Идеальный новый завод и реальная новая полуторка сильно понизил их уважение к токарным станкам. Недавний их восторг по поводу приобщения к великой работе металлистов повернулся по-новому. Даже Ваня Гальченко, человек весьма сдержанный и далеко не капризный, недавно пришел в кабинет Захарова в рабочее время. Он старался говорить по-деловому, удерживать слезы — и все-таки плакал.
   — Смотрите, Алексей Степанович! Что эе это такое?.. Шкив испорчен… Я говорил, говорил…
   — Чего ты волнуешься? Шкив нужно исправить.
   — Не исправляют. А он говорит: работай! Так нельзя работать.
   — Идем.
   Переполненный горем, Ваня прошел через двор за Захаровым. Ваня уже не плакал. Войдя в механический цех, он обогнал Алексея Степановича и подбежал к своему станку.
   — Вот, смотрите.
   Ваня вскочил на подставку и пустил станок. Потом отвел вправо приводную ручку шкива — деревянную палку, свисающую с потолка. Станок остановился.
   — Я смотрю, но ничего не вижу.
   Вдруг станок завертелся, зашипел, застонал, как все станки в механическом цехе. Захаров поднял голову: палка уже опустилась, передвинулась влево — шкив включен.
   Захаров засмеялся, глядя на Ваню:
   — Да, брат…
   — Как же я могу работать? Остановишь, станешь вставлять масленку в патрон, а он взял и пошел. Руку может оторвать…
   За спиной Захарова уже стоял Соломон Давидович. Захаров сказал:
   — Соломон Давидович! Это уже… выше меры…
   — Ну, что такое? Я же сделал тебе приспособление!
   Ваня полез под станок и достал оттуда кусок ржавой проволоки:
   — Разве это такое приспособление?
   На концах проволоки две петли. Ваня одну надел на приводную палку, а другую зацепил за угол станины. Станок остановился. Ваня снял петлю со станины, станок снова завертелся, но петля висела перед самыми глазами. Сзади голос Поршнева сказал:
   — Последнее слово техники!
   Соломон Давидович оглянулся агрессивно на голос, но Поршнев добродушно улыбается, его глаза под густыми черными бровями смотрят на Соломона Давидовича с теплой лаской, и он говорит:
   — Это, честное слово, не годится, Соломон Давидович.
   — Почему не годится? Это не последнее слово техники, но работать можно.
   — Работать? Ему станок нужно останавливать раз пять в минуту, когда же ему привязывать, отвязывать… А тут петля болтается, лезет в суппорт.
   Соломон Давидович мог сказать только одно:
   — Конечно! Если поставить английские станки…
   Откуда-то крикнули:
   — А это какие?
   С другого конца ответили:
   — Это не станки. Это называется коза!
   Захаров грустно покачал головой:
   — Все-таки… Соломон Давидович! Это производит впечатление… отвратительное.
   — Да что за вопрос! Сделаем капитальный ремонт!
   Захаров круто повернулся и вышел. Соломон Давидович посмотрел на Ваню с укоризной:
   — Тебе нужно ходить жаловаться. Как будто Волончук не может сделать ремонт.
   Но из-под руки Соломона Давидовича уже показалась смуглая физиономия Фильки:
   — Когда же будет капитальный ремонт?
   — Нельзя же всем капитальный ремонт! По-вашему, капитальный ремонт — это пустяк какой-нибудь? Капитальный ремонт — это капитальный ремонт.
   — А если нужно!
   — Тебе нужно точить масленку. Что же ты пристал с капитальным ремонтом? Волончук возьмет гаеечку и навинтит.
   — Как, гаечку? Здесь все шатается, суппорт испорчен!
   — Ты не один в цехе. Волончук поставит гаеечку, и он будет работать.
   Действительно, через пять минут Волончук приведен был в действие. Он приблизился к Фильке с деревянным ящиком в руках, а в этом ящике всегда много чудесных лекарств для всех станков. Филька удовлетворенно вздохнул. Но Соломон Давидович недолго наслаждался благополучием. Уже через минуту он налетел на Бориса Яновского:
   — Стоишь?
   Борис Яновский не отвечает, обиженно отворачивается. Есть такие вещи, которые могут вывести из терпения даже Соломона Давидовича. Он гневно кричит Волончуку:
   — Это безобразие, товарищ Волончук! Чего вы там возитесь с какой-то гайкой? Разве вы не видите, что у Яновского шкив не работает? По-вашему, шкив будет стоять, Яновский будет стоять, а я вам буду платить жалованье?
   Продолжая рыться в своем чудесном ящике, Волончук отвечает хмуро:
   — Этот шкив давно нужно выбросить.
   — Как это выбросить! Выбросить такой шкив? Какие вы богатые все, черт бы вас побрал! Этот шкив будет работать еще десять лет, к вашему сведению! Полезьте сейчас же и поставьте шпоночку!
   — Да он все равно болтает.
   — Это вы болтаете! Сию же минуту поставьте шпоночку!
   Волончук задирает голову, чешет за ухом, не спеша приставляет лестницу и лезет к шкиву:
   — Вчера уже ставили…
   — То было вчера, а то сегодня. Вы вчера получали ваше жалованье и сегодня получаете.
   Соломон Давидович тоже задирает голову. Но его дергает за рукав Филька:
   — Так как же?
   — Я же сказал: тебе поставят гаеечку.
   — Так он туда полез…
   — Подождешь…
   И вдруг из самого дальнего угла отчаянный крик Садовничего:
   — Опять пас лопнул! Черт его знает, не могут пригласить мастера!
   И Соломон Давидович, по-прежнему мудрый и знающий, по-прежнему энергичный, уже стоит возле Садовничего.
   — Был же шорник. Я говорил — исправить все пасы. Где вы тогда были?
   — Он зашивал, а сегодня в другом месте порвалось. Надо иметь постоянного шорника!
   — Очень нужно! Шорники вам нужны, а на завтра вам смазчик понадобится, а потом подавай убиральницу.
   Садовничий швыряет на подоконник ключ и отходит.
   — Куда же ты пошел?
   — А что мне делать? Буду ждать шорника.
   — Это такое трудное дело сшить пас? Ты сам не можешь?
   Все-таки развеселил Соломон Давидович механический цех. И Садовничий смеялся:
   — Соломон Давидович! Это же пас. Это же не ботинок!
   Садовничий имел право так сказать, потому что он когда-то работал у сапожника.
 

22. СЛОВО

   Какой будет завод, не знал даже Захаров. Но все знали, что нужно за год заработать триста тысяч «чистеньких». А это было не так легко сделать, потому что колонию «сняли со сметы», приходилось все расходы покрывать из заработков производства Соломона Давидовича. Неожиданно для себя самого Соломон Давидович сделался единственным источником, который мог дать деньги. Раньше других пострадал от этого Колька-доктор, которому так и не удалось приобрести синий свет. Потом девочки пятой и одиннадцатой бригад, давно запроектировавшие новые шерстяные юбки, вдруг поняли, что шерстяных юбок не будет. В библиотеке сотни книг связали в пачки, приготовив для переплета, а потом взяли и эти пачки развязали. Петр Васильевич Маленький просил на гребной автомобиль сто рублей, Захаров сказал:
   — Подождем с гребным автомобилем.
   На общем собрании Захаров обьяснил коротко:
   — Товарищи! Надо подтянуть животы, приготовьтесь.
   Все были согласны подтянуть животы, и ни у кого это не вызывало возражений. Даже в спальнях о подтягивании животов говорили мало. В четвертой бригаде преимущественное внимание уделяли делам механического цеха. Теперь унужно было зарабатывать триста тысяч, а станки плохие — вот основная тема, которую деятельно разбирали в четвертой бригаде. И в других бригадах страшно беспокоились: на чем, собственно говоря, можно заработать триста тысяч? Выходило так, что не на чем заработать, а между тем оказалось, что уже на другой день после приезда Крейцера выпуск масленок увеличился в полтора раза. Как это произошло, не понял и Соломон Давидович. Он несколько раз проверил цифры, выходило правильно: в полтора раза. Даже Захарову он не сообщил о своем открытии, подождал еще день, выпуск все подымался и подымался. Но подымался и крик в цехе против всяких неполадок, а потом не стало хватать литья. Ясно было, что нужно увеличить число опок. На общем собрании об этом говорили несколько раз во все более повышенных тонах; наконец разразился и скандал. Зырянский начал как будто спокойно:
   — А теперь с опоками. Опоки старые, дырявые, и не хватает их. Тысячу раз, тысячу раз обещал Соломон Давидович: завтра, через неделю, через две недели. А посмотрите, что утром делается? Токари не успели кончить завтрак, а некоторые даже и не завтракают, а бегом в литейную. Каждый захватывает себе масленки, а кто придет позже, тому ничего не остается, жди утренней отливки, жди, пока остынет. Какая это техника?
   И вот еще новость: Зорин, вовсе и не металлист, а деревообделочник, тоже взял слово:
   — Соломону Давидовичу жалко истратить на опоки тысячу рублей.
   — А если план трещит, так что?
   Соломон Давидович потерял терпение:
   — Дай же слово! Что это такое, в самом деле! С опоками этими, что я сам не понимаю, что ли? Опоки будут скоро. Сделаем.
   С места крикнули:
   — Когда? Срок.
   — Через две недели.
   Зырянский хитро прищурился:
   — Значит, будут к пятнадцатому октября?
   — Я говорю: через две недели, значит, будут к первому октября.
   — Значит, к пятнадцатому октябрю обязательно?
   — Да, к первому октября обязательно.
   В зале начали улыбаться. Тогда Соломон Давидович стал в позу, протянул вперед руку:
   — К первому октября, ручаюсь моим словом!
   В зале вдруг прокатился смех, даже Захаров улыбнулся.
   Соломон Давидович покраснел, надулся, он уже стоит на середине зала:
   — Вы меня оскорбляете! Вы имеет право оскорблять меня, старика? Вы! Мальчишки!
   Стало тихо, неловко. Что будет дальше? Но Зырянский тоже придвинулся к середине и, повернув к Соломону Давидовичу серьезное лицо, сдвинул брови:
   — Никто вас не хочет оскорблять, Соломон Давидович. Вы утверждаете, что опоки будут готовы к первому октября. А я утверждаю, что они не будут готовы и к пятнадцатому октября.
   Он остановился перед Блюмом, не опуская глаз. Соломон Давидович покрасневшими глазами оглядел собрание, вдруг повернулся и вышел из зала. В наступившей тишине Марк Грингауз возмущенно сказал:
   — Нельзя, Алексей! Разве так можно с человеком? Он ручается словом.
   Теперь покраснели глаза и у Зырянского. Он резко взмахнул кулаком:
   — И я ручаюсь словом! Если я окажусь не прав, выгоните меня из колонии.
   — А все-таки ты не прав, — неожиданно прозвучал голос Воленко.
   — Это еще будет видно.
   — А я тебе говорю: ты все равно не прав. И нечего тут спорить, мы все хорошо знаем — опоки не будут готовы к первому октября.
   — Вот видишь!
   — И ничего не вижу. А сейчас Соломон Давидович верит, понимаешь, верит, что они будут готовы. И он старается: это не то, что он врет. А ты, Алеша, сейчас же… на тебе! Взял и обидел! Такого старика.
   — Я не обидел, а я с ним спорю.
   — Спорить — одно дело, а обижать — другое дело. И я не допускаю, чтобы ты нарочно…
   — Да брось ты, Воленко. У нас идет вопрос обо опоках, о деле, а ты все со своей добротой. У тебя все хорошие, и никого нельзя обижать. А по-моему иначе: нужны опоки — давай опоки, говори дело: когда будут готовы, а зачем морочить голову всей колонии? Зачем?
   Собрание с большим интересом следило за этим разговором. По выражениям лиц трудно было разобрать, на чьей стороне колонисты. Выходило так, что и Зырянский прав, и обижать нельзя, в самом деле. Игорь Чернявин сидел на диване между Нестеренко и Зориным, и ему хотелось тоже взять слово и высказать свою точку зрения. Но он еще не привык говорить на собраниях, а, кроме того, ему не вполне было ясно, какая у него точка зрения. Ему всегда было жалко Соломона Давидовича, на которого все нападали, у которого все требовали и который с самого утра до сигнала «спать» «парился» в колонии, но, с другой стороны, Игорь до конца понимал постоянную, придирчивую воркотню колонистов по адресу «производства» Соломона Давидовича. В самом деле, даже взять сборочный цех: сейсчас весь двор завален лесом, но какой это лес? Где-то достал Соломон Борисович по дешевке, конечно, несколько грузовиков дубовых обрезков. Это безусловно последний сорт: дуб сучковатый, с прослоями, и на каждой проножке трещинка. Эти трещинки и дырочки от сучков нужно просто обходить еще в машинном отеделении, но Руслан Горохов ругался и рассказывал, что, наоборот, Соломон Давидович требовал, чтобы никаких обрезков не было. А на кого надежда в таком случае? На Ванду. Ванда все замажет своим чудесным составом, но нельзя же, в самом деле, чтобы все кресло состояло из Вандиной смеси. Игорь Чернявин вдруг решился и протянул руку. Торский дал ему слово, удивленные глаза со всех сторон воззрились на Игоря: он еще воспитанник, а уже просит слова!
   Игорь храбро поднялся, но как только открыл рот, так и почувствовал, какое это трудное дело — говорить на общем собрании!
   — Товарищи! Разве это правильно, скажите пожалуйста, берет Ванда Стадницкая просто опилки, будьте добры… не угодно ли вам получить театральное кресло? Попробуйте взять в руки, например, проножку, посмотрите, пожалуйста…
   — Говори по вопросу, — остановил Торский.
   — А?
   — Что ты нам о проножках, ты говори по вопросу о выступлении Зырянского.
   — Ну да! Я же и говорю. Надо войти все-таки в положение. Войдите в положение, будьте добры.
   — В чье положение? — спросил с места Зорин.
   Игорь мельком поймал его вредный взгляд и храбро взмахнул рукой. Черт его знает, жест вышел такой неуклюжий, какой бывал у Миши Гонтаря: рука прошлась, правда, очень энергично, но как будто не в ту сторону, куда следует, а потом остановилась где-то против живота и самым дурацким видом торчала в неудобном, деревянном положении. Игорь даже посмотрел на нее, но тут же, хоть и мельком, увидел чью-то коварную девичью улыбку. Во всяком случае, нельзя же просто молчать! В этот момент почему-то вспотел его лоб, Игорь вытер его рукавом и неожиданно для себя довольно громко вздохнул. Легкий-легкий, еле слышный смех быстро прошумел и улетел куда-то за стены «тихого» клуба. Игорь поднял глаза, прислушался, еще раз вздохнул и… сел на место.
   Теперь все рассмеялись громко, Игорь рассердился. Он снова вскочил и закричал:
   — Да чего тут смеяться! Пристали к человеку: опоки, опоки! Думаете, ему легко, Соломону Борисовичу? Сами говорите — триста тысяч заработать за год, а без Соломона Давидовича черта с два заработаете! Вы еще чай пьете…
   — А вы? — крикнул кто-то.
   — Да и я, что ж? Мы еще чай пьем, а он уже в город бежит, а прибежит обратно, так на него со всех сторон… скажите, будьте добры, разве это жизнь? А я уважаю Соломона Давидовича, честное слово, уважаю!
   И, удивительное дело, вдруг колонисты захлопали. В первый момент Игорь даже не поверил своим ушам: ворвались в его речь непривычные посторонние звуки, оглянулся: аплодируют, аплодируют ему, Игорю Чернявину, хотя лица улыбаются по-прежнему иронически. Игор залился краской, махнул рукой, захотелось куда-нибудь спрятаться от смущения, но тяжелая рука Нестеренко легла на колено:
   — Молодец, Игорь, молодец, ты хороший человек!
   Игорь услышал голос Захарова. Захаров сразу начал с его фамилии.
   — Чернявин сказал то, что все мы думаем. Опоки — важная вещь, Зырянский прав. А человек еще важнее, друзья! Воленко, я уважаю тебя за то, что ты выступил на защиту старика. Я думаю, что пришла пора поговорить о Соломоне Давидовиче как следует. Только то, что я скажу, прошу держать в секрете. Вы это можете?
   Захаров, улыбаясь, оглядел собрание: все лица утвердили одно: разумеется, они могут, эти двести колонистов, они способны что угодно сохранить в секрете. Кто-то подозрительно посмотрел на девочек, но кто-то из девочек ответил решительным протестом:
   — Ты чего смотришь? Я вот за твой язык не ручаюсь…
   — Мой язык? Ого!
   Захаров понял, что в секрете он может быть уверен.
   — Я вижу: вы не расскажете Соломону Давидовичу, это очень хорошо. Так вот — давайте договоримся. Мы должны требовать от него порядка, мы должны добиваться и капитального ремонта, и хорошего качества продукции, и новых опок. Это мы должны. Но давайте договоримся. Мы все это будем делать в дружеском тоне, во всяком случае, совершенно вежливо. Имейте в виду: вежливость — для некоторых трудная вещь, нужно учиться быть вежливым. Не нужно так думать: если человек вежливый, значит — он шляпа. Ничего подобного. Вот, например, можно закричать, замахать руками, засверкать глазами: «Убирайся вон, такой, сякой, подлец!» — а можно очень вежливо сказать: «Будьте добры, уходите отсюда». Последнюю фразу Захаров сказал действительно с чрезвычайной вежливостью, даже поклонился чуть-чуть, но непреклонный нажим этой просьбы был так убедителен и так уверен, что общее собрание не выдержало: зашумело, засмеялось, кто-то сказал:
   — Так это, если свои!
   — Совершенно верно. Я про своих и говорю. А если чужие — тоже дело не в ругательстве, а в силе. Винтовка лучше всякой ругани. Но ведь Соломон Давидович человек свой, это мы хорошо знаем, и Чернявин хорошо сказал. Наше производство старенькое, кустарное, и работать на нем трудно, и управлять им тоже нелегко. Все понятно, ребята?
   Собственно говоря, все было понятно. Только Зырянский уходил из «тихого» клуба с недовольным лицом и все повторял:
   — Вот посмотрим, как он к первому октября сделает!
   Зато Чернявин взлетел по лестнице радостный: он сказал довольно хорошую речь, первую речь в колонии, и Захаров с ним согласился. А то они, в самом деле, думают, что Чернявин обыкновенный новенький. Пожалуйста, воспитанник Чернявин? Давно уже было не по себе Чернявину. Ваня Гальченко хороший пацан, но он пришел в колонию через месяц после Игоря, а ему уже дали значок. В восьмой же бригаде никто не подымал вопроса о Чернявине. К нему относились хорошо, признавали его начитанность, признавали справедливость его суждений по многим вопросам жизни, но не одна душа не заикнулась о том, чтобы Чернявина представить на общее собрание и сказать: так и так, ничего себе человек: живет, работает, учится. Неужели все помнили несчастный поцелуй в парке перед спектаклем? Или отказ от работы в первые дни?
   И — удивительное дело — не успел Чернявин об этом подумать, как Нестеренко сказал:
   — Я так полагаю, хлопцы, что довольно Чернявину ходить воспитанником. Может, конечно, у него и есть разные фантазии, но я так думаю, что это само пройдет. А чего в нашей бригаде воспитанники будут торчать? Какое твое мнение, Санчо?
   А Санчо, тоже хитрая тварь, закричал удивленным голосом:
   — Да я давно так думаю! Чего, в самом деле!
 

23. В ЖИЗНИ ВСЕ БЫВАЕТ

   Крейцер приехал вместе с толстым человеком, водил его по колонии, все показывал, а больше всего показывал пацанов и говорил:
   — А вот этот… Вы такого видели? Кирюшка, а ну иди сюда… как живешь?
   Кирюшка мог бы кое-что рассказать о своей жизни, но посмотрел на толстяка, и охота у него пропала. У толстяка было бритое, выразительное лицо, только в данный момент оно ничего не выражало, кроме брезгливости, да и то сдержанной.
   — Вы еще, дорогой, ничего не понимаете, — сказал Крейцер.
   Толстяк ответил стариковским басом:
   — Я — инженер, Михаил Осипович, и не обязан понимать всякую романтику.
   — Хэ, — коротко засмеялся Крейцер, — ты, Кирюша, оказывается, существо романтическое.
   Кирюша моргнул в знак согласия и убежал. Володя трубил «совет бригадиров», а потом спросил у Кирилла:
   — Чего он тебе говорил, старый?
   — Непонятное что-то! Говорит — я инженер!
   В комнате совета бригадиров еле-еле поместились. Каким-то ветром разнелось по колонии, что приехавший инженер будет говорить о новом заводе. И Ваня Гальченко одним из первых занял место на диване. Было много и взрослых: пришли учителя, мастера, даже Волончук залез в угол и оттуда поглядывал скучно и недоверчиво.
   Крейцер прищуренным глзаом оглядел колонистов, перемигнулся с Захаровым и сказал:
   — Так вот, ребята. Дело у нас начинается. Познакомьтесь — это инженер Петр Петрович Воргунов. Насчет нового завода у нас с ним есть план, интересный план, очень интересный, у нас, тами, в городе, этот план понравился, будем делать такой завод — завод электроинструмента. Петр Петрович, пожалуйста.
   Инженер Воргунов занял весь стол Вити Торского. Он не посмотрел на колонистов, не ответил взглядом Крейцеру; вид у него был тяжеловато-хмурый. Большая голова с редкими серыми волосами поворачивалась медленно. Он открыл небольшой чемоданчик и достал из него хитрую блестящую машинку, похожую на большой револьвер. С некоторым трудом он взвесил ее на руках и начал говорить голосом негромким, отчужденным, видно, что по обязанности.
   — Это — електросверлилка, значит, работает электричеством. Вот шнур, включается в обыкновенный штепсель…
   Он включил, сверлилка в его руках вдруг зажужжала, но движение вследствие быстроты не было видно и лишь угадывалось.
   — Как видите, она работает прямо в руках, и это очень удобно, можно сверлить дырки в любом направлении. Чрезвычайно важный инструмент, в особенности при постройке аэропланов, в саперных работах, в кораблестроении. Но она может работать и как стационар, на штативе, штатива я с собой не привез. Если вы немного понимаете в электричестве, вы догадаетесь, что внутри нее должен быть электроякорь, я потом его покажу. Бывают и другие электроинструменты, которые тоже нужно делать на будущем заводе… э… в этой колонии: электрошлифовалки, электропилы, электрорубанки. До сих пор электроинструмент у нас в Союзе не делался, приходилось покупать в Австрии или в Америке. У меня в руках австрийская.
   Потом Воргунов очень легко, как будто даже без усилий, разобрал электросверлилку и показал отдельные ее части, коротко перечислил станки, на которых эти части нужно делать, и названия станков были все новые, среди них упоминались и токарные. Закончил так:
   — Цехи будут: литейный, механический, сборочный и инструментальный. Если что-нибудь непонятно, задавайте вопросы.
   Он опустил сверлилку на стол, на сверлилку опустил глаза и терпеливо ждал вопросов. Сделанное им сообщение было слишкоми ошеломительным, слишком захватило дух у присутствующих, трудно было задавать еще какие-либо вопросы. Однако Воленко спросил:
   — Наша литейная не годится?
   Вопрос этот имел характер совершенно неприличный, все присутствующие укоризненно посмотрели на Воленко. Воргунов, не подымая глаз, ответил:
   — Нет!
   Зырянского это не смутило:
   — Вот вы сказали… точность… точность при обработке. Какая точность?
   — Одна сотая миллиметра.
   Зырянский сел на место и приложил руку к щеке:
   — Ой-ой-ой!
   Все засмеялись, даже Захаров, даже Волончук, не засмеялся только один Воргунов, он начал укладывать сверлилку в чемоданчик.
   — А мы… сможем… это сделать?
   Воргунов сжал губы, посмотрел куда-то через головы и ответил сухо:
   — Не знаю.
   Глаза у колонистов странно закосили, неловко было смотреть друг на друга. Но встал Захаров, сделал шаг вперед — и тоже опустил глаза: видно было, что он зол.
   — А я знаю! И товарищ Крейцер знает! И вы знаете, колонисты. Эти сверлилки нужны нашей стране, нашей Красной Армии, нашему Воздушному Флоту. Товарищ Воргунов, какой выпуск запроектирован?
   — Норма — пятьдесят штук в день.
   — Значит, мы будем делать сто штук в день. И будем делать лучше австрийцев.
   Он с вызывающим лицом повернулся к инженеру, но инженер по-прежнему холодно смотрел на свой чемоданчик. Чей-то звонкий голос раздался из самой гущи, расположенной у дверей:
   — Будем делать!
   Михаил Гонтарь сделал лицо добродетельное, серьезное, какое бывает у мудро поживших стариков:
   — Я читал недавно в одной книжке: люди такое придумали — по телеграфной проволоке будут портреты посылать. А сверлилку, наверное, легчые все-таки сделать. Или, скажем, комбайн и то делают, я сам видел в Ростове. И я так думаю: если хорошо взяться, так почему не сделать? Конечно, чтобы литейная была хорошая.
   На Воргунове все эти правильные мысли никак не отразились. Витя Торский, удивленно разглядывая его, закрыл совет.
   Через несколько минут Воргунов стояли посреди кабинета Захарова, наклонив голову, точно бодаться собирался:
   — Я не понимаю этих нежностей. Я не ангел и не институтка, и никакие дети меня не умиляют, раз дело идет о производстве. Нет, не умиляют. Я говорю прямо: стройте завод — дело хорошее, а только рабочих придется искать.
   Крейцер удивленно округлил глаза:
   — Да постойте, Петр Петрович. А эти… ребята… по-вашему…
   Воргунов пожал плечами:
   — Михаил Осипович! Портачей и без них довольно.
   Соломон Давидович протянул возмущенные руки:
   — Вы их еще не знаете! Они работают… как звери, работают!
   — Ну, вот видите: как звери! Мне нужны не звери, а знающие люди.
   Он надел на голову шапку, взял в руки чемодан:
   — Так я воспользуюсь вашей машиной, Михаил Осипович. До свиданья. — И вышел.
   Все смотрели ему вслед. Крейцер сказал с увлечением.
   — Вы видите? Это же прелесть! Замечательный человек!
   Но Соломон Давидович Блюм, кажется, не заметил этого восхищения:
   — Как вам это нравится? Он зверей не любит. Вы видели что-нибудь подобное?
   Захаров смеялся громко, как мальчик.
   А в это время в спальне четвертой бригады большинство ребят уже спали. Только Зырянский читал в постели книгу да Володя и Ваня на соседних кроватях посматривали еще друг на друга. Ваня вдруг приподнялся на локте: