Страница:
«Колонисты, читайте газеты! Вы узнаете, какие победы совершаются рабочим классом нашей страны. наш фронт — только маленький участочек социалистического фронта, но и на маленьком участке очень важно продвинуться вперед. Сегодня левый фланг — столяры — продвинулись вперед на целых 28 дней. Да здравствуют столяры, славные бойцы социалистического наступления!»
Хотя «боевая сводка» выпускалась от имени штаба соревнования, но все колонисты хорошо знали, что душой этого штаба был Игорь Чернявин. И колонисты были очень довольны его работой. Они встречали Игоря улыбкой и говорили: «Здорово!»
Иногда рядом со сводками Игорь вывешивал дополнительный лист, на котором были и портреты, и чертежи, и рисунки, и карикатуры. В комсомольском бюро косо посмотрели на это дело:
— Этот материал нужно в стенгазету давать, а не в сводку, а то стенгазета сдохнет, а ты все в свою сводку. Нельзя же смотреть только с твоей колокольни!
Игорь подчинился, но иногда трудно было удержаться. В девятой бригаде Жан Гриф и Петров 2-й, в седьмой бригаде Крусков и раньше страдали некоторым зазнайством, а теперь они обьединились в маленькую оппозицию. Крусков был главой, поэтому колонисты все это движение прозвали круксизмом. Круксисты, правда, вполне исправно и добросовестно работали на своих местах, но в вечерних разговорах распостраняли такое мнение: завод электроинструмента напрасно затеяли, такие заводы должен строить Наркомтяжпром, а у колонистов есть другие дела: у Петрова 2-го — кино, у Жана Грифа — музыка, а у Крускова — физкультура. Игорь Чернявин целую ночь просидел с Маленьким, а на утро «сводка» появилась в прекрасной рамке.
О круксистах в этом листке ничего не было сказано, но была очень хорошо нарисована заставка, было изображено: стоит чудесный город с башнями, у стен города идет жестокий бой: под красным знаменем идут ряды за рядами и скрываются в дыму взрывов, в свалке штыковой атаки. Нетрудно узнать в этих рядах под красным флагом ряды колонистов, у них белые воротники и вензеля на рукавах. А сзади, между идиллическими кустиками стоит обоз. На подводах сидят люди. Один держит в руках киноаппарат, другой большую трубу, третий футбольный мяч. Лица этих людей выписаны чрезвычайно добросовестно, нетрудно узнать и Петрова 2-го, и Жана Грифа, и Крускова.
Конечно, возле листа целый день стояла и хохотала толпа, раздавались более или менее остроумные замечания, вносились дополнительные предложения. На общем собрании вся тройка крускистов заявила решительный протест. Крусков говорил:
— С какой стати Чернявин как ему захочется, так и пишет? Когда я был в обозе? У меня перевыполнение плана по станку на тридцать процентов, а если иногда скажешь что-нибудь такое, так это слова.
— Тебе за слова и попало, — ответил на это Торский, — а за что ж тебе попало?
— За слова, конечно, — сказал Крусков, — а только нельзя ж так.
Крусков полагал, что ему попало слишком сильно. Но на самом собрании ему и другим попало еще сильнее. Зырянский дорвался по-настоящему:
— За такие слова нужно с работы снимать. Вам не нужен завод? Не нужен? А вы посчитайте, раззявы, сколько у рабочего класса до революции было кинотеатров, а сколько своих оркестров, а сколько физкультуры. Посчитайте, олухи! Вам дали в руки такое добро, а вы не понимаете, кто это вам дал. А если у нас не будет заводов, таких заводов — во, каких заводов, так от вашей музыки и физкультуры рожки одни останутся. Я предлагаю — снять с завода, направить на черную работу, пусть попробуют!
Петров 2-й испугался больше всех:
— Товарищи, товарищи! Разве я что-нибудь говорил против завода? Вот увидите, как я буду работать! Вот увидите!
И Крусков каялся и просил все слова ему простить и еще просил, чтобы перестали колонисты говорить «крускизм», разве можно так оскорблять?
После этого случая авторитет Игоря Чернявина сильно укрепился среди колонистов, да и сам Игорь теперь понял, какое важное дело он совершает, выпуская свои боевые сводки".
Производство Соломона Давидовича доживало последние дни. «Стадион» торчал на земле черный от перенесенной зимы, и во время большого ветра его стены шатались. В механическом цехе беззастенчиво перестали говорить о капиьтальных и других ремонтах. Трансмиссии стали похожи на свалку железного лома, были перевязаны ржавыми хомутами, а коегде даже веревками. Токарные «козы» на глазах рассыпались, суппорты перекашивались, патроны вихляли и били. Но колонисты уже не приставали к Соломону Давидовичу и н с какими жалобами. Молча или со смехом кое-как связывали разлагающееся тело станка и снова пускали его в ход. К этому времени рукаи токарей сделались руками фокусников: даже Волончук, искушенный в разных производственных тонкостях и отвыкший вообще удивляться, и тот иногда, поражненный, столбенел перед каким-нибудь Петькой. В течение четырех часов Петька стоял перед станком, как некоторая туманность, настолько быстро мелькали его руки и ноги, настолько весь его организм вибрировал и колебался в работе. И Волончук говорил, отходя:
— Черт его знает… Шустрые пацаны!
Крейцер однажды приехал в колонию и зашел в механический цех. Он остановился в дверях, широко открыл глаза, потом открыл еще шире, вытянул губы и наконец произнес как будто про себя:
— Подлый народ! До чего дошли!
На него оглянулись несколько лиц, сверкнули мгновенными улыбками. Крейцер прошел дальше, поднял голову. Над ним вращалась, вздрагивала трансмиссия, заплатанные, тысячу раз сшитые ремни хлопали и скрежетали на ней, потолок дрожал вместе со всей этой системой, и с потолка сыпались последние остатки штукатурки. Крейцер показал пальцем и спросил:
— А она не свалится нам на голову?
Он остановил встревоженно-удивленные глаза на Ване Гальченко. Ваня выбросил готовую масленку, вставил новую, дернул приводную палку, между делом повертел головой, — значит, нет, не свалится. Крейцер беспомощно оглянулся. К нему не спеша подходил Волончук.
— Не свалится эта штука?
Волончук не любил давать ответов необоснованных. Он тоже поднял голову и засмотрелся на трансмиссию. Смотрел, смотрел, даже чуть-чуть сбоку залянул, скривил губы, прищурил глаза и только после этого сказал:
— По прошествии времени свалится. А сейчас ничего… может работать.
— А потолок?
— Потолок? — Волончук и на потолок направил свое несппешное исследовательское око:
— Потолок слабый, конечно, а только не видно, чтоб свалился. Это редко бывает, потолок все-таки… он может держать, если, конечно, балки в исправности.
— А вы балки давно смотрели?
— Балки? Нет. Я по механической части.
Крейцер влепился в Волончука влюбленным взглядом, растянул рот:
— Ну?
Пришел Соломон Давидович и обьяснил Корейцеру, что можно построить еще десять новых заводов, пока наступит катастрофа, что если даже она наступит, то балка прямо не свалится на голову работающих, а сначала прогнется и даст трещину. Крейцер ничего не сказал и направился в сборочный цех. Здесь не было никакого потолка — работали во дворе. Игорь Чернявин сейчас уже не зачищает проножки, а собирает «козелки» чертежных столов — работа самая трудная и ответственная. Светлые, прямые волосы у него растрепались, щека вымазана, но рот по-прежнему выглядит иронически. Цепким движением он берет в руки нужную деталь, быстро бросает на нее критический взгляд, двумя ловкими мазками накладывает клей, моргнул, и уже в его руках не помазок, а деревянный молоточек, а тем временем шип одной части вошел в паз другой, неожиданный сильный удар молотком, и снова в руках деталь, и опять молоток замахивается с угрозой. Руки Игоря ходят точным, уверенным маршем, взгляды еле-еле прикасаются к дубовым заготовкам, но вдруг деталь летит в кучу брака, и Игорь, продолжая работу, кричит Штевелю:
— Синьор! Опять шипорезный половину шипа вырывает! Сегодня две дюжины поперечных планок выбросил. Какого он ангела там зевают?
Игорь замечает Крейцера и салютует. Крейцер отвечает спокойным движением и спрашивает:
— Как поживает левый фланг?
— Металлистов обогнали, Михаил Оспиович!
— Все-таки до конца года не выдержите.
— Мы выдержим! Стадион не выдержит. И металлистам плохо. Они не выдержат. Надо скорее новый завод.
— Скорее! А триста тысяч?
— Мы сейчас на линии 29 августа. Через три месяца выполним годовой план. А по плану у нас четыреста тысяч прибыли, да еще экономия есть.
Крейцер смотрит на Игоря, как на равного себе делового человека, думает, потом грустно оглядывается, произносит с явным вздохом:
— Три месяца… Боюсь… Не протянете.
— У нас кишк хватит, а у станков не хватит…
— То-то… кишки…
А у четвертой бригады было еще одно дело.
Ваня в тот же вечер рассказал о странном мертвом часе у Рыжикова. Четвертая бригада выслушала его сообщение с отановившимся дыханием. Зырянский хмурил брови и все дергал себя за ухо. В тот вечер постановили шума не подымать, а продолжать наблюдение. Только Володя Бегунок требовал немедленных действий. Он оборачивался загоревшим лицом к членам четвертой бригады.
— Уже наблюдали-наблюдали, и пьяным видели, и коробку папиросную показывали, и сейчас поймали, а теперь опять наблюдать. А он все будет красть и красть. А я говорю: давайте завтра на общем собрании скажем.
— Ну и что? — спрашвал Филька.
— Как что?
— А он скажет: заснул прямо на свежем воздухе, и все.
— А почему рука была под палаткой?!
— А чем ты докажешь? А он скажет: мало где рука бывает, если человек спит.
— А голова?
— А чем ты докажешь?
— А Ванька видел.
— Ничего Ванька не видел. Ноги отдельно видел, голову отдельно, а кошелек отдельно.
— А тебе нужно все вместе обязательно?
— А конечно! А как же? Надо, чтобы кошелек был вместе, в руках чтобы был.
Зырянский сказал:
— Вы, пацаны, не горячитесь. Так тоже нельзя — бац, на общем собрании: Рыжиков — вор! Мало ли что могло померещиться Ванюшке? А может, он совсем не вор. Хоть раз поймали его? Не поймали. Вот Рыжиков, так он, действительно, поймал тогда Подвесько, это и я понимаю. Поймал и привел на общее собрание со всеми доказательствами. А вы с чем придете? Скажете, коробку нашли папиросную? А над вами посмеются, скажут, охота вам по сорным кучам лазить и коробки разные собирать. А теперь Ваня увидел — спит Рыжиков, и в палатке кошелек лежит. Мало ли что лежит в палатке, так это значит, если кто проходит мимо палатки, значит вор? Да?
Трудно было возражать против этого, и Бегунок уступил.
Но в колонии снова покатилась волна краж, мелких, правд, но достаточно неприятных: то кошелек, то ножик, то новые брюки, то фотоаппарат, то еще что. Все это исчезало тихо, бесшумно, без каких бы то ни было намеков на следы. Вечером дежурный бригадир докладывал Захарову о пропаже, Захаров, не изменяясь в лице, отвечал «есть» и даже не расспрашивал об обстоятельствах дела. И бригадиры расходились без слов, и в спальнях колонисты старались не говорить о кражах. Но и в спальнях и среди прочих забот не забывали колонисты о несчастье в колонии: все чаще и чаще можно было видеть остановившийся, чуть прищуренный взгляд, осторожный поворот головы к товарищу. И Захаров стал шутить реже.
В июне начали пропадать инструменты: дорогие резцы из «победита», штанген-циркули, десятки масленок, — масленки медные. Соломон Давидович без всяких предупреждений попросил слова и сказал на общем собрании:
— Я по одному маленькому делу. Удивляет меня, старика: вы такие хорошие работники и советские люди, вы на собраниях говорите о каждой пустяковине. Интересуюсь очень, почему вы ничего не говорите о кражах? Как же это можно: боевое наступление на фронте, правый фланг теснит противника, строим новый завод, дорогие товарищи, и… вы только представьте себе, на своем заводе крадем инструменты! Вы сколько говорили о плохих резцах, а теперь у нас хороше резцы, так их крадут. Вот товарищ Зорин сказал: плохие станки — это враги. Допустим, что враги. А тот, кто крадет инструмент, так это кто? Почему вы об этих врагах не говорите?
Соломон Давидович протягивая руки, оглядел собрание грустными глазами:
— Может быть, вы не знаете, что значит достать «победитовые» резцы?
— Знаем, — ответил кто-то один. Остальные смотрели по направлению к Соломону Давидовичу, но смотрели на его боиткни, стариковские, истоптанные, покрытые пылью всех цехов и всех дорожек между цехами.
Соломон Давидович замолчал, еще посмотрел удивленными глазами на собрание, пожал плечами, опустился на стул. Что-то хотел сказать Захарову, но Захаров завертел головой, глядя в землю: не хочу слушать!Витя Торский тоже опустил глаза и спросил негромко:
— Товарищи, кто по этому вопросу?
Даже взглядом никто не ответил председателю, кое-кто перешептывался с соседом, девочки притихли в тесной кучке и молчали и краснели; Клава Каширина гневно подняла лицо к подруге, чтобы подруга не мешала ей слушать. Торский похлопывал по руке рапортами и ожидал. И в тот момент, когда его ожидание становилось уже тяжелым и неприличным, Игорь Чернявин быстро поднялся с места:
— Соломон Давидович совершенно правильно сказал! Почему мы молчим?
— Ты про себя скажи, почему ты молчишь?
— Я не молчу.
— Вот и хорошо, — сказал Торский. — Говори, Чернявин.
— Я не знаю, кто вор, но я прошу Рыжикова дать обьяснения.
— В чем ты обвиняешь Рыжикова?
Игорь сделал шаг вперед, на одну секунду смутился, но с силой размахнулся кулаком:
— Все равно! Я уверен, что я прав: я обвиняю его в кражах!
Как сидели колонисты, так и остались сидеть, никто не повернул головы к Чернявину, никто не вскрикнул, не обрадовался. В полной тишине Торский спросил:
— Какие у тебя доказательства?
— Есть доказательства у четвертой бригады. Почему молчит четвертая бригада, если она знает?
Четвертя бригада, восседающая, как всегда, у бюста Сталина, взволнованно зашумела. Володя Бегунок поднял трубу:
— Вот я скажу…
— Говори!
Теперь и во всем собрании произошло движение: четвертая бригада — это не один Чернявин, четвертая бригада, наверное, кое-что знает. Володя встал, но Зырянский раньше его сказал свое слово:
— Торский! Здесь есть бригадир четвертой бригады!
— Извиняюсь… Слово Зырянскому! — И Зырянский встал против Игоря, затруднился первым словом, но потом сказал твердо:
— Товарищ Чернявин ошибается: четвертая бригада ничего не знает и ни в чем Рыжикова не обвиняет!
Игорь побледнел, но вдруг вспомнил и нашел в себе силы для насмешливого тона:
— Алексей, кажется, Володя Бегунок иначе думает.
— Володя Бегунок тоже ничего не знает и ничего иначе не думает.
— Однако… пусть он сам скажет.
Зырянский пренебрежительно махнул рукой.
— Пожалуйста, спросите.
Володя снова встал, но был так смущен, что не знал, положить ли свою трубу на ступеньку или держать ее в руке. Он что-то шептал и рассматрвал пол вокруг себя.
— Говори, Бегунок, — ободрил его Торский, — что ты знаешь?
— Я… Уже… вот… Алеша сказал.
— Значит, ты ничего не знаешь?
— Ничего не знаю, — прошептал Бегунок.
— О чем же ты хотел говорить?
— Я хотел говорить… что я ничего не знаю.
Торский внимательно посмотрел на Володю, внимательно смотрели на него и остальные колонисты. Торский сказал:
— Садись.
Володя опустился на ступеньку и продолжал сгорать от стыда: такого позора он не переживал с самого первого своего дня в колонии.
Игорь продолжал еще стоять у своего места.
— Больше ничего не скажешь, Чернявин? Можешь сесть…
Игорь мельком поймал горячий, встревоженный взгляд Оксаны, сжал губы, дернул плечом:
— Все равно: я утверждаю, что рыжиков в колонии крадет! И всегда будут говорить! А доказательства я… потом представлю!
Игорь сел на свое место, уши у него пламенели. Торский сделался серьезным, но недаром он второй год был председателем на общем собрании:
— Таки обвинения мы не можем принимать без доказательств. Ты, Рыжиков, должен считать, что тебя никто ни в чем не обвиняет. А что касается поведения Чернявина, то об этом поговорим в комсомольском бюро. Обьявляю общее…
— Дай слово!
Вот теперь собрание взволнованно обернулось в одну сторону. просил слова Рыжиков. Он стоял прямой и спокойный, и его сильно украшала явно проступающая колонистская выправка. Медленным движением он отбросил назад новую свою прическу — и начал сдержанно:
— Чернявин подозревает меня потому, что знает мои старые дела. А только он ошибается: я в колонии ничего не взял и никогда не возьму. И никаких доказательств у него нет. А если вы хотите знать, кто крадет, так посмотрите в ящике у Левитина. Сегодня у Волончука пропало два французких ключа. Я проходил через механический цех и видел, как Левитин их прятал. Вот и все.
Рыжиков спокойно опустился на диван, но этот момент был началом взрыва. Собрание затянулось надолго. Ключи были принесены, они, действительно, лежали в запертом ящике Левитина, и это были те ключи, которые пропали сегодня у Волончука. Левитин дрожал на середине, плакал горько, клялся, что ключей он не брал. Он так страдал и так убвался, что Захаров потребовал прекратить расспросы и отправил Левитина к Кольке-доктору. Он и ушел в сопровождении маленькой Лены Ивановой — ДЧСК, пронес свое громкое горе по коридору, и мимо дневального, и по дорожкам цветников.
— Здорово кричит, — сказал на собрании Данило Горовой, — а только напрасно старается.
Данило Горовой так редко высказывался и был такой молчаливый человек, что в колонии склонны были считать его природным голосом эсный бас, на котором он играл в оркестре. И поэтому сейчас короткое слово Горового показалось всем выражением общего мнения. Все улыбнулись. Может быть, стало легче оттого, что хоть один воришка обнаружен в колонии, а может быть, и оттого, что воришка так глубоко страдает: все-таки другим воришкам пример, пусть видят, как дорого человек платит за преступление. И наконец, можно было улыбаться и еще по одной причине: кто его знает, что там было у Рыжикова в прошлом, но сейчас Рыжиков очень благородно и очень красиво поступил. Он не воспользовался случаем отыграться на ошибке Чернявина, он ответил коротко и с уважением к товарищу. И только он один уже второй раз вскрывает действительные гнойники в коллективе, делает это просто, без фасона, как настоящий товарищ.
Собрание затянулось не для того, чтобы придумывать наказание Левитину. Марк Грингауз в своем слове дал прениям более глубокое направление. Он спросил:
— Надо выяснить во что бы то ни стало, почему такие, как Левитин, которые давно живут в колонии и никогда не крали, вдруг — на тебе: начинают красть? Значит, в нашем коллективе что-то не так организованно? Почему этот самый Левитин украл два французких ключа? Что он будет делать с двумя французкими ключами? Он их будет продавать? Что он может получить за два французких ключа и где он будет их продавать? А скорее всего тут дело не только в этих двух ключах. Пускай Воленко, скажет, он бригадир одной из лучших бригад, в которой столько комсомольцев, пускай скажет, почему так запустили Левитина? Выходит, Левитин не воспитывается у нас, а портится. Пускай Воленко ответит на все эти вопросы.
Воленко встал опечаленный. Он не мог радоваться тому, что Рыжиков невинен. Левитин тоже в первой бригаде. И Воленко стоял с грустным лицом, которое казалось еще более грустным отоого, что это было красивое строгое лицо, которое всем нравилось в колонии. Он был так печален, что больно было смотреть на него, и пацаны четвертой бригады смотрели, страдальчески приподняв щеки.
— Ничего не могу понять, товарищи колонисты. Бригада у нас хорошая, лучшие комсомольцы в бригаде. Кто же у нас плохой? Ножик раньше все шутил, теперь Ножик правильный товарищ, и мы его ни в чем, ни в одном слове не можем обвинить. Левитин? После того случая, помните, нельзя узнать Левитина. Учебный год Левитин закончил на круглых пятерках, читает много, серьезным стал, аккуратным, в машинном цехе — пускай Горохов скажет — на ленточной пиле никто его заменить не может. Я не понимаю, не могу понять6 почему Левитин начал заниматься кражами? Левитин, скажи спокойно, не волнуйся, что с тобой происходит?
Левитин уже возвратился от доктора и стоял у дверей, направив остановившийся взгляд на блестящую паркетную середину. Он не отвечал Воленко и все продолжал смотреть в одну точку. Глаза четвертой бригады были переведены с Воленко на Левитина; да, тяжелые события происходят в первой бригаде!
Торский подождал ответа и сказал негромко:
— Ты, Левитин, действительно, не волнуйся. Говори оттуда, где стоишь.
Левитин вяло приподнял лицо, посмотрел на председателя сквозь набегающие слезы, губы его зашевелились:
— Я не брал… этих ключей. И ничего не брал.
Колонисты смотрели на Левитина, а он стоял у дверей и крепко думал о чем-то, снова вперив неподвижный взгляд влажных глаз в пустое пространство паркета. Может быть, вспомнил сейчас Левитин недавний день, когда в «боевой сводке» написано было:
«…на нашем левом фланге воспитанник Левитин на ленточной пиле выполнил сегодня свой станковый план на 200 процентов…»
Колонисты смотрели на Левитина с недоуменным осуждением: не жалко ключей — не пожалел человек самого себя! Игорь Чернявин крепко сдвинул брови, сдвинула брови и четвертая бригада. Воленко, опершись локтем на колено, пощипывал губу. Захаров опустил глаза на обложку книги, которую держал в руке. На Захарова бросали колонисты выжидательные взгляды, но так ничего и не дождались.
Когда колонисты разошлись спать, Захаров сидел у себя и думал, подперев голову рукой. Володя Бегунок проиграл сигнал «спать», просунул голову в дверь и сказал печально:
— Спокойной ночи, Алексей Степанович.
— Подожди, Володя… Знаешь что? Позви ко мне сейчас Левитина, но… понимаешь, так позови, чтобы никто не знал, что он идет ко мне.
И сейчас Володя не мотнул небрежно рукой, как это он всегда делал, а вытянулся, салюьнул точно, как будто в строю:
— Есть, чтобы никто не знал!
Левитин пришел с красными глазами, покорно остановился перед столом.
Володя спросил:
— Мне уйти?
— Нет… Я прошу тебя остаться, Володя.
Володя плотно закрыл дверь и сел на диван. Захаров улыбнулся Левитину:
— Слушай, Всеволод! Ключей ты не брал и вообще никогда ничего и нигде не украл. Это я хорошо знаю. Я тебя очень уважаю, очень уважаю, и у меня к тебе просьба. Тебя обвинили, это очень печально, но… вот увидишь, это потом откроется, а сейчас, что ж… потерпим. Это даже к лучшему, понимаешь?
У Левитина в глазах сверкнуло что-то, похожее на радость, но он так настрадался за сегодняшний вечер, что слезы не держались в его глазах. Они покатились тихонько, глаза смотрели на Захарова с благодарной надеждой:
— Понимаю, Алексей Степанович! Спасибо вам… только… все меня вором будут считать…
— Вот и пускай считают! Пускай считают!И ты никому не говори, ни одному человеку не говори, о чем я тебе сказал. Полный секрет. Я знаю, ты знаешь и Володька. Володька, если ты кому-нибудь ляпнешь, я из тебя котлет наделаю!
На эту угрозу Володя ответил только блеском зубов. Левитин вытер слезы, улыбнулся, салютнул и ушел. Володя собрался еще раз сказать: «Спокойной ночи!» — но неслышно открылась дверь и взлохмаченная голова Руслана Горохова прохрипела:
— Алексей Степанович, можно?
— Заходи.
Руслан был в ночной рубашке и сразуб замахнулся кулаком. Кажется, он хотел что-то сказать при этом движени, но ничего не сказал, кулак прошелся по воздуху. Он снова взмахнул, и опять ничего не вышло. Тогда он обратил прыщеватое суровое лицо к дивану:
— Пусть Володька смоется.
— Ничего… Володька свой человек.
И теперь поднятый кулак уже не напрасно прошелся сверху вниз:
— Вы понимаете, Алексей Степанович? Это… липа!
Володька громко захохотал на диване. Захаров откинулся назад, тоже смеялся, глядя на удивленного Руслана, потом протянул ему руку:
— Руку, товарищ!
Руслан схватил захаровскую руку шершавыми лапищами и широко оскалил зубы. Захаров поднял палец другой руки:
— Только, Руслан, молчок!
— Понимаю: молчать!
— Секрет!
— Секрет!
— Никому!
— А… Володька? Он… такой народ…
— Володька? Ты его еще не знаешь. Володька — это могила!
Могила на диване задрала от восторга ноги. Руслан еще раз взмахнул кулаком и сказал:
— Спокойной ночи, Алексей Степанович! Липа, понимаете, липа!
11. РАЗГРОМ
Хотя «боевая сводка» выпускалась от имени штаба соревнования, но все колонисты хорошо знали, что душой этого штаба был Игорь Чернявин. И колонисты были очень довольны его работой. Они встречали Игоря улыбкой и говорили: «Здорово!»
Иногда рядом со сводками Игорь вывешивал дополнительный лист, на котором были и портреты, и чертежи, и рисунки, и карикатуры. В комсомольском бюро косо посмотрели на это дело:
— Этот материал нужно в стенгазету давать, а не в сводку, а то стенгазета сдохнет, а ты все в свою сводку. Нельзя же смотреть только с твоей колокольни!
Игорь подчинился, но иногда трудно было удержаться. В девятой бригаде Жан Гриф и Петров 2-й, в седьмой бригаде Крусков и раньше страдали некоторым зазнайством, а теперь они обьединились в маленькую оппозицию. Крусков был главой, поэтому колонисты все это движение прозвали круксизмом. Круксисты, правда, вполне исправно и добросовестно работали на своих местах, но в вечерних разговорах распостраняли такое мнение: завод электроинструмента напрасно затеяли, такие заводы должен строить Наркомтяжпром, а у колонистов есть другие дела: у Петрова 2-го — кино, у Жана Грифа — музыка, а у Крускова — физкультура. Игорь Чернявин целую ночь просидел с Маленьким, а на утро «сводка» появилась в прекрасной рамке.
О круксистах в этом листке ничего не было сказано, но была очень хорошо нарисована заставка, было изображено: стоит чудесный город с башнями, у стен города идет жестокий бой: под красным знаменем идут ряды за рядами и скрываются в дыму взрывов, в свалке штыковой атаки. Нетрудно узнать в этих рядах под красным флагом ряды колонистов, у них белые воротники и вензеля на рукавах. А сзади, между идиллическими кустиками стоит обоз. На подводах сидят люди. Один держит в руках киноаппарат, другой большую трубу, третий футбольный мяч. Лица этих людей выписаны чрезвычайно добросовестно, нетрудно узнать и Петрова 2-го, и Жана Грифа, и Крускова.
Конечно, возле листа целый день стояла и хохотала толпа, раздавались более или менее остроумные замечания, вносились дополнительные предложения. На общем собрании вся тройка крускистов заявила решительный протест. Крусков говорил:
— С какой стати Чернявин как ему захочется, так и пишет? Когда я был в обозе? У меня перевыполнение плана по станку на тридцать процентов, а если иногда скажешь что-нибудь такое, так это слова.
— Тебе за слова и попало, — ответил на это Торский, — а за что ж тебе попало?
— За слова, конечно, — сказал Крусков, — а только нельзя ж так.
Крусков полагал, что ему попало слишком сильно. Но на самом собрании ему и другим попало еще сильнее. Зырянский дорвался по-настоящему:
— За такие слова нужно с работы снимать. Вам не нужен завод? Не нужен? А вы посчитайте, раззявы, сколько у рабочего класса до революции было кинотеатров, а сколько своих оркестров, а сколько физкультуры. Посчитайте, олухи! Вам дали в руки такое добро, а вы не понимаете, кто это вам дал. А если у нас не будет заводов, таких заводов — во, каких заводов, так от вашей музыки и физкультуры рожки одни останутся. Я предлагаю — снять с завода, направить на черную работу, пусть попробуют!
Петров 2-й испугался больше всех:
— Товарищи, товарищи! Разве я что-нибудь говорил против завода? Вот увидите, как я буду работать! Вот увидите!
И Крусков каялся и просил все слова ему простить и еще просил, чтобы перестали колонисты говорить «крускизм», разве можно так оскорблять?
После этого случая авторитет Игоря Чернявина сильно укрепился среди колонистов, да и сам Игорь теперь понял, какое важное дело он совершает, выпуская свои боевые сводки".
Производство Соломона Давидовича доживало последние дни. «Стадион» торчал на земле черный от перенесенной зимы, и во время большого ветра его стены шатались. В механическом цехе беззастенчиво перестали говорить о капиьтальных и других ремонтах. Трансмиссии стали похожи на свалку железного лома, были перевязаны ржавыми хомутами, а коегде даже веревками. Токарные «козы» на глазах рассыпались, суппорты перекашивались, патроны вихляли и били. Но колонисты уже не приставали к Соломону Давидовичу и н с какими жалобами. Молча или со смехом кое-как связывали разлагающееся тело станка и снова пускали его в ход. К этому времени рукаи токарей сделались руками фокусников: даже Волончук, искушенный в разных производственных тонкостях и отвыкший вообще удивляться, и тот иногда, поражненный, столбенел перед каким-нибудь Петькой. В течение четырех часов Петька стоял перед станком, как некоторая туманность, настолько быстро мелькали его руки и ноги, настолько весь его организм вибрировал и колебался в работе. И Волончук говорил, отходя:
— Черт его знает… Шустрые пацаны!
Крейцер однажды приехал в колонию и зашел в механический цех. Он остановился в дверях, широко открыл глаза, потом открыл еще шире, вытянул губы и наконец произнес как будто про себя:
— Подлый народ! До чего дошли!
На него оглянулись несколько лиц, сверкнули мгновенными улыбками. Крейцер прошел дальше, поднял голову. Над ним вращалась, вздрагивала трансмиссия, заплатанные, тысячу раз сшитые ремни хлопали и скрежетали на ней, потолок дрожал вместе со всей этой системой, и с потолка сыпались последние остатки штукатурки. Крейцер показал пальцем и спросил:
— А она не свалится нам на голову?
Он остановил встревоженно-удивленные глаза на Ване Гальченко. Ваня выбросил готовую масленку, вставил новую, дернул приводную палку, между делом повертел головой, — значит, нет, не свалится. Крейцер беспомощно оглянулся. К нему не спеша подходил Волончук.
— Не свалится эта штука?
Волончук не любил давать ответов необоснованных. Он тоже поднял голову и засмотрелся на трансмиссию. Смотрел, смотрел, даже чуть-чуть сбоку залянул, скривил губы, прищурил глаза и только после этого сказал:
— По прошествии времени свалится. А сейчас ничего… может работать.
— А потолок?
— Потолок? — Волончук и на потолок направил свое несппешное исследовательское око:
— Потолок слабый, конечно, а только не видно, чтоб свалился. Это редко бывает, потолок все-таки… он может держать, если, конечно, балки в исправности.
— А вы балки давно смотрели?
— Балки? Нет. Я по механической части.
Крейцер влепился в Волончука влюбленным взглядом, растянул рот:
— Ну?
Пришел Соломон Давидович и обьяснил Корейцеру, что можно построить еще десять новых заводов, пока наступит катастрофа, что если даже она наступит, то балка прямо не свалится на голову работающих, а сначала прогнется и даст трещину. Крейцер ничего не сказал и направился в сборочный цех. Здесь не было никакого потолка — работали во дворе. Игорь Чернявин сейчас уже не зачищает проножки, а собирает «козелки» чертежных столов — работа самая трудная и ответственная. Светлые, прямые волосы у него растрепались, щека вымазана, но рот по-прежнему выглядит иронически. Цепким движением он берет в руки нужную деталь, быстро бросает на нее критический взгляд, двумя ловкими мазками накладывает клей, моргнул, и уже в его руках не помазок, а деревянный молоточек, а тем временем шип одной части вошел в паз другой, неожиданный сильный удар молотком, и снова в руках деталь, и опять молоток замахивается с угрозой. Руки Игоря ходят точным, уверенным маршем, взгляды еле-еле прикасаются к дубовым заготовкам, но вдруг деталь летит в кучу брака, и Игорь, продолжая работу, кричит Штевелю:
— Синьор! Опять шипорезный половину шипа вырывает! Сегодня две дюжины поперечных планок выбросил. Какого он ангела там зевают?
Игорь замечает Крейцера и салютует. Крейцер отвечает спокойным движением и спрашивает:
— Как поживает левый фланг?
— Металлистов обогнали, Михаил Оспиович!
— Все-таки до конца года не выдержите.
— Мы выдержим! Стадион не выдержит. И металлистам плохо. Они не выдержат. Надо скорее новый завод.
— Скорее! А триста тысяч?
— Мы сейчас на линии 29 августа. Через три месяца выполним годовой план. А по плану у нас четыреста тысяч прибыли, да еще экономия есть.
Крейцер смотрит на Игоря, как на равного себе делового человека, думает, потом грустно оглядывается, произносит с явным вздохом:
— Три месяца… Боюсь… Не протянете.
— У нас кишк хватит, а у станков не хватит…
— То-то… кишки…
А у четвертой бригады было еще одно дело.
Ваня в тот же вечер рассказал о странном мертвом часе у Рыжикова. Четвертая бригада выслушала его сообщение с отановившимся дыханием. Зырянский хмурил брови и все дергал себя за ухо. В тот вечер постановили шума не подымать, а продолжать наблюдение. Только Володя Бегунок требовал немедленных действий. Он оборачивался загоревшим лицом к членам четвертой бригады.
— Уже наблюдали-наблюдали, и пьяным видели, и коробку папиросную показывали, и сейчас поймали, а теперь опять наблюдать. А он все будет красть и красть. А я говорю: давайте завтра на общем собрании скажем.
— Ну и что? — спрашвал Филька.
— Как что?
— А он скажет: заснул прямо на свежем воздухе, и все.
— А почему рука была под палаткой?!
— А чем ты докажешь? А он скажет: мало где рука бывает, если человек спит.
— А голова?
— А чем ты докажешь?
— А Ванька видел.
— Ничего Ванька не видел. Ноги отдельно видел, голову отдельно, а кошелек отдельно.
— А тебе нужно все вместе обязательно?
— А конечно! А как же? Надо, чтобы кошелек был вместе, в руках чтобы был.
Зырянский сказал:
— Вы, пацаны, не горячитесь. Так тоже нельзя — бац, на общем собрании: Рыжиков — вор! Мало ли что могло померещиться Ванюшке? А может, он совсем не вор. Хоть раз поймали его? Не поймали. Вот Рыжиков, так он, действительно, поймал тогда Подвесько, это и я понимаю. Поймал и привел на общее собрание со всеми доказательствами. А вы с чем придете? Скажете, коробку нашли папиросную? А над вами посмеются, скажут, охота вам по сорным кучам лазить и коробки разные собирать. А теперь Ваня увидел — спит Рыжиков, и в палатке кошелек лежит. Мало ли что лежит в палатке, так это значит, если кто проходит мимо палатки, значит вор? Да?
Трудно было возражать против этого, и Бегунок уступил.
Но в колонии снова покатилась волна краж, мелких, правд, но достаточно неприятных: то кошелек, то ножик, то новые брюки, то фотоаппарат, то еще что. Все это исчезало тихо, бесшумно, без каких бы то ни было намеков на следы. Вечером дежурный бригадир докладывал Захарову о пропаже, Захаров, не изменяясь в лице, отвечал «есть» и даже не расспрашивал об обстоятельствах дела. И бригадиры расходились без слов, и в спальнях колонисты старались не говорить о кражах. Но и в спальнях и среди прочих забот не забывали колонисты о несчастье в колонии: все чаще и чаще можно было видеть остановившийся, чуть прищуренный взгляд, осторожный поворот головы к товарищу. И Захаров стал шутить реже.
В июне начали пропадать инструменты: дорогие резцы из «победита», штанген-циркули, десятки масленок, — масленки медные. Соломон Давидович без всяких предупреждений попросил слова и сказал на общем собрании:
— Я по одному маленькому делу. Удивляет меня, старика: вы такие хорошие работники и советские люди, вы на собраниях говорите о каждой пустяковине. Интересуюсь очень, почему вы ничего не говорите о кражах? Как же это можно: боевое наступление на фронте, правый фланг теснит противника, строим новый завод, дорогие товарищи, и… вы только представьте себе, на своем заводе крадем инструменты! Вы сколько говорили о плохих резцах, а теперь у нас хороше резцы, так их крадут. Вот товарищ Зорин сказал: плохие станки — это враги. Допустим, что враги. А тот, кто крадет инструмент, так это кто? Почему вы об этих врагах не говорите?
Соломон Давидович протягивая руки, оглядел собрание грустными глазами:
— Может быть, вы не знаете, что значит достать «победитовые» резцы?
— Знаем, — ответил кто-то один. Остальные смотрели по направлению к Соломону Давидовичу, но смотрели на его боиткни, стариковские, истоптанные, покрытые пылью всех цехов и всех дорожек между цехами.
Соломон Давидович замолчал, еще посмотрел удивленными глазами на собрание, пожал плечами, опустился на стул. Что-то хотел сказать Захарову, но Захаров завертел головой, глядя в землю: не хочу слушать!Витя Торский тоже опустил глаза и спросил негромко:
— Товарищи, кто по этому вопросу?
Даже взглядом никто не ответил председателю, кое-кто перешептывался с соседом, девочки притихли в тесной кучке и молчали и краснели; Клава Каширина гневно подняла лицо к подруге, чтобы подруга не мешала ей слушать. Торский похлопывал по руке рапортами и ожидал. И в тот момент, когда его ожидание становилось уже тяжелым и неприличным, Игорь Чернявин быстро поднялся с места:
— Соломон Давидович совершенно правильно сказал! Почему мы молчим?
— Ты про себя скажи, почему ты молчишь?
— Я не молчу.
— Вот и хорошо, — сказал Торский. — Говори, Чернявин.
— Я не знаю, кто вор, но я прошу Рыжикова дать обьяснения.
— В чем ты обвиняешь Рыжикова?
Игорь сделал шаг вперед, на одну секунду смутился, но с силой размахнулся кулаком:
— Все равно! Я уверен, что я прав: я обвиняю его в кражах!
Как сидели колонисты, так и остались сидеть, никто не повернул головы к Чернявину, никто не вскрикнул, не обрадовался. В полной тишине Торский спросил:
— Какие у тебя доказательства?
— Есть доказательства у четвертой бригады. Почему молчит четвертая бригада, если она знает?
Четвертя бригада, восседающая, как всегда, у бюста Сталина, взволнованно зашумела. Володя Бегунок поднял трубу:
— Вот я скажу…
— Говори!
Теперь и во всем собрании произошло движение: четвертая бригада — это не один Чернявин, четвертая бригада, наверное, кое-что знает. Володя встал, но Зырянский раньше его сказал свое слово:
— Торский! Здесь есть бригадир четвертой бригады!
— Извиняюсь… Слово Зырянскому! — И Зырянский встал против Игоря, затруднился первым словом, но потом сказал твердо:
— Товарищ Чернявин ошибается: четвертая бригада ничего не знает и ни в чем Рыжикова не обвиняет!
Игорь побледнел, но вдруг вспомнил и нашел в себе силы для насмешливого тона:
— Алексей, кажется, Володя Бегунок иначе думает.
— Володя Бегунок тоже ничего не знает и ничего иначе не думает.
— Однако… пусть он сам скажет.
Зырянский пренебрежительно махнул рукой.
— Пожалуйста, спросите.
Володя снова встал, но был так смущен, что не знал, положить ли свою трубу на ступеньку или держать ее в руке. Он что-то шептал и рассматрвал пол вокруг себя.
— Говори, Бегунок, — ободрил его Торский, — что ты знаешь?
— Я… Уже… вот… Алеша сказал.
— Значит, ты ничего не знаешь?
— Ничего не знаю, — прошептал Бегунок.
— О чем же ты хотел говорить?
— Я хотел говорить… что я ничего не знаю.
Торский внимательно посмотрел на Володю, внимательно смотрели на него и остальные колонисты. Торский сказал:
— Садись.
Володя опустился на ступеньку и продолжал сгорать от стыда: такого позора он не переживал с самого первого своего дня в колонии.
Игорь продолжал еще стоять у своего места.
— Больше ничего не скажешь, Чернявин? Можешь сесть…
Игорь мельком поймал горячий, встревоженный взгляд Оксаны, сжал губы, дернул плечом:
— Все равно: я утверждаю, что рыжиков в колонии крадет! И всегда будут говорить! А доказательства я… потом представлю!
Игорь сел на свое место, уши у него пламенели. Торский сделался серьезным, но недаром он второй год был председателем на общем собрании:
— Таки обвинения мы не можем принимать без доказательств. Ты, Рыжиков, должен считать, что тебя никто ни в чем не обвиняет. А что касается поведения Чернявина, то об этом поговорим в комсомольском бюро. Обьявляю общее…
— Дай слово!
Вот теперь собрание взволнованно обернулось в одну сторону. просил слова Рыжиков. Он стоял прямой и спокойный, и его сильно украшала явно проступающая колонистская выправка. Медленным движением он отбросил назад новую свою прическу — и начал сдержанно:
— Чернявин подозревает меня потому, что знает мои старые дела. А только он ошибается: я в колонии ничего не взял и никогда не возьму. И никаких доказательств у него нет. А если вы хотите знать, кто крадет, так посмотрите в ящике у Левитина. Сегодня у Волончука пропало два французких ключа. Я проходил через механический цех и видел, как Левитин их прятал. Вот и все.
Рыжиков спокойно опустился на диван, но этот момент был началом взрыва. Собрание затянулось надолго. Ключи были принесены, они, действительно, лежали в запертом ящике Левитина, и это были те ключи, которые пропали сегодня у Волончука. Левитин дрожал на середине, плакал горько, клялся, что ключей он не брал. Он так страдал и так убвался, что Захаров потребовал прекратить расспросы и отправил Левитина к Кольке-доктору. Он и ушел в сопровождении маленькой Лены Ивановой — ДЧСК, пронес свое громкое горе по коридору, и мимо дневального, и по дорожкам цветников.
— Здорово кричит, — сказал на собрании Данило Горовой, — а только напрасно старается.
Данило Горовой так редко высказывался и был такой молчаливый человек, что в колонии склонны были считать его природным голосом эсный бас, на котором он играл в оркестре. И поэтому сейчас короткое слово Горового показалось всем выражением общего мнения. Все улыбнулись. Может быть, стало легче оттого, что хоть один воришка обнаружен в колонии, а может быть, и оттого, что воришка так глубоко страдает: все-таки другим воришкам пример, пусть видят, как дорого человек платит за преступление. И наконец, можно было улыбаться и еще по одной причине: кто его знает, что там было у Рыжикова в прошлом, но сейчас Рыжиков очень благородно и очень красиво поступил. Он не воспользовался случаем отыграться на ошибке Чернявина, он ответил коротко и с уважением к товарищу. И только он один уже второй раз вскрывает действительные гнойники в коллективе, делает это просто, без фасона, как настоящий товарищ.
Собрание затянулось не для того, чтобы придумывать наказание Левитину. Марк Грингауз в своем слове дал прениям более глубокое направление. Он спросил:
— Надо выяснить во что бы то ни стало, почему такие, как Левитин, которые давно живут в колонии и никогда не крали, вдруг — на тебе: начинают красть? Значит, в нашем коллективе что-то не так организованно? Почему этот самый Левитин украл два французких ключа? Что он будет делать с двумя французкими ключами? Он их будет продавать? Что он может получить за два французких ключа и где он будет их продавать? А скорее всего тут дело не только в этих двух ключах. Пускай Воленко, скажет, он бригадир одной из лучших бригад, в которой столько комсомольцев, пускай скажет, почему так запустили Левитина? Выходит, Левитин не воспитывается у нас, а портится. Пускай Воленко ответит на все эти вопросы.
Воленко встал опечаленный. Он не мог радоваться тому, что Рыжиков невинен. Левитин тоже в первой бригаде. И Воленко стоял с грустным лицом, которое казалось еще более грустным отоого, что это было красивое строгое лицо, которое всем нравилось в колонии. Он был так печален, что больно было смотреть на него, и пацаны четвертой бригады смотрели, страдальчески приподняв щеки.
— Ничего не могу понять, товарищи колонисты. Бригада у нас хорошая, лучшие комсомольцы в бригаде. Кто же у нас плохой? Ножик раньше все шутил, теперь Ножик правильный товарищ, и мы его ни в чем, ни в одном слове не можем обвинить. Левитин? После того случая, помните, нельзя узнать Левитина. Учебный год Левитин закончил на круглых пятерках, читает много, серьезным стал, аккуратным, в машинном цехе — пускай Горохов скажет — на ленточной пиле никто его заменить не может. Я не понимаю, не могу понять6 почему Левитин начал заниматься кражами? Левитин, скажи спокойно, не волнуйся, что с тобой происходит?
Левитин уже возвратился от доктора и стоял у дверей, направив остановившийся взгляд на блестящую паркетную середину. Он не отвечал Воленко и все продолжал смотреть в одну точку. Глаза четвертой бригады были переведены с Воленко на Левитина; да, тяжелые события происходят в первой бригаде!
Торский подождал ответа и сказал негромко:
— Ты, Левитин, действительно, не волнуйся. Говори оттуда, где стоишь.
Левитин вяло приподнял лицо, посмотрел на председателя сквозь набегающие слезы, губы его зашевелились:
— Я не брал… этих ключей. И ничего не брал.
Колонисты смотрели на Левитина, а он стоял у дверей и крепко думал о чем-то, снова вперив неподвижный взгляд влажных глаз в пустое пространство паркета. Может быть, вспомнил сейчас Левитин недавний день, когда в «боевой сводке» написано было:
«…на нашем левом фланге воспитанник Левитин на ленточной пиле выполнил сегодня свой станковый план на 200 процентов…»
Колонисты смотрели на Левитина с недоуменным осуждением: не жалко ключей — не пожалел человек самого себя! Игорь Чернявин крепко сдвинул брови, сдвинула брови и четвертая бригада. Воленко, опершись локтем на колено, пощипывал губу. Захаров опустил глаза на обложку книги, которую держал в руке. На Захарова бросали колонисты выжидательные взгляды, но так ничего и не дождались.
Когда колонисты разошлись спать, Захаров сидел у себя и думал, подперев голову рукой. Володя Бегунок проиграл сигнал «спать», просунул голову в дверь и сказал печально:
— Спокойной ночи, Алексей Степанович.
— Подожди, Володя… Знаешь что? Позви ко мне сейчас Левитина, но… понимаешь, так позови, чтобы никто не знал, что он идет ко мне.
И сейчас Володя не мотнул небрежно рукой, как это он всегда делал, а вытянулся, салюьнул точно, как будто в строю:
— Есть, чтобы никто не знал!
Левитин пришел с красными глазами, покорно остановился перед столом.
Володя спросил:
— Мне уйти?
— Нет… Я прошу тебя остаться, Володя.
Володя плотно закрыл дверь и сел на диван. Захаров улыбнулся Левитину:
— Слушай, Всеволод! Ключей ты не брал и вообще никогда ничего и нигде не украл. Это я хорошо знаю. Я тебя очень уважаю, очень уважаю, и у меня к тебе просьба. Тебя обвинили, это очень печально, но… вот увидишь, это потом откроется, а сейчас, что ж… потерпим. Это даже к лучшему, понимаешь?
У Левитина в глазах сверкнуло что-то, похожее на радость, но он так настрадался за сегодняшний вечер, что слезы не держались в его глазах. Они покатились тихонько, глаза смотрели на Захарова с благодарной надеждой:
— Понимаю, Алексей Степанович! Спасибо вам… только… все меня вором будут считать…
— Вот и пускай считают! Пускай считают!И ты никому не говори, ни одному человеку не говори, о чем я тебе сказал. Полный секрет. Я знаю, ты знаешь и Володька. Володька, если ты кому-нибудь ляпнешь, я из тебя котлет наделаю!
На эту угрозу Володя ответил только блеском зубов. Левитин вытер слезы, улыбнулся, салютнул и ушел. Володя собрался еще раз сказать: «Спокойной ночи!» — но неслышно открылась дверь и взлохмаченная голова Руслана Горохова прохрипела:
— Алексей Степанович, можно?
— Заходи.
Руслан был в ночной рубашке и сразуб замахнулся кулаком. Кажется, он хотел что-то сказать при этом движени, но ничего не сказал, кулак прошелся по воздуху. Он снова взмахнул, и опять ничего не вышло. Тогда он обратил прыщеватое суровое лицо к дивану:
— Пусть Володька смоется.
— Ничего… Володька свой человек.
И теперь поднятый кулак уже не напрасно прошелся сверху вниз:
— Вы понимаете, Алексей Степанович? Это… липа!
Володька громко захохотал на диване. Захаров откинулся назад, тоже смеялся, глядя на удивленного Руслана, потом протянул ему руку:
— Руку, товарищ!
Руслан схватил захаровскую руку шершавыми лапищами и широко оскалил зубы. Захаров поднял палец другой руки:
— Только, Руслан, молчок!
— Понимаю: молчать!
— Секрет!
— Секрет!
— Никому!
— А… Володька? Он… такой народ…
— Володька? Ты его еще не знаешь. Володька — это могила!
Могила на диване задрала от восторга ноги. Руслан еще раз взмахнул кулаком и сказал:
— Спокойной ночи, Алексей Степанович! Липа, понимаете, липа!
11. РАЗГРОМ
Приняв дежурство по колонии в десять часов вечера, бригадир первой Воленко сменил часовых в лагере и в вестибюле, проверил сторожей на производственном дворе и у кладовых, прошел по палаткам для порядка и еще раз заглянул в главное здание, чтобы просмотреть меню на завтрашний день. В вестибюле он мельком взглянул на стенные круглые часы и удивился. Они показывали пять минут одиннадцатого.
— В чем дело? — спросил он дневального.
— Остановились. Уже приходил Петров 2-й и лазил туда, сказал — завтра утром исправит.
— В чем дело? — спросил он дневального.
— Остановились. Уже приходил Петров 2-й и лазил туда, сказал — завтра утром исправит.