он знал, что должен отыскать норку
и выкурить оттуда сурка. Но он лежал ничком на сырой земле, не сдерживая
слез, которые катились по его лицу. Потом слезы унялись, и он улыбнулся.
Он снова увидел свое тело, праздно растянувшееся на земле.
- Пусть так, - сказал он вслух, - пусть, к черту сад! - И тотчас же он
понял, что ему нужно делать.
Он взобрался по лесенке на чердак, где в первые дни заметил связки
писем, не остановившие тогда его внимания. Единственное маленькое окошко
закрыто было ставнем, прибитым гвоздями наглухо. Он сорвал ставень и
распахнул окно. Яркий свет ударил ему в лицо, и целый отряд шершней, чье
гнездо он потревожил под выступом окна, взвился и угрожающе стал кружить
перед его глазами.
Он отступил назад и подождал, пока, жужжа, не улетело прочь это
бдительное, но обманутое в своих ожиданиях войско: потом соскочил на пол и
стал раскладывать по порядку пачки бумаг.
Тут были письма его отца к его матери, Марте Дин, помеченные 1876 годом
- годом их знакомства и свадьбы. Потом шли записки к ней из разных
западных городов, вплоть до Сан-Франциско, кончая 1882 годом, когда
Маркэнды переехали в Клирден и переписка прекратилась. Маркэнд знал, что
до этого отец его был первой скрипкой в симфоническом бостонском оркестре,
а еще раньше - солистом-виртуозом. В груде бумаг лежали пачки газетных
вырезок, пожелтевших и рассыпавшихся при первом прикосновении. Адольф
Маркэнд приехал из Германии после гражданском войны. Сын его никогда не
мог понять, почему он перестал давать концерты, почему в сорок два года
променял свое место в бостонском оркестре на преподавание музыки
безмозглым дочкам провинциальных богачей. Мать Маркэнда, вспоминая об его
отце, говорила, что он был "слишком нервен, чтобы выступать в концертах",
что ему "все быстро приедалось", что "повторять одну и ту же программу
быстро наскучивало", что "его характер доставлял ему неприятности". В чем
же была действительная причина? В одной связке лежали документы,
написанные непонятными Маркэнду письменами; из своей деловой практики он
знал, что это готический шрифт. Небольшая пачка писем была испещрена
совсем незнакомыми причудливыми знаками; они напомнили Маркэнду некоторые
вывески на Ист-Сайд в Нью-Йорке; на конвертах с германскими марками адрес
был написан четким почерком: "Herrn Adolph Markand"; на первом из этих
писем стояла сверху надпись: "Grossmama"; Маркэнд догадался, что это
значит "бабушка".
Он рассортировал все пачки и приготовился читать по порядку. Начал с
вырезок. Большинство из них содержало отзывы провинциальных газет,
короткие и поверхностные одобрения, пересыпанные испуганными восклицаниями
о "радикальном репертуаре профессора Маркэнда" - Лист, Вебер, аранжировки
из Вагнера. Более подробные рецензии были либо восторженными, либо
уничтожающими. Искусство профессора Маркэнда признавалось "искусством
эмоциональным", которое одних "ужасало", а других "приводило в восторг". В
Спрингфилде, штат Массачусетс, он играл перед началом лекции мистера
Эмерсона. И почтенный трансценденталист предварил свою "Речь о поэзии"
следующими словами: "После этой музыки, чистейшей сущности поэзии,
исполненной артистом, достойным своего призвания, мои слова об этой
сущности покажутся лишь беспомощными исканиями". Маркэнд перешел к письмам
отца. Это были живые и красноречивые письма; лишь кое-где излишне
округленная фраза или неправильный оборот да многочисленные
орфографические ошибки обличали в авторе письма немца. И они говорили о
том, что он был несчастлив... с самого начала несчастлив. Любовь вызывала
в Адольфе Маркэнде ликование, но она не спасла его от тоски и боли.
Ликование проходило, боль становилась все мучительнее. В письмах матери
красноречиво сказалась ее трезвая деловитость, ее неослабное внимание к
возлюбленному и мужу, к его потребностям, его заботам. "Я люблю тебя", -
говорил мужчина, и письма его говорили о природе и силе его любви.
"Конечно, я должна любить тебя, - подразумевала женщина, - и тут нечего
объяснять". Ее последнее письмо было написано незадолго до смерти мужа - в
1888 году Марта Маркэнд писала из Нью-Йорка, куда она поехала повидаться
со своим братом, Антони Дином.
"...искренне был обижен, узнав, что я решила остановиться в отеле. Он
очень хороший человек, милый мой, право. Ему трудно понять тебя, но он
очень старается. Ты не должен забывать, что мы, Дины, - простые люди. И
знаешь, Адольф, милый, он охотно ссудит нам еще три тысячи под закладную.
Я просила только тысячу, больше не решилась. Но я буду выплачивать по сто
долларов ежемесячно, начиная с будущего месяца. Процентов он брать не
хочет. Я ему сказала, что ведь тогда это не настоящая закладная, правда? -
а он очень рассердился. Сказал, чтоб я его не учила, что нужно делать.
Откуда мы, говорит, знаем, - может быть, под самым нашим коттеджем есть в
земле ценные минералы, и когда-нибудь мы сможем по высокой цене продать
его каменоломням. Ах, как это было бы чудесно! Но, может быть, он сказал
так просто, чтобы нам было легче. Мы бы купили настоящую ферму, и Дэви мог
бы бегать там, когда вырастет. Так что видишь, дорогой, мой брат
действительно очень добрый человек, но я не жалею, что остановилась в
отеле, раз тебе этого хотелось. Не забывай следить, чтобы Дэви выпивал все
молоко, и в восемь часов он уже должен быть в постели. И пожалуйста, не
играй с ним в шашки после ужина - это его очень возбуждает, Адольф, милый.
Я так боюсь, что ты не слушаешься меня и пользуешься моим отсутствием,
чтобы научить Дэви играть в шахматы. Я тебя очень прошу не делать этого.
Помни, что ему придется, вероятно, трудом зарабатывать свой хлеб, как
зарабатывал мой отец. Я даже не хочу, чтобы он увидел когда-нибудь этот
страшный город. Он будет фермером, как все мои родные. Ты его научил
играть на скрипке, уж и это большая глупость, а тут еще шахматы. Сегодня
после обеда займусь всеми твоими поручениями. Брат хочет, чтобы в
воскресенье я у него обедала; все равно в субботу нет поезда на Клирден, а
мне так хочется увидеть Мюриель и маленькую Лоис. Ты ложись спать
пораньше, пока меня нет, у тебя не совсем хороший вид последнее время.
Если я сегодня управлюсь со всеми твоими делами, приеду в понедельник, а
если нет, то во вторник.
Твоя любящая жена, Марта Маркэнд".
День клонился к закату; на темном чердаке стало жарко; в стропилах пели
шершни. Маркэнд спустился вниз и стал дожидаться прихода Деборы и ужина.
Письма его родителей превратились в голоса: низкий теплый голос матери;
давно позабытый голос отца, дрожащий, срывающийся, всегда повышенный.
Голоса, перекликаясь друг с другом, вызвали к жизни его родителей. Теперь
все втроем они населяли дом.
И только теперь Дэвид Маркэнд понял своих родителей. Глубоко в его
плоти жило всегда сознание их присутствия, но оно неразрывно было с немою
плотью. Теперь немая плоть ожила в звуке их голосов. Снова Марта Маркэнд
переходит из комнаты в комнату, смотрит за мужем и сыном, руководит их
домом и их миром. Снова Адольф Маркэнд возвращается домой, усталый и
смущенный, откладывает свою скрипку, и глаза его блуждают, как у
загнанного зверя, сердце колотится, как у пойманной птицы. Мать занята
стряпней и уборкой. Отец в полночь встает с постели, со скрипкой
спускается в кухню, запирает дверь и в темноте играет джигу; потом,
крадучись, возвращается к жене, словно звук шагов мог потревожить домашних
больше, чем безумная музыка; и на следующее утро долго лежит в постели,
пропуская половину своих уроков.
В длившемся годы сплетении этих людей был свой ритм - мучительный ритм
желания. И в первый раз теперь Маркэнд понял желание, владевшее его
матерью и отцом, и преклонился перед ним. Это желание было устремлено к
нему.
Отец Адольфа Маркэнда был сапожником в Мюнхене, человеком, вполне
довольным существованием среди кож и колодок. Жизнь для него была тенью,
затхлой, но теплой и полной остро пахнущего уюта. Музыка стала для
мальчика подобна быстрым облакам и солнцу, не проникавшим в мастерскую его
отца. Отец был скептиком, смеялся над светом, любил затхлый мрак, лишь бы
в нем было тепло. Мальчик видел свет в музыке. Он играл, как гений, ибо
для юности гений - свет. Но когда он начал музыкой зарабатывать свой хлеб,
он узнал, что в концертных залах не всегда бывает солнце... что там его
меньше, чем в отцовской сапожной мастерской. Он уехал в Америку. Бетховен,
Моцарт, Шуберт были светом, кровью его солнца, которое всегда было с ним.
Но теперь он узнал, что должен разлить его по ликерным рюмкам торговцев,
которые прежде питались мраком и которым нужна была музыка, как обжоре
нужен стаканчик бренди. Разочаровавшись в сольных выступлениях, он стал
тянуть лямку оркестранта, окунулся в среду людей, для которых музыка была
ремеслом и каждый музыкант - соперником. Только когда он встретил Марту
Дин, жизнь обещала ему как будто снова все то, чего он напрасно искал в
музыке. Он забился под кров своего дома, где солнцем стала плоть его жены.
Марта не понимала музыки, но принимала ее... быть может, даже прощала...
как прихоть своего мужа. Созданная из света, она не знала, что такое свет.
Но когда муж заговаривал о том, чтобы уехать "в деревню, где над полями
еще сияет солнце", она не возражала. Она понимала его жажду солнца, когда
он ласкал ее тело; она любила его за эту страсть, побуждавшую его в теле
женщины искать светлую жизнь земли. И когда от его ласки родился Дэвид,
они вместе стали растить его и мечтать об обиталище, достойном этого
нового сияния. Они переехали в Клирден... Но бегство Адольфа Маркэнда от
тьмы мира было чистой иллюзией, оно ничему не могло научить его.
Романтическая, туманная мечта Адольфа в Клирдене оказалась так же
бессильна перед этой тьмой, как в Бостоне или Мюнхене. И Марта, которая
никогда не могла понять его, бессильно склонилась перед все растущим
душевным распадом своего мужа, чья жизнь прошла в мечтах.
Дэвид, разумом знавший о неудачах отца, теперь плотью понял борьбу
своих родителей, их любовь, их заботу о нем. Жизнь их была нелегка.
Адольф, капризный и непостоянный, был из тех людей, которые неспособны
додумать мысль до конца. Он легко поддавался настроению, внезапно
переходил от уныния к безудержному веселью; разражался вдруг длинными
тирадами, непоследовательными, как каденции, которые иногда он
импровизировал на скрипке. Когда затуманился глубочайший смысл их союза...
Дэвид... совместность их стала бесплодной. По темпераменту они были
различны, как Бавария и Новая Англия. Марта была женщиной ясного,
конкретного склада ума; она не искушена была в словах и уловках, но она
чувствовала форму жизни и с уверенностью шла своим путем. Ее муж был
человеком большой одаренности, которой он не сумел овладеть и которая
причиняла ему зло; живой ум придавал нечто рациональное его страстям; ему
недоставало устойчивости, ровного света, которым горела Марта и который он
так любил в ней. Его любовь и ее любовь к этой любви воплотились в их
ребенке, без которого они оторвались бы друг от друга, как нередко
отрывались друг от друга их чувства и мысли. Дэвид удерживал их вместе:
Дэвид был их жизнью, самой глубокой и самой реальной - их желанием.
И плотью Дэвид понял теперь, сколько добра, сколько силы обрел он в
этом детстве, проведенном с родителями. Бурные порывы отца, свидетелем
которых он был, его не тревожили. В глазах отца он видел только нежность.
Отец брал его с собой в лес за грибами; он вместе с ним играл и возился
под деревьями в саду; он давал ему курить свою трубку - и гордился, если
это не вызывало у мальчика тошноты. Иногда, как ребенок ребенка, он
дразнил его, даже бил; и, как ребенок ребенка, Дэвид понимал его. И даже
если в доме надвигалась или разражалась буря, в глазах матери всегда
светились покой и ласка, когда они были обращены на него. И до самой
смерти, даже после смерти ее глаза были обращены на него...
Теперь - глазами матери, казалось глядевшими на него откуда-то изнутри,
- Маркэнд увидел самого себя.
То были дни разлива года. Июнь перешел в жаркий июль; в саду пышно
разрослись сорные травы. Даже помыть тарелки после утренней и полуденной
еды стало слишком тяжелым трудом для Маркэнда. Дебора Гор приходила
пораньше и мыла всю посуду; она убирала комнаты; она готовила ужин, не
мешая Маркэнду. Кончилась весенняя зеленая юность деревьев. Маркэнд бродил
в их тени, слушая их летнюю песню; луга он старался миновать; ему
нравилось чувствовать себя маленьким среди деревьев. Под сенью деревьев он
искал грибы, как когда-то в детстве, с отцом. Он видел себя глазами своей
матери, такого маленького среди деревьев. А города не было, не было
Клирдена, полного людей. Он ни с кем не встречался, кроме Стэна, Кристины
и Клары, которые, как и Дебора, не мешали ему. Клара и Стэн были самые
разговорчивые, они говорили за всех остальных. О жабах и экипажах, о
только что вылупившихся цыплятах и польских восстаниях, о непорядках в
доме Демарестов и о том, почему кустик фиалок под деревом похож на клочок
неба. Их редкие посещения отрывали Маркэнда от вживания в дом, и он
ненадолго переставал наблюдать себя глазами своей матери. Ибо отец его
умер, и он, Дэвид, жил теперь один с Мартой Маркэнд в притихшем доме; но
взгляд отца сохранился в глазах Марты, только бурные порывы и
несчастливость исчезли.
Мать присутствует в доме лишь глазами, глядящими на Дэвида. Дэвид всем
своим телом здесь. Он еще мальчик. Он вырос, почти не зная дисциплины и
наказаний. Теперь, после смерти отца, некому даже прикрикнуть на него или
шлепнуть со зла (это не имело значения, но было бы тяжелым потрясением,
если б отец сознательно выбранил его или спокойно ударил).
Мать никогда не повышает голоса, редко указывает ему, что делать. Он
растет, ест, играет вместе с двумя-тремя другими мальчиками, начинает
замечать девушек; тайна нежных грудей связана с тайной его матери. В школе
ему скучно: уроки слишком далеки от жизни и легки, учительница из года в
год все одна и та же - женщина с печальными глазами и с суровыми складками
в углах рта. Изредка он читает приключенческие повести, но вообще он не
любит читать. Урывками играет на скрипке. Мать облегченно вздыхает, когда
он отбрасывает от себя инструмент. Он любит лес, особенно ручьи весной и
просыпающуюся жизнь у холодной воды; и ему нравится выстрогать доску,
сделать шкатулку для матери, починить сарай. Ему нравятся несложные
механические поделки. Однажды мистер Девитт дал ему изломанный велосипед
и, указав на кучу хлама в углу мастерской, сказал: "Если тебе удастся
подобрать части, можешь починить его для себя". Дэвид работал несколько
недель, и наконец у старой развалины завертелись колеса. Вот он выбирает
для своих прогулок проселочные дороги, где может проехать велосипед, и на
время забывает о лесе. Вот дороги наскучивают ему, и снова он проводит дни
у ручья, наблюдая, как головастики превращаются в лягушек. Вот он работает
у мистера Девитта, чинит велосипеды, косилки, швейные машины. И забывает о
работе, прислушиваясь к речам старого Джо Лири, старшего механика и
социалиста: "Скоро наступит время, когда вовсе не будет хозяев
механических мастерских. Будет одна огромная механическая мастерская, и
хозяином ее будет народ".
Из этого прежнего Дэвида Маркэнда выходит человек, пятнадцать лет
проживший в городе: коммерсант, муж, отец. Но прежний не исчезает: юноша и
мужчина дышат вместе в старом доме, где властвуют глаза его матери. Все в
его мире стало темным. Солнце - слепящий свет, но за пределами его мира.
Мир Маркэнда - земля, и от сверкания солнца она еще темнее. Даже в яркий
полдень темна окрестность. Трава на лугу - движение из земного чрева
земной темноты. Деревья - удары... твердость стволов, взрывы ветвей и
листьев, черной землей нацеленные в небо. Дом темен: ночью, в прохладе -
темен; днем, на жаре - темен. И Дебора, которая взяла на себя заботу о его
доме, тоже темна; ее привычная молчаливость, ее скупые слова, ее мысли -
все темно. В мире Маркэнда не осталось света. Он глубоко ушел в свое
темное "я".
Там обитает Нечто, чьи голоса подобны дыханию ночного леса; темные
шорохи, которые перемещаются, не покидая владений тьмы. Там, его мать: ее
глаза и тело; иногда она говорит голосом его отца. Он объят ужасом, слыша
вдруг высокий голос отца, который, то дрожа, то срываясь, выходит из груди
матери. Там и Дэвид, которого она вырастила: простое создание простой ее
силы и простого желания его отца. И другое Нечто есть в доме; оно выходит
за его пределы, становится обширным, как земля. Оно охватывает все вокруг.
Дебора тоже заключена в нем; даже Стэн, и Кристина, и коттедж их не
укрылись от него. (Клара еще пока тоненький солнечный луч, заблудившийся
на темной земле; но земля высасывает ее свет, гложет ее своими земными
тенями, и вскоре Клару тоже покроет это Нечто.) Маркэнд чувствует, что это
- единственная реальность. Холмы, где теперь шумит лето, - широко
раскинутая мантия, отвращающая солнце от его темной груди. И все иные
существования - лишь его воплощения и голоса.
Его земной образ... есть образ его матери, хоть это и не она...
временами... хоть это и не он... говорящий голосом отца.
Я во тьме.
В глубине, у самого Корня я прильнула, согнувшись,
(Под моими ногами твой отец),
Чтобы тебя держать на свету.
Ты шел навстречу солнцу, и я
В глубине у темного Корня, и твой отец,
Согбенный под моими ногами,
Обрели свершение.
(Резкий голос отца, выходящий из груди матери.)
_Что он делает в городе?
Что он делает в городе?_
Наш Дэвид не в городе.
Наш мальчик умер с нами,
С нашим желанием.
Уход его в город
Был смертью его юности.
_Он живет в городе.
Что он в городе?_
Ничто.
_Желание не умирает_.
Желание умирает, как все, что вечно,
Умирает и пробуждается вновь.
Наш сын, дитя нашего желания,
Умер. Пробудится вновь.
(Голос Дэвида, выходящий из груди матери.)
_Мать, что ты сказала?
Я - ничто?
А жена моя, а мои дети?_
Сын, нет у тебя жены,
И нет у тебя детей.
_Мать, я люблю их.
Ты не веришь, что я люблю своего сына?_
Желание мое, что можешь ты дать своему сыну?
Ничего.
Там, где нечего дать,
Любовь - ничто.
_Ничто? Все эти годы работа, дом_...
Медленное превращение, желание мое,
После нашей смерти
В ничто.
(Голос отца, выходящий из груди матери.)
_Ничто носит много имен.
Как больно мне знать это.
Я играл ничто, носившее славные имена,
В залах, которые наполняло бездушие,
Чья ничтожность поглотила мою музыку
И меня самого! О, моя Марта!
...Поглотило меня._
Желание мое, ты сын
Нашего желания.
Через нас ты получил дыхание и жизнь,
С нами ты играл и рос - и вырос сильным.
С нами ты исчез.
Мы, которые желали, сумели создать тебя.
Но у тебя не будет жены,
И у тебя не будет ребенка,
Возлюбленное желание мое,
У тебя не будет жизни,
Пока желание не родится в тебе.
Темный, как земля, мрак, наполненный голосами и образами, сменился
серым безмолвным днем, окружившим опустошенного и усталого Дэвида