этому? Как поступить?


Тед Ленк и Дэвид Маркэнд снова сидят вдвоем в купе спального вагона,
рядом, лицом к югу. Уже конец июля; девять месяцев прошло с той поры, как
они возвратились в Чикаго из висконсинской усадьбы. Они едут знойными
нолями южного Иллинойса, равниной, которую американцы называют Египтом,
так плоска она и так плодородна. Маис созрел; стеблями он уходит в
прохладную черную почву, но колосья созданы солнцем и струят солнце вширь
и вдаль мириадами отражений, весь мир вовлекая в огненную пляску, все
дома, всех людей, всех животных.
- Потом не будет так жарко, - говорит Теодора, - когда мы подъедем к
заливу. Там южные ветры охлаждает вода, а тут их нагревают тысячи миль
земли.
- Пусть будет жарко, - говорит Маркэнд, - это хорошо, что жара.
- Что ты хочешь сказать? - Ее вопрос звучит нервно.
- Ведь мы едем в школу в Люси, чтобы творить, не так ли? Разве для
творчества не нужен огонь?
- Да, по не вне нас, Дэвид. - За год она приучилась называть его Дэвид,
а не Маркэнд. - Нам нужен внутренний огонь.
- Это верно.
- И такого огня у нас достаточно, ведь правда? У нас есть наша любовь и
наша воля. Добрая воля. Нам ни к чему это пекло.
- Благодаря ему вызревает зерно.
- Ты так говоришь, словно только в этом одном и уверен.
Маркэнд следит за золотисто-зелеными волнами солнца и маисовом поле.
- Твои вечные сомнения, Дэвид, заставляют меня содрогаться...
Поезд, как нож, врезается в город, оставляя позади косые тонкие ломти
улиц, домов, экипажей, людей, деревьев в тяжелой листве. Паровоз
пронзительно вскрикивает; крик тоже остается позади, вместе с городом,
который опять собирает воедино разметанные поездом куски. Маркэнду
кажется, что он слит с поездом и что какая-то частица... частица его
самого... остается в каждом поле, к каждой деревне, разрезанной поездом.
Оттого что так много приходится резать, поезд должен сточиться, стать
совсем тонким. Когда от него останется только движущаяся точка, которая
одним движением разрезает на лету землю, он достигнет залива. Конец
путешествия...
- ...и трепетать, Дэвид. Потому что я знаю, отчего ты сомневаешься в
успешной работе школы. Ты сомневаешься в своей любви ко мне.
- Я никогда не говорил, что люблю тебя. Я никогда не произносил слова
"любовь".
- Но ты все время любил меня. Любишь.
- Чем же тогда ты недовольна?
- Нет, я довольна, Дэвид, довольна. - Она кладет на его ладонь свою
руку, руку, горячую всегда, даже в зимнюю стужу; но тонкая перчатка
прохладна, маленькая горячая рука окутана прохладой. - И твои сомнения не
мешают мне, правда. - Ей вспоминается сказанное однажды Дэном Докерти:
"Только сумасшедшие не сомневаются никогда. Здоровый разум есть
утверждение сомнений". Она понимает, что пытается уговорить сама себя, и
смолкает.
Поезд сильней уклоняется к западу; низкое солнце пламенеет в окне; весь
день оно накаляло землю и воздух, от него не укроешься. Пламя солнца слито
с пламенем дня и угасает с ним вместе. Поезд поднимается на мост; внизу
медлительный водоворот Огайо. "Каир, Каир!" - выкрикивает проводник. Поезд
уже высоко.
А на западе, за россыпью низких домов Маркэнд видит Миссисипи. Река
лужей коричневой крови растекается по полям и дальше извивается снова,
становясь все темнее и уже; весь видимый мир опутан ее спиралью,
извивающейся бесконечно, словно река стремится весь материк увлечь с собою
на юг.
- Юг, - говорит Маркэнд, когда поезд бежит между Кентукки и Миссури. -
Теперь уже мы на Юге.
- Это волнует тебя?
- Мы ближе к цели.
Солнце стоит на реке; солнце на реке огромно, окрашено кровью,
неподвижно в непреодолимом движении. Но человеческий мир сотрясают
перемены. Разбросанные хижины, извилистые дороги, фургон, запряженный
мулом, старуха на козлах - во всем движение; и перемены в них - от
неизменной реки и солнца.
Ночь наступает внезапно, точно с трех сторон падает занавес. Маркэнд,
позабыв о женщине, сидящей рядом, все еще чувствует миг неподвижности
солнца на реке. Освещенные хижины и первые звезды - прорехи в занавесе
ночи, но день не кончается, солнце не перестает светить. На мгновенье
Маркэнд видит время, расстилающееся вширь и вглубь, как пространство, и
себя, движущегося в нем.
...Юг. Я еду на Юг. Почему это тревожит меня? По ту сторону реки уже не
Миссури, а Арканзас: здесь не Кентукки, а Теннесси. Прославленные
названия. Но я не потому взволнован. - Его рука точно в испуге
протягивается к женщине, сидящей рядом; она сняла перчатку, и ее рука
горяча. В резком электрическом свете пролетающей мимо платформы у Тед
совсем детское лицо; свет безжалостно ударяет в прядь волос у виска,
трепетный рот, нежный изгиб лба; потом снова потемки купе. Кто она? Вдвоем
они во тьме мчатся на Юг, текут вместе с рекою; один ли здесь поток или
два и вместе ли они текут? Одна ли тьма или две? Чувство одиночества и
жалости заставляет его не выпускать ее руку; жалость к ней, так похожей на
ребенка, растет и захватывает его всего. Будет ли это всегда только
жалость? Может быть, жалость к самому себе обратится в страх и заставит
его порвать с ней? Он видит ее тело, которое умеет быть таким уверенным и
страстным, тело - воплощение ее настойчивой воли... она осиротела и похожа
на ребенка, не поспевает за ним, живет в его тени. Ее воля не принесла ей
ничего, только сделала ее уязвимой и отвратила от нее его любовь -
единственное, что ей было нужно. - Почему, полная мольбы о жизни, она
пришла к тебе? Что ты сделал с теми, кто хотел любить тебя? С Элен, Тони,
Деборой, Стэном, простодушным Филипом Двеллингом, Хуаном и Маритой?.. -
Маркэнд не знает, где кончается его жалость к Теодоре и начинается страх
перед собой.
- Мемфис, Мемфис! - кричит проводник. Локомотив пронзительно взывает к
ночи, но ночь не отвечает. Ритм колес сбивается, ослабевает. Поезд,
которому быстрота бега не давала погрузиться в безмолвную ночь, теперь,
замедляя свое движение, опускается в самую глубину и там останавливается
неподвижно. Мемфис безмолвен.
Проводник стучит в дверь и потом открывает ее, обращаясь к паре,
сидящей в потемках:
- Прошу простить, сэр. Это Мемфис. Мы здесь простоим целый час.
- Час? - спрашивает Тед. - Почему час?
- Да, мэм. Поезд Цинциннати - Индианаполис - Сент-Луис запаздывает. Нам
придется ждать тут целый час.
Тед зажигает свет и берет в руки свой несессер.
- Можете приготовить постели, - говорит она.
Маркэнд смотрит на часы. Пять минут двенадцатого.
- Я немного пройдусь - ведь еще целый час.
- Не забудь вернуться. - Тед устало улыбается.
Маркэнд прошел через станцию торопливо, словно стремясь выбраться из
заколдованного круга поезда - из круга непреложного движения, которое было
уделом поезда и реки. Потом он остановился.
Улица круто поднималась кверху, тьма огибала уличные фонари у мрачных
стен и надвигалась снова. На небе не было звезд. Мемфис лежал на дне
черного провала. Но он был неподвижен, а Маркэнду этого лишь и хотелось.
Он пошел по улице вверх, повернулся, чтобы взглянуть на железнодорожное
полотно, смутно ощутил дыхание реки; пошел дальше. Чем выше взбирался он,
тем глубже, казалось, погружался в черный провал. Он услышал над собой
шаги и в свете газового фонаря увидел человека, с лицом, черным, как ночь,
и белыми глазами. Человек свернул в поперечную улицу и скрылся; когда он
исчез, выросла тень его, огромный черный росчерк. Маркэнд остановился; он
был один. Дома поднимались к поперечной улице, которая шла горизонтально,
и от этого Маркэнду показалось, что он стоит у ворот. Вдруг ему стало
страшно. - Этот город - в аду... - Адская ненависть пропитывала тени,
пылала в газовых фонарях, отдавалась в постукиванье шагов. Позади осталась
река, ведущая к Югу. Может быть, Мемфис - ворота ада, и он на пути в ад...
он и Теодора? По-прежнему он стоял лицом к вершине улицы; он захотел
повернуться к реке, но боялся... он заставил себя повернуться. Что-то,
казалось ему, должно спуститься сверху по этой улице ада и ударить его в
спину; но он овладел собой и готов был принять удар, откуда бы ни шел он.
И в этот миг, глядя вниз, где чернота реки мешалась с чернотой железной
дороги, он увидел Тед, в полотняном костюме, ожидавшую его возвращения.
Потом он увидел месяцы жизни с Тед... осень, зиму, весну в Чикаго...


Он жил в уютной комнате, которую нашла для него Тед, неподалеку от ее
дома на Северной стороне. Окружение было немецкое, burgerlich, и ому это
нравилось. Аккуратные деревья заглядывали в гостиные, уставленные
майоликовыми вазами, этажерками с безделушками и диванчиками в полотняных
чехлах; чуть дальше, на Кларк-стрит, был погребок, Bierkeller, где он
часто сидел, потягивая густое темное пиво и слушая тяжеловесную музыку. По
большую часть дня он проводил дома, перед каминной решеткой, прилежно
читая книги, которые приносила ему Тед. Романы Джорджа Мура, Мередита,
Гарди, Бальзака, Флобера, Тургенева, Толстого, Бурже, Анатоля Франса
("Прежде всего тебе надо отказаться от мысли, что романы - несерьезное
чтение. В романах бывает или вздор, или величайшая истина"), Бергсона, над
которым он засыпал, Уильяма Джеймса, казавшегося ему очень скучным, потому
что он с большим искусством и красноречием рассуждал о вопросах, в которых
ничего не смыслил, Джона Дьюи, которого он не понимал, но к которому
испытывал уважение. Книги по психоанализу, которые очаровали его, хотя ему
трудно было бы сказать, верит ли он в то, что в них написано. Труды по
средневековой культуре и сравнительной истории религий, которые вызвали в
нем нежное воспоминание об Элен... далекой Элен. Саймондса - о Ренессансе.
Пьесы Шоу, которому он не доверял, и другого ирландца, по имени Синг,
который ему очень понравился. "В Америке нет великих романистов", -
сказала она ему, но принесла "Алую букву" и "Сестру Керри" некоего
Драйзера, по словам Тед, "ценного как журналист, но не как художник".
Бесхитростная повесть заставила Маркэнда проявить самостоятельность; он
захотел достать еще Драйзера и наткнулся на "Спрута" и "Мак Тига" Норриса.
Он подружился с владельцем книжной лавки на Дивижн-стрит, молодым евреем в
очках со стеклами толщиной в полдюйма, и в пиджаке, осыпанном на плечах
перхотью; по его совету он прочел "Экономическое толкование Конституции
США" Бирда и другие критические сочинения об американской
действительности. Еврей продал ему том статей Маркса и Энгельса,
познакомил его с Достоевским и уговорил перечитать "Дон-Кихота".
Были поздние мартовские сумерки. Тед вошла и стала греть руки у камина.
Она казалась утомленной, как всегда перед встречей со своим любовником.
Сегодня выдался особенно трудный день. Завтрак в Комитете друзей Школы
нового мира и задача выудить у болтливых дам обещание собрать двадцать
тысяч долларов до наступления лета. Эмили Болтон произнесла вдохновенную
речь, но Тед так ушла в мысли о том, сколько можно получить с каждой дамы,
что услышала лишь последние фразы. "Старый мир объят войной, - говорила
Эмили, - и уничтожает сам себя. Но новый мир не будет рожден без нашего
сознательного и разумного участия. Если мы будем плыть по течению, то и
нас втянет в водоворот старого мира, а возможно, и в войну. В этот час
мирового кризиса мы должны трудиться, чтоб доказать свою верность идеалам
Америки. Мы должны пересоздать человеческую жизнь, чтоб старый мир
сменился новым. А пересоздание жизни зависит от перевоспитания - от
созидательного воспитания наших детей. Вот в чем символ веры и сущность
методов нашей школы". Хорошая речь. Потом Тед поспешила в Музей искусств,
чтоб встретиться с Дэном Докерти... Милый Дэн; теперь, когда с любовью
было покончено, она испытывала к нему теплое чувство. Он повел ее в
какую-то трущобу на Южной стороне, где поэт Мигель Ларрах лежал больной в
холодной грязной комнате. Она была уверена, что у него сифилис, и все
время, пока они сидели там, боялась дышать. На обратном пути она выбросила
в мусорную урну перчатку, которой касалась рука поэта. Чай у тетки ее
мужа, Стефании Ленк, обворожительной старушки, от которой до сих пор
пахнет мылом и кислой капустой, несмотря на ее жемчуг (самый крупный в
Чикаго). Но на Лейтона там напало собственническое настроение (он часто
был ему подвержен), и он все испортил. "Поедем к Брайду, - сказал он, -
там есть несколько новых цорновских гравюр". - "Не могу. У меня свидание".
- "Где?" Она не сумела сразу солгать и не сказала ничего. "Ну-ну, ладно! -
рассмеялся он. - Я ведь не спрашиваю с кем. Я просто хотел подвезти тебя в
автомобиле". - "Я хочу пройтись пешком", - отвечала она. И шла пешком не
меньше мили под сырым мартовским ветром, который нес ей в глаза весь сор и
пыль Чикаго. Потом она взяла такси. Вверх по Кларк-стрит... Бетховен,
Гете, Шиллер... Клейст-стрит наконец. И вот она отогревает руки,
отогревает тело и душу возле человека, который ни разу не сказал, что
любит ее, который сейчас, пока она стоит у огня, сидит, заложив ногу на
ногу, и моргает, словно только что проснулся.
Ее руки едва успели согреться, но уже вся комната, тяжелая мягкая
мебель и тахта в алькове пропитались желанием. Скоро он возьмет ее, если
только она захочет... - О, возьми меня и уведи от меня самой, из
мучительного мира моей воли и моей одежды, уведи на миг, чудесно
наполненный жизнью, чтобы дать мне силы вернуться в свой мир и вытерпеть в
нем еще один день. - Но что она дала взамен? Почему она сама не знает
этого? Она знала по крайней мере, почему с такой горячностью взялась за
его "воспитание", - это ей казалось единственным путем к нему. Жалкий
путь; но она будет бороться, пока верный путь не откроется ей. Теперь -
хотя ее рука уже лежит на его голове, ощущая жесткость коротко остриженных
волос, - ей нужно было сосредоточиться на мысли, что она ведет его, прежде
чем забыться и, разрушив свою волю, любимую и ненавистную, дать ему вести
себя.
- Ну, милый, что же ты читал сегодня?
- "Манифест Коммунистической партии".
- Кто написал это? - Она отдернула руку от его волос, словно его слова
причинили ей боль.
- Маркс и Энгельс.
- Почему ты вдруг стал читать это? Где ты это достал?
Маркэнд взял ее за руку и потянул к себе.
- Что случилось, Тед? Почему ты так взволнована?
- Оставь меня в покое. Ты думаешь, я не вижу, что с тобой происходит в
течение всей зимы? Читаешь тайком эту социалистическую журналистику и в
глубине души убежден, что она серьезнее тех книг, что я тебе даю. Ну, так
я скажу тебе, что ты ошибаешься. Если кому-нибудь не хватает серьезности,
мой милый, то это именно твоим разгребателям грязи и сторонникам
политической революции, которые нудно доказывают, что черное есть черное,
и так же нудно пророчествуют, что белое будет белым.
- Тед! - Он привлек ее совсем близко и увидел, что она плачет. - Я
согласен с тобой, Тед. В этих политических писаниях очень мало глубины.
- Дэвид, как ты не можешь понять? Ведь все дело в том, что должна быть
пересоздана, заново сотворена человеческая природа. А это могут сделать
только люди творчества - художники, ученые.
- Да-да, я понимаю.
- К чему доказывать, что Чарльз Мэрфи, и Тамманихолл, и "Стандарт ойл"
являются злом, когда они только выражают жадность американского народа? И
к чему предлагать панацеи, которые все равно не встретят отклика в душе
этого народа? Они только приведут к созданию новых Таммани-холлов и новых
монополий под другими названиями.
Маркэнд кивнул в задумчивости; глаза Тед просияли (она переходила от
слез к смеху легко, как ребенок).
- Только одно может спасти мир, - сказала она и посмотрела на своего
любовника, точно в этих словах содержался намек на что-то ее глубоко
личное. - Воспитание.
- Не волнуйся, - сказал он, не понимая ее.
- Но Дэвид! - Она вскочила. - Я имею право волноваться. Я очень рада,
что ты прочел все эти манифесты. Теперь мне легче сказать то, что я должна
сказать тебе. Дэви, вся наша беда в том, что мы не по-настоящему близки.
Нам нужно какое-нибудь дело, которое бы сблизило нас. Что-нибудь, во что
мы бы оба верили. - Она рассказала ему о Школе нового мира. Почему бы им
не поехать туда вдвоем на год, чтобы поработать там? Практически
поработать над тем воспитанием, в котором заключена надежда на спасение
мира. Она говорила так горячо, точно речь шла о ее собственном спасении.
Маркэнд выслушал ее и, как обычно, не дал определенного ответа. Больше
они об этом не говорили. Но по мере того, как весна пробиралась сквозь
холодный сумрак города, росла усталость Тед. По-прежнему она приходила
каждый день, хотя бы на один час, и, отдавая ему свое тело, искала в
экстазе освобождение от той неутолимой жажды, которая была ее волей, чтобы
как-нибудь просуществовать до завтра. Но ей нужно было освобождение более
полное. А так как более полного она не находила, возникала угроза, что
вскоре того, что есть, будет слишком мало. Теперь он уже не мог дать ей
настоящего утешения. Ибо ее воля, потеряв уверенность в том, что она
руководит "воспитанием" любовника, напоминала о себе все чаще и чаще. Даже
в минуты любовных ласк, когда воля должна спать, она мешала ей отдать себя
всю, нарушала сладостную гармонию их тел. Усталость Тед росла.
Однажды в майский полдень Эмили Болтон, только что возвратившись из
поездки по Калифорнии, навестила Теодору.
- Я совершенно выдохлась! - Взметнув складки своего платья, она рухнула
на диван Тед. - И никаких перспектив отдыха. Черт знает что, у меня уже на
июль расписаны лекции. А потом мне просто необходимо заехать в школу. Я не
была месяцев шесть, и там все, наверно, спит тихим сном. А я сама нуждаюсь
в тихом сне.
Вдруг, неожиданно для самой себя, Тед услыхала свой голос: они... Тед и
Маркэнд... поедут на год работать в школе, предложила она. Эмили вскочила
с дивана и схватила молодую женщину в объятия.
- Тед! Это просто замечательно! Деточка, моя дорогая деточка! Я бы
давно вас об этом попросила, если б осмелилась. Вы ведь прирожденный
администратор. Уж у вас школа пойдет. И потом, вы знаете все мои идеи
лучше, чем я сама!.. Да я уже отдохнула! Подумать только: вы сами
займетесь школой. Я чувствую такой прилив сил, что, кажется, сумею собрать
достаточно денег, чтоб обеспечить школу навсегда.
Маркэнд возвращался домой по Рэш-стрит и Кларк-стрит. Ему казалось, что
газетчики сегодня кричат громче обычного. Весенний день был тревожен.
Может быть, лихорадка европейской войны подкралась ближе? Может быть,
убийство - лучший исход для тревоги мира, который в майский день не умеет
любить. Имена военных деятелей, о которых каждый день кричали газетные
строчки, для Маркэнда не значили ничего. Как это возможно? Англичане
заняли три линии окопов близ Армантьера и потеряли сто тысяч человек;
семьсот пятьдесят тысяч русских взято в плен немцами. Что может это
значить? Нет меры, которой можно было бы изморить происходящее в мире. В
"Трибюн" ему как-то попалась яростная статья, в которой немцы обвинялись
но в том, что ведут войну, но в том, что пустили в районе Ипра газ, от
которого английские и французские солдаты слепли, горели, ногтями царапали
землю. Он предпочитал вовсе не читать газет, наполненных такой
бессмыслицей. Что это за люди, которые спокойно взирают на увечья,
наносимые человечеству, и поднимают крик по поводу какой-то бесконечно
малой подробности вроде газа? Он вошел в бар выпить кружку пива. Бар был
наполнен немцами, которые размахивали руками в пьяном ликовании. "Prosit,
prosit", - услышал он и потом какое-то имя вроде Лузитании. Вероятно, еще
одно королевство, которое они проглотили где-нибудь в Карпатских горах или
Мазурских болотах. Он вышел с чувством отвращения. Мальчишка сунул ему в
руку газету, и он купил ее. Значит, "Лузитания" - пароход? Тысяча сто
пассажиров (в том числе двести четырнадцать американцев) пошли ко дну?
Семьсот пятьдесят тысяч русских крестьян, и вот теперь "...тысяча сто
пассажиров первого класса, среди них свыше двухсот американцев...". О,
война становится серьезной... Он открыл дверь своей комнаты; Тед стояла у
огня.
- Я уезжаю, - сказала она, - в Люси. Я буду сама руководить школой. Я
больше не могу помогать другим делать дело... буду делать дело сама. Дэви,
вот то, чего не хватало нашей любви. Едем вместе.


...Маркэнд стоит на улице Мемфиса и смотрит вниз, на темную ночь реки,
железную дорогу и поезд, где ждет его Тед. Ему кажется, город вот-вот
обрушится на него. Он знает теперь, почему он и Теодора Ленк жили вместе;
так слаженно, так увлеченно вели игру - Как два заговорщика, каждый из
которых преследует свою цель. Через нее он надеялся вновь обрести себя в
мире, в прежнем воплощении Дэвида Маркэнда; быть может, тогда у него будет
другая жена, семья, занятие... но какое значение имеют эти детали в
переживаемом кризисе? Ведь когда он уходил от Элен, Дэвид Маркэнд был под
угрозой; когда он работал на бойнях и жил у Фиерро, Дэвид Маркэнд почти
умер. Спасти его! Немудрено, что он кинулся в объятия Тед. Джентльменом,
не обремененным делами, либеральным и образованным джентльменом Маркэнд
вернется... опять старый мир, старое "я"!.. Последняя, отчаянная попытка
остановиться: перевоспитание. Начисто пересоздать старый мир в наших
детях. Но все-таки старый мир, старый класс - старое "я". - Так пусть же.
Пройду еще и через это. Тед? Она ищет во мне, в любви, спасения от
собственной воли, но на условиях, продиктованных этой волей в проклятом
мире этой воли. Она хочет достигнуть небес, не уступив ни пяди своего
возлюбленного ада. Мы с ней - сообщники.
Страх! - Я могу опоздать на поезд. Я могу остаться здесь, в Мемфисе, и
другим поездом уехать назад, на север, в Нью-Йорк. Почему бы и нет? Я могу
вернуться домой. Два года отсутствия... Эта школа - дело Тед, а не мое.
Если она действительно думает то, что говорит - о спасении мира через
воспитание, - пусть едет и занимается этим делом. Она спасет себя, если
уверует... как Элен. Я вправе вернуться домой.
Но это значит провести ночь в Мемфисе. Он стоит на темном холме; ему
страшно; он не смеет остаться в Мемфисе. - Что такое Мемфис? - Он не смеет
остаться один, в тоске по Тед. - Что такое моя страсть?.. - Трое людей
внезапно появляются внизу; они идут из светового пятна фонаря в темноту
улицы; их шаги отбивают неровную дробь; он нетерпеливо ждет их
приближения. - Если это грабители и они нападут на меня, я свободен. Я
буду сопротивляться, и они убьют меня - и освободят меня... - Вот они
поравнялись с ним; они взглядывают на него светлыми глазами; они проходят
мимо. Он смотрит через плечо и видит, как они сворачивают в поперечную
улицу; видит, как их тени фантастическими росчерками выделяются на фоне
беззвездного неба. Он наедине со своим страхом, и он знает, что должен
жить... Ему не спастись бегством в смерть от того ада, на пороге которого
он стоит.
Маркэнд спускается по улице к поезду, к женщине, к реке.


- Снимайте свою городскую одежду и сразу принимайтесь за дело. Мы вам
очень рады, - сказал Сайрес Ленни.
- Надеюсь, у вас найдется время помочь мне, - сказала маленькая Адель
Сильвер, - школьные счета ужасно запутаны. Дети изводят столько съестных
припасов!
- Эмили против того, чтобы их ограничивать, - сказал бородатый Хорас
Ганн. - Она говорит, что это может понизить их творческие способности.
- Только что кончилось собрание генерального комитета учащихся, -
продолжала мисс Сильвер, - и они вынесли постановление против черного
хлеба, а пшеничная мука так дорога.
- С Люси у нас нелады, - сказала Лида Шарон. - Если б Эмили не была
наследницей Войзов, отцы города, вероятно, давно уже выгнали бы нас всех
отсюда... а может быть, - Лида улыбнулась, - вымазали бы Сайреса Ленни в
смоле и обваляли в перьях.
Ленни выпрямился во весь рост:
- У них для этого кишка тонка! Между прочим, вы играете на рояле,
миссис Ленк? Великолепно! Теперь можно будет возобновить уроки музыки. Вы
знаете, какую важную роль отводит Эмили музыке в своей системе: до десяти
лет только музыка, потом уже цифры и буквы; Но с тех пор, как Глэдис Гей
изверилась и стала консервативной - а тому уже год, - мы остались без
музыки. Все, что нам удается, - это выполнять негативную сторону
программы: ни цифр, ни букв.
- Это было нетрудно, - сказала Лида Шарон.
- Но я не умею учить музыке, - возразила Тед.
- Та-та-та... вы умеете играть на рояле и можете напеть мелодию, -
сказал Сайрес Ленни. - И вы прониклись _нашим_ духом, иначе вы не были бы
здесь. Великолепно, что вы приехали, - обернулся он к Маркэнду. - Нам так
нужен человек, получивший образование не только в наших жульнических
колледжах, но и в школе жизни. Да еще в Нью-Йорке! Вам, мой дорогой друг,
я передам курсы экономики, географии и гражданского права. На меня
приходилось до сих пор больше, чем я мог успеть. Сказать вам по правде, у
нас не было занятий ни по экономике, ни по географии, ни по гражданскому
праву.
- А как у вас с английским языком? - спросил Маркэнда Ганн. - Читали
когда-нибудь Шекспира?
- А скажите, - вмешался Ленни, - что вы читали за последние месяцы?..
О, замечательно! Вы будете вести курс европейской литературы. Просто
рассказывайте все это ребятишкам. Когда человек рассказывает детям о
книгах, которые он только что прочел, можно надеяться почти наверняка, что
он вспомнит что-нибудь, достойное упоминания. Нам до сих пор немного не
везло с литературой. Детям было скучно. А почему? Потому что мне самому
скучны все книги, которые не содержат фактов. А Лиде - те, которые не...
как это... ничего не разоблачают. А Хорасу Ганну - те, которые не
относятся к науке. Мы больше всего читаем "Нью-Йорк уорлд" и "Ридиз