— Каверза, конечно.
   Соломон Давидович нахмурил брови и произнес выразительно:
   Достиг я высшей власти,
   Шестой уж месяц царствую спокойно.
   Крейцер произнес сковзь зубы:
   — Подлецы!
   Соломон Давидович читал:
   Мне счастья нет. Я думал, свой народ
   В цехах на производстве успокоить…
   Многие колонисты встали. На их лицах еще молчаливый, но нескрываемый восторг. Сидевшая рядом с Захаровым учительница Надежда Васильевна улыбалась мечтательно. Захаров опустил веки и внимательно слушал. У Крейцера блестели глаза, он даже шею вытянул, наблюдая, что происходит на сцене. Соломон Давидович с большой трагической экспрессией очень громко читал:
   Я им навез станков, я им сыскал работу.
   Они ж меня, беснуясь, проклинали!
   Колонисты не выдержали: редко кто остался на месте, они приветствовали чтеца оглушительными аплодисментами, их лица выражали настоящий эстетический пафос.
   Соломон Давидович не мог не улыбнуться, и его улыбка еще усилила восхищение слушателей. С нарастающим чувством он продолжал, и зал затих в предвидении новых эстетических наслаждений:
   Кто ни умрет, я всех убийца тайный:
   Ускорил и трансмиссии кончину,
   Я отравил литейщиков смиренных!
   Трудно стало что-нибудь разобрать в наступившей овации: громкий смех потонул в бешеных аплодисментах, что-то кричали колонисты, Крейцер хохотал больше всех, но сказал Захарову:
   — Надо этих редакторов взгреть все-таки! Разве так можно?
   Соломон Давидович, сияя покрасневшим лицом, радостной лысиной и новым костюмом, протянул руку к залу:
   — Дайте же кончить!
   Колонисты закусили губы. Соломон Давидович сделал шаг вперед, положил руку на сердце, закрыл глаза:
   И все тошнит, и голова кружится,
   И мальчики нахальные в глазах.
   И рад бежать, да некуда. Ужасно!
   Да, жалок тот, у кого денег нет!
   Он кончил и скромно опустил глаза. Но такую сдержанную, хотя и актерскую, позу недолго можно было выдержать. В ответ на бурный восторг публики Соломон Давидович тоже расцвел улыбкой, потом гордо выпрямился, поднял вверх палец и только после этого начал кланяться, ибо публика все продолжала кричать и аплодировать. Наконец закрылся занавес.
   В антракте Соломон Давидович пробрался к первому ряду, гордо отвечал на приветствия колонистов, улыбаясь снисходительно, пожал руку Крейцеру:
   — Ну как? Какие овации!
   — Слушайте, Соломон Давидович! Вас надули эти подлецы!
   — Как надули!
   — Они вам подсунули другие слова.
   — Другие слова! Не может быть. Вот же у меня слова.
   — Ай, ай, ай! Вот… прохвосты. Смотрите, этот самый Борис Годунов говорит исключительно о производственных делах колонии им. Первого мая.
   — В самом деле?
   — А как же: «Я им навез станков, я отравил литейщиков». Это не Борис Годунов, это вы, Соломон Давидович! И нахальные мальчики…
   — А Пушкин, значит, не так написал?
   — Я думаю: у Пушкина мальчики кровавые, а здесь нахальные.
   — А вы знаете: они-таки, действительно, нахальные! А как у Пушкина про литейщиков?
   — Про ваших литейщиков? Какое ему дело? Он же умер сто лет назад.
   Соломон Давидович искренне возмутился:
   — Ах, какое нахальство! Я сейчас пойду! Я им скажу!
   Соломон Давидович бросился за кулисы. Кое-кто попытался убежать от него, но он поймал Игоря Чернявина, главного редактора.
   — Как же вам не стыдно, товарищ Чернявин?
   — А что такое?
   — Пушкин совсем не так написал.
   — Мало ли чего? А вы знаете, что Мейерхольд делает?
   — Какой Мейерхольд?
   — Московский.
   — У него тоже производство?
   — И еще какое! У нас хтоьнемного похоже на Пушкина, а у него так совсем не похоже. Такая мода!
   — Мода, конечно, это неплохо, но причем здесь литейщики?
   — А как же! Вы думаете, при Борисе Годунове литейщиков не было? А кто ружья делал, как вы думаете?
   — Они ружья могли делать, но, может быть, у них такого дыма не было?
   — Какой там не было! Разве они знали, что такое вентиляция?
   — Они могли и не знать.
   — Хорошо получилось, Соломон Давидович! Вы смотрите, как всем понравилось. Скоро вам танцевать.
   Я боюсь теперь танцевать. написано гопак, а может, это тоже, как Мейерхольд.
   — Честное слово, гопак!
   Соломон Давидович рассмеялся, взмахнул кулаком:
   — А, черт его дери! Давайте гопак.
   Соломон Давидович возвратился к Крейцеру и успокоил его:
   — Я их поругал, но они говорят: теперь все так делают. Мейерхольд какой-то из Москвы, так он тоже так делает. Такая мода как будто.
   Крейцер обнял Соломона Давидовича, усадил рядом с собой:
   — Верно! А в общем хорошо!
   Через четверть часа Соломон Давидович в украинском казачьем костюме, в широченных штанах и в сивой шапке по-настоящему «садил» гопак на сцене. Легкая, тоненькая Оксана еле успевала удирать от него подкованных сапог. Теперь колонисты аплодировали без всякой каверзы: не могло быть сомнений, что Соломон Давидович классный танцор. В его стариковской удали, в размашистой, смелой присядке было много вполне уместного юмора и любви к жизни. Колька-доктор после танца прыгнул на сцену и сказал громко:
   — Видели? Пусть теперь ко мне не ходит с сердцем!
   Соломон Давидович засмеялся грустно:
   — Он не хочет понимать разницу: запорожцы эти самые умели танцевать гопак до самой смерти, и у них ничего не делалось с сердцем. А вы назначьте их заведовать производством, и вы увидите, сколько у вас прибавится пациентов!
 

30. КРАЖА

   Через день после праздника Игоря Чернявин утром сбежал вниз в раздевалку, чтобы взять свое пальто. Колышек N 205 встретил его неожиданной пустотой: пальто не было. Рядом натягивал свое пальто Миша Гонтарь.
   — Миша, моего пальто нет.
   — Как это «нет»?
   — Вот мой номер пустой.
   — Перепутал кто-нибудь. Ты поищи.
   Игорь в обеденный перерыв пересмотрел все пальто: не изнанке воротника в каждом пальто был вышит номер, но двести пятого не было. Он сказал об этом дежурному бригадиру Брацану. Дежурный посмотрел на него с досадой:
   — Что же, по-твоему, украли или как?
   — Я обыскал всю вешалку.
   — Надо еще раз посмотреть. Куда оно может деться?
   Брацан отвернулся от него недовольный. Но после работы он сам нашел Игоря и спросил его сумрачно:
   — Нет пальто?
   — Нет.
   — У Новака тоже нет из четвертой бригады.
   — Украли?
   Брацан ничего не сказал, видно было, что это слово ему не нравилось.
   Вечером Игорь пошел на рапорты бригадиров. Брацан рапортовал:
   — Товарищ заведующий! Прошлой ночью с вешалки украдено два пальто — Чернявина и Новака.
   Захаров, как всегда, спокойно поднял руку, ответил: «Есть!» И все присутствующие салютовали рапорту дежурного бригадира «в обычном порядке». Но что-то такое было особенное в сегодняшней процедуре рапортов: в лицах не было веселой бодрости, чувствовалось, что последний рапорт не восстановит дружеской непритязательности отноешний, колония не перейдет к обычному вечернему настроению, никто не улыбнется и не будет острить. Действительно, приняв последний рапорт, Захаров быстро опустился на стул, выдернул из папки какую-то бумажку, подперев голову рукой, стал читать, читать внимательно, как будто бы один остался в кабинете. А в кабинете стояли три десятка колонистов и, не шевелясь, молча смотрели на него. Нестеренко шепотом спросил Брацана:
   — Какие у тебя подозрения?
   К вопросу Нестеренко прислушались, но все знали, что пальто исчезла и похититель следов не оставил. Брацан, однако, был дежурным, он обязан был отвечать за свой день и, следовательно, обязан ответить на вопрос Нестеренко.
   Брацан это понимал, и он ответил громко:
   — От двенадцати до восьми дневалило четыре человека, все колонисты, конечно, из них подозревать никого нельзя. Лобойко, Грачев, Соловьев и Толенко — все из моей бригады. Я за них ручаюсь: не уйдет, не заснет никто. А теперь другое: из раздевалки нельзя пройти иначе, как мимо дневального. Значит, в окно, в форточку. А как? Форточки там очень маленькие, пальто трудно продвинуть, очень трудно, я сегодня пробовал. Специалист делал.
   — Как ночевали сегодня? — спросил Захаров, не подымая глаз от бумаги.
   — Проверял. Ночевали в порядке. И дневальные говорят: никто ночью не выходил из здания, а последний пришел из города Зырянский, в одиннадцать часов, был в командировке, по вашему распоряжению. такое дело… если бы пропало одно пальто, сказали бы… обязательно сказали: забыл где-нибудь. А то два пальто, из разных бригад, Чернявин Новака мало знает.
   — Торский! Секретный совет, сейчас, здесь, у меня.
   — Есть.
   В кабинете остались только бригадиры. Когда ушел последний колонист, Захаров откинулся на спинку кресла:
   — Так… Говорите, что думаете.
   Торский первый развел руками, сидя на диване в гуще других:
   — Говорить трудно. И подозревтаь опасно, никаких оснований. Я составил сегодня список, за кого нельзя еще ручаться. Что ж… выходит девятнадцать человек… не стоит и обьявлять: два пальто того не стоят. Один вор, а восемнадцать на всю жизнь обидеть можно. Просто беда… ни одного вопроса никому нельзя задать. Например, спросить, не выходил ли куда-нибудь ночью…
   — Нельзя никого спрашивать, — подтвердил Захаров недовольно.
   — Нельзя, я и говорю.
   — Вот я скажу, — зырянский придвинулся на край дивана. — Вот я скажу. Первое: пальто украдены не ночью, а утром, когда все одевались. Это человек нахальный сделал. Просто взял и надел чужое пальто, при всех, может, и Чернявин его встретил, когда в раздевалку входил. А если бы попался, отговорка легкая: по ошибке надел, ничего такого.
   — Так не одно пальто, а два.
   — Два. Только моего Новака три дня висело, он его не надевал, в цех без пальто перебегал, мои пацаны любят так делать. Значит, Новака раньше, может, еще позавчера украли, а никто и не знал.
   — Ты отчасти прав, — начал Нестеренко, но зырянский сурово на него оглянулся:
   — Постой, я не кончил. Второе: пальто это и сейчас в колонии, у кого-нибудь на квартире или в деревне, только я думаю, что не в деревне, а здесь, у служащих, а может, из строительных кто-нибудь за Каина работает. Это не иначе. В город пальто не понесешь: и видно будет, и время требуется; в рабочий день нельзя, а в выходной день наших много бывает на дороге в город. Оба пальто здесь и сейчас, на нашей территории.
   Все молчали. Зырянский был, пожалуй, совершенно прав. Только Нестеренко выразил маленькое сомнение:
   — Ты отчасти прав, Алексей, а только у Чернявина пальто с правого фланга, а у Новака, наоборот, с левого. Ты говоришь: надел и вышел, это может быть: надел и вышел, а возвратился без пальто, у нас много без пальто бегают, тут не разберешь. А только… как же с размерами? Одно дело Чернявина надеть пальто, а другое дело — Новака. Выходит так, что работало двое. — двое не может быть, — сказал тихо Воленко.
   — Почему не может быть?
   — Не может быть. У нас таких компаний нет. Одиночек можно подозревать, а таких компаний, чтобы вдвоем крали, у нас нет.
   — Воленко правильно говорит, — согласился Торский. — Это один. А как он вынес, черт его знает, а только безусловно, вроде как Зырянский говорит. Воленко, как ты думаешь насчет твоего Рыжикова?
   Была названа первая фамилия. У бригадиров лица стали внимательнее. Воленко на минуту задумался:
   — Из моей бригады можно кого-нибудь другого подозревать, Горохова, к примеру, или Левитина. Только Левитин в последнее время другим занят; Алексей Степанович наложил на него наказание за те записки, помните, в течение месяца расчищать дорожки в саду. Он этим делом очень увлекается, хочет, чтобы его простили, старается здорово, он красть не пойдет. Горохов как будто больше всего думает о своем шипорезном, а теперь план новый повесили, так у него в голове только и стоит: косой шип, прямой шип, да еще какое-то приспособление делает, чтобы сразу больше концов запускать в машину. скажите, разве в таком положении человек может украсть? Не может.
   — Горохов не украдет, — сказал просто Торский.
   — А Рыжиков? Рыжиков — пожалуйста, у Рыжикова совести, как у воробья. Но зато Рыжикову не нужно. Он сейчас зарабатывает больше всех в колонии. Он положил в сберкассу пятьдесят, а книжку мне отдал, чтобы не растратить. Он только об одном и думает, как бы заработать больше… Для чего ему красть? Да Рыжиков еще и новый, никого не знает, а без Каина обойтись невозможно.
   — Будь покоен, — сказал Брацан. — Это ты не знаешь, а Рыжиков знает, что ему нужно.
   — Да нет, рано ему знать, — протянул Нестеренко.
   — Хорошо, это по первой бригаде. А у тебя, Левка?
   Бригадир второй, Поршнев, счастливый был человек, может быть, самый счастливый в колонии. У него всегда добродушно-красивое настроение, всегда он доволен жизнью, никогда еще «не парился», и за какое дело ни возьмется, дело у него в руках тоже начинает улыбаться. И сейчас он только плечами пошевелил:
   — Да… откуда ж у меня? У меня все народ… верный.
   — За всех ручаешься?
   — Да… чего за них ручаться? Они сами… поручиться за кого угодно… могут. Вы же знаете.
   Поршнева все любили в колонии особой, добродушной, спокойной любовью. Приятно было на него смотеть и следить за ленивой волной радости, которая всегда играла в его неторопливом взгляде, в движении чертных, тенистых бровей, в улыбчивом подрагивании полных, хорошо напряженных губ. А глядя на Поршнева, вспоминали и вторую бригаду: семнадцать мальчиков, как будто нарочно собравшихся в бригаде. Им всем по шестнадцать лет, все они одного роста, все более или менее хороши собой и постоянно заняты делом и делом этим оживлены.
   Почти вся вторая бригада работала в машинном цехе на фуговальных, рейсмусных и других станках. И производство у них говорливое, задорное, и вто же время по-настоящему деловому.
   — Да, — скзаал Нестеренко. — Во второй бригаде некому.
   По остальным бригадам были кандидаты на подозрение; но тот чтением увлекается, у того первый корнет занимает половину души, у третьего — модельный кружок, у четвертого — дружба с Маленьким, у пятого — дружба с Колькой-доктором, у шестого — пятерки по географии. Пятая же и одиннадцатая бригады даже не позволили вспоминать о них по такому оскорбительному поводу.
   И когда кончили просмотр последней, десятой бригады, просмотр очень короткий, потому что Руднев согласился подозревать только себя и помощника бригадира, в совете стало тепло и радушно, а Захаров сказал:
   — Черт возьми! Какие люди у нас хорошие, просто прелесть, а не люди!
   Бригадиры обрадовались, засмеялись, теснее уселись на диване, как будто до утра собирались просидеть здесь в кабинете. Нестеренко потирал руки от удовольствия:
   — У нас люди, Алексей Степанович, мировые.
   Захаров встал за столом, швырнул на окно какую-то бумажку, придавил ее рукой и задумался:
   — Значит, так: один человек… завелся! Я думаю, не нужно его искать. две шинели — это пустяк. Посмотрим, что будет дальше. Может быть, это его последняя кража. Прошу вас об этой краже не говорить в бригадах. Сделайте такой вид, будто кражи никакой ене было. Согласны?
   — Согласны, Алексей Степанович.
   — Просто првык человек, — Захаров снисходительно улыбнулся. — Витька, распорядись, чтобы завтра же были выданы шинели Чернявину и Новаку.
   В бригадах не спал ни один человек, все ожидали возвращения бригадиров. Воленко пришел в спальню серьезный.
   — Ну как, нашли? — спросил Садовничий.
   — Мы… о других делах… больше.
   — Не нашли?
   — Да как же ты найдешь? Кто-то один…
   — Один… черт бы его побрал. Ой, поймать бы!
   Рыжиков стоял посреди спальни, заложил руки в карманы, весело пыхнул улыбкой:
   — Это все зарплата виновата.
   — Почему? — заинтересовался Садовничий.
   — Я вот много зарабатываю, а другому завидно.
   Руслан Горохов внимательно посмотрел на Рыжикова:
   — А кто… тебе завидует?
   — Да есть такие, что и на столовую не зарабатывают: Горленко, Толенко, Васильев и эти самые Гальченки, Бегунки…
   Горохов прищурился:
   — Ты на Бегунка думаешь?
   Рыжиков не любил таких пристальных взглядов:
   — Да нет, я не думаю.
   Он не спеша отправился к своей постели. Руслан перевернулся на месте, провожая его взглядом.
   — Чего смотришь? — вдруг оглянулся Рыжиков.
   — Очень… ты мне… нравишься! — побурчал Руслан. — хороший ты человек!
   Воленко опустил глаза, поднял, посмотрел внимательно на Рыжикова, на Руслана, что-то тревожное дрогнуло у него в губах.
 

31. «ДЮБЕК»

   В четвертой бригаде были души впечатлительные и непреклонные: они не могли допустить, чтобы два пальто остались неотомщенными.
   Никто в колонии не знал, какие совещания состоялись в недрах четвертой бригады, никто не заметил ее операций, кроме… Захарова, дежурные бригадиры, может быть, и заметили, но исключительно с точки зрения своих дежурных (державных) интересов. Раньше члены этой славной «непобедимой»бригады щеголяли двумя особенностями. С одной стороны, их глотки отличались самой неумеренной склонностью к forte. Даже секретные разговоры они проводили так оглушительно, что трудно было разобрать, о чем говорит каждый. Иногда они напрягали глаза до самой таинственной конспиративной выразительности, но глотки их все равно удержать было невозможно. Люди постарше, если им нужно кого-нибудь позвать, сначала оглядываются, имеется ли поблизости нужное лицо. Пацаны были против такой безрассудной траты дорогой зрительной энергии и не менее дорогого времени, тем более что в их распоряжении всегда находится этот оглушительно-универсальный инструмент — глотка. И поэтому приглашение нужного лица совершалось очень просто: нужно выйти на площадку лестницы или на центральную дорожку парка и благим матом заорать, прищуривая глаза и даже приседая от напряжения:
   — Володька-а-а!!!
   Потом прислушаться и, если никто не отвечает, снова закричать еще более противно:
   — Воло-о-одбка!
   Вблизи этот призыв воспринимался довольно ясно: зовут какого-то Володьку. но как раз вблизи звуки призыва не имели практической цели, данный Володька должен находиться где-то далеко, в таких местностях, куда призыв доносился в самой неопределенной форме:
   — О-о-а-а!
   И тем не менее эти почти условные звуки производили всегда самое полезное действие. В колонии было десять или пятнадцать Володек, но узнавал свое имя только один, тот самый, которого в эту минуту звали. Остальные, находившиеся в данный момент на территории колонии, только морщились. Дежурные бригадиры очень преследовали подобную форму связи, особенно если она употреблялась в коридорах или на площадках лестницы.
   — Это — с одной стороны. С другой стороны, пацаны всегда были склонны к некоторому сепаратизму. Дежурные бригадиры имели основания относиться к этому явлению подозрительно. Излишний сепаратизм всегда грозил окончиться либо разбитым окном в оранжерее, либо изорванным костюмом, либо другой какой-либо каверзой. Для дежурного было ясно, что в основании сепаратных действий лежит всегда сущий пустяк: муравьиная куча, соловьиное гнездо, старое колесо, брошенное кучером где-нибудь на заднем дворе, обнаруженная свалка консервных коробок. Подобные причины вызывали бешеную деятельность пацанов, крики в разных концах двора… Возбужденные глаза, настороженные уши, открытые рты, предельные скорости, визгливые протесты и долгие восторженные крики где-нибудь за углом — все это не могло не тревожить дежурных бригадиров. Вся колония помнит, как в начале прошлой весны бригадир седьмой Вася Клюшнев отсидел пять часов под арестом за невнимательное дежурство. У Захарова в кабинете Вася не отрицал, что среди пацанов еще с утра наблюдался какой-то ажиотаж, после обеда они много кричали и переносились от одного дома к другому и вокруг домов с такой быстротой, что невозможно было разобраться, кто, собственно, учавствует в этой тревоге. Но Вася подумал, что это обычный пустяк, вроде муравьиной кучи, а потом оказалось, что дело было гораздо серьезнее: вся операция была крикливой до тех пор, пока протекала их неугомонные глотки каким-то чудом были приведены к молчанию. В полной тишине, почти не делясь впечатлениями, пацаны сбросили с крыши жилого дома для служащих, с высоты трех этажей, кошку конторщика Семенова, кошку дорогую — сибирскую. Этот акт не был вызван ни жестокостью, ни мстительностью, ни пустым любопытством — в основе его лежала научная экспертиза: из салфетки был сделан довольно добротный парашют, кошка поместилась в двух уютных петлях, из них она, конечно, не могла выпасть. Вечером все участники этого опыта стояли перед захаровым с виноватыми лицами, но в глубине души не разделяли его возмущения. Захаров смотрел на них сердитыми глазами. Он сказал:
   — Я решительно не могу допустить такого дежурства. Это безобразие, это раззявство, это полная неспособность держать в руках день! Товарищ Клюшнев, я не ожидал от тебя такой беспомощности! Получи пять часов ареста!
   На глазах у «парашютистов» растроенный Вася Клюшнев принял пять часов ареста, поднял руку и сказал «есть». Тогда Семен Гайдовский сделал слабую попытку осветить событие. Он произнес отчаянным дискантом:
   — Алексей Степанович! Так салфетка нашлась! Она уже нашлась! И мы выстираем!
   Захаров, однако, нисколько не обрадовался тому, что салфетка нашлась. Он как будто даже забыл, что салфетка была тайно взята на кухне — обстоятельство, считавшееся самым опасным во время проектирования операции. Нет, Захаров на салфетку не обратил внимания:
   — Что это такое? Целый десяток колонисов прется на крышу трехэтажного дома! Для чего? Какая цель? Сбросить оттуда эту несчастную кошку!
   У пацанов радостно загорелись глаза: Алексей Степанович преувеличивает несчастье! Какое несчастье?! Семен Гайдовский закричал на весь кабинет:
   — Да Алексей Степанович! Алексей Степанович! Вы не знаете! Она ничего! Она благополучно приземлилась!
   И все пацаны закричали:
   — Приземлилась!!! Она даже не мявчала! Разве она падала? Она ничуть не падала! Она же на парашюте!! Она приземлилась на четыре ноги… и тот… побежала… взяла и побежала!
   Все предпологали, что лицо Захарова просияет при этом радостном известии, все смотрели с ожиданием на его лицо, но… оно не просияло. Этот человек не способен был упиваться достижениями парашютизма. Он поправи пенсне и спросил в упор:
   — У кошки был парашют. А у вас был? Кто из вас был с парашютом? Кто?
   Только вэтот момент пацаны поняли, какое преступление они совершили: полезли на крышу, не вооружившись парашютами. оказывается, Захаров кое-что понимает в парашютизме. К сожалению, он не принял во внимание, что для человека требуется парашют очень большой, салфетка для этого дела не подходит.
   Конечно, после этого случая никто больше не влезал на крышу, но всегда подвертывались другие случаи. Дежурные бригадиры именно к этим случаям и относились подозрительно и поэтому терпеть не могли сепаратных начинаний четвертой бригады.
   В последние дни в колонии вдруг стало тихо, никто не звал оглушительным дискантом Володьку, нигде не собирались стайки пацанов и никуда с тревожным щебетанием не перелетали. И каток успел замерзнуть, на катке сияли электрические фонари. Колонисты скользили на коньках то по стремительной прямой, то по кругу, то взявшись за руки, то в одиночку. даже дежурные бригадиры иногда становились на коньки, их красные повязки далеко были видны и по-прежнему внушали уважение.
   А четвертой бригаде было некогда. Володя Бегунок при всяком удобном случае вылетал из кабинета и обязательно встречал недалеко кого-нибудь из четвертой бригады. говорили они при встрече или не говорили, может быть, только, как муравьи, шевелили невидимыми усиками, этого никто не знал, но после встречи расходились в разные стороны с задумчивыми глазами, расходились не спеша, чуть-чуть шевеля бровями. Со стороны казалось, чьто ничто в жизни их особенно не интересует, что они живут самоуглубленной жизнью. Но на всех путях колонии они торчали по двое, по трое, тихонько совещались и еще тише присматривались к чему-то. На вешалке, особенно по утрам, всегда чьи-нибудь глаза рыскали между одевающимися. Давно забыто было обыкновение перебегать в цех без пальто. Напротив, четвертая бригада усвоила привычку без конца одеваться и раздеваться, и дневальные, кто постарше, недовольно говорили:
   — И чего вы шныряете взад и вперед? Оделся — и гуляй себе.
   Захаров, может быть, заметил нечто таинственное в четвертой бригаде, а может быть, и не заметил, а иначе как-нибудь узнал, но и у него откуда-то появилась привычка прогуливаться по двору, по коридорам, заходить в раздевалку, и почти каждый раз приходилось ему встречаться с тем или другим представителем четвертой бригады. Он отвечал на салют сдержанным движением руки и проходил дальше. Его провожали серьезные, внимательные взгляды. Ваня Гальченко и Филька вечером не пошли на каток, а прохаживались по главной дорожке парка и поглядывали в сторону колонии, как будто поджидали кого-нибудь. Мимо них пробегали колонистки и колонисты с коньками, легкомысленный народ, жадный на развлечения. Не спеша проходили старшие. Лида Таликова по-приятельски положила руку на плечо Вани и спросила:
   — Чего ты такой скучный, Ваня?
   Трудно было не улыбнуться Лиде, но и улыбка вышла у Вани деловая:
   — Ничего не скучный. Это мы гуляем.
   Оживились глаза и у Фильки, и у Вани, когда из-за угла литеры Б показался Рыжиков. Он даже похорошел, этот Рыжиков: есть особый шик в том, как он идет в новом белом свитере, без шапки. Его ноги ступают широко, и он весь немного покачивается; это походка человека, довольного жизнью. Рыжие волосы подстрижены коротко, от этого голова Рыжикова кажется более элегантной, и лицо у него теперь стало чистое. Рыжиков не спешит, он закуривает париросу. Филька и Ванька без всякой торопливости направились на боковую дорожку, Рыжиков их не заметил. Он прошел вниз и небрежно швырнул в сугробик большую белую коробку.