Любовь захватывала колонию с другого края. Шофер Петька Воробьев и Ванда снова начали попадаться на скамейках парка в трогательном, хотя и молчаливом уединении. Молчаливость, впрочем, не была в характере Ванды. Ванда сильно выросла и похорошела в колонии и целый день где-нибудь щебетала: то в цехе, то в спальне, то в столовой. А когда в колонию приехала группа польских коммунистов, вырученных Советской властью из тюрем Польши, Ванда выпросила у бюро, чтобы ей поручили организовать ужин для гостей и колонистов, и с этой задачей блестяще справилась: ужин был богатый, вкусный, блестел чистотой и цветами, и гости, очень тепло принятые колонистами, в особенности благодарили хозяйку ужина Ванду Стадницкую. А Ванда сказала им:
   — Я — полька, а смотрите, как мне хорошо здесь. У нас вем хорошо, и русским, и украинцам, и евреям, у нас и немец есть, и киргиз, и татарин. Видите?
   Когда же гости уехали, Ванде пришлось утешать младших девочек: Любу, Лену и других. Они выбрали из гостей самого худого, очень за ним ухаживали, старались получше угостить, а потом они узнали, что этот самый худой — член местного городского Мопра, и были очень расстроены, даже плакали в спальнях. Ванда сумела их утешить и обьяснить, что дело вовсе не в худобе. Ванду любили в колонии и девочки и мальчики, и всем было очень не по себе, когда все чаще и чаще начали встречать ее с Петром Воробьевым. Зырянский уже хотел поговорить с Петром, но события в колонии были так серьезны, что Алеше некогда было думать о Петре Воробьеве. В заседании совета бригадиров Торский развернул бумажку и сказал:
   — Есть заявление: «В совет бригиров. Прошу меня отпустить домой, то как мать моя, в Самаре, очень нуждается и просит меня приехать. Воленко».
   В совете тишина. Головы опущены. Воленко стал у дверей, тонкий и строгий. Торский подождал и спросил тихо:
   — Кто по этому вопросу?
   Захаров сказал:
   — Я хочу несколько вопросов Воленко. Что с матерью?
   — Она… нуждается.
   — Ты раньше получал от нее письма?
   — Получал.
   — Раньше ее положение было лучше?
   — Да.
   — А что теперь случилось?
   — Ничего особенного не случилось… но мне нужно к ней поехать.
   — Но ведь ты перешел в десятый класс.
   — Что ж… придется отложить.
   Воленко отвечает сухо, только из вежливости поднимает голову, смотрит на одного Захарова, и снова чуть-чуть склоняет ее.
   И снова тишина, и снова Торский безнадежно предлагает говорить.
   Наконец услышали Филькин дискант:
   — А письмо от матери он может показать?
   Воленко вкось взглянул на Фильку:
   — Что я, малыш или новенький? Письмо я буду показывать!
   — Бывает разное… — начинает Филька, но Воленко перебивает его. Немножко громче, чем следует, но совершенно спокойно, совершенно уверенно и совершенно недружелюбно он говорит совету бригадиров.
   — Чего вы от меня хотите? Я вас прошу отпустить меня домой, потому что мне нужно. Разрешение бюро имеется.
   Марк подтвердил:
   — Бюро не возражает.
   Торский еще осмотрел совет. Сжалился над ним Ильяя Руднев, по молодости, наверное:
   — Странно все-таки, чего тебе домой приспичило. Дом какой-то завелся, то не было этого самого дома…
   Воленко с последним усилием сдержал себя.
   — Голосуй уже, Торский!
   — Дай слово!
   — Говори!
   И Зырянский сказал хорошие слова, но сказал, избегая встречаться взглядом с Воленко:
   — Чего ж тут думать? Воленко хороший колонист и товарищ. Не верить ему нельзя. Если он говорит, значит, нужно. Мать нельзя бросать. Пускай едет, надо его выпустить, как полагается для самого заслуженного колониста: полное приданое, костюмы, белье, из фонда совета бригадиров выдать по высшей ставке — пятьсот рублей.
   И больше никто звука не проронил в совете, даже Зорин, даже Нестеренко, старый друг Воленко.
   Торский сделался суровым, нахмурил брови:
   — Голосую. Кто за предложение Зырянского?
   Подняли руки все, только Филька, хоть и не имел права голоса в совете, а сказал сердито:
   — Пусть покажет письмо.
   Воленко быстро поднял руку в салюте, сказал очень тихо «спасибо» и вышел. В совете стало еще тише. Зырянский положил руки на раздвинутые колени, смотрел пристально в угол, и у него еле заметно шевелились мускулы рта, оттого что он креп сжал зубы. Нестеренко склонил лицо к самым ногам, может быть, у него развязалась шнуровка на ботинке. Руднев покусывал нижнюю губу, Оксана и Лида Таликова забились в самый угол и царапали пальцами одну и ту же точку на диванной обивке. Один Чернявин, новый бригадир восьмой, оглядел всех немного удивленным взглядом хотел что-то сказать, но подумал и увидел, что сказать ничего нельзя.
   Вечером Захаров вызвал к себе Воленко. Он пришел такой же отчужденный и вежливый. Захаров усадил его на диван рядом с собой, помолчал, потом с досадой махнул рукой:
   — Нехорошо получается, Воленко. Куда ты поедешь?
   Воленко смотрел в сторону. На его лице постепенно исчезла суровая вежливость, он опустил голову, произнес тихо:
   — Куда-нибудь поеду… Союз большой.
   Он вдруг решительно повернул лицо к Захарову:
   — Алексей Степанович!
   — Говори!
   — Алексей Степанович! Нехорошо получается, вот это самое главное. Думаете, я ничего не понимаю? Я все понимаю: пускай там говорят, а может, сам Воленко взял часы! Пускай говорят! Я знаю: старки так не думают… а может, и думают, это все равно. А только… почему в моей бригаде… такая гадость! Почему? Первая бригада! У нас… в колонии… такое время… такая работа! И везде… везде люди как теперь работают. А что же получилось? Или Левитин, или Рыжиков, а может, и Воленко, а может, Горохов, а может, вся бригада из воров состоит… И все в моей бригаде, все в моей бригаде. Думаете, этого ребята не видят? Да? Все видят. Я дежурю, а на меня смотрят… и думают: тоже дежурит, а у самого в бригаде что делается. Не могу. Я, значит, виноват…
   Воленко говорил тихо, с трудом, каждое слово произносил с отвращением, страдал и морщился еле заметно.
   — Нельзя… нельзя мне оставаться. Товарищи, конечно, ничего не скажут и не упрекнут, потому что… и сами не знают… А понимаете… чувство, такое чувство! Вы не бойтесь, Алексей Степанович, не бойтесь. Я не пропаду. А может, иначе буду теперь… смотреть. Вы не бойтесь…
   Захаров молча сжал руку Воленко выше локтя и поднялся с дивана. Подошел к стулу, погладил его лакированную боковинку:
   — Так… я за тебя не боюсь. В общем правильно. Человек должен уметь отвечать за себя. Ты умеешь. Правильно. Это… очень правильно! В общем, ты молодец, Воленко. Только не нужно мучиться, не нужно… Все!
   На другой день Воленко пришел проститься к Захарову. Он был уже в пальто с деревянной некрашенной коробочкой под мышкой.
   — Прощайте, Алексей Степанович, спасибо вам за все.
   — Хорошо. Счастливо тебе, Воленко, пиши, не забывай колонию…
   Захаров пожал руку колониста. По-прежнему стройный и гордый, Воленко глянул в глаза Захарову и вдруг заплакал. Отвернулся в угол, достал носовой платок и долго молча приводил себя в порядок. Захаров отвернулся к окну, уважая мужество этого мальчика. Неожиданно Воленко вышел, сверкнув в дверях последний раз некрашенной деревянной коробкой.
   Его никто не провожал. Он шел по дороге один. Только, когда он пдходил к лесу, за ним стремглав полетел Ваня Гальченко. Он нагнал Воленко уже в просеке и закричал:
   — Воленко! Воленко!
   Воленко остановился, оглянулся недовольно:
   — Ну?
   — Слушай, Воленко, слушай! Ты не обижайся. Только вот что: дай нам твой адрес, только настоящий адрес!
   — Кому это нужно?
   — Нам, понимаешь, нужно, нам, четвертой бригаде, всей четвертой бригаде. И еще Чернявину, и еще другим.
   — Зачем?
   — Очень нужно! Дай адрес. Дай! Вот увидишь!
   Воленко внимательно посмотрел в глаза Вани и слабо улыбнулся:
   — Ну хорошо.
   Он полез в карман, чтобы найти, на чем написать адрес. но Ваня закричал:
   — Вот, все готово! Пиши!
   У Вани в руках бумажка и карандаш.
   Через минуту Воленко пошел через просеку к трамваю, а Ваня быстро побежал в колонию. В парке его поджидала вся четвертая бригада.
   — Ну что? Дал?
   — Дал. Только он не в Самару поехал. Не в Самару. Он в Полтаву поехал… В Полтаву, и все!
 

14. МЕЩАНСТВО

   Вестибюль — это не просто преддверие главных помещений колонии. В вестибюле было очень просторно, нарядно, и украшали его цветы, и украшал его часовой в парадном костюме. В вестибюле стояли мягкие диванчики, и на них хорошо было посидеть, подождать приятеля. Для этого лучше места не было, так как в вестибюле пересекались все пути колонистов. Через него шли дороги к Захарову, в совет бригадиров, в комсомольское бюро, в столовую, в клубные комнаты и театр. И раньше, чем попасть туда, каждый хоть на минуту задерживался в вестибюле, чтобы поговорить со встречным, а поговорить всегда было о чем. В таком случайном порядке однажды утром собрались в вестибюле Торский, Зырянский и Соломон Давидович. Последним пршел шофер Петро Воробьев и сказал:
   — Здравствуйте.
   Зырянский кивнул в ответ, но слова произнес, не имеющие никакого отношения к приветствию:
   — Слушай, Петро, я с тобой уже разговаривал, а ты, кажется, наплевал на мои слова.
   В этот момент вбежал в вестибюль бригадир девятой Похожай. Похожай страшный охотник до всяких веселых историй, и поэтому его заинтересовали слова Зырянского:
   — Это кто наплевал на твои слова? Петька? Это интересно!
   — Он наплевал, как будто я ему шутки говорил. Чего ты пристал к девочке?
   Воробьев начал оправдываться.
   — Да как же я пристал?
   — Ты здесь шофер и знай свою машину. Рулем крути сколко хочешь, а голову девчатам крутить — это не твоя квалификация. А то я тебя скоро на солнышке развешу.
   Соломон Давидович с мудростью, вполне естественной в его возрасте, попытался урезонить Зырянского:
   — Послушайте, товарищи! Вы же должны понимать, что они влюблены.
   — Кто влюблен? — заорал Зырянский.
   — Да они: Воробьев и товарищ Ванда. А почему им не влюбиться, если у них хорошее сердце и взаимная симпатия?
   — Как это «влюблены»? Как это «сердце»! Вот еще новости! Я тоже влюблюсь, и каждому захочется! Ванде нужно школу кончать, а тут этот принц на нее глаза пялит! Эти соображения Зырянского были так убедительны, что Витя Торский вышел наконец из своего нейтралитета:
   — Действительно, Петро, ты допрыгаешься до общего собрания.
   Перед лицом этой угрозы Воробьев даже побледнел немного, но не сдался:
   — Странные у вас, товарищи, какие-то правила: Ванда взрослый человек и комсомолка тоже. Что же, по-вашему, она не имеет права?..
   Все, что говорил и мог говорить Воробьев, вызывало у Алеши Зырянского самое искреннее возмущение:
   — Как это — взрослый человек! Она колонистка! Права еще придумал!
   Торский более спокойно пояснил влюбленному:
   — Выходи из колонии и влюбляйся сколько хочешь. А так мы колонию взорвем в два счета.
   Зырянский смотрел на Воробьева, как волк на ягненка в басне.
   — Вас много найдется охотников с правами!
   Соломон Давидович слушал, слушал и тоже возмутился:
   — Но если бедная девушка полюбила, так это нужно понять!
   Зырянский и Соломону Давидовичу обьяснил:
   — Они только этого и ждут, до чего вредный народ…
   — Кто это?
   — Да влюбленные! Они только и ждут того, чтобы их поняли. Это вредный народ! Тут у нас завод строится, план какой трудный, с Воленко, смотрите, что получилось, а им что? Они себе целуются по закоулкам. Целуешься, Воробьев? Говори правду!
   — Да честное слово…
   — Целуются, им наплевать. И до чего нахальство доходит, еще в глаза смотрят, мы их должны понимать! Жалеть! Ах, они влюбились!
   Соломон Давидович рассмеялся:
   — И они правы, к вашему сведению. Это же довольно трудная операция — если человек влюбится.
   Воробьев грустно опустил голову. Зырянский еще раз сказал:
   — Так и знай, будете стоять на середине: ты и Ванда.
   И убежал вверх по лестнице.
   Похожай добродушно положил руку на плечо вюбленного:
   — Ты, Петр, с ними все равно не сговоришься. Это, понимаешь, ты, не люди, а удавы. Ты лучше умыкни!
   — Как это?
   — А вот, как раньше делалось: умыкни! Раньше, это, значит, поведут лошадей к задним воротам, красавица, это, выйдет, а такой вот Петя, который втрескался, в охапку ее и удирать.
   — А дальше что? — спросил Торский.
   — А дальше… мы его нагоним, морду набьем, Ванду отнимем. Это очень веселое дело!
   Соломон Давидович проект Похожая выслушал с улыбкой:
   — Зачем ему на лошадях умыкивать? Это совсем старая мода. У него же машина. И на чем вы его догоните? Другой же машины нету. И они вполне в состоянии прямо в загс! И покажут вам на общем собрании справку, вы еще салютовать будете как миленькие. В это время прибыли в вестибюль новые персонажи, и Соломон Давидович произнес более прозаические слова:
   — Однако глупости побоку. Едем, товарищ Воробьев, а то плакали наши наряды.
   Продолжение этого разговора произошло через неделю. Был выходной день. Вся колония культпоходом ходила на «Гибель эскадры». Возвратились к позднему обеду, часов в пять вечера. Колонистам очень понравилась пьеса, а кроме того, вообще было приятно промаршировать через город со знаменем, с оркестром, в белых костюмах. И Захаров возвратился повеселевшим, и Надежда Васильевна смеялась и шутила, как девочка, — в общем, вышел прекрасный выходной день. Когда разошелся строй, все колонисты побежали по спальням переодеваться, умываться, готовиться к обеду. А в вестибюле скучал одинокий дневальный Новак Кирилл, который очень любил театр и которому из-за дневальства пришлось остаться без культпохода. В этот самый момент в открытые двери заглянул Петр Воробьев, испугался строгого вида дневального и грустно отвернулся к цветникам. Только через две минуты из вестибюля вылетел, уже в трусиках, Ваня Гальченко.
   — Ваня, голубчик, иди сюда, — позвал Воробьев.
   Ваня остановился:
   — А тебе чего? Наверное, Ванду позвать?
   — Ванюша, дорогой, позови Ванду!
   — А покатаешь?
   — Ну а как же, Ваня!
   — Есть, позвать Ванду!
   — Да чего ты кричишь?
   — Товарищ Воробьев, все равно все знают. Я позову, позову, не бойся!
   Ваня полетел вверх по лестнице, а Петр Воробьев остался рассматривать цветники. Ванда выбежала в белом платье, румяная, красивая, все как полагается. Воробьев зашептал трагическим голосом:
   — Ванда, знаешь что?
   Оказалось, впрочем, что несмотря на свою красоту, Ванда тоже страдает:
   — У меня в голове такое делается! Ничего не знаю! Уже все хлопцы догадываются. Прямо не знаю, куда и прятаться.
   Воробьев сложил руки вместе и приложил их к груди:
   — Ванда, едем сейчас ко мне!
   — Как это так?
   — Прямо ко мне домой!
   — Да что ты, Петр!
   — Внда! А завтра в загс, запишемся, и все будет хорошо!
   — А здесь как же? А завод?
   — Ванда. Разве ж Захаров тебя бросит или что? Едем!
   — Ой! А ребята как?
   — Да… черт… никак! Просто едем! Честное слово, хорошо. Мне ребята и посоветовали.
   — Ну!
   — Это… честное слово.
   — Да они же прибегут за мной!
   — Куда там они прибегут! Они даже не знают, где я живу. Едем!
   — Вот… как же это? А я в белом платье!
   — Ванда. Самый раз. На свадьбу всегда в белом полагается. И мать будет рада, она уже все знает…
   Ванда приложила к горячей щеке дрожащие пальцы:
   — А знаешь, Петя, верно! Ой, какой ты у меня молодец!
   — Чудачка! Ведь шофер первой категории!
   — А увидят?
   — Вандочка! Ты же понимаешь, на машине, кто там увидит?
   — Сейчас ехать?
   — Сейчас!
   — Ой!
   — Ну, скорей, вон машина стоит, садись и…
   — Подожди минуточку, я возьму белье и там еще что…
   — Так я буду ожидать. А ты им записочку оставь. Все-таки знаешь… ребята хорошие.
   — Записочку!
   — Ну да. Они, как там ни говори, а смотри, какую красавицу сделали. Напиши так, знаешь: до скорого свидания и не забывайте.
   — Напишу.
   Ванда убежала в здание, а Воробьев остался в цветнике, и его томление распределилось теперь между несколькими пунктами: между Вандой, которую нужно ожидать, между полуторкой, которая сама ожидала их, и между Зырянским, которого ожидать не следовало, но который всегда мог появиться в самую ответственную минуту.
   В это время очень близко, в вестибюле, молодой инженер Иван Семенович Комаров находился также в положении ожидающего. Во всяком случае Зырянский, выглянувший из столовой задал такой вопрос:
   — Вы кого-нибудь здесь ожидаете? Или позвать можно?
   Инженер Комаров ответил в том смысле, что он никого не ожидает и звать никого не нужно, но в словах Зырянского он почувствовал совершенно излишнюю откровенность и грустно отвернулся к открытым дерям. В двери было видно, как шофер Воробьев наслаждается цветником, но инженер Комаров не обратил на него внимания. Зато Алеша Зырянский увидел и шофера Воробьева, и лицо Ванды, вдруг мелькнувшее на верхней площадке лестницы и немедленно исчезнувшее. И Алеша Зырянский сказал возмущенным голосом:
   — О! Влюбленные уже забегали! Никакого спасения!
   Инженер Комаров густо покраснел и все-таки нашел в себе силы обратиться к Зырянскому с холодным вопросом:
   — Товарищ колонист! Я вас не понимаю!
   Занятый своми наблюдениями, Зырянский ответил с некоторой досадой:
   — Влюбленные! Что ж тут непонятного!
   Комаров почувствовал незначительный озноб от простоты Алешиного обьяснения, но Алеша и дальше обьяснил:
   — Если им волю дать, этим влюбленным, жить нельзя будет. Их обязательно ловить нужно.
   Трудно предсказать, чем мог окончиться этот разговор, если бы не вошла в вестибюль Надежда Васильевна. Она тоже разрумянилась в походе и тоже была в белом платье, все как полагается.
   — Алеша все влюбленных преследует. Если вы влюбитесь, Иван Семенович, старайтесь Алеше на глаза не попадаться. Заест.
   Зырянский смущенно улыбнулся и сказал, уходя в столовую:
   — Влюбляйтесь, не бойтсь.
   — Я вас ожидаю, — сказал Комаров.
   Надежда Васильевна села на диванчик и подняла к инженеру лукавое лицо. — А для чего я вам нужна? Насчет инструментальной стали?
   — Как?
   — А может, вам нужно знать мое мнение об установке диаметрально-фрезерного «Рейнеке-Лис»?
   — Вы все шутите, — произнес инженер, очевидно, намекая на то, что есть на свете и серьезные вещи.
   — Я не шучу. но я имею разрешение говорить с молодыми инженерами только о воробьях и соловьях.
   — От кого разрешение?
   — От вашего Вия.
   — От вия? Кто это, позвольте…
   — Это у Гоголя, Иван Семенович, в одной производсвенной повести говорят: «Приведите Вия!» — это значит: пригласите самого высокого специалиста. У вас тоже есть такой Вий.
   — Ах, Воргунов!
   — Так вот… Вий распорядился, чтобы с молодыми инженерами я говорила только о разных птичках.
   — Распорядился? Не может быть!
   — Как «не может быть»? Это потому, что молодые инженеры оказались скоропортящимися. Ужасное качество: вас можно перевозить только скорыми поездами вместе с другми скоропортящимися предметами: молоком, сметаной.
   Кирилл Новак с большим любопытством слушал этот разговор. Больше всего ему понравилось, что Воргунов похож на Вия. Кирилл Новак недавно прочитал повесть о Вие, и теперь стало ясным, что Воргунов действительно похож на Вия. Кирилл Новак с увлечением представил себе, как он расскажет о таком открытии четвертой бригаде, но в этот момент произошли события, способные дать еще более богатый материал для сообщения четвертой бригаде. Сверху быстро сбежала Ванда с порядочным узелком в руках и, еле-еле выговаривая слова, обратилась к Надежде Васильевне:
   — Надежда Васильевна, миленькая, передайте эту записочку с Торскому.
   — А ты куда это с узелком?
   — Ой, Надежда Васильевна, уезжаю!
   — Куда?
   — Уезжаю! Совсем! Говорить даже стыдно: к Пете уезжаю!
   Ванда чмокнула Надежду Васильевну и выбежала известибюля. Только теперь Кирилл Новак понял, какое событие разыгралось перед его глазами, и заорал благим матом в столовую:
   — Алеша! Алеша! Ванда…
   Зырянский вырвался из столовой, но было уже поздно. Он видел, как тронулась в путь полуторка, и мог только сказать:
   — Ах ты… уехала, честное слово, уехала! Она с узелком была? Да?
   — С узелком. Да вот записка к Торскому.
   — Записка? Все, как в настоящем романе! Вот мещане! Ах ты, черт!
   «Торский, я люблю Петю и уезжаю к нему и выхожу замуж. Спасибо колонистам за все. До скорого свидания».
 

15. БРИГАДИР ПЕРВОЙ

   Заметно или незаметно, а пришел август, такой самый август, как и в прошлом году. Уже холодно стало спать в палатках, но Захаров тоже спал и неудобно было поднимать вопрос о переходе в здание, а то Захаров еще скажет, как это было раньше в подобных случаях:
   — Если холодно, можно ватой вас обложить, тогда будет теплее…
   В прошлом году август был счастливым месяцем, и в этом году все было еще лучше присособлено для счастья, если бы не первая бригада.
   Первая бригада! Первая бригада выбрала вместо Воленко бригадиром Рыжикова! ни думали, в первой бригаде: вот они выберут Рыжикова, а никто ничего не заметит. Как же это можно не заметить, если каждый вечер только и разговору было в четвертой бригаде, что об этих самых выборах. Разговаривали больше пацаны. Алеша Зырянский слушал с хмурым выражением, задумывался. Было о чем задумываться. Что такое сделать с колонистами, что случилось в комсомоле, почему Захаров все соглашается и соглашается. Почему первая бригада выдвигает Рыжикова, а комсомольское бюро поддерживает? А Захаров что сказал на общем собрании? Захаров сказал:
   — Я не возражаю против кандидатуры Рыжикова. Я надеюсь, что в роли бригадира Рыжиков еще лучше проявит свои способности.
   А Марк Грингауз что говорил?
   — Все мы знаем, что в первой бригаде тяжелое положение. Пять лучших комсомольцев уходят в вузы, значит, придут пять новеньких, с ними тоже работа нелегкая. Рыжиков показал себя энергичным человеком, мы уверены, что он поставит бригаду на должную высоту. Работник он хороший, бригадир будет энергичный. Все знают, что он и Подвесько вывел на чистую воду, и Левитина поймал с ключами… В это время Левитин закричал с места:
   — Я не брал ключей! Не брал!
   Марк Грингауз подождал, пока головы снова повернутся к оратору, и продолжал:
   — Мы знаем, что в колонии многие против Рыжикова, многие никак не могут простить ему прошлое. А сколько у нас таких товарищей, у которых прошлое, так сказать, подмоченное! Если я начну называть фамилии, так будет очень долго. А теперь они комсомольцы, и студенты, и кто хотите. Конечно, тут дело доверия. А поэтому бюро разрешает комсомольцам голосовать как им угодно. Большинство покажет…
   Рыжиков фертом ходил по колонии: куда тебе — знаменитый литейщик! Баньковский, мастер, без Рыжикова и шагу ступить не может, даже свой несчастный барабан начал ему доверять, хотя этому барабану до смерти три дня осталось. Рыжиков — аккуратист, Рыжиков — веселый парень, Рыжиков ворам спуску не дает в колонии. Нет, четвертую бригаду не так легко провести. Может быть, колонистам некогда, у колонистов и новый завод, и фронт, и умирающие станки, и школа опять на носу, и любовные неприяности с разными Петьками и Вандами. Но у четвертой бригады нашлось время, чтобы крепче подумать о Рыжикове. И бригадир четвертой, Алеша Зырянский, встал на собрании и сказал:
   — По вопросу о кандидатуре Рыжикова в бригадиры первой наша бригада поручила сказать Володе Бегунку.
   Колонисты поняли, почему не бригадир будет говорить, а Бегунок. Все узнали в этом ходе робеспьеровскую руку Алеши. Все помнят, как не так еще давно Володя Бегунок что-то хотел сказать, а дисциплина бригадная треснула Володю по голове, он сидел на ступеньках перед бюстом Сталина и краснел, сжимая в руках свою трубу. И Зырянский хитрый: сейчас все должны понять, что и тогда и теперь он согласен с Володей, что бригада Володю ни в чем не обвинила, что только по причинам дипломатическим четвертая бригада не может поднять настоящий скандал.
   Поэтому, когда Володя встал, чтобы говорить, колонисты улыбнулись понимающими улыбками: упрямство четвертой бригады давно известно. Володя сказал, сохраняя на лице выражение холодной вежливости по отношению к Рыжикову и тонкого намека по отношению к собранию:
   — Четвертая бригада ничего не имеет против колониста Рыжикова, но считает, что для первой бригады и для колонии можно найти более достойнубю кандидатуру. Поэтому четвертая бригада будет голосовать против Рыжикова.
   Торский с удивлением посмотрел на Володю, и этот взгляд был для всех понятен: откуда у Бегунка такие шикарные выражения? Торский спросил:
   — Значит, четвертая бригада считает, что Рыжиков недостоин звания бригадира?
   Володя чуть-чуть улыбнулся углом рта и ответил Торскому:
   — Нет, четвертая бригада вовсе не так считает. Ничего подобного! Он тоже достойный, а только надо еще достойнее. Видишь?
   Теперь Володя улыбнулся полностью, что вполне соответствовало одержанной им дипломатической победе. Но Торский не унимался:
   — Хорошо. Раз так, так почему четвертая бригада не предложит своего кандидата?
   Кто их знает, может быть, четвертая бригада заранее готовилась к вредным вопросам Торского, Бегунок не долго думал над ответом: