Четвертая бригада залезла в зал задолго до начала сеанса, еще и распорядители в голубых повязках не стояли у дверей. Уселись все в один ряд, и Зырянский кое-что вспомнил о Чингис-хане. Потом сошлась вся колония, прошел между рядами Захаров с дежурным бригадиром и сказал:
   — Начинайте, я буду в кабинете.
   Свет потух, застрекотало сзади, в аппаратной заструился над головами широкий туманный луч, на экране родились события. И все члены четвертой бригады совершенно забыли о неприятных историях, о четырех тысячах оборотов шпинделя. Они жили там, в далеких степях, они переживали борьбу, которая там шла и которая им предстоит в жизни…
   После перерыва пошла вторая часть, потом третья, самая захватывающая. И как раз в середине третьей части, в тишине и сумраке зала раздался голос дежурного бригадира Похожая:
   — Четвертая бригада в полном составе с бригадиром срочно к заведующему в кабинет!
   Зырянский шепнул:
   — Спокойно! Быстренько!
   Они прошмыгнули в проходе, на них оглянулись, кто-то спросил у Похожая:
   — Что случилось?
   — Ничего особенного! Смотрите дальше!
   В кабинет они вбежали, как набегает теплая вода на берег. Захаров взял в руки фуражку:
   — Четвертая? Все здесь?
   — Все!
   — Горит стружка за сборным цехом. Я думаю — управимся без пожарной. Ведра взять на кухне. Без паники и шума! Я тоже туда иду.
   Зырянский поднял руку:
   — Кравчук, бери вот этих четырех — и за ведрами, остальные — за мной.
   Они бегом выскочили в прохладу вечера. Повернули за угол и увидели зарево: на поверхности слежавшейся стружки расползался приземистый, тихонький, коварный огонь. Было тихо. Четвертая бригада с Захаровым во главе долго поливала огонь из ведер, копошилась в глубинах стружки лопатами и вилами. Когда все было кончено, Захаров сказал:
   — Спасибо, товарищи!
   Все радостные, побежали в зал. Шла последняя часть. Четвертая бригада шепотом рассказывала, как она потушила пожар, и ей все завидовали.
 

16. ОТДЫХ

   Соломон Давидович стоически перенес остановку литейного цеха на три дня. Правда, он немного похудел за эти дни. По колонии ходили даже слухи, что Соломон Давидович болен, хотя этим слухам и не сильно верили. Но слухи имели основание. Однажды Соломон Давидович, набегавшись по цехам и накружившись вокруг молчаливого литейного цеха, забежал в больничку к Кольке-доктору. Этот визит, конечно, доказывал, что Соломон Давидович болен: хотя он как будто и не обладал способностью ненавидеть, но его чувства в отношении к Кольке-доктору скорее всего напоминали ненависть, так как именно Колька-доктор придумал литейную лихорадку. Из больнички Соломон Давидович вышел с душой умиротворенной, но со здоровьем еще более растроенным. Он говорил старшим колонистам в комнате совета бригадиров:
   — Николай Флорович сказал: сердце! И не волноваться — в противном случае у вас будут чреватые последствия.
   Несмотря на все это, через три дня на крыше литейного стояла высокая труба, сделанная из нового железа. Колонистоы посматривали на трубу с сомнением. Санчо Зорин говорил:
   — Она все равно упадет. Будет первая буря, и она упадет.
   Соломон Давидович презрительно выпячивал в сторону Зорина нижнюю губу:
   — Скажите, пожалуйста! Упадет! От бури упадет! Подумаешь, какой Атлантический океан!
   Но в этот же день Волончук укрепил трубу четырьмя длинными проволоками, и после этого колонисты ничего уже не говорили, а Соломон Давидович нарочно пришел в комнату совета бригадиров посмеяться над колонистами:
   — Где же ваши штормы? Почему они замолчали? Теперь уже ваш барометр не предсказывает бурю?
   Ванда Стадницкая, проходя по двору, тьоже поглядывала на трубу и слабо улыбалась: в пятой бригаде девочки умели пошутить, вспоминая Соломона Давидовича и его вентиляцию. И в жизни Ванды вопрос о литейной лихорадке уже приобрел некоторое значение: на общем собрании Ванда чуть не плакала, увидев на середине Ваню Гальченко.
   Когда Ванда пришла первый раз на работу на стадион, мальчики встретили ее очень приветливо, уступили ей лучший верстак у окна, наперебой показывали, как нужно держать рашпиль, как убирать станок, выписывать наряд, как обращаться с контролем.
   Сначала Ванда зачищала верхние планки для спинок, а потом Штевель обратил внимание на ее аккуратную работу и поручил ей более ответственное дело. В готовых комплектах перед самой полировкой обнаруживались трещинки, занозики, впадинки. Из клея и мелких дубовых опилок Ванда составляла тугую смесь и деревянной тоненькой лопаточкой накладывала ее на дефектные места, а потом протирала шлифером. После полировки эти места совершенно сравнивались с остальной поверхностью. Работа эта не давала никакой квалификации, но о ней Ванда никогда и не думала. Было очень приятно сдавать приемщику совершенно готовый к полировке комплект и знать, что это она сделала его таким.
   К колонистам Ванда относилась ласково, сдержанно, была молчалива. Она еще не успела хорошо рассмотреть, что такое колония, и не вполне еще поверила, что колония вошла в ее жизнь. Ванда хорошо видела, что колония совсем не похожа на то, что было у нее раньше, но что было раньше, крепко помнилось и снилось каждую ночь. Иногда даже Ванде казалось, что ночью идет настоящая жизнь, а с утра начинается какой-то сон. Это не тревожило ее, раздумывать над этим было просто лень. Она любила утро в колонии — дружное, быстрое, наполненное движением, шумом, звонкими сигналами, встревоженной торопливостью уборки, шуткой и смехом. И Ванда в этом утреннем вихре любила что-нибудь делать помочь дежурному по бригаде, исполнить поручение бригадира. И еще больше любила вдруг наступавшую в колонии тишину, всегда ошеломляющий и неожиданный блеск дежурства и строгой бодростью украшенный привет:
   — Здравствуйте, товарищи!
   Любила Ванда и белоснежную чистоту столовой, и цветы на столах, и цветы во дворе, и короткий перерыв под солнцем у крыльца, перед самым сигналом на работу. А вечером любила тишину в спальне, парк, короткий, захватывающий интерес общих собраний.
   Но людей Ванда еще не научилась любить. Мальчики были деликатны, внимательны, но Ванда подозрительно ожидала, что эта деликатность вдруг с них спадет и все они окажутся теми самыми молодыми людьми, которые преследовали ее на «воле». Да и сейчас в толпе этих мальчиков нет-нет — и промелькнет лицо Рыжикова. Одним из самых опасных казался ей в первые дни Гонтарь, низколобый, с губами немного влажными. Но, когда она узнала, что Гонтарь влюблен в Оксану, она сразу увидела, что, напротив, у Гонтаря очень доброе и хорошее лицо.
   И девчонки были подозрительны. Это были не просто девочки, а у каждой было свое лицо, свои глазки, бровки, губки, и каждая казалась Ванде чистюлькой, себе на уме, кокеткой по секрету, в каждой она чуяла женщину — и никому из них не доверяла. У девчонок в шкафах было кое-какое добро: материя, белье, коробочки с катушками, ленточки, туфельки. А у Ванды ничего не было, и на кровати лежала только одна подушка, в то время когда у других девочек было почему-то по две-три подушки. Все это вызывало и зависть, и подозрение, и очень хотелось найти у девчонок побольше недостатков.
   По своему характеру Ванда не имела склонности к ссорам, и поэтому ее подозрительность выражалась только в молчаливости и в одиноких улыбках. Но она могла и взорваться, и сама с тревогой ожидала какого-нибудь взрыва и не хотела его.
   Однажды Захаров спросил у Клавы:
   — Как Ванда?
   — Ванда? Она все отделяется… Послушная… так… но все думает одна.
   — Подружилась с кем-нибудь?
   — Ни с кем не подружилась. Очень медленно привыкает.
   — Это хорошо, — сказал Захаров. — Быстрее и не нужно. Вы ей не мешайте и не торопите. Пускай отдохнет.
   — Я знаю.
   — Умница.
   И незаметно для себя Ванда действительно отдохнула. Реже стала вспоминать бури своей жизни, а сниться ей начали то сборочный цех, то общее собрание, а то вдруг взяла и приснилась Оксана.
   Ванда иногда встречала Оксану в ипарке или в кино, но стеснялась подойти к ней и познакомиться, да и Оксана держалась в сторонке, тоже, вероятно, из застенчивости. Ванда знала, что Оксана — «батрачка», прислуга, что в нее влюблен Гонтарь, и что Игорь Чернявин поцеловал ее в парке, а потом ходил просить прощения. При встрече Ванда всматривалась в лицо Оксаны. В этом лице, в смуглом румянце, в несмелых карих глазах, в осторожном взгляде, который она успевала поймать, Ванда умела видеть отражение настоящих человеческих страданий: Оксана была батрачка.
 

17. СВЕЖИЙ ВОЗДУХ

   Игорь Чернявин часто начал поглядывать на себя в зеркало. Он получил уже парадный костюм, хотя еще и без вензеля. Обнаружилось, что у него стройные ноги и тонкая талия. Ему казалось, что он смотрит на себя в зеркало для того, чтобы посмеяться: какой благонравный колонист работает в сборочном цехе, зачищает проножки, поцеловал девушку — попало! Извинился, как полагается джентельмену. Через неделю он, безусловно, выдержит экзамен в восьмой класс, а еще через месяц должен получить звание колониста. Похвальное поведение, — никогда не мог подумать. И вот что странно: от этого было даже приятно.
   С каждым днем начинал Игорь ощущать в себе какую-то новую силу. Друзей у него еще не было, да, пожалуй, они не особенно были ему нужны. Зато со всеми у него приятельские отношения, со всеми он может пошутить, и все отвечают ему улыбками. Он уже приобрел славу знаменитого читателя. Когда он приходит в библиотеку, Шура Мятникова встречает его как почтенного заказчика, аппетитно поглядывает на полки, чертовски красивым движением взлетаеи на лестницу и говорит оттуда:
   — Я тебе предложу Шекспира. Как ты думаешь?
   Она смотрит на него сверху лукаво и завлекающе. Очень уж ей хочется улучшить библиотечный паспорт Шекспира, до сего времени сравнительно бедный. И Игорь радуется, может быть, ему импонирует Шекспир, а может быть, и оттого, что Шура Мятникова на верхней ступеньке лестнички кажется ему сестрой — разве такая сестра плохой подарок судьбы?
   Игорь уносит под мышкой огромный том Шекспира, на него по дороге с уважением смотрят пацаны — им ни за что не дадут такую большую, красивую книгу, — а Владимир Колос, повстречавшись с ним, говорит:
   — Покажи! Шекспира читаешь? Хвалю. Молодец, Чернявин. Довольно, понимаешь, тащиться шагом…
   Владимир Колос — высокая марка, он создал колонию, и он будет потом учиться в Московском авиационном институте. Игорь с настоящим увлечением открывает в спальне Шексапира, и оказывается — совсем неплохо. Он читает «Отелло» и хохочет. Отелло страшно напоминает Гонтаря.
   — Михайло! Про тебя написано.
   — Как это про меня?
   — А вот тут описан один такой ревнивец.
   — Рассказывай, описан!
   — Точь-в-точь — ты!
   — Ты напрасно воображаешь, Чернявин, что я ревнивец. Ты ничего не понимаешь. Тебе только целоваться нужно.
   Гонтарь хитрый. ОН уверен, что Игорю нужно только целоваться. А что нужно самому Гонтарю — неизвестно. Однако в восьмой бригаде хорошо знают, куда метит Миша Гонтарь: зимою он поступит на шоферские курсы, получит где-нибудь машину и будет ездить. Захаров обещал устроить для него квартиру, и тогдак Миша женится на Оксане. Об этом адском плане знала вся колония, даже пацаны четвертой бригады, но Гонтарь таинственно улыбался — пускай себе болтают. Гонтарь делал такой вид, будто его планы гораздо величественнее. Ребята с ним не спорили. Миша — хороший человек. Планы Гонтаря были известны всей колонии, до некоторой степени были известны, конечно, и самому Гонтарю… но планы Оксаны никому не были известны и, кажется, не были известны и самому Гонтарю. У колонистов были острые глаза, горазо острее, чем у Миши. Оксана приходила на киносеансы; днем она появлялась с корзинкой — за щепками. Перед вечером, когда на пруду наступал «женский час», приходила купаться, — достаточно для того, чтобы опытный глаз мог увидеть: собирается она быть женой шофера Гонтаря или не собирается.
   Все хорошо знали, что Оксана — батрачка, что ее эксплуатирует какой-то адвокат, которого ни разу в колонии не видели, все сочувствовали Оксане, но в то же вреям заметили и многое другое: особенную, спокойную бодрость Оксаны, молчаливое достоинство, неторопливую улыбку и умный взгляд. От нее никогда не слышали ни одной жалобы. А самое главное: никогда не видели ее вдвоем с Мишей на прогулке, имеющей, так сказать, любовную окраску: ведь всегда видно, любовная это прогулка или так. Что-то такое было у этой девушки свое, никому еще не известное, о чем Гонтарь не имел никакого представления.
   В конце августа, в выходной день, под вечер, в спальне, по случайному совпадению, Игорь и Гонтарь одновременно занялись туалетом. Миша долго причесывал свои волосы. Игорь начистил ботинки. Миша поглядывал подозртельно на сверкающие ботинки Игоря, на новую складку на брюках, но молча. Игорь же, как более разговорчивый, спросил:
   — Куда это ты собираешься, любопытно знать?
   — А ты за мной проследи, если такой любопытный.
   — Прослежу.
   Помолчали.
   Патом Игорь снова:
   — Парадную гимнастерку ты не имеешь права надевать.
   — А может, я иду в город. Сейчас подойду к дежурному бригадиру, так и так, имею отпуск.
   — Ах, ты в город? Хорошо!
   — А на парадную я только посмотрел, может, измялась.
   — Как будто нет…
   — Как будто нет.
   Снова помолчали. Но Гонтарь хорошо разобрал, как старательно Игорь расправил носовой платок в грудном кармане. Не утерпел и тоже спросил:
   — А ты куда собираешься?
   — Я? Так… пройтись. Люблю, понимаешь, свежий воздух.
   — Скажите пожалуйста, свежий воздух! В колонии везде свежий воздух.
   — Не скажите, милорд. Все-таки эта самая литейная… такой, знаешь, отвратительный дым…
   Игорь пренебрежительно махал рукой возле носа. Это аристократическое движение возмутило Гонтаря:
   Напрасно задаешься! Сегодня выходной день, и литейная не работает.
   — Сэр! У меня такое тонкое обоняние, что и вчерашний дым… не могу выносить.
   Таким образом, Гонтарь убедился, что Игорь настойчиво хочет как можно дальше уйти от литейной. И убедившись, Гонтарь оставил шутливо-подозрительный тон и сказал значительно:
   — Знаешь что, Чернявин! Я все-таки тебе не советую!
   — Ты, Миша, не волнуйся.
   Из спальни вышли вместе. Вместе прошли парк и подошли к плотине. Гонтарь спросил:
   — Куда ты все-таки идешь?
   — Я гуляю по колонии. Имею право?
   — Имеешь.
   Гонтарь был человек справедливый. Поэтому он молчал до тех пор, пока они не перешли плотину. А когда перешли, Гонтарь уже ни о чем не расспрашивал:
   — Ты дальше не пойдешь!
   — Почему?
   — Потому. Ты куда направляешься?
   — Гулять.
   — По колонии?
   — Нет, около колонии. Имею право?
   — Имеешь, а только…
   — Что?
   — Чернявин! Я тебе морду набью!
   — Какие могут быть разговоры о морде в такой прекрасный майский вечер!
   — Чернявин! Не трепись про майский вечер. Теперь нет никакого мая, и ты думаешь, я ничего не понимаю. Дальше ты все равно не пойдешь.
   — Миша, я знаю японский удар! Страшно действует!
   — Японский. А русский, ты думаешь, хуже?
   Миша Гонтарь решительно стал на дороге, и пальцы его правой руки, действительно, стали складываться по-русски.
   — Миша, неловко как-то без секундантов.
   — На чертей мне твои секунданты! Я тебе говорю: не ходи!
   — Ты — настоящий Отелло. Я все равно пойду. Но первый я не нанесу удара. Я не имею никакой охоты стоять на середине да еще по такому делу: самозащита от кровожадного Отелло.
   Упоминание о середине взволновало Гонтаря. Он оглянулся и… увидел Оксану в сопровождении довольно пожилого гражданина в широких домашних брючках и в длинной косоворотке. На голове у гражданина ничего не было, даже и волос, лицо было бритое, сухое и довольно симпатичное. Игорь и Гонтарь поняли, что это и есть эксплуататор, поэтому его лицо сразу перестало казаться симпатичным. Оксана шла рядом с ним. На ее ногах были сегодня белые тапочки, а в косе белая лента. Не могло быть сомнений, что сегодня она прелестней, чем когда-либо. Колонисты пропустили их к плотине. Гонтарь сумрачно поднял руку для приветствия, отсалютовал и Игорь. Оксана опустила глаза. Лысый решил, что почести относятся к нему, и тоже поднял руку, потом спросил:
   — Товарищи колонисты! Скажите, Захаров у себя?
   Гонтарь ответил с достоинством:
   — Алексей Степанович всегда у себя.
   Оксана прошла впереди на плотину. Мужчины двинулись вслед за ней. Лысый гражданин сказал:
   — Хорошо вы живете в колонии! Такая досада, что мне не пятнадцать лет. Эх!
   Он, действительно, с досадой махнул рукой.
   Гонтарь недоверчиво повел на него хитрым глазом: здорово представляется эксплуататор.
   До самых дверей главного здания тони так и шли втроем за Оксаной и разговаривали о колонии. Гонтарь держался как человек, которого не проведешь, отвечал вежливо, с дипломатической улыбкой, но вообще не увлекался, старался не выдать ни одного секрета и скрыл даже, сколько масленок делают в день, — сказал:
   — Это бухгалтерия знает.
   А за спиной гражданина подмигнул Игорю.
   Впрочем, Гонтарь охотно вызвал дежурного бригадира:
   — Вот они — к заведующему.
   Целых полчаса Игорь и Гонтарь мирно гуляли в пустом коридоре. Гонтарь не выдержал:
   — Интересно, чего это они пришли?
   Володя Бегунок куда-то помчался стремглав и возвратился с Клавой Кашириной. Потом лысый гражданин прошел мимо них и вежливо поклонился:
   — До свиданья, товарищи.
   Игорь и Гонтарь переглянулись, но никто не высказал никакого мнения.
   Наконец из кабинета вышли Клава и Оксана. Оксана шла впереди и немного испуганно глянула на юношей. Но Клава сияла радостью. Она с шутливой манерностью поклонилась и сказала своим замечательным серебрянным голосом:
   — Познакомьтесь: новая колонистка Оксана Литовченко.
   Они еще долго смотрели вслед девушкам, а потом глянули друга на друга.
   Игорь сказал:
   — Милорд, могу я теперь пойти подышать свежим воздухом?
   Но теперь и Гонтарь был в ударе:
   — Чудак, я же тебе русским языком говорил, что по всей колонии воздух хороший!
   Они захохотали на весь коридор. Часовой посмотрел на них строго, а они смеялись до самой спальни, и только в спальне Гонтарь заявил серьезно:
   — Ты, конечно, понимаешь, Чернявин, что теперь всякие романы кончены.
   — Я-то понимаю, а вот понимаете ли вы?
   Но Гонтарь посмотрел на него высокомерно:
   — Дорогой товарищ! Я по спику колонистов четвертый!
 

18. ВОТ ЭТО — ДА!

   В спальне пятой бригады сидит на стуле Оксана, до самой шеи закутанная простыней. Вокруг нее ходит Ванда с ножницами, стоят девочки и улыбаются. У Оксаны хорошие волонистые волосы с ясным каштановым отливом:
   — Я тебе сделаю две косы. У тебя хорошие будут косы, ты знаешь, какие замечательные будут косы! Вы ничего, девочки, не понимаете: разве можно стричь такие косы? Надо только… подрезать, тогда будут расти.
   Глаза у Ванды горят отвагой. Она закусывает нижнюю губу и осторожно подрезывает кончики распущенных волос. Оксана сидит тихонько, только краснеет густо.
   Ванда квалифицрованным жестом парикмахера сдергивает с нее простыню. Оксана несмело подымается со стула:
   — Спасибо.
   Ванда бросила простыню на пол, вдруг обняла Оксану, затормошила ее.
   — Ах ты, моя миленькая! Ты, моя родненькая! Ты, моя батраченка!
   Девочки взволнованно засмеялись, Оксана подняла на них карие глаза, улыбнулась немного лукаво. Клава сказала:
   — Довольно вам нежничать! Идем к Алексею.
   Ванда спросила задорно:
   — Чего к Алексею?
   — Поговорить ему нужно.
   — И я пойду.
   — Идем.
   Были часы «пик», когда у Торского и у Захарова народу собиралось множество. Только у Торского можно сидеть сколько угодно на бесконечном диване, сколько угодно говорить и как угодно смеяться, а в кабинете Захарова можно все это проделывыать вполголоса, чтобы не мешать ему работать. Впрочем, бывали и здесь отступления от правила в ту или другую сторону: то саам Захаров заговорится с ребятами, смеется и шутит, а то вдруг скажет сурово:
   — Прошу очистить территорию на пятьдесят процентов!
   Он никогда не позволял себе просто выдворить гостей.
   Девочки вошли в комнату совета бригадиров. Их встретило общее изумление. Оксана в колонистском костюме! Какая новость! Только Володю Бегунка никогда нельзя было изумить. Он открыл дверь кабинета и вытянулся с жестом милиционера, регулиряющего движение:
   — Пожалуйте!
   Захаров встал за столом, гости его тоже притихли, пораженные,
   — Ну что же… хорошая колонистка. Ты училась в школе?
   — Училась в седьмом классе.
   — Хорошо училась?
   — Хорошо.
   Игорь Чернявин, сидящий на диване, сказал весело:
   — Только ты, Оксана, посмелее будь. А то ты какая: деревенская.
   Ванда оглянулась на него оскорбленно:
   — Смотри ты, городской какой!
   Захаров поправил пенсне:
   — Хорошо училась? Если умножить двенадцать на двенадцать, сколько будет, Чернявин?
   — А?
   — Двенадцать на двенадцать умножить, сколько?
   Игорь поднял глаза и быстро сообразил:
   — Сто четыре!
   — Это по городскому счету или по деревенскому?
   За Игорем следило много возбужденных глаз. Головы гостей склонились друг к другу, уста их шептали не вполне уверенные предположения, но Игорь еще раз посмотрел на потолок и отважно подтвердил:
   — Сто четыре!
   Захаров печально вздохнул:
   — Видишь, Оксана, милая? Так и живем. Приедет к нам такой молодой человек из города и гордится перед нами, говорит: сто четыре. А того и не знает, что недавно один американский ученый сделал такое открытие: двенадцать на двенадцать будет не сто четыре.
   Девушки смотрели на Игоря с насмешкой, ребята заливались на диване, но Игорь еще раз проверил и наконец догадался, что Захаров просто «покупает» его. И в присутствии Оксаны Игорь захотел показать настойчиволсть души, которую нельзя так легко сбить разными «покупками». Правда, Ваня Гальченко, сидящий рядом, толкал его в бок, и этот толчок имел явный математический характер, но Игорь не хотел замечать этого:
   — Амеркианцы тоже могут ошибаться, Алексей Степанович. Бывает так, что русские сто очков вперед американцам дают.
   — Оксана, видишь? Самый худший пример искажения национальной гордости. Игорь дает американцам сто четыре очка.
   Оксана не выдержала и рассмеялась. И тут обнаружилось, что она вовсе не стесняется, что она умеет смеяться свободно, не закрываясь и не жеманясь. Потом она обратилась к Игорю с простым вопросом:
   — А как ты считаешь?
   — Да как считаю: десять на десять сто, дваджды два — четыре, сто четыре.
   Оксана изумленно посмотрела на Захарова. Захаров развел руками:
   — Ничего не скажешь! Правильно! Сто да четыре будет сто четыре. Признаем себя побежденными, правда, Оксана?
   Захарова перебил общий возбужденный крик. Колонисты покинули теплые места на диване, воздевали руки и кричали разными голосами:
   — Да он неправильно сказал! Неправильно! Алексей Степанович! Тоже считает! Кто же так считает, Чернявин? Сто четыре!
   Старшие мудро ухмылялись. Захаров расхохотался:
   — Что такое, Игорь? И русские против тебя? Хорошо! Это вы там на свободе разберете. Клава, кто будет шефом у Оксаны?
   — Я хотела назначить Марусю, но вот Ванда… а Ванда еще не колонистка.
   Ванда выступила вперед, стала рядом с Оксаной, сказала серьезно:
   — Алексей Степанович! Я не колонистка! Только…
   Захаров внимательно посмотрел в ее глаза. Гости притихли и вытянули шеи.
   — Так… Это очень важно! Значит, ты хочешь быть ее шефом?
   — Хочу.
   Наступило общее молчание. Ванда оглянулась на всех, встряхнула головой:
   — И пускай все знают: я ее защищаю.
   Захаров встал, протянул Ванде руку:
   — Спасибо, Ванда, хороший ты человек.
   — И вы тоже!
   Теперь только ребята дали волю своим чувствам. Они бросились к Оксане, окружили ее, кто-то протянул звонко:
   — Вот это — да!
   Поздно вечером, когда уже все спали, Захаров прибрал на столе, взял в руки фуражку и спросил у Вити Торского:
   — Да, Витя, откуда ребята взяли, что Оксана батрачка?
   — Все колонисты так говорят.
   — Почему?
   — Говорят — батрачка, у адвоката прислуга. Только такая прислуга, на огороде. А разве нет?
   — Оксана Литовченко — дочь рабочего-коммуниста. Он умер этой зимой, а мать еще раньше умерла. Оксану и взял к себе товарищ Черный, не адвокат вовсе, а профессор советского права; они вместе с отцом Оксаны были на фронте.
   — А почему она в огороде работала?
   — А что же тут такого, работать в огороде? Она сама и огород завела, значит, любит работать. Разве только батраки работают?
   Торский хлопнул себя по бокам:
   — Ну что ты скажешь! А у нас такого наговорили: эксплуататор.
   — Наши могут… фантазеры!
   — Надо на собрании разьяснить.
   Захаров надел фуражку, улыбнулся:
   — Нет, пока не надо. Никому не говори. Само разьяснится.
   — Есть, никому не говорить!
   Захаров вышел в коридор. В вестибюле горела дежурная лампочка. Часовой поднялся со стула и стал «смирно».
   — До свиданья, Юрий!
   — До свиданья, Алексей Степанович!
   Захаров направился по дорожке мимо литеры Б. Во всех окнах было уже темно, только в одном склонилась голова девушки. Голос Ванды сказал оттуда: