Игорь прошел цветники и свернул вправо. Здесь начинался лес. На его опушке — новое каменное здание. Оно было пристроено к глагольному концу того дома, из которого Игорь вышел, и соединялось с ним висячим закрытым мостиком. Санчо рассказывал ему об этом здании. В нем будут новые спальни, только спальни. А в старых спальнях будет школа, а в теперешней школе еще что-то будет. Игорь уже забыл. Вообще, строительство. Санчо, захлебываясь от восторга, называл какие-то цифры: двести тысяч, триста тысяч. Санчо в то же время и возмущался: кто-то где-то ассигнует деньги на новые спальни и на прием новых ребят, а на производство никто не хочет давать ни копейки, колонисты сами об этом должны подумать. Ребят можно набрать, а работать где? Надо развивать производство. Слово «производство» Санчо произнес с уважением, восторженно вспоминал Соломона Давидовича Блюма, но тут же и посмеивался над ним. Вообще, у них только снаружи все это прибрано, а что на самом деле, кто их разберет. Вчера перед сном вся бригада потешалась, вспоминая какой-то стадион. И Нестеренко сказал:
   — В такой колонии такой стадион! Что это такое?
   Игорь прошел мимо нового здания. Оно было уже закончено, блестели стекла в оконных переплетах.
   Дальше был разработан парк, проведены широкие дорожки, посыпанные песком, стояли чугунные скамьи. Санчо и об этом парке рассказывал с энтузиазмом. Подумаешь, большое дело: дорожки и гимнастический городок. Посмотрели бы они, какие гимнастические городки в Ленинграде. А то: собственными руками! И еще пруд какой-то! Довольно запутанная сеть дорожек куда-то заметно спускалась. Ага! Вот и пруд! По берегу пруда тоже идет дорожка и тоже стоят скамейки. Пруд небольшой, над ним нависли деревья, кое-где на берегу сделаны деревянные ступени.
   Игорь присел на скамью, а потом подумал: почему бы ему не искупаться. Он разделся и полез в воду. Воды была прохладная, ласковая и пахла чем-то особенным, духов они напустили в пруд, что ли? Нет, это пахнет мята, все берега заросли мятой. Игорь выплыл на середину; попробовал достать дно, не достал, внизу вода была ледяная. Перевертываясь в воде, Игорь заметил движение у скамьи, где он оставил одежду. Он подпрыгнул, посмотрел, подплыл поближе. На берегу столя, заложив руки в карманы спецовки, и смотрел на него коренастый парень, стриженный тоже под машинку, наверное, новенький. Он крикнул:
   — Холодная вода?
   — Хорошая.
   — Полезу.
   Через минуту он с разгона бултыхнулся в воду, и скоро его стриженная голова очутилась рядом с Игорем:
   — Ты что, колонист. — спросил он.
   — Да, в этом роде.
   — Новый, что ли? Что-то я тебя не видел.
   — Со вчерашнего дня.
   — Ага!
   — А ты?
   — А я две недели.
   — Тоже новый?
   — Тоже.
   — Ну и что?
   — Удирать буду.
   — Да ну?
   — Честное слово! Ну их к чертям!
   Он перевернулся в воде, выставил зад, подрыгал ногами:
   — Холодная! Я — одеваться!
   Они подплыли к берегу. Натягивая штаны, Игорь спросил:
   — А тебе есть куда удирать?
   — Да у меня папан в городе. Только он — сволочь. Я к нему не пойду. Я у него облигаций на пять сот рублей стырил, так он такой хай поднял, в милицию потащил. А сам ответственный работник, как же — Заготзерно какое-то. Меня сюда и спровадили.
   — Ты уже работаешь?
   — А как же, приспособили. Социализм, говорят, строим. Ну и стройте!
   — А почему ты сейчас гуляешь?
   — Да какой там социализм! Материалу нету! Меня на шипорезный поставили. Станок, правда, мировой, так материалов нету. Да ну их…
   — Как твоя фамилия?
   — Фамилия у меня еще ничего: Горохов. А вот имя… Куда их головы торчали? Руслан!
   Игорь рассмеялся. Горохов тоже осклабился. У него было очень простое, прыщеватое, носатое лицо, и нос был гораздо красивее всего остального. Когда он смеялся, зубы показывались разной величины и направления и даже разного цвета.
   — Руслан! Я пока не читал «Руслана и Людмилу», так еще ничего, терпел, а как прочитал!.. Ты читал?
   — Читал.
   — С моей мордой! Руслан! Так это им, понимаешь, нужно, а как ассигнаций паршивых на пятьсот рублей, так в милицию побежали!
   — Я тоже, наверное, уйду, — сказал Игорь.
   — У тебя тоже родители?
   — Мои далеко — в Ленинграде.
   — К ним пойдешь?
   — Нет, к ним не пойду.
   — А куда?
   — А ты куда?
   Они сели на скамью, глянули друг на друга, улыбнулись неохотно. Руслан задумался:
   — Черт их знает… может, они и правильно…
   — Кто?
   — Да… эти… тут. А только нельзя так: все это ходи по правилам. По правилам и по правилам. И тащат тебя в разные стороны. И вякают, и вякают: в стрелковый кружок, в драматический кружок, в изокружок! «Учиться необходимо!» А я хотел в оркестр, так у них тоже правила.
   — А ты говорил: удирать будешь.
   — И убегу, а что ж ты думаешь? Терпеть буду? Хотел в оркестр — «подожди», в оркестр принимают только колонистов.
   — Так ты же колонист?
   — Черта с два! Тебе разве не рассказывали? Черта с два!
   — Что-то я слышал… звание колониста…
   — Звание колониста. Ты не колонист, а воспитанник. Ого! Тебе, может, и пошьют парадный костюм, так без этого… на рукаве… без знака. И наказывать тебя можно как угодно: и наряды, и без отпуска, и без карманных денег. Алексей что захочет, то и сделает. И из бригады в бригаду, и на черную работу погонит… И в оркестр нельзя.
   — Черт знает что, — протянул Игорь удивленно. — И долго это так?
   — Самое меньше четыре месяца. А потом, как бригада захочет. Бригада должна представить на общее собрание, а на собрании, как по большинству решат. А на собрании известно кто — комсомольцы. Там где-то по секрету поговорят, а ты и не знаешь.
   — А почему же в оркестр только колонисты?
   — А кто их знает, почему? Да еще знаешь какое правило: в оркестр можно, допустим, колонисту, а из оркестра черта с два!
   — Нельзя?
   — Боже сохрани! Так уж до смерти и оставайся музыкантом. Понимаешь ты, порядки? Допустим, мне надоело — нет, играй! Все равно убегу.
   Руслан отвернул обиженное лицо к глубине парка, задумался: задумался и Игорь. Слышно было, как за парком шумело машинное отделение. Какие-то еще звуки долетели оттуда: не то детские крики, не то лай собак. Потом звонко ударило один раз, другой и пошло ритмично звенеть дальше. Руслан вытянул шею, встревожился.
   — Ты в какой бригаде? — спросил Игорь.
   Руслан не расслышал:
   — А?
   — В какой ты бригаде? В первой? У Воленко?
   — У Воленко. Кажется, лес привезли. Говорили, привезут.
   — Воленко хороший бригадир?
   — Они тут все одинаковые. Побегу. Это лес привезли.
   Руслан прыгнул через кустики на соседнюю дорожку. Игорь посмотрел ему вслед: синяя куртка Руслана далеко уже мелькала между деревьями.
 

22. СТАДИОН ИМЕНИ БЛЮМА

   Игорь тоже направился на «производственный двор», как говорили в колонии. Санчо уже рассказывал ему, что в колонии есть несколько мастерских. Недавно приехал новый заведующий производством, так уже не будут мастерские, а будут цехи: механический, литейный, машинный, сборочный и швейный. Игорь никогда не видел никакого производства и не интересовался этим делом, поэтому он ничего не понял во всех этих названиях, догададывался только, что в швейном что-то шьют. Но теперь выходило так, что и ему придется работать в каком-нибудь цехе. Он решил посмотреть, что это за «производственный двор».
   Через парк, идя по тому же направлению, куда побежал Руслан, Игорь, действительно, вышел на новый двор, видно, недавно расчищенный из-под леса: кое-где стояли еще пни, а в других местах, в огромных ямах, валялись выкорчеванные могучие корневища. Двор был громадный и весь забросан, трудно было разобрать чем. Здесь было много бревен, досок, балок — все это в беспорядке, вперекос, перемешано с углем, железом разного сорта, с опилками, стружками, пустыми бочками из-под извести. Вокруг двора стояло несколько приземистых деревянных строений, похожих на сараи, но через крыши их выходили трубы, а из труб валил дым самых разнообразных оттенков и густоты, следовательно, это были не сараи. В одном из строений, более солидном, что-то делали с деревом, и дереву было, видимо, неприятно: оттуда неслись стоны и вопли самых разнообразных оттенков: тихие, гулкие, низкие звуки — звуки привычного и безнадежного протеста; звуки нервные, визгливые, раздражительные; наконец, время от времени вырывался настоящий вопль, отчаянный, душераздирающий, невыносимый. Возле этого здания стояло несколько длинных подвод, рабочие сбрасывали с них доски.
   Выйдя из парка, Игорь остановился, выбирая, как легче пройти, и рядом с собой увидел группу людей: Алексей Степанович без шапки, в сапогах и военной рубашке хаки, Витя, Клава Каширина и еще двое. Один из них полный, с брюшком, с круглой головой, выбритой начисто, а может, быть, просто лысый. Игорь догадался: это и был знаменитый заведующий производством — Соломон Давидович Блюм. Он торжественно показывал рукой на широкое, приземистое, барачного типа здание, выстроенное недавно, и тем не менее производящее отталкивающее впечатление. Трудно было установить, из чего оно сделано: из обрезков, щепок, старой фанеры, глины? Покрыто оно тоже весьма странной смесью из самых различных материалов: железа, фанеры, толя, а в одном месте красовалось даже несколько рядов черепицы. Это было очень длинное здание, и именно поэтому бросалась в глаза его несуразность: здание довольно круто спускалось в сторону пруда, и его наклонная, скошенная конструкция дико противоречила всякому привычному представлению о строении.
   Как будто пораженный этим внезапным величием, Захаров стоял на опушке парка, шевелил руками в карманах галифе и смеялся:
   — Да-а! Я приблизительно предчувствовал нечто подобное, но… все-таки…
   Витя хохотал, наклоняясь к земле:
   — Вот молодец, Соломон Давидович! За неделю построил!
   Клава улыбнулась сдержанно. Виктор сказал:
   — Это и называется: стадион имени Блюма.
   Соломон Давидович выпятил полную стариковскую губу:
   — Что вы такое говорите, имени Блюма? Это плохой сборочный цех? Плохой? Да?
   Захаров увидел Игоря:
   — Чернявин, иди сюда.
   Игорь вытянулся, красиво — это было несомненно — поднял руку и успел заметить любопытствующий взгляд Клавы Кашириной:
   — Здравствуйте, товарищ заведующий!
   — Здравствуй. Иди сюда. Ты ведь человек ленинградский, всякие дворцы видел. Как тебе нравится сборочный цех?
   — Вот этот сарай?
   — Это стадион, — повторил Виктор.
   Соломон Давидович произнес спокойно:
   — Пускай себе сарай, пускай себе стадион, зато в нем можно работать.
   Игорь спросил:
   — А он не завалится?
   Блюм возмутился так серьезно, как будто он давно знал Игоря и обязан был считаться с его мнением:
   — Вы слышите, что он говорит: завалится! Волончук, он завалится или не завалится?
   Скучный, нескладный, состоящий из каких-то мускульных узлов инструктор Волончук — правая рука Соломона Давидовича — ответил невозмутимо, определяя судьбу стадиона с завидной беспристрастностью:
   — С течением времени должен завалиться, но нельзя сказать, чтобы скоро.
   — Через год завалится?
   — Через год? — Волончук внимательным взглядом присмотрелся к стадиону. — Нет, через год он не завалится. Другое дело, если, скажем, дожди большие пойдут.
   Блюм закричал на него:
   — Кто вас про дожди спрашивает. Когда был Ной и пошли большие дожди, так все на свете завалилось. Когда человек строится, так он не может ориентироваться на всемирный потоп, а ориентируется на нормальную погоду.
   Волончук спокойно выслушал гневную речь Соломона Давидовича, даже глазом не моргнул лишний раз, и уступил:
   — Если хорошая погода, так ничего… выдержит.
   Алексей Степанович поправил пенсне, каким-то особенным взглядом, преисполненным векового терпения, глянул на двор и тронулся вперед.
   — Хорошо, посмотрим, что там внутри.
   Блюм обрадовался:
   — Конечно, внутри! Нам внутри работать, а вовсе не наблюдать разную красоту. Красота тоже деньги стоит, дорогие товарищи. Если у тебя нет денег, так ты бреешься один раз в неделю. И ничего.
   Через скрипящие воротца, кое-как сбитые из обрезков, они вошли в здание сборочного цеха. В цехе еще ничего не было, бросался в глаза деревянный пол, отдаленно напоминающий паркет: он был составлен из многочисленных концов досок разной длины и ширины и даже разной толщины. Витя первый выразил свое восхищение внутренним устройством здания, но очень сдержанно:
   — Если деталь какая упадет, так ее и не поймаешь, так покатится!
   Все рассмеялись, кроме Блюма:
   — А почему она будет катиться? Это теперь здесь, конечно, ничего нет. А когда будут люди, верстаки и доски, так куда она будет катиться?
   Волончук серьезно оглядел все и ответил:
   — Так, чтобы катиться, не должна. Зацепится.
   Виктор серьезно подтвердил:
   — Беру свои слова обратно, если зацепится, тогда другое дело.
   И теперь Блюм разгневался окончательно; короткими руками он несколько раз хлопнул себя по бедрам, на отекшем лице появилось выражение боевой готовности…
   — Вам нужно делать мебель, или вам нужен какой-нибудь бильярд? Чтобы ничто никуда не катилось, пока его не ударишь палкой? Что это за такие разговоры? Мы делаем серьезное дело, или мы игрушками занимаемся? Вам нужны каменные цехи? А деньги у вас есть? А что у вас есть? Может, у вас кирпич есть? Или железо? Или фонды? Ваши сборщики работают под небесами, а я вам построил крышу, так вам еще не нравится, вам подавай архитекторский фасад и какие-нибудь пропилеи. Вы сюда пришли, приемочная комиссия, и фыркаете губами, и говорите: стадион! А что вы мне дали? Смету, проект, чертежи, деньги? Вы дали хоть одного инженера? Что вы мне дали, товарищ секретарь совета бригадиров Виктор Торский?
   Секретарь совета бригадиров Витя Торский ничего не ответил. Алексей Степанович дружески взял Блюма за локоть:
   — Не сердитесь, Соломон Давидович, мы на лучшее и не рассчитывали. Увидите, в будущем году мы построим настоящий завод, а это здание с благодарностью спалим: подложим соломки и…
   — Мне очень нравится: они спалят! Здесь будет замечательный склад.
   — Ну хорошо.
   — Пожалуйста! Теперь есть где работать. А что бы вы делали, если бы не было этого самого стадиона имени Блюма, товарищ Торский?
   — А я всегда говорил: нужно строить не спальни, а завод.
   — Так видите, вы только говорили, а я построил.
   — Я говорил: строить завод, а вы построили стадион.
   — Товарищ Торский! Живая собака в тысячу раз лучше английского льва!
   Алексей Степанович, смеясь, любовно прижал локоть Соломона Давидовича и направился к выходу. Игорь Чернявин подождал, пока все выйдут. Оглянулся на пустой стадион. Кого-то ему стало жаль. При выходе он остановился, и было ясно: жаль стало Соломона Давидовича.
 

23. ДОВОЛЬНО ИНТЕРЕСНАЯ МЫСЛЬ

   Вечером Нестеренко сказал Игорю: — Завтра ты пойдешь на работу в сборочный цех. — Я никогда не работал в сборочном цехе. — А завтра будешь работать. Это значит на стадионе, а пока во дворе. — А что я там буду делать? — Мастер тебе покажет. — А может, я не собираюсь быть сборщиком? — Я тоже не собираюсь быть литейщиком, а работаю в литейном. — Это дело твое, и я иначе думаю. — Ты думаешь? А ты научился думать? Слышишь, Санчо? Он так думаект, что он не будет сборщиком, а поэтому он не хочет работать. Ты его шеф, должен ему обьяснить, если он не понимает.
   Санчо с радостью согласился обьяснить Игорю, хлопнул рукой по сиденью дивана рядом с собой.
   — А что же? Садись, я тебе все растолкую.
   Игорь сел, кисло улыбнулся, приготовился выслушать поучение. Вспомнил жалкий стадион, жалкую бедность Соломона Давидовича, стало скучно и непонятно, для чего все это нужно?
   — Чего ты такой печальный, Чернявин, это очень плохо. А я знаю почему. Ты думаешь так: какие-то колонисты, где они взялись на мою голову? А я вот какой герой, Чернявин, скажите пожайлуста! Поживу у них четыре дня и пойду на все четыре стороны. Правда, ты так думаешь?
   Игорь промолчал.
   — А на самом деле, может, ты у нас проживешь четыре года.
   — А если проживу, так что?
   — Как это «что»? Если ты умный человек… Представь себе: четыре года живешь! Так сегодня ты в сборочном не хочешь, а завтра в литейном не хочешь. А потом ты скажешь, не хочу быть токарем, а хочу быть доктором, давайте мне, пожалуйста, больницу: а я буду лечить людей, ха! Так мы с тобой четыре года будем возиться! Ты, значит, как будто не в себе — психуешь, а мы с тобой все возимся и возимся?
   Нарисованная Зориным картина заинтересовала Игоря, но заинтересовала прежде всего глубоким противоречим той ясной логической линии, которая принадлежала ему, Игорю Чернявину, и которую он мог изложить в самых простых словах. Санчо сидел рядом с ним, глаза его, как всегда, были горячи, но все-таки этот самый Санчо Зорин соображает довольно тупо.
   — Ты неправильно говоришь, товарищ Зорин.
   — Хорошо. Неправильно. А как правильно?
   — Ты говоришь: Чернявин хочет быть доктором? А скажи, пожалуйста, почему это плохо? А разве мало людей хочет быть докторами? А вы здесь, дорогие товарищи, придумали: как себе хочешь, а иди в ваш сборочный цех. А я должен сказать: «Есть, в сборочный цех!» А вот я не хочу.
   — Так кто тебе мешает. Разве мы тебя заставляем? Мы тебя не заставляем. Смотри, — пожалуйста, — Зорин показал на окно, — заборов у нас нет, стражи нет, — никто тебя не держит и не уговаривает — иди себе!
   — Мне некуда идти…
   — Как некуда? Ого! Ты же говоришь, не хочу быть сборщиком, а хочу быть доктором.
   — Куда же я пойду?
   — Да в доктора и иди. Учиться там или как… Добивайся, пожалуйста.
   — А у вас, значит, нельзя?
   — А у нас тоже можно, только по-нашему.
   — Сначала в сборочный цех?
   — А что же ты думаешь? А если в сборочный? Думаешь, плохо?
   — Я не думаю, что это плохо, а ты мне ничего не обьяснил. С какой стати?
   — А с такой стати: для нас это нужно. Ты у нас живешь два дня? Живешь. Шамаешь? Одели тебя, ткровать тебе дали? А ты еще сегодня в столовой кричал: не имеет права! А почему? Откуда все это берется, какое тебе дело? Я — Чернявин, все мне подавайте. Я хочу быть доктором. А может, ты врешь? Откуда мы знаем? А мы можем сказать: иди себе, Чернявин — доктор Чернявин, к чертовой бабушке!
   — Не скажете.
   — Не скажем? Ого! Ты еще нас не знаешь! Ты думаешь: уйду. А на самом деле мы раньше тебя прогоним. Для чего ты нам сдался? Мы тебя ни о чем не спросили, кто ты такой, откуда, а может, ты дернешь. Мы тебя приняли как товарища, одели, накормили и спать уложили. Так ты один, а нас колония. Ты против нас куражишься: хочу быть доктором, ты нам ни на копейку не доверяешь. Тебе нужно все доказать сразу, а почему ты вперед поверить не можешь, нам поверить?
   — Кому поверить? — задумчиво спросил Игорь, чувствуя, что Санчо далеко не так туп, как ему показалось сначала.
   — Как «кому»? Нам всем.
   — Поверить?
   — Ага, поверить. Видишь, ребята живут и работают, и учатся, что-то делают. Подумал бы: у них какой-то смысл есть. А то ничего не видишь, кроме себя: я доктор. А какой ты доктор, если так спросить? Мы знаем, что мы — трудовая колония, это же видно, а откуда видно, что ты доктор?
   Они сидели на диване в полутемной спальне, на дворе зажигались фонари, ребята куда-то разошлись. В коридоре слышались редкие шаги. Потом кто-то крикнул:
   — Се-евка!
   И стало очень тихо. Игорь, конечно, не был убежден словами Санчо, но спорить с ним уже не хотелось, и возникло простое, легкое желание: почему в самом деле не попробовать? Этому народу можно, пожалуй, оказать некоторое доверие. И он сказал Санчо Зорину:
   — Да это я к примеру. Ты не думай, что я такой бюрократ. А ты где работаешь?
   — В сборочном цехе.
   — Интересно там?
   — Нет, не интересно.
   — Вот видишь?
   — А тебе только интересное подавай? Может, с музыкой? А если неинтересное что делать, так ты не можешь?
   — Неинтересное делать?
   Игорь присмотрелся к Зорину. У Санчо задорно горели глаза.
   — Неинтересное делать? Это, сэр, довольно интересная мысль.
 

24. ДЕВУШКА В ПАРКЕ

   Сигнал «вставать» Игорь услышал без посторонней помощи. Было приятно — быстро и свободно вскочить с постели, но когда он начал заправлять кровать, оказалось, что это совершенно непосильная для него задача. Он посматривал на другие кровати и все делал так, как делали и остальные, но выходило гораздо хуже: поверхность постели получалась бугристая, складка шла косо, одеяло не помещалось по длине кровати, а его излишек никуда толком не укладывался. Санчо посмотрел и разрушил его работу:
   — Смотри!
   Санчо работал ловко, из его техники Игорь уловил главное назидание: складка на одеяле потому получалась прямая, что с самого начала Санчо укладывал одеяло сложенным вдвое, потом отворачивал половину, складка сама выходила прямой, икак стрела. Это Игорю понравилось.
   — Спасибо.
   — Не стоит.
   У Игоря было прекрасное утреннее настроение. Вместе со всеми он салютом встретил приход дежурства. Сегодня дежурил бригадир четвертой бригады — знаменитый в колонии Алеша Зырянский, именуемый чаще «Робесьпером». И сегодня дежурные по бригадам мотались, «как солнечные завйцы», а за десять минут до поверки сам Нестеренко взял тряпку и бросился протирать стекло на портрете Ворошилова и дежурному по бригаде Харитону Савченко сказал с укором:
   — Ты забыл, кто сегодня дежурит по колонии?
   Харитон с озабоченной быстротой заглядывал в тумбочки и под матрацы. Когда уже строились на поверку, Нестеренко спросил:
   — А ногти? Ногти у всех стрижены?
   Кто-то глянул на ногти и закричал:
   — Да черт его знает, где ножницы наши?
   Нестеренко рассердился:
   — Если искать ножницы, когда сигнал на поверку играют, так, конечно, никогда не найдешь. Чернявин, у тебя как?
   — Да ничего как будто…
   — Как будто не считается. Гонтарь, давай ножницы. Да кужа же ты режешь? Ну что ты наделал? Эх, Мишка!
   Но уже входила в спальню поверка, и Нестеренко подал команду.
   Зырянский был невысокого роста, лет шестнадцати. Он хорошо сложен, строен. Обращали на себя внимание его пристальные, умные, но в то же время и веселые серые глаза. Брови у Зырянского короткие, прямые, ближе к переносице они заметнее.
   Еще приветствуя бригаду, Зырянский увидел все, хотя как будто ничего не старался увидеть. Он не рыскал по спальне, ничего не искал, но, уходя, сказал своему компаньону по дежурству, скромной и тихой девочке — ДЧСК:
   — Отметишь в рапорте: в спальне восьмой бригады грязь.
   — Да какая же грязь, Алеша?
   — А это что? Натерли пол, а потом набросали ногтей? Это не грязь, по-твоему?
   Нестеренко ничего не ответил. В дверях Алеша сказал:
   — Нельзя заниматься туалетом только для дежурного бригадира, это, Василь, ты хорошо знаешь. Да и новенькому вашему не остригли когтей. Салютует, а лапы, как у волка.
   Нестеренко был очень расстроен после поверки и все повторял:
   — Ах ты, черт! Вот нечистая сила! А все ты, Мишка. Человек влюбленный, а ногти какие. И как же это можно: на паркет. Хорошо, если Захаров так пропустит рапорт. А если передаст на общее собрание?
   Миша Гонтарь ничего не сказал на это. Сидя на корточках, он подбирал с полу собственные ногти.
   — Я тогда прямо и скажу на собрании: это наш влюбленный Михаил Гонтарь. Честное слово, так и скажу. А еще раз случится такое неряшество, попрошу Алексея посадить тебя часа на три. И Оксане все расскажу, чтоб знала.
   Гонтарь так ничего и не ответил бригадиру. Достаточно того, что ему и перед своими было неловко. Нестеренко оставил его и тем же уставшим, недовольным голосом обратился к Игорю:
   — Ты идешь в сборный цех или еще будешь ногами дрыгать?
   Игорь был рад, что мог утешить бригадира хотя бы в этом вопросе:
   — Иду.
   На производство Игорь должен был выйти после обеда, во вторую смену. Это было хорошо: все-таки оттягивалась процедура первого рабочего опыта. После завтрака Игорь решил погулять в парке и искупаться. Но как только он вступил в парк, на первой же дорожке встретил «чудеснейшее видение» — девушку.
   Уже и раньше, в своей «свободной жизни», Игорь стремился понравиться девчатам и принимал для этого разные меры: заводил прическу, украшал костюм, произносил остроумные слова. Но никогда еще не было, чтобы девушка ему самому очень понравилась. Он по-джентельменски привык отдавать должное привлекательности и красоте и считал себя в некотором роде знатоком в этой области, но всегда забывал о красавицах, как только они уходили из его поля зрения. И поэтому каждую новую девушку он привык встречать свободным любопытством донжуана.
   Так он встретил и девушку в парке и прежде всего должен был признать, что она «чудесна». Это слово Игорь очень ценил, гордился его выразительностью и от самого себя скрывал, что унаследовал его от отца, который всегда говорил:
   — Чудесный человек!
   — Чудесная женщина!
   — Чудесная мысль!
   Девушка, проходившая по дорожке парка, была «чудесна». Это в особенности бросалось в глаза оттого, что одета она была очень бедно и некрасиво. Не было никаких сомнений в том, что она не колонистка — колонистки всегда чистюльки. У нее было чуть-чуть смуглое лицо, очень редкого розовато-темного русянца, расходящегося по лицу без каких бы то ни было ослаблений или усилений, удивительно чистого и ровного. Ничто у нее в лице не блестело, ничто не было испорчено царапиной или прыщиком, редко у кого бывает такое чистое лицо. Из-под тонких черных бровей внимательно и немного смущенно смотрели большие карие глаза, белки которых казались золотисто-синими. Зачесанные к косе темные волосы, отливающие заметным каштановым блеском, непокорно рассыпались к вискам. Словом, девушка была действительно чудесна.