Когда он скрылся за деревьями, Филька поднял коробку, Ваня тоже устремил на нее глаза:
   — Это папиросы. Написано как?
   — «Дюбек».
   — Хорошая какая коробка.
   Через полчаса в клубе они нашли Маленького. Филька, играя коробкой в руках, спросил небрежно:
   — А сколько стоит такая коробка?
   — О, это очень дорогие папиросы! Эта коробка стоит пять рублей!
   Ваня не мог выдержать, закричал на весь клуб:
   — Пять рублей! За одну коробку?
   Филька был человек бывалый, он не закричал:
   — А что ж ты думаешь? «Дюбек» — это, ты думаешь, пустяк?
   — Ой-ой-ой!
   Маленький ушел в библиотеку. Ваня сказал:
   — Он! Это он, и все!
   — Украл?
   — Украл и продал.
   — А если он больше всех зарабатывает?
   — Больше всех? А сколько он получает? Тридцать рублей? Да? Тридцать рублей?
   — Тридцать, а может, и сорок.
   — Так все равно, а папиросы одни стоят пять.
   — А вот давай узнаем. Давай узнаем: он в первой бригаде?
   — В первой.
   — А ты спроси, ты всех знаешь: ты спроси, какие папиросы курит Рыжиков?
   — А зачем?
   — А если никто не знает, значит Рыжиков прячет и никому не говорит. Он так… потихоньку… курит и не хвастается. А ты спроси.
   Филька в тот же вечер выяснил: никто в первой бригаде не знает, какие папиросы курит Рыжиков. Филька, как хороший актер, спрашивал умеючи. Просто ему интересно было выяснить, какие папиросы любят в первой бригаде. После ужина Ваня выслушал рассказ Фильки и зашептал громко:
   — Видал? И никто не знает. А хочешь, я покажу тебе представление?
   — Представление? Где?
   — А где-нибудь.
   Они долго ходили по колонии, и Ваня никак не мог показать представление. Коробка лежала у него в кармане так же терпеливо, как терпеливо Филька ожидал представления.
   Перед общим собранием в «тихом» клубе начал собираться народ. Рыжиков пришел лдин и сел на диван, вытянув ноги. Ваня толкнул локтем Фильку. Друзья раза два прошли мимо Рыжикова, он не обратил на них внимания, рассматривал свои ноги и чуть-чуть насвистывал. Филька и Ваня сели рядом с ним. Рыжиков глянул на них косо и подогнул ноги под диван: в руках Вани была коробка с надписью «Дюбек». Ваня повертел ее в руках и прищурил глаза. Потом открыл и выжидающе замер над ней, внутри коробки крупно синим карандашом написано:
   А мы знаем.
   Рыжиков сверкнул зелеными глазам, встал, крепко надавил рукой на Ванино плечо, толкнул его к спинке и ушел в дверь, заложив руки в карманы. Ваня ухватился за плечо и скривился:
   — Больно… черт!
   Филькино лицо загорелось:
   — Это он! Ваня, ты знаешь, это он! Идем! Идем к Алексею…
   Они побежали в кабинет. Но в кабинете было много людей, бригадиры собирались к рапортам. Захаров был весел, шутил, сказал Торскому:
   — Ты сегодня не волынь с общим собранием. Вечер хороший.
   А на общем собрании Торский прочитал приказ:
   «Обьявляется благодарность воспитаннику Рыжикову за образцовую ударную работу в литейном цехе».
   И Филька и Ваня расстроились, покраснели. Они смотрели на Рыжикова и не узнавали его: он сиял гордостью и смущением, улыбался с достоинством, и не было в нем ничего нахального, это был товарищ, заслуживший благодарность в приказе.
 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1. БОЕВАЯ СВОДКА

   Зима прошла.
   В комсомольском бюро и в совете бригадиров до полуночи засиживались и думали… Марк Грингауз говорил речь:
   — Вы представляете себе: мы делаем сверлилки! Вы видели, какие сверлилки? Сверху у них полированный алюминий, а в середине у них точность до одной сотой миллиметра. И притом это же импорт! Вы понимаете, импорт! Это разве легко сказать — выпрашивать у австрийцев сверлилки для наших авиазаводов, для наших саперных и инженерных частей! Вы представляете, как это получается, если саперам нужно делать переправу, а у них нет электрической сверлилки. Или, допустим, нужно строить танк, а у нас в руках черт знает что вместо сверлилки! А теперь возьмите — аэропланы. Я видел аэроплан, так я знаю, сколько там нужно провертеть дырок, и неужели нужно вертеть австрийской сверлилкой, когда можно вертеть нашей, первомайской! Надо войти в положение наших рабочих! Надо понимать — вот это и называется нуждой, о которой без слез и говорить невозможно. До чего обидно покупать сверлилки у австрийцев, да еще за такую неприятность платить настоящим золотом. Вот это — нужда, это и я понимаю, и вы понимаете!
   Разумеется, это все понимали. И поэтому в словах Воленко, сказанных на бюро, были слова всех одиннадцати бригад:
   — Мы не должны беспокоиться, что колонисты не поймут. У нас семьдесят девять комсомольцев и сто девяносто, имеющих значок колониста! Как же они могут не понять? У нас два ужина — в пять часов и в восемь часов. Давно уже все недовольны: с какой стати два ужина, прямо времени не хватает ужинать. Допустим, первый ужин похож на простой чай. Все равно, а сколько хлеба сьедают за этим чаем? И все колонисты очень недовольны. Нужно уничтожить первый ужин и не отнимать времени у колонистов. Потом мясо. Это давно уже доказано, что мясо вредно для здоровья, если его много есть, от этого бывает подагра, и Колька так говорит. И я считаю — достаточно три раза в неделю мяса, а в другие дни — вредно. И не нужно к маю шить новые парадные. Самое главное — у нас хороший строй, красивый, и старые парадные надеть, все равно всем понравится. Износились белые воротники, новые сшить — нужно сто пятьдесят рублей. Ну что же? Давайте без белых воротников, форма и так останется, главное — вензель. И ботинки новые не нужно покупать, а можно купить всем «спортсменки» — гораздо дешевле и куда легче.
   И еще много таких нашлось предметов в колонистской смете, уничтожение которых было и для красоты хорошо. и для здоровья.
   Захаров утвердил все сокращения расходов, предложенные комсомольцами. Колонисты были глубоко уверены в том, что к концу года они соберут не триста тысяч, а гораздо больше.
   В вестибюле, при входе в столовую, половина стены была еще с середины зимы занята огромной диаграммой, изготовленной Маленьким и художественным кружком. Возле диаграммы целый день толпился народ, потому что она забирала за живое.
   На диаграмме был изображен фронт, настоящий боевой фронт. Наступление шло снизу. Там красная узкая лента изображала могучие силы колонистских цехов, разделенные на три армии: центр — металлисты, левый фланг — деревообделочники и правый фланг — девочки в швейном цехе. Каждая армия занимала по фронту больший или меньший участок в полном соответствии с величиной годового плана.
   Центр — металлисты, конечно, составляли главные силы: годовой план производства масленок выражался очень солидной цифрой — миллион штук — миллион рублей. На левом фланге участок был меньше — деревообделочники олжны были выпустить продукции на 750 тысяч рублей, а швейный цех, значительно обессиленный отливом лдей к токарным станкам, имел план только в 300 тысяч. Таким образом, правый фланг занимал сравнительно небольшой участок фронта.
   Наступление на диаграмме напрявлялось кверху. Вверху во всю неизмеримую ширину ватманского листа нарисован был чудесный город: вздымались к небу трубы и башни, и чтобы уже больше никаких сомнений не было, по верхнему края листа протянулась надпись:
 
ПЕРВЫЙ ЗАВОД ЭЛЕКТРОИНСТРУМЕНТА ТРУДОВОЙ КОЛОНИИ ИМ. 1 МАЯ
 
   Узкая красная лента проходила довольно низко, а чудесный город стоял высоко, добраться к нему было нелегко: нужно было пройти огромные пространства ватмана, а поним справа налево, как ступени трудного года, расположились прямые горизонтали дней. Ох, как много этих дней в году и как медленно нужно преодолевать их бесконечную череду! И каждый день имел свое название, названия были красивой славянской вязью выписаны слева и справа, подымаясь узкими колонками. На уровне чудесного города было написано:
   31 декабря!!!
   Да, так было написано — с тремя восклицательными знаками. Легко сказать: 31 декабря, когда сейчас только конец марта и между мартом и декабрем каких только нет месяцев!
   Когда эта замечательная диаграмма, украшенная рамкой из золота и кармина, первый раз появилась в вестибюле, колонисты были поражены ее сложностью и годовым размахом. В общем понимали, что нужно добраться до чудесного города и кто первый доберется, тот и поставит флаг на одной из башен города. Другие подробности были не вполне понятны. Через несколько дней с диаграммой освоились как следует и научились переживать дневные изменения в ней. Фронт, изображенный узкой красной лентой, медленно подвигался кверху. каждый день рядом с ватманом появлялся на кнопках небольшой листок бумаги, в нем содержалась боевая сводка на сегодняшнее число.
   Продвигался на диаграмме не только боевой фронт коммунаров. Синим шнурком изображен был и враждебный фронт: все хорошо знали, что главный враг колонисто — это медленное течение времени. Положили бы на сутки сто рабочих часов, вот тогда было бы дело! А кроме того, находились и другие враги: плохой материал, плохие станки, плохой инструмент.
   25 марта боевая сводка гласила:
   "Вчера наблюдалось затишье. Центр выпустил продукции на 3300 рублей и вышел на линию 29 марта, находясь впереди черты сегодняшнего дня на четыре перехода. Левый фланг — столяры — по-прежнему стоит на линии 15 марта, с этого дня они не выпустили продукции ни на одну копейку. Зато правый фланг продолжает преследование разбитого противника: девочки ведут упорные бои на позициях 18 апреля, обходя синих с фланга. На этом участке синие в беспорядке отступают, захвачено на одигн день 1800 настоящих рублей…
   Наши постоянные успехи на правом фланге, несмотря на отставание столяров, вынудили противника по всему фронту отвести свои войска на линию 26 марта — это значит, что вся колония по выполнению плана идет на один день впереди".
   Ваня Гальченко и другие металлисты четвертой бригады любили по вечерам постоять перед диаграммой и полюбоваться успехами центра. Видно было, что синим плохо приходится под ударами литейщиков и токарей. Правда, у девчат было нестерпимо завидное положение: на правом фланге красная лента далеко вылезла вперед, в самом деле — на линию 18 апреля, когда сегодня только 25 марта! Девочки не останавливались перед диаграммой, а поглядывали на нее быстренько, пробегая мимо, — они стеснялись любоваться своими головокружительными достижениями. Пацаны оглядывались на девочек с деланным равнодушием. Лена Иванова и Люба Ротштейн остановились только для того, чтобы посмотреть, как мучаются от зависти металлисты. Ваня сказал:
   — Девчонкам хорошо — что там… трусики!
   Лена подняла перчатку:
   — Как ты смеешь говорить: «девчонки»!
   — Я ничего не говорю, я только… вообще трусики!
   — Скажите, пожалуйста: «вообще»! А ты умеешь шить трусики?
   Ваня Гальченко оглянулся на товарищей: в присутствии мужчин ему задают такой оскорбительный вопрос.
   — Ха! Я буду шить трусики!
   Ваня покраснел, потому что действительно, разговаривать с ними трудно: с одной стороны, они все-таки девчонки и шьют трусики, с другой стороны, даже эти тринадцатилетние Лена и Люба стоят себе и посмеиваются, а в прическах у них ленточки, нарочно привязали, чтобы быть красивее. И черные чулки, и черные туфельки, и глаза, блестящие и хитрые, все у них такое, и все у них задается. Ваня пробурчал дополнительно:
   — Трусики шить это… ваше дело.
   — Скажите, пожалуйста: наше дело! Просто ты не умеешь. А Ванда и Оксана все равно на токарном станке умеют, видишь?
   Ваня отвернулся от диаграммы, захотелось выбежать во двор и там поискать менее волнующие впечатления. Ванда и Оксана делали за четыре часа по сто двадцать масленок, так почему? Соломон Давидович дал им самые лучшие станки, и ремонт у них делают всегда в первую очередь, и резцы у них лучше, и другие несправедливости. А только разговаривать о них не стоит, уже один раз разговаривали, и потом пришлось стоять перед Захаровым и молча помаргивать глазами, когда он говорил:
   — Удивительное дело, откуда берется такое хамство? Чем вы можете гордиться перед девочками? Носы вытраете рукавом? Или еще чем? Сплетнями занимаетесь? Пересудами? Как сороки — соберетесь и языки в ход: у девочек станки лучше, у девочек резцы лучше… Раньше говорили: женщины занимаются сплетнями, а тперь выходит — мужчины!
   Тогда незаметно вздыхали и соглашались с Захаровым. А потом все равно: как просил Петька Кравчук патрон, разве исправили? А как поплакала Ванда над смятым своим ключом, так ей через час Волончук новый ключ нашел. И Ваня с растроенным видом направляется к выходу, но навстречу емк громкий спор старших: Чернявин и Поршнев.
   — Масленка! Ну, что такое масленка, синьор? Кусок плохой меди, у которого вы обдираете бока.
   Поршнев улыбается ласково:
   — Ты читал сводку? Три тысячи таких кусков! План! А у вас что? Стоите на линии пятнадцатого марта! Ужас! На линии пятнадцатого марта!
   — Стоим! Чертежный стол, ты имеешь какое-нибудь представление о чертежном столе? Это масленка? Масленку вставил в патрон — она сама делается, через минуту взял, выбросил готовую, — вообще дрянь! А стол нужно делать неделю, да не одному человеку, а пятерым, шестерым. Вот выпустим партию, что вы запоете?
   И Ваня снова стоит перед диаграммой. Ваня не может выслушивать подобную чепуху: сама делается! И Ваня поет перед диаграммой:
   — Не выпустили продукции ни на одну копейку…
   Игорь слышит это пение. Ванька Гальченко — его друг закадычный — и тот допекает!
   Игорь говорит:
   — Хочешь пари, Поршнев, что через неделю мы будем впереди вас?
   — Нет, — спокойно говорит Поршнев, — не будете.
   — Хочешь пари?
   — Пари нельзя: будете волноваться, спешить, браку наделаете!
   Ваня громко хохочет: сильный удар нанес Поршнев, очень сильный. В прошлом месяце целую партию аудиторных столов забраковала контрольная комиссия, тогда сам Штевель отдувался на общем собрании, а Чернявин сидел и помалкивал. И поэтому сейчас Игорь смущенно поводит плечами и говорит неуверенно:
   — Конечно, это не масленка!
 

2. ОТКАЗАТЬ

   Еще в начале зимы Игорь катался на лыжах с Ваней. В лесу их догнал Рыжков. Ваня убежал вперед. Игорь сказал с каким-то намеком:
   — Тебе опять благодарность в приказе?
   Рыжиков ответил:
   — Нужна мне благодарность, подумаешь!
   Рыжиков не хотел разговаривать с Игорем. Что такое Игорь Чернявин, в самомо деле? Рыжиков побежал вперед, обгоняя Ваню, он ловко зацепил его лыжей и опрокинул в снег. Ваня забарахтался в сугробе, Рыжиков стоит над ним и смеется. Ваня как будто даже не обиделся, сказал тихо:
   — Ты меня не цепляй, тут дорог много.
   Но Игорь налетел разгневанный, ни слова не сказал, а вцепился в горло, Рыжиков вверх ногами полетел в снег и в полетел слышал:
   — Я тебя, кажется, предупредил? В следующий раз я на тебе живого места не оставлю!
   Рыжиков был так ошеломлен, что даже не поднялся из снежного праха, злыми глазами смотрел на Игоря. Игорь поклонился.
   — Извините, сэр, я, кажется, вас побеспокоил?
   Он побежал дальше, Ваня устремился за ним, потом приостановился.
   — Ты, Рыжиков, будь покоен. Я за это не сержусь. Пожалуйста! Есть другие дела.
   — Какие там дела? — спросил Рыжиков с угрозой.
   Игорь ожидал, оглянувшись, и Ваня никого не боялся:
   — Такие дела!
   — Какие… такие?
   — А потом увидишь!
   Рыжиков повернулся и укатил вглубь леса. Никаких дел… таких… и никакого права у них нет. Рыжиков в последнее время царем сделался в литейном цехе, Баньковский, отлучаясь куда-нибудь, доверял ему барабан. Нестеренко ушел в механический цех, а формовочную машинку передали Рыжикову. Воленко часто похлопывал Рыжикова по плечу и хвалил:
   — Хорошо, Рыжиков, хорошо! Мастер из тебя выйдет замечательный, человеком будешь! А вот только в школе…
   — Да поздно уже мне, Воленко, учиться.
   И Воленко, и вся первая бригада уверяли Рыжикова, что учиться не поздно. И Рыжков начал было сидеть над уроками по вечерам, симпатии первой бригады он не хотел терять. В первой бригаде были собраны заслженные колонисты: Радченко Спипридон — могучий, большой, разумный помощник мастера машинного цеха, Садовничий — худощавый, высокий, начитанный и образованный, Бломберг Моисей — лучший ученик десятого класса, Колеснико Иван — правая комсомольская рука Марка Грингауза, редактор стенгазеты и художник — все это были виднейшие комсмольцы в колонии. Были в первой бригаде и подростки, только что вышедшие из бурного пацаньего века, начинающие уже солидную колонистскую карьеру, с серьезными выражениями лиц, с прекрасными прическами: Касаткин, Хроменко, Гроссман, Иванов 5-й, Петров 1-й. Даже Самуил Ножик начинал выходить в ряды актива и очень важную роль играл в литературном и в модельном кружках. В колонии не было обычая давать прозвища товарищам, но Ножика все-таки чаще называли по прозвищу, а не по имени. Давно уже, года два назад, Ножик пришел в колонию и с первого дня всех поразил добродушно-веселой формой протеста. Он ничего и никого не боялся и после того, как отказался дежурить по бригаде, ответил на письменную просьбу Захарова широкой, размашистой, косой резолюцией: «Отказать». Захаров хохотал на весь кабинет, читая эту резолюцию, потом позвал Ножика и еще хоохтал, сжимая руками его плечи:
   — Какая ты все-таки прелесть, товарищ Ножик!
   Ножик был действительно прелесть: всегда улыбающийся, свободный.
   — Ну хорошо, — сказал Захаров, отсмеявшись. — Ты, конечно, прелесть, а только два наряда получи за такую резолюцию.
   И Ножик хитро нахмурился и сказал «есть».
   И после того много еще у Ножика бывало всяких остроумных проказ, они сильно портили настроение у бригадиров первой, но не вызывали неприязни к Ножику. А потом и Ножик привык к колонии, сдружился с ребятами и остроумие свое обычно рассыпал в каком-нибудь общем деле. Все-таки прозвище «Отказать» осталось за ним надолго.
   В первые дни своего пребывания в колонии Рыжиков пытался подружиться с Ножиком, но встретил увертливо-ласковое сопротивление.
   — Ты что, за колонию все стоишь, да? — спрашивал Рыжиков.
   Ножик заложил руку между колен, поеживался плечами:
   — Я ни за кого не стою, я за себя стою.
   — Так чего же ты?
   — Что "я"?
   — Чего ты стараешься?
   — А мне понравилось…
   — И Захаров понравился?
   — О! Захаров очень понравился!
   — За что же он тебе так понравился?
   — А за то… за одно дело.
   — За какое дело?
   Хитрые большие глаза Ножика обратились в щелочки, когда он рассказывал, чуть-чуть поматывая круглой головой:
   — Одно такое было дело, прямо чудо, а не дело. Он мне тогда и понравился. У нас свет потух, во всей колонии потух, во всем городе даже, там что-то такое на станции случилось. А мы пришли в кабинет и сидим — мнгоо пацанов, на всех диванах и на полу сидели. И все рассказывали про войну. Захаров рассказывал, и еще был тот… Маленький, тоже рассказывал. А потом Алексей Степанович и говорит:
   — До чего это надоело! Работать нужно, а тут света нет! Что это за такое безобразие!
   А потом посидел, посидел и говорит:
   — Мне нужен свет, черт побери!
   А мы смеемся. А он взял и сказал, громко так:
   — Сейчас будет свет! Ну! Раз, два, три!
   И как только сказал «три», так сразу свет! Кругом засветилось! Ой, мы тогда и смеялись, и хлопали, и Захаров смеялся, и говорит:
   — Это нужно уметь, а вы, пацаны, не умеете!
   Ножик это рассказал с хитрым выражением, а потом прибавил, открыв глаза во всю ширь:
   — Видишь?
   — Что ж тут видеть? — спросил пренебрежительно Рыжиков. — Что ж, по-твоему, он может светом командовать?
   — Нет, — протянул весело Ножик. — Зачем командовать? Это просто так сошлось. А только… другой бы так не сделал.
   — И другой бы так сделал.
   — Нет, не сделал. Другой бы побоялся. Он так подумал бы: я скажу раз, два, три, а света не будет. Что тогда? И пацаны будут смеяться. А, видишь, он сказал. И еще… как тебе сказать: он везучий! Ему повезло, и свет сразу. А я люблю, если человеку везет.
   Рыжиков с удивлением прислушивался к этому хитрому лепетанию и не мог разобрать, шутит Ножик или серьезно говорит. И Рыжиков остался недоволен этой беседой:
   — Подумаешь, везет! А тебе какое дело?
   — А мне такое дело: ему везет, и мне с ним тоже везет. Хорошо! Это я люблю.
   Последние слова Ножик произнес даже с некоторым причмоком.
   Теперь и Ножик сделался видной фигурой в колонии, и Ножик вместе с другими членами первой бригады относился к Рыжикову хорошо. Только один Левитин избегал разговаривать с Рыжиковым и смотрел на него недрежелюбно. Ну и пускай себе, что такое из себя представляет Левитин? Левитин такая же шпана, как и Ваня Гальченко. А Чернявин… Чернявин, еще посмотрим.
   Зимой же, только позднее, Рыжикову еще раз пришлось поговорить с Чернявиным. Это произошло на дороге в город, куда Рыжиков отправился погулять. В конце просеки он догнал Игоря с Ваней Гальченко, и в тот же момент всем троим пришлось посторониться: из города шла полуторка. Рядом с шофером в кабинке сидела Ванда. Она высунулась из окна, весело кивнула головой. Ваня крикнул:
   — Ванда, откуда это ты?
   — Мы за досками ездили, — ответила Ванда.
   Из-за ее плеча выглядывало смуглое остроносое лицо шофера Воробьева. Они проехали в колонию, Рыжиков проводил их взглядом:
   — Напрасно это дозволяют! Чего она с ним ездит?
   И Ваня спросил:
   — А чего, нельзя?
   — А хорошо это девочке с шофером путаться!
   — Она не путается, — сказал Ваня с обидой. — Она ничуть не путается.
   — Много ты понимаешь!
   — Он больше тебя понимает, — скзаал Игорь строго, и Рыжиков предпочел отодвинуться от Игоря подальше.
   — Какой ты все-таки смердючий, — продолжал Игорь, — я тебе советую уходить из колонии.
   Рыжиков тогда ничего не сказал, поспешил в город. Но сейчас, к концу зимы, Игорь, пожалуй, не скажет, что Рыжиков смердючий. Симпатии Ванды к шоферу были замечены всей колонией. Шофер Петр Воробьев пользовался общей любовью. Он был молчалив, много читал. Вся кабинка у Петра Воробьева наполнена книжками. Они лежат и на сиденье, и вверху, в карманах на потолке и в карманах боковых. Воробьев читал и в кабинке, и в свободное время где-нибудь на стуле, даже Игоря Чернявина перегнал в читательской славе. И этот самый Петр Воробьев, такой читатель, такой серьезный, такой худой и черномазый человек, безусловно, влюбился в Ванду. Они часто сидели в «тихом» клубе, Ванда в свободное время ездила в кабине полуторки, а потом Петр Воробьев вздумал даже на коньках кататься. И он катался с Вандой и по обыкновению помалкивал. Рыжиков мог торжествовать: все колонистское общество забеспокоилось по поводу этой любви, неожиданно свалившейся на колонию.
   Михаил Гонтарь сказал однажды Игорю:
   — А я говорю: Ванда влюблена в Воробьева!
   — Неправда!
   И действительно: один раз Игорь, разбежавшись на коньках, поравнялся с парочкой. Они не заметили его приближения, и Игорь услышал:
   — Ты его боишься, Ванда?
   — Зырянского? А кто же его не боится?
   Ванда имела основания бояться Зырянскоо. Через несколько дней Игорь катался вместе с Зырянским, и Зырянский сказал:
   — не могу я больше на это смотреть!
   Он издали увидел парочку и побежал к ней. Игорь не отстал. Ванда круто повернула и улетела от своего друга, оставив его одного разговаривать с Зырянским. Воробьев, на что уже человек серьезный, и от смутился, очутившись перед гневными глазами Алеши:
   — Петро! Я тебе говорю: брось!
   — Да в чем дело? — растерянно сказал шофер и опустил глаза.
   — Брось, говорю! Нечего девочке голову морочить! Если еще раз увижу вдвоем, вытащу на общее собрание.
   Воробьев пожал плечами, быстро глянул на Алешу, снова опустил глаза:
   — Я не колонист…
   — Я тебе покажу, кто ты такой. Если ты работаешь в колонии, ты не имеешь права мешать нашей работе.Я тебе серьезно говорю.
   — Я ничего такого не делаю…
   — Мы разберем, ты не сомневайся! Ты влюблен в нее?
   — Да откуда вы взяли, что я влюблен?
   — А раз не влюблен, так какое ты имеешь право приставать к ней?
   Петр Воробьев повозил правым коньком по льду и спросил с некоторой иронией:
   — Ну хорошо… а если того… допустим, влюблен? зырянский даже присел от негодования:
   — Ага! Допустим, влюблен! Мы тебя как захватим с твоей любовью, в зеркало себя не узнаешь!
   Петр Воробьев комично повел удивленным пальцем справа налево и опять направо:
   — Значит: влюблен — нельзя, не влюблен — тоже нельзя! А как же?
   Зырянский опешил на самое короткое мгновение: надо было указать Воробьеву тчоное место, все равно, какие чувства и в каких размерах помещаются в его шоферской душе.
   — Не подходи! Близко не подходи! Ванда — не твое дело!
   Петр Воробьев задумался:
   — Не подходить?
   — Не подходи…
   — А к кому можно подходить?
   — Можешь… ко мне подходить.