разносчиком, с коробом на плечах. Наверно, он ничем не отличался тогда от
вашего.
- У него хватило хитрости перейти в другой класс.
- Мой отец не хитрил.
- Ах, - усмехнулась Лида, - вероятно, он разбогател, потому что у него
великая душа, как у Иисуса, и великий ум, как у Маркса.
- Во всяком случае, - кротко возразила Тед, - вы мне не доказали, что в
Америке есть классы.
- Зато вы доказали, что их нет, тем, что ваш отец был достаточно ловок
и достаточно беспринципен, чтобы переменить класс. Если вы переменили
ботинки, это вполне достаточное доказательство, что ботинок вообще не
существует в природе.
- Вы меня ненавидите, правда? - Тед улыбнулась.
- Я вам сказала: я ненавижу ваш класс, - а это начало прозрения.
В дверях стоял Маркэнд; он тихо вошел и сел поодаль от камина и обеих
женщин.
Его присутствие изменило настроение Тед; девушка назвала ее отца
"ловким и беспринципным". Теперь это не давало ей покоя, теперь она должна
была взять верх над Лидой.
- Если вы так ненавидите нас, зачем же вы работаете в школе? Эмили
гораздо большая аристократка, чем я. И большинство учеников - дети
аристократии.
- Скажите лучше - буржуазии... Вы не аристократы.
- Отлично. Зачем же вам, если вы нас так ненавидите, работать в
буржуазной школе?
- Чтобы учиться, конечно, - сказала Лида. - Вы - правящий класс, только
у вас и была возможность развить свой ум, создать культуру. Я хочу взять
от вас все, что у вас есть. И когда придет пора, я употреблю это против
вас.
Ее слова прозвучали так зловеще, что Тед в замешательстве не сумела ей
ответить.
- Но вы не думайте, - сказала Лида, - я не забываю о том, что такое эта
школа. Это место, где правящий класс играет в справедливость, чтобы
прикрыть свои преступленья; где он может показывать своим отпрыскам
красоту, чтобы прикрыть собственное безобразие. И весь анархизм Сайреса
Ленни и Эмили Болтон тоже только наркотик для буржуазии, которая хочет
удобств и покоя. Они говорят о свободе, но они позаботились тщательно
закупорить эту свободу в школе, а не идут бороться за нее на фабрики и в
шахты. Они позаботились, чтобы нигде не упоминалось о классовой борьбе,
без которой "свобода" и "справедливость" - пустые слова.
Маркэнд отозвался со своего места у двери:
- Может быть, вы и правы. Но зачем такое озлобление? Ведь Тед не
виновата, что родилась в буржуазной среде. И вы сами признали, что
буржуазная школа приносит вам пользу.
- Я знаю, - сказала Лида торжественно и спокойно, - Маркс тоже был
буржуа. У буржуазии есть своя миссия. Она порождает идеи, которые приведут
к ее уничтожению.
- К ее спасению, вы хотите сказать, - возразила Тед.
- Я хочу сказать то, что сказала! - вспыхнула Лида.
Тед все более вызывающе снова бросилась в наступление:
- Возьмите, например, наших школьников. Почти у всех родители
принадлежат к верхушке общества. Не все богаты, конечно, но им не
приходится рыть канавы, или копать уголь, или латать брюки, чтобы
заработать на жизнь. И дети их, унаследовав по законам среды и крови
высшие свойства родителей, вырастут, чтобы сделать мир надежным для себя и
себе подобных, чтобы они могли продолжать жить в красоте и покое.
- Ну, конечно! А массы будут томиться в рабстве и умирать, чтобы
прокормить их.
- Розы, - улыбнулась Тед, - нуждаются в удобрении.
В отблеске огня Маркэнд увидел, как побледнела Лида.
- То есть вы хотите сказать, что праздные классы - это розы? А рабочий
люд... - Девушке пришлось остановиться. - Вы сами - из тех роз, для
которых все человечество должно стать вонючим навозом. Вы цветете. И вы
насквозь гнилая. От вас разит гнилью.
- Не только розам нужно удобрение, - сдержавшись, продолжала Тед, - но
и нам, людям, для того чтобы жить, нужно убивать некоторых животных.
Лида вскочила на ноги.
- Вот в этом я согласна с вами. Нам, людям, нужно убивать, чтобы жить.
Женщины стояли лицом к лицу в отблесках огня. Вдруг у Лиды брызнули
слезы. Она отвернулась.
- Я иду спать, - холодно сказала Тед и направилась к двери, где все еще
сидел Маркэнд. - Идем, Дэвид.
Он встал, не замечая ее, и подошел к Лиде. Она стояла у огня, закрыв
лицо руками. Он коснулся ее волос.
- Не будем сердиться, - сказал он. - Произошла... скажем, произошла
вспышка классовой войны. Я, правда, не очень осведомлен, но мне кажется,
что классовую войну не ведут против отдельных личностей. Не так ли?
Лида отняла от лица руки и повернулась к Маркэнду; вместе они
обернулись к двери, ища Тед. Но она уже исчезла.


Теодора становилась иной. Она больше не заискивала перед Маркэндом, не
старалась опережать его желания. Он чувствовал холод, почти пустоту, как
будто ее вовсе не было рядом. Она ушла в себя. Ни горьких слов, ни
ласковых слов... скоро вовсе не останется слов.
Но в сердце ее оставалась горечь. Ей было холодно, тоскливо, и в этом
была его вина. Что ей до страсти, голой страсти, воплощенной в нем или в
ней? Она требовала все, но всего не было, и то, что было, обращалось в
ничто; всего не было, и, чем более нежным, ласковым, чутким он становился,
тем больнее было ощущение, что он ничего не сможет ей дать. Она осталась
наедине со своей волей полностью обладать им, полностью быть им любимой. И
ее воля, не находившая удовлетворения, обратилась на нее самое; ее воля
была холодна, была воплощением одиночества и терзала ее.
Она не могла этого перенести. - Я красива, я стою любви. - Что ей
осталось теперь, когда Дэвид отверг ее? (Да, его отказ от всего, чего она
желала, и от того пути, которым она хотела эти желания воплотить в жизнь,
означает, что он отверг ее. Не к чему скрывать.) - Мне осталось мое
тело... - Как могло случиться, что ее теплое тело терпит одиночество и
холод? Она предлагала свое тело своей воле, чтобы умилостивить ее;
спасаясь от одиночества, которое воля несла ей, она обратилась к своему
телу.
- Я была глупа. Вот путь к полному удовлетворению: Прекрасное,
уверенное тело. Такое сильное, такое уверенное в себе. Достаточно видеть
мое тело, чтобы не усомниться в нем. Мысли, теории: не найти и двух
сходных между собой. Мир книг и искусства: сумятица. Весь мир служения на
пользу обществу: лицемерие и сумятица. Дух... где он? Душа... какое
значение она может иметь? Мне нужна уверенность! Тело мое, ты внушаешь
уверенность: достаточно взглянуть на тебя, чтобы в тебе увериться.
Она стала суровой, живя в своем одиночестве с Дэвидом; она стала
подчеркнуто суровой. Покинуть павильон, в котором они все еще жили вместе?
- Конечно, нет. Пока он не созрел, чтобы уйти, пусть остается. Что мне до
того? Пока я не созрела, чтобы идти вперед, я останусь. О, идти вперед...
ступить наконец на верный путь - путь моего тела.
Ночью, когда горела лампа и в печке мерцал огонь, она раздевалась и
ложилась в постель. Она не скрывала свое тело от его взгляда. - Пусть
только осмелится подойти и тронуть меня! - А он был тут же. Он смотрел на
ее тело. Теперь, когда он знал и сердце его тоже знало, что больше ему
никогда не ласкать ее, он увидел ее тело. Оно казалось ему прелестнейшим,
совершенным, как тело ребенка, но более таинственным, более страшным в
своей красоте. Маркэнд видел много женских тел. Лишь немногие были красивы
стоя; прекрасными они казались лежа; округленная плоть, мускулы, кости
сочетались тогда гармоничнее, как будто женщина рождена для того, чтобы
лежа покоряться ласкам мужчины. Но когда Теодора стояла или двигалась в
колеблющемся свете лампы, у него перехватывало дыхание: так она была
прекрасна. Стройные ноги, чуть изогнутые в коленях, расширяющиеся к
бедрам; плавная линия живота; нежные плечи и острые локти; маленькая
голова и рот, как прорезь раскрашенной маски. В первые дни их любви ее
груди, грушевидные и поникшие, казались ему несовершенными. Теперь, когда
больше ему не коснуться их, он видел в них завершение ее трагической
красоты; в них и в губах ее, которые прежде он находил слишком тонкими и
красными. Потому что тело ее было юным, но грудь поникла от скорби. Грудь
и рот, придавая ее телу утонченность и усталость, делали ее юность
бессмертной.
Она гасила лампу, и он слышал, как она укладывалась в постель. Спала ли
она? Час за часом они жили во тьме, оба без сна, оба с мыслью: спит ли
другой? Часто, заснув наконец, он пробуждался наполовину и заставал себя
поднявшимся с постели, готовым подойти к ней, нарушить утолением голода
своей плоти сложный ритм их разлуки. О! Во сне она бы не оттолкнула его;
он знал, что может приблизиться к ней, схватить в объятия ее тело,
забыться с ней... Он не смел коснуться их разлуки, все более глубокой и
сложной.
Она долгие часы проводила одна в павильоне. Она вспоминала свою жизнь,
даже записывала в маленький дневник мечты и воспоминания. Когда он
заставал ее за этим занятием, глубоко ушедшую в себя, она казалась
особенно далекой. Как сильна была ее воля, оттолкнувшая его, и как
безжалостна к ним обоим! Но теперь она знала, что всю свою жизнь делала
глупости. Когда она вышла за Ленка... четыре года назад... она была
девственна. Сколько мужчин, молодых, старых, пожилых, ухаживали за ней (и
многие не отстали после ее замужества); и как же она была глупа, выбрав
Ленка, именно его из всех. - Что дали мне его деньги? Ведь, в конце
концов, так ли много нужно шелка, которым прикрываешь свою кожу, мехов,
которыми укутываешь тело, лимузинов, богато отделанных комнат, мягких
подушек, на которых нежишь свое тело. И все это существует вне моего тела,
не касаясь его. Продала свое тело за деньги Ленка? - Если бы так. Он и его
мир тоже не коснулись ее... И зависть, и лесть (радость с примесью горечи,
которую дает положение в обществе, тоже пресыщают) - и они тоже не
коснулись твоего тела. Лейтон? Этот глупец не взял ничего. - Впрочем,
глупа я, а не он. - Ты думала, что очень умна, когда устраивала свою
жизнь. Да: обеспечила себе все, кроме того, без чего не могла жить. И
купила это обманчивое "все" ценою... о! ценою вечного отказа от того, без
чего не могла жить. - Неужели теперь уже поздно? Боже мой! Неужели поздно?
- Потом появился Докерти, единственный ее любовник до Дэвида. Да, конечно,
интеллигент, поэт. Еще одна глупость. - В своих обдуманных ласках он был
от меня еще дальше, чем меха и лимузины. Я служила пищей его честолюбию.
Вот все, что я дала ему. - Так тебе и надо! Ты взяла его, как и Лейтона
Ленка, только чтобы насытить свое честолюбие.
Она думала о других мужчинах, добивавшихся ее... о немногих, кто желал
ее молча и не смел добиваться ее. Когда они прямо взывали к ее телу,
больше всего желая смиренно и с искренним чувством коснуться ее тела, она
смеялась над ними. Что ж, и она - пуританка, лишь обратившая свое
честолюбие от небесного рая к раю "интеллектуальных стремлений"? Старый
друг ее отца, Айзек Гоубел, теперь президент фирмы "Сьюперб пикчерс",
тратит и зарабатывает миллионы на кино где-то в Калифорнии... как это?.. в
Голливуде. Какие пронзительные глаза были у этого старика, и как
недвусмысленно он обращался к ее телу. "Ну, дорогая моя, - подхихикнул он
как-то вечером, после обеда в доме ее отца, и облизнул свои мягкие губы,
но глаза его смотрели пронзительно и твердо, - едемте со мной, и я сделаю
из вас звезду. Вы дьявольски фотогеничны, девочка моя". Он говорил
всерьез: он обращался к ее телу. Но она не нашла ничего лучшего, как
поднять его на смех, и уничтожить презрением, и позабыть об этом. А
молодые люди... на разгульных вечеринках, где вино не убаюкивало, а лишь
разнуздывало их похоть, нетерпеливые молодые самцы (ей вспомнился один
немец, один русский, один из Южной Америки)... она всегда презирала и
отвергала подобные искания. А ради чего? Ради Эмили Болтон и ее школы?
Ради литературы и педагогики? Ради ночей с мужем, рядом с которым даже ее
плоть - моя сильная, ликующая плоть... - становилась слабой и бессильной?
- Не ради них. Ради Дэвида. Я уже больше не думаю о Дэвиде. Что мне
делать? Я уже не думаю о Дэвиде. Я могу раздеться при нем донага, спать в
одной комнате: он - ничто для меня. Но и это придет к концу. - Он разрушил
смысл ее пребывания здесь: служение делу воспитания... все разрушено и
исчезло. Мертво, как Дэвид. Нереально, как Дэвид. В чем-то неразрывно
связано с Дэвидом... Если задуматься над этим... почему-то все эти добрые
дела стали ее привлекать только с появлением Дэвида (да, это так)... с
мечтой о Дэвиде. Все ее великодушные мечты о служении добрым делам были
слиты воедино с мечтой о Дэвиде - и исчезли все, вместе с Дэвидом.
...Вернуться к мужу?..
Она одна в павильоне (Дэвид ушел на очередную свою бесконечную
прогулку), одинокая одиночеством тех, кто живет жизнью воли. - О, он
примет меня! - Снова она вспоминает тот вечер, когда Айзек Гоубел
(оценивающий взгляд его заплывших глаз) предлагал ей стать киноактрисой.
Мэтью Корнер был при этом. - Старик... не так уж стар, пятьдесят пять, не
больше... Почему среди тех, кто любил мое тело, я не отметила его? Он и
сейчас любит. Его любовь глубже, чем у других. Вот почему он никогда не
говорил о ней - не потому, что не смел, но потому, что он из тех людей,
которые ничего не начинают, не будучи уверены в успехе. Почему он в тот
вечер обедал у моего отца? За столом говорили о делах... Ах да, ведь
именно Корнер заинтересовал отца в кинематографическом предприятии Гоубела
и устроил сделку. - Другой вечер, еще до ее замужества, когда впервые она
встретилась с Мэтью Корнером...
На ней черное платье с серебряной отделкой, серебряный обруч в волосах
и серебряное дикарское ожерелье. Резкие черты Корнера смягчаются, когда он
глядит на нее, все его большое тело делается покорным. В то время как она
танцует, беседует с женщинами, с мужчинами, его взгляд, направленный на
нее, вселяет в нее уверенность, становится источником могущества. Позднее
он заговаривает с ней.
- Знаете ли вы, - он говорил хриплым голосом, - почему я хороший
адвокат по уголовным делам?
- Потому что вы умный человек, вероятно?
- Пустяки, дорогая мисс Стайн. Вы и сами это знаете. Умные люди не идут
в адвокаты в наш коммерческий век. А если идут, то очень быстро глупеют.
- Я ловлю вас на слове: почему же, уважаемый сэр, вы - знаменитый
адвокат по уголовным делам?
Он смотрит на нее так, словно взглядом проник сквозь ее платье - и
ослеплен.
- Потому что во мне самом живут все те силы, которые толкают на
преступление. Потому что, когда я поднимаюсь и вижу перед собою присяжных,
мне приходится защищать только самого себя. Преступление есть лишь
бессильная реакция на любовь. И по-моему, самая красноречивая реакция.
Потому что если любовь сильна, то что же можно с этим поделать? - Она
видит, что его некрасивое, но благородное лицо серьезно. - Я хороший
адвокат, потому что я понимаю человека, который грабит и убивает, чтобы
добиться обладания женщиной.
Тем и кончилось: она заставила себя рассмеяться, и разговор перешел на
другую тему. Но через некоторое время она прокралась в уборную, чтобы
взглянуть на себя в зеркало. Взгляд ее был так глубок, что, казалось,
начинался за пределами ее тела. Ей нравился рот, чуть опущенные губы.
Слова Мэтью Корнера жили в ее плоти. Он думал то, что говорил. (И думает
так до сих пор.) Но, рассматривая свое лицо в тот давно прошедший вечер,
когда она была девственна и ей едва минуло восемнадцать лет, она вдруг
почувствовала, что уносится ввысь от своего тела. Она не хочет, чтобы ее
тело внушало лишь преступную страсть. Она так озарит свою жизнь добрыми
делами, что тело ее сумеет внушить возвышенную любовь! Дура!.. Тед одна в
павильоне (она надеется, что Дэвид не скоро вернется со своей прогулки, не
помешает ей), она думает о Мэтью Корнере, о старом Айзеке Гоубеле. Она
соображает, сопоставляет, делает выводы.
- Нет, - вслух говорит она своей воле, - мне не придется возвращаться к
мужу.


На следующее утро Теодора одна отправляется в город и дает телеграмму в
Чикаго.
Вернувшись, она говорит Маркэнду:
- Я на несколько дней еду в Новый Орлеан. Не могу и думать о том, чтобы
встречать рождество в сыром сумраке этого парка.
- Ты хочешь ехать одна? Может быть, мне тебя проводить? Новый Орлеан,
кажется, довольно старомодный город. Ты будешь чувствовать себя
заброшенной, одинокой.
- Нет, благодарю.
Маркэнд терпелив и добр. Пусть она едет. Что-то должно случиться. До
тех пор он должен ждать. Он не покинет ее: слишком длительна, слишком
глубока была его нежность к ней.


Новый Орлеан - город, где когда-то весело жилось. У женщин быстрые
глаза, у мужчин хитрые глаза в Новом Орлеане. Еще звучит песня, которую
певали в полуразрушенных домах на Vieux Carre; есть в ней какая-то
смелость. Город похож на стареющую женщину, в свое время страстную и
нежную любовницу, с которой жизнь сыграла скверную шутку. Старый
французский город дряхлеет, на соседних с центральными авеню догнивают
дома, кишащие паразитами и жильцами. Простираясь вширь, город распадается
на бунгало, каких много в Лос-Анджелесе или Канзас-Сити. Но блистательное
прошлое еще живо. Новый Орлеан - женщина зрелых лет, знавшая горе и
слишком много любовников; глядя на нее, вы видите румяна и поддельные
драгоценности, но вы знаете, что она любила и была любима.
Теодора Ленк, в лиловом платье без всякой отделки, с серебряным
браслетом на руке и в серебряном ожерелье, сидит за столиком напротив
Мэтью Корнера.
- Наконец я нашла себя, - говорит она. - Теперь я знаю, чего хочу.
Надеюсь, еще не поздно. Правда, я не так уж молода: мне двадцать три.
Огромный мужчина напротив нее все потягивает вино.
- Я хочу стать киноактрисой.
Он отставляет стакан.
- Для того я и пригласила вас сюда. - Она улыбается.
Он снова берется за стакан и делает еще глоток.
- Я должна сразу взяться за дело. Я должна начать сейчас же - сразу же.
Это единственный путь. Я могу играть, я исполняла все главные роли в
спектаклях в колледже. Вероятно, мне от многого придется отучиваться, но я
справлюсь. Я не хочу делать какие-либо предварительные шаги: они всегда
бывают ошибочны. У кино большая будущность. Я недаром слушала разговоры
папы с Гоубелом. Но пробивать себе дорогу, ждать своей очереди, а то и
испортить все дело, встав на неправильный путь, - об этом я даже думать не
хочу.
Корнер, державший все время стакан в руке, ставит его на стол.
- Вот тут-то вы мне должны помочь, - говорит она без улыбки. - Вы
человек очень занятой, я знаю. Но вы умеете быть смелым. Я хочу сказать -
вы привыкли поступать, как вам хочется. Разве не так?
- Один раз из ста. - Его голос необычно тих.
- Ну, это рекордная цифра. - Она улыбается. - Я хочу, чтоб вы поехали
со мной в Калифорнию. Я хочу, чтоб вы устроили мне все это дело со
стариком Гоубелом. Я хочу, чтоб вы оставались там, пока все не будет
улажено должным образом. Хотите?
Он смотрит на нее, прямо в лицо ей, долгим взглядом, неподвижный и
безмолвный. Она без улыбки встречает его взгляд. Она знает, о чем он
думает. "Какая воля, какое тело!" - думает он. Потом он наклоняется,
достает еще вина из ведерка со льдом, спрятанного под столиком, и наливает
в стаканы. Он осушает свой одним глотком и наполняет его снова.
Они долго, деловито беседуют. Он должен все себе уяснить: он хороший
адвокат. Она заранее все предусмотрела: она хорошая клиентка.
Он провожает ее. У дверей ее номера он протягивает ей руку, чтобы
проститься.
- Войдите, - говорит она.
Он запирает за собой дверь и кладет на стул пальто и шляпу. Он дрожит.
Он старик, ему пятьдесят шесть лет, а она ребенок. Он мысленно повторяет
это себе, словно споря с самим собой. Но она продолжает:
- Вы знаете, зачем я предложила вам войти? Это будет справедливо.
Его руки дрожат, но они влекут его к этой женщине. Его глаза не видят
ее, только издали они могли видеть ее ясно. Вблизи их застилает слепящий
туман; но его руки видят ее.
- Вы мне не противны, вы знаете это. Иначе я бы не просила вас об этом
одолжении.
Он дрожит, как мальчик. - Как ему нужно мое тело! - Теперь она может
любить свое тело, уверенное в себе, могущественное. Хорошо будет в этом
человеке, в его силе, покорившейся ей, любить себя.
Его руки, которые видят, раздевают ее; она стоит неподвижно, не помогая
ему и не препятствуя. Чем дальше, тем больше он ей кажется похожим на
ребенка; тем крепче она уверена в себе...


На следующий день первым поездом Мэтью Корнер вернулся в Чикаго, чтобы
устроить все Свои дела и приготовиться к отъезду в Калифорнию - если
понадобится, месяца на три. Тед Ленк колебалась: вызвать ли Маркэнда
телеграммой в Новый Орлеан или вернуться в Люси, чтобы сообщить ему о
своем решении. И она поехала в Люси.
Молча они шли от мола унылыми городскими улицами. В парке ночь вдруг
спустилась сразу, словно подстерегала их в ветвях деревьев. Придя в
павильон, Тед сняла шляпу и стала вертеть ее в пальцах затянутой в
перчатку руки. По крыше застучал дождь. Они все еще не произнесли ни
звука.
- Я уезжаю в Голливуд, - были ее первые слова. - Я буду сниматься в
кино.
С тех пор как она уехала в Новый Орлеан, Маркэнд знал, что надвигается
катастрофа; он слепо чувствовал ее приближение. Он понял, что ее слова
сказаны всерьез.
- Я телеграфировала Мэтью Корнеру и просила встретиться со мной в Новом
Орлеане. Он едет тоже, чтобы все для меня устроить.
Катастрофа совсем близко. - Она разразится надо мной! - Маркэнд знал
Корнера, его отношение к женщинам, его страстное влечение к Теодоре. Он
почувствовал, что ему трудно говорить, так пересохло у него в горле. Но он
должен убедиться во всем.
- Корнер - не кинорежиссер. Как он может это устроить?
- Он всех там знает. Он один из юристов фирмы "Сьюперб пикчерс". Он
останется в Голливуде до тех пор, пока все не будет улажено должным
образом.
- А его практика в Чикаго?
- Это его дело.
- Я хочу сказать одно: вряд ли Корнер станет оказывать такие услуги
даром.
- Я понимаю, о чем ты думаешь. Так вот, если хочешь знать, прошлой
ночью я заплатила ему.
Слишком остро, слишком глубоко ее слова врезаются в его плоть, и Дэвид
Маркэнд не чувствует боли. Ее тело принадлежит ему, оно возлюбленная
обитель его плоти. Вот что она сделала над собой. - Надо мной! - Агония
слишком мучительна. К ее телу, которое принадлежит ему, Которым живут его
нервы, его мозг, устремилось вожделение Корнера и - самое страшное! -
нашло в нем удовлетворение. В ее теле, в ее теле! Если нельзя стереть с
него это чужое желание, чужой экстаз, ее тело должно быть уничтожено. Он
сделал движение к ней, его руки уже протянулись. В конце концов, это ведь
просто. Убить ее.
Теодора уронила шляпу и стояла неподвижно. - Если он убьет меня, больше
не нужно ничего... Я устала... и он будет любить меня вечно.
Но его руки упали. - Это не руки старика, молодые руки у Дэвида и
полные сладостной силы!
...Рана во мне...
- Нет, - сказал он, - я не убью тебя. - Почему это так безобразно? -
Дождь сильнее колотит по крыше павильона. Они приехали сюда, полные
страсти. Дети вплетали золотую весну в лето парка. В эту весну они
погружались, отдавали ей свою жизненную силу. И страсть была прекрасна,
как цветы. Откуда же безобразное? - Все прошло. - Он слабо улыбнулся. - Не
бойся. Желание убить тебя прошло.
- Я не боялась. Я не боюсь умереть. Я ничего не сделала, чего должна
была бы стыдиться... Я просто начну использовать теперь то, что имею...
без глупостей. Как человек использует свой ум.
- Только безобразное, Тед, я хотел убить безобразное. Но я понял
теперь. Нельзя убить безобразное в другом. Потому что оно прежде всего во
мне. Нужно взять его, и прижать к себе, и отдать ему свои соки, и
прижимать к себе...
Она увидела, что он плачет.
- Извини меня, Дэвид, - сказала она.
Потом она сказала:
- Я страшно устала, - повернулась спиной к нему, расстегнула свое
платье и накинула халат. В первый раз она укрыла от него свое тело и так
тихо, как только могла, скользнула в постель.
Дэвид Маркэнд, лежа без сна, смотрел в ночь. Теодора уезжает в Новый
Орлеан; там она сядет в поезд на Калифорнию, Помешать нельзя. Только если
сказать: "Я люблю тебя. Твой уход в этот сверкающий мир для меня
нестерпим, потому что я люблю тебя - только тебя. То, что ты отдала свое
тело этому человеку, для меня нестерпимо, потому что я люблю тебя - только
тебя. Твое падение - мое падение"... только если сказать это, можно
удержать ее. Он не может сказать это, хотя знает, что любит ее, но любит
по-своему, любовью, которая ей кажется такой скудной. Она должна уйти. Та
часть его, которая заключена в ней, должна уйти... должна уйти в этот
сверкающий мир, в похоть, в смерть.
Его тело под одеялом озябло и в то же время покрылось потом. Голова его
горела, казалась слишком большой для съежившегося от холода тела. Она
разбухла, наполненная легким бредом... наполненная миром.
В бреду он видел парк, землю, бесконечные воды, катившие землю в бухту,
в залив... весь континент катился вниз.
Потом Дэвид Маркэнд пришел в себя, его сознание снова сосредоточилось.
Он услышал, как дождь стучит по крыше павильона, услышал, как он
всасывается в землю, услышал шелест деревьев, волнами пробегающий сквозь
дождь. Слабое, точно свет, пробивающийся сквозь толщу воды, донеслось до
него дыхание Теодоры. Мир был - ночь. Дождь шел. Мир пролился дождем. Но
дождь был не дождь - это была глубокая и быстрая река. Казалось, она течет
над ним, потому что он лежал на дне. Весь мир был черной рекой; а реки
текут вниз. И он, и Теодора, оба одинокие, были на самом дне.




    ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ГОРА




    1



Кричит Барбара, и Элен Маркэнд раскрывает глаза. - Пустая постель... -
Это радостные крики; наверно, Марта забавляет сестренку. Сегодня день