стиле греческих храмов и пятидолларовые вычеты с проституток всегда идут
рука об руку?.. - Он лег на постель, внезапно почувствовав усталость;
такую усталость он часто испытывал в прежнее время по окончании
каких-нибудь сложных финансовых расчетов. Он заснул. Когда проснулся,
полдень уже миновал. Он подумал о своем умершем сыне, о жене, о Марте...
все они были далеко, все они были вместе; он должен вернуться к ним, но
путь так далек. Он с кротостью подумал о них; с кротостью - о смерти
своего сына; с кротостью - о самом себе.
Он надел свою самую старую куртку и брюки, упаковал все вещи получше в
чемодан, пошел и заложил все, с чемоданом вместе. Он вернулся, расплатился
с миссис Грант и направился к тому дому, где жил, когда работал на
товарной станции. Миссис Уобанни покосилась на его бумажный сверток и
презрительно фыркнула. Его прежняя комната уже сдана, сказала она. Тогда
он пошел в квартал городской бедноты, где вдоль широкой немощеной улицы
разбросаны были убогие от рождения дома. Он выбрал один, несколько менее
грязный на вид, чем другие, и позвонил. Чернокожая женщина, одного роста с
ним, худая, как метла, оглядела его со всех сторон и повела в комнату,
ценою один доллар в неделю. Отдавая ей деньги вперед, он заметил, что
голова ее повязана красным платком, от которого лицо казалось
болезненно-бледным, и что в бумажнике у него остался только один доллар.
В комнате пахло сыростью; он открыл окно, но оно выходило на север;
серое небо не давало тепла. Он стал шагать взад и вперед. - Я должен
написать Элен, я должен объяснить ей, почему не возвращаюсь. Я должен сам
понять почему. - Рука его нащупала в кармане брюк скомканные письма,
которые он засунул туда, когда пошел звонить Элен по телефону. Он
вспомнил, что не дочитал письма Реннарда.

"...Бывают случаи, когда поверенный должен уступить место человеку.
Когда заболел Тони (только до сих пор он тогда успел дочитать), я не раз
говорил вашей жене, что ее долг дать вам знать о его положении. Она
отказалась и взяла с меня обещание ничего вам об этом не писать. Но
доктора до сих пор не могут определить болезни мальчика: возможно, что она
достаточно серьезна. В связи с этим меня тревожит чрезмерное напряжение
сил со стороны матери ввиду ее состояния, о котором, как она думает,
неизвестно ни мне, ни вам. Допустимо ли, по-вашему, чтобы она одна
переживала все это? Во всяком случае, я счел своей обязанностью поставить
перед вами этот вопрос. Ответ зависит от вас.
Искренне ваш, Томас Реннард".

Он перечитал и остальные письма. Стэн? Стэн "опять дома?" - Где же он
был? - и болен? - Тони - моя вина?.. - Маркэнд плотнее закутался в пальто.
Он закрыл окно, и в комнате сразу стало темнее. В кармане у себя он нашел
листок бумаги со штампом "Централия-отель" и карандаш. При свете быстро
угасающего дня он написал:

"Дорогая Элен,
Я должен пройти через все это, раньше возвращаться бесполезно. Я должен
идти вперед, пока мой путь не приведет меня домой. Может быть, мне нужно
пережить то, что пережила ты, прежде чем обратилась к церкви.
Не похоже ли это на гору, к вершине которой скорее поднимаешься в
одиночку? Вопрос здесь не в том, чтобы хотеть или не хотеть.
Элен, мне очень тяжело; потому что я теперь знаю, что нужен тебе. Но я
должен идти вперед, хотя (и это хуже всего) мой путь напоминает больше
спуск в пропасть, чем восхождение на гору.
Я оставляю тебя одну в такой момент, когда ты не должна быть одна. Я
знаю. Я знаю и о ребенке, который должен родиться. Я как-то все время
чувствовал, что никогда больше не увижу Тони. Такого чувства у меня нет ни
по отношению к будущему ребенку, ни к тебе, ни к Марте. Я знаю, что
родится девочка, - у меня нет и не будет другого сына. Тони был
единственным, и я сам убил его.
Нелегко сознавать, что я вынужден оставить тебя одну и не могу помешать
этому. Что-то происходит со мной, не менее страшное, чем то, что было с
Тони. Он не мог встать и уйти, он должен был лежать и ждать то, что на
него надвигалось. Вот и у меня такое же состояние, постарайся понять это.
Но ты обо мне не тревожься. Странно говорить об этом в такую минуту, но я
чувствую, что доберусь до вершины горы".

Может быть, дрожал он от голода: целый день он ничего не ел и почти
ничего не ел всю неделю. Он вышел из дому, отправил Элен письмо и вошел в
ту самую дешевую закусочную, где тогда читал полученные письма. От запаха
прогорклого масла рот его наполнился слюной. Чтобы заплатить за обед, он
разменял свой последний доллар. Он лег спать, наутро проснулся снова
голодным и двадцать центов истратил на завтрак. - Теперь тебе придется
искать работу. - Но была суббота. На текстильной фабрике и в прачечной ему
сказали: "Приходите на той неделе, может быть, что-нибудь и выйдет". Он
устал; в желудке, лишенном нормального питания, чувствовались одновременно
тяжесть и пустота. Что-то давило ему на веки, и от этого болела голова.
Он купил хлебец и вернулся домой; съел его и заснул. Когда он
проснулся, он знал о мире только то, что он голоден и что в кармане у него
пять центов, что сегодня воскресенье и он не может ни цента заработать
себе на еду. Неподалеку ударил церковный колокол. Было холодно лежать под
одеялом. Он умылся холодной водой, ощущая мелкую дрожь кожи, как будто она
состояла из сплетения оголенных нервов. Он вышел на улицу. Утро мерцающим
светом ложилось на крыши убогих домов; гудел колокол; золотисто-голубой
воздух был пропитан солнцем. Хозяину закусочной, невысокому коренастому
негру, он протянул свою последнюю монету; ему подали чашку кофе, ломоть
черствого хлеба, лоскут свиного сала. Он медленно пережевывал и глотал.
Колокол гудел; он пошел в церковь. Она была сколочена из некрашеных досок,
с ветхой колоколенкой. Он вошел; внутри было темно, и темны были лица
молящихся. Светлый колокольный звон оборвался; паства склонила свое темное
лицо, ее тело скорчилось в молитве, поднялись кверху темные руки. (Негры с
Юга во множестве переселялись в город, и в церковь, хотя Маркэнд об этом
не знал, перенеслось дыхание кипарисовых южных болот из глухой далекой
прерии.) Темное тело паствы - воплощенная молитва - светилось, опаловым
блеском светилась церковь. Маркэнд сел на последнюю скамью, и пение
молящихся унесло его ввысь. Он больше не чувствовал голода; через плоть
свою, ставшую прозрачной, он видел жизнь этих людей. - _Бедные люди_. -
Впервые в жизни он понял смысл этих слов. Люди, которые приемлют свою
печальную участь: жить в тесной близости с землей и ничего от земли не
получать. Движение, которым они становились на колени и воздевали кверху
руки, обличало в них сеятелей и собирателей земных плодов, но они пели о
небе, просили своего бога только о том, чтобы он даровал им небо. Что же
это за небо, воспеваемое ими? Что это, как не земля, утопающая в
богатствах, и собственные их дети, наслаждающиеся всеми земными благами?
Паства не знала сама, о чем она пела; проповедник, захлебывающийся
ненавистью к безделию, праздности, разврату, пьянству, сам не знал, о чем
он говорил. Все встали, вознося к небу последнюю песню, и Маркэнд увидел
землю... в этом райском пении были пряные испарения плодородной земли,
земляной, хлебный запах.
На улице в ярком полуденном свете паства распалась на мужчин, женщин,
детей... на оборванных мужей, усталых матерей, чахлых ребятишек. Здесь, в
конце концов, было отречение от земли. Эти люди не знали достатка ни в
одежде, ни в пище. _Бедные люди_. Земля не давала им ничего, кроме неба.
Маркэнду нечего было делать, нечего было есть до понедельника; слишком
слабый, чтобы рассуждать, он вернулся домой и снова лег в постель. Время
становится тяжелым; оно больше не двигается, только давит своей тяжестью
книзу. В него можно погрузиться, точно в море, и тогда не чувствуешь
больше никакой боли. Тогда все, что думаешь, остается вовне... вне
времени. Взрыв смеха на кухне, где обедают негры, звон посуды... радость
на лице Тони, когда ему удается с помощью отца решить арифметическую
задачу. Тони мертвый; грохот товарного поезда, переводимого на запасный
путь... все вне времени. Даже металлический голос Элен: "Иди, дорогой,
обед подан", даже запах цыпленка, свежего печенья не могут проникнуть
туда, где живет Дэвид Маркэнд...
Он проснулся на рассвете. Он крепко спал, и сон как-то насытил его. Он
провел рукой по животу, заметил, что складки жира исчезли. - Понедельник.
Но он не нашел работы. В одном месте требовались квалифицированные
рабочие. В другом ему сказали: "Подождите неделю-другую". (Скажите, пусть
мой голод подождет неделю-другую.) Когда в сумерки он вернулся домой,
голоса и запах жареной свинины неудержимо потянули его в кухню. Миссис
Шилл, хозяйка, ее муж и две дочери сидели за столом. Маркэнд сказал:
- Я голоден.
- Клэрис, - повернулась миссис Шилл к дочери, - принеси еще стул.
Он ел молча. Они не спрашивали его ни о чем, тихо, спокойно
разговаривая между собой, как будто его вовсе не было рядом, и все же
деликатно помня о нем.
Он встал и сказал:
- Спасибо.
- Вы будете кушать с нами, - сказал мистер Шилд, - пока не найдете
работы.
- Спасибо, - сказал Маркэнд и пожал ему руку. У девочек, как и у
матери, был нездоровый вид; у одной ноги были совсем кривые. Ему
послышался голос Элен: "Побольше фруктов, шпинат, рыбий жир". Он не мог
пожать девочкам руки, не мог поцеловать их. Ему было стыдно.


В час завтрака он не вышел на кухню; он потихоньку выскользнул из дому.
- Я не могу есть ваш хлеб, я обманул вас, я богат. Вы думаете, я такой же,
как вы. А я не такой. Я - с другого берега.
Он стоял за воротами маленькой швейной фабрики, где ему отказали в
работе, проверял свои мысли и старался понять их. - Такие, как вы, когда
вам удается найти работу, получают плату за день - ровно столько, сколько
нужно на один день. И когда работы нет, мы выбрасываем вас на улицу
просить милостыню или умирать с голоду. Такие, как я, разве обречены идти
на улицу, если в делах застой? Два разных берега, - вслух бормотал
Маркэнд, стоя у у фабричных ворот. - Я мог повздорить со своими, но я
принадлежу к тем, кто живет трудом чужих рук. - Это было ясно и нестерпимо
мучительно. - Возвращайся-ка лучше на свой берег, старина. На свой
берег... на берег Нунана?.. Работы он не нашел. И снова солнце зашло на
краю прерии, и голод, поборов стыд, привел его в кухню Шиллов.
- Не давайте мне есть, - сказал он. - Я - ваш враг. У меня есть двести
тысяч долларов.
Миссис Шилл улыбнулась, не боясь его сумасшествия, и положила ему на
тарелку побольше бобов.


Снова долгий день безуспешных поисков. Кухня. Вкусная еда. Он завтракал
на рассвете и был еще не так голоден, чтобы отгонять мысли о голоде. Но
это реальный голод, потому что он знает, что больше не войдет в
гостеприимную кухню Шиллов. Там, где голод, есть ли место для чего-нибудь
еще? Там вычеркнут весь мир. А он и не знал прежде о существовании голода.
- Я жил в раю дураков. - Маркэнду казалось теперь ложью все, чему он
научился в школе, и поздние - в сытом мире. Слово "голод", которое служило
ключом ко всему, в его прошлом было пропущено.
Он шел по главной улице; чахлый день угасал. Он поравнялся с
продуктовым магазином и машинально вошел в открытую дверь. Магазин был
переполнен рабочими, заходившими купить себе что-нибудь на ужин по пути
домой. На краю прилавка Маркэнд увидел стопку бумажных пакетов; он
протянул руку и взял один пакет. На глазах продавца, открыто, словно
дожидаясь, чтобы ему отпустили требуемое, он положил в пакет небольшой
хлебец; а когда продавец отвернулся, чтобы достать с верхней полки
коробку, Маркэнд перешел к другому прилавку. Здесь, также на глазах у
продавца, он опустил в свой пакет банку мясных консервов; потом, улучив
удобный момент, отошел к стоике с фруктами и взял два яблока. Некоторое
время постоял, словно в ожидании; затем вышел из магазина. Сначала
медленно, потом все быстрее и быстрее он пошел к себе домой.
- Ловко это у меня вышло, - сказал он громко, перочинным ножом
намазывая консервы на хлеб. - Придется, - он съел второе яблоко, -
придется изловчиться еще больше, чтобы не повторить этого. - Он
рассмеялся: - Сейчас я не голоден, так что это решение ничего не стоит -
Потом: - Даже если я был голоден и голод заставил меня украсть, все же я
совершил обман. Вот если б между Централией и Нью-Йорком были перерезаны
провода и исчезла последняя возможность получить деньги в случае
необходимости - тогда я действительно узнал бы голод. Завтра снова я буду
голоден, но не потребую денег по телеграфу. - Откуда ты знаешь? - Может
быть, я снова украду. - А если попадешься, станешь ли телеграфировать,
чтобы тебя выручили?.. - Если бы провода были перерезаны... - Он заснул,
смутно сознавая, что есть еще что-то, чего он не знает. Бродяга, простой
рабочий знают то, чего не знает он; их взгляд на жизнь, даже на Иисуса
Христа, и Юлия Цезаря, и Шекспира... как-то ближе к истине.


На следующее утро он вошел в кухню и сказал миссис Шилл, что уезжает.
- Попытаю счастья в деревне.
- Господь с вами, голубчик! Ведь хлеб уже убран.
- Я знаю. Все равно, попробую. В деревне мне лучше.
Она заставила его сесть и в последний раз накормила сытным завтраком.
Когда он встал, чтобы проститься, и надел пальто, она сунула ему в
карман большой кусок хлеба и два яблока.
- Закусите в дороге. И да хранит вас господь. - В ее тоне была
торжественность и в то же время уверенность, как будто она знала, что
господь не нуждается в напоминании.
Красный платок, закрывавший всегда ее голову, сполз; среди курчавых
спутанных волос Маркэнд увидел язву... не рану, но гнойную язву, знак
какой-то болезни в крови. Он вздрогнул. А она широко улыбалась во все
лицо: "Да хранит вас господь". В злости на самого себя, он подошел к
женщине ближе, взял обе ее руки в свои и поблагодарил ее. Он был уверен...
почти уверен... что она не заметила, как он вздрогнул.
Он шел среди прерии, держа в руках хлеб миссис Шилл и борясь со своим
отвращением. От мысли, что она, может быть, заметила, тускнел золотистый
свет дня. Он видел перед собой женщину, утолившую его голод. - Она - часть
тебя самого, ибо она накормила тебя. Ты не можешь отделить ее руки от
пищи, которую ты принимал из ее рук, не можешь отделить эти руки от ее
больного тела... Он не видел прерии, он видел только гноящуюся язву. Он
заставил себя приблизиться к ней, заставил свои глаза притронуться к язве.
И отвращение исчезло. И гноящаяся язва придвигалась все ближе, пока не
заполнила все перед его глазами. Язва застила свет дня... золотого дня
прерий, по которым он шел.


Стэн Польдевич лежал, вытянувшись на кровати. Фонари преследователей
пересекались в окнах, раздирали на части темноту его дома; когда один луч
нащупал Клару в ее углу, он с трудом удержался, чтобы не крикнуть;
казалось, свет фонарей заставил померкнуть свет, исходивший от ребенка. Он
слышал, как Кристина отказывалась впустить толпу, слышал, как они
требовали "польского ублюдка". Когда он услыхал: "Ты сама шлиха", мужество
его покинуло.
Наконец она пришла, разгоряченная, к его постели, обняла его, но он
оставался холодным. Она поцеловала его; он оставался холодным. Не
раздеваясь, она легла рядом с ним, тесно прижавшись любимым телом, не
встревоженная его холодностью, потому что она знала, что он любит ее. И
так она уснула.
Клара не шевелилась. Может быть, их ненависть убила ее? Осторожно,
чтобы не разбудить Кристину, Стэн встал и подошел к постели девочки. Она
лежала на спине и ровно дышала. Одну ручку она закинула за голову. Когда
она была совсем маленькая, во сне она закидывала так обе ручки, теперь -
только одну; скоро она будет спать, опустив обе вдоль тела: она становится
старше. Он вернулся к жене; когда он захотел вытащить из-под нее одеяло,
чтобы укрыть ее, она села и раскрыла глаза, но не проснулась. Во сне она
снова попыталась обнять его, но он уложил ее и укутал одеялом. Он
переоделся в свой праздничный костюм, взял шляпу и пальто и ушел.
В большом городе много иностранцев, и ненависть к ним не так велика:
можно быть поляком и все же оставаться человеком - в большом городе.
Кристина не любила Нью-Йорка, она всегда говорила, что он вреден Стану
из-за его кашля. Но в Клирдене он не мог больше жить, после того как его
жену назвали шлюхой. Он найдет себе место повара, снимет маленькую
меблированную квартирку и выпишет Кристину и Клару. Она поймет, чего он
хочет; она знает все его мысли и доверяет ему.
Когда на следующий вечер он сошел с поезда, изумление охватило его. Во
мраке, под стук молотков и рев пламени среди камней, рельсовый путь
уводил... к неожиданно возникавшим мраморным высям, а внизу копошились
маленькие человечки. Он был смущен и озадачен. - Я не к месту здесь. - Ему
захотелось убежать назад. Но Кристина, верно, сказала себе: "Стэн уехал в
Нью-Йорк искать места. Завтра я получу от него весточку. Он много раз
хотел это сделать, но я говорила "нет". На этот раз он прав".
Стэн покинул высокие просторные залы вокзала и повернул на Шестую
авеню. Вот и он - изысканный французский ресторан, где несколько лет назад
Стэн работал помощником у великого шефа Ладилля. Le Cafe des Artistes.
Сюда наведывались все знаменитые музыканты и примадонны. Бывало, во время
работы maitre Ладилль говорил ему: "Это рагу для Шуман-Хайнк. Она обедает
у нас со Скотти, но Скотти слишком прост, чтобы понять это рагу. Он
великий певец, но она - великая женщина. Знаешь почему? Потому что она
знает, как; важно разнообразие в еде. "Ладилль, - сказала она мне как-то,
- вы понимаете по-немецки? Mann ist, was mann isst". Это значит: человек
есть то, что он ест. Если ты... дай-ка мне сюда суматринский мускатный
орех... если ты ешь только овес и сено - ты лошадь. Теперь - одну каплю
прованского масла... Если ты ешь мышей и молоко - ты кошка. Если ты
требуешь семнадцать приправ к рагу - ты великий человек".
У служебного подъезда на Шестой авеню толпились люди. Стану показалось,
что они посмотрели на него сердито, словно желая помешать ему войти. Но
становилось уже темно, и Стэн не мог задерживаться. Он пошел прямо в
контору управляющего. Там ничего не изменилось. Он сразу получил место
повара, и на хороших условиях. Вот удача! Он хотел пойти на телеграф,
чтобы сообщить Кристине. Но они торопили его приступить к работе; ему
выдали колпак и фартук и тут же отправили его на кухню. (Странно! Правда,
он упомянул о Ладилле и о том, что работал под его руководством, - может
быть, потому они так ухватились за него.) Придется дать телеграмму после
работы.
Только когда миновала обеденная горячка, Стэн перевел дух, и его
радость сменилась удивлением. Ресторан изменился. Официанты были грубые,
неловкие и грязные, совсем не похожие на тех, что прежде появлялись в этой
кухне. С метрдотелем они вели себя дерзко. - Пожалуй, подожду еще посылать
телеграмму. Хотя место, видимо, хорошее. - Служащие начали расходиться. Он
привел себя в порядок и тоже вышел вслед за другими.
Подойдя к двери, он вдруг замер на месте, кровь у него в жилах
заледенела: снаружи слышался неясный шум многих голосов. Опять? - Я в
Клирдене. Нет, это преследователи явились за мной, вся Америка -
разъяренная толпа, преследующая польского ублюдка. Нет, не может быть! -
Он рассмеялся. А голоса? Или это грохот надземки?.. Уличное происшествие?
Рядом с ним - два официанта, они хихикают... чтобы скрыть страх? Стэн
застегивает пальто... Свет уличного фонаря прямо в лицо; впереди,
окруженный полицией, рокочущий полукруг человеческих фигур; слово "скеб",
брошенное и затерявшееся в шуме пролетевшего поезда. Ох, быть бы в этом
поезде! Скеб. Теперь все понятно: легко доставшаяся работа, неловкие
официанты. Спутники его юркнули в сторону поближе к полиции. Он один стоит
на мостовой; потом делает несколько шагов к пикетчику со значком на груди.
- Я не знал, - говорит он, - я не знал о забастовке.
- Да ну?
Подходят другие два:
- Вот теперь ты знаешь. Что же, вернешься туда?
- А из-за чего бастуют?
Полисмен взмахивает дубинкой.
- Эй, пошевеливайтесь там! Здесь не место для споров.
Стэн идет между двумя пикетчиками. - Это страх. Только ли страх? - Он
проклинает себя за то, что заговорил. - Мне нужна работа, я должен взять
сюда Кристину и Клару. Какое дело до меня этим людям? - Они идут рядом,
плечо к плечу.
В полуосвещенном квартале, к западу от Шестой авеню, они остановились
поодаль от уличных фонарей. Те двое были рослые парни с каменными лицами,
однако они украдкой озирались по сторонам, стараясь удостовериться, что за
ними не следит глаз полисмена. Они подтолкнули Стэна к темному подъезду.
- Так вот, скеб, такое дело. Стачку проводит Объединенный союз
рабочих-пищевиков. Бастуют во всем городе.
- А вы кто - официанты? - спросил Стэн. - Вы непохожи на официантов.
- Послушай, скеб, - сказал тот, что начал разговор. - Мы -
организаторы, понятно? Наши требования: сокращение рабочего дня, повышение
заработной платы и человеческие условия труда. Ты еще зеленый, вот что.
Они тебя будут обхаживать, пока не кончится стачка, а потом и ты получишь
то, что все: требуху на закуску, халат с сифилитика и снижение расценок.
Второй счел такие пространные объяснения излишними.
- Если завтра выйдешь на работу, - голос у него был высокий и тонкий, -
проломим тебе башку.
- Слушайте, я не понимаю! - крикнул Стэн. - Вы что хотите - предложить
мне присоединиться к стачке и бороться с вами вместе или же запугать меня?
- Ясное дело, - сказал высокий голос, - предлагаем присоединиться,
конечно.
- Что-то непохоже. Я - шеф-повар, поняли? Настоящий шеф-повар. И я имею
право требовать, чтобы мне объяснили, из-за чего забастовка. Откуда же мне
знать?
Оба субъекта были озадачены.
- Да ты дай ему адрес союза, - сказал низкий голос.
- Скебу?
- Ни черта! Он еще зеленый.
Стэн выслушал адрес и хотел идти.
- Но помни, ты, итальяшка, - прошипел высокий голос, в то время как
чья-то рука вцепилась в плечо Стэна, - смотри в оба и не вздумай завтра
опять взяться за свои яичницы! А то, как ни жаль, придется раздавить эту
тыкву, что у тебя на плечах...
Стэн не послал телеграммы Кристине. Темным ущельем квартала он наугад
пробирался к западу. На Девятой авеню он набрел на двадцатипятицентовый
отель. Назавтра, чуть свет, он отправился в комитет союза.
Несколько часов он просидел в длинной низкой комнате, наполненной
складными стульями, дымом и без дела торчащими людьми; слушал рассказы о
гнусных обедах в вонючих кухнях, о непосильной работе за жалкую плату. За
окнами, мутными от копоти, гремела надземка.
- Я хочу вступить в союз, - взволнованно сказал Стэн двоим, которые
сидели за конторкой. - Я тоже пойду в пикет. Я все буду делать, чтоб
забастовщики победили поскорее.
- Ваш членский взнос?
- Я только что приехал искать работу. Я потом заплачу.
- Ладно. Когда заплатите, тогда и получите членский билет.
Все же ему выдали значок пикетчика и послали его к одному из ресторанов
на Бродвее, немного южнее Юнион-сквер.
Вместе с товарищами Стэн мерил шагами тротуар. Он был горд: он боролся
за общее дело американских рабочих. - Мы скоро победим, - утешал он сам
себя, когда ему приходила мысль о Кристине, о Кларе. - Тогда я как член
союза получу хорошее место и сейчас же выпишу их.
С наступлением сумерек толпа забастовщиков на улице стала гуще. Их
разгоняли; они возвращались снова, упорной массой. Прошел слух, что в
ресторанные кухни направляется партия штрейкбрехеров под охраной
полицейского отряда.
- Мы должны помешать им, ребята! Мы должны закрыть перед ними двери! -
кричал маленький еврей с густой черной гривой и в толстых очках,
отражавших свет уличных фонарей.
Забастовщики сгрудились и образовали стену перед служебным входом.
Полисмены размахивали дубинками, но держались на расстоянии. Вдруг из-за
угла показались синие мундиры; окруженная ими, нерешительно продвигалась
вперед небольшая кучка людей.
- Скебы! Скебы идут! - послышался крик.
Полисмены оттеснили забастовщиков от дверей к мостовой. Когда
штрейкбрехеры подошли совсем близко, они попытались прорваться.
Полицейские дубинки крушили без разбора. Забастовщики отступили,
сдвинулись плотнее и бросились вперед; полиция не выдержала напора, и
штрейкбрехеры очутились в общей свалке. Синие мундиры сошлись снова и
сомкнутым строем, плотной стеной устремились вперед. Забастовщиков
отбросили в водосточную канаву, скебы с жалобными криками теснились к
двери. Держась вдоль края тротуара, налетел конный полицейский отряд.
Забастовщики оказались зажатыми между дубинками пеших полисменов и
лошадиными копытами. Они дрогнули, рассыпались, расползлись. Стэна
столкнули с тротуара. Лошадиная морда мелькнула над ним, и он упал;
тяжелое копыто ударило его в грудь. Ноги, дубинки, крики смешались в
каком-то бреду. Потом стало тихо. Стычка окончилась. Стэн поднялся, не
ощущая ничего. Забастовщики были разбиты наголову; на асфальте виднелись
следы крови; скебы исчезли. Полисмены выстроились и стояли неподвижно;
лошади жевали удила. Стэн скользнул за угол.
Он потерял свой значок пикетчика и шляпу; пальто его висело лохмотьями,
голова болела. Он прошел несколько кварталов и тогда только ощутил тупую
боль в груди, там, куда ударила его лошадь.
Мучимый тошнотой, он с трудом добрался до отеля на Девятой авеню и
повалился на кровать. Он проснулся среди ночи; в комнате было темно. Он
повернул голову туда, где смутной дымкой серело окно; казалось, узкий