Страница:
— А вчера Воротиловка горела! Куда тебе зарево! Ни одной звезды не видно!
— Воротиловка? — быстро спросил Пивоваров.
— Всю ночь горела! Ой и здорово ж горела!
— Воротиловка?
— Ага. Мы с Гаврюшкой бегали.
— Много хат сгорело?
— Зачем хаты? Хаты все целые. Панский дом горел.
— Подожди. Шагом. Как ты говоришь?
— Я говорю: панский дом. Хорошо горел!
— Да что такое?
— И солома, и конюшни, и клуни. Все начисто!
— Ай-ай-ай! — задохнулся Пивоваров. — Лошади там какие замечательные! Сгорели?
— Нет! Зачем? Лошади — нет! Лошадей мужики развели. Лошади у мужиков теперь. И машины. И так еще… Организованно! Все в порядке. Ха! Наша пожарная приехала, а они говорят: «Чего приехали? Пускай горит!»
— Ай-ай-ай!
— А чего? — оглянулся Гришка. — Мужики сказали: «Удрали в город, пускай там и сидят, и им спокойнее, и нам без хлопот». Так они и поехали обратно. Не тушили.
— Куда ж они поехали?
— А в свою пожарную и поехали. Куда ж?
— Да нет! Восковы!
— А, господа? Господа в город поехали. Куда ж им ехать? Ха! Да они и не поехали вовсе…
— Что ты говоришь?
— Куда там ехать? Сам Восков, говорят, в одной рубашке удрал. Ребята воротиловские говорят: он всегда без подштанников спать ложился, у панов будто всегда так. Правда это?
— Что?
— Да вот, что паны без подштанников спать идут? Другое бы дело от бедности, а то чего?
— Да брось ты… подштанники… А Ирина Павловна?
— Эта барыня? Все целы! Они, как выскочили, так прямо в жито. А потом и пошли. Пешком.
Пивоваров почему-то до самого дома не сказал больше ни слова. Гришка чмокал, чмокал на жеребца, то натягивал вожжи, то отпускал, несколько раз оглянулся, непривычно для него было это молчание. Расстроился хозяин, видно, а может, что-нибудь другое.
— А лошади не сгорели, — сказал гришка, рассматривая придорожные плетни. — Все в порядке. Коровы, лошади — все как следует…
Но Пивоваров и на это ничего не сказал. Гришка тоже заскучал. А потом сказал нехотя:
— И барыня, и дочка. Все в порядке.
4
СЛУЧАЙ В ПОХОДЕ
ПРЕМИЯ
1
2
3
— Воротиловка? — быстро спросил Пивоваров.
— Всю ночь горела! Ой и здорово ж горела!
— Воротиловка?
— Ага. Мы с Гаврюшкой бегали.
— Много хат сгорело?
— Зачем хаты? Хаты все целые. Панский дом горел.
— Подожди. Шагом. Как ты говоришь?
— Я говорю: панский дом. Хорошо горел!
— Да что такое?
— И солома, и конюшни, и клуни. Все начисто!
— Ай-ай-ай! — задохнулся Пивоваров. — Лошади там какие замечательные! Сгорели?
— Нет! Зачем? Лошади — нет! Лошадей мужики развели. Лошади у мужиков теперь. И машины. И так еще… Организованно! Все в порядке. Ха! Наша пожарная приехала, а они говорят: «Чего приехали? Пускай горит!»
— Ай-ай-ай!
— А чего? — оглянулся Гришка. — Мужики сказали: «Удрали в город, пускай там и сидят, и им спокойнее, и нам без хлопот». Так они и поехали обратно. Не тушили.
— Куда ж они поехали?
— А в свою пожарную и поехали. Куда ж?
— Да нет! Восковы!
— А, господа? Господа в город поехали. Куда ж им ехать? Ха! Да они и не поехали вовсе…
— Что ты говоришь?
— Куда там ехать? Сам Восков, говорят, в одной рубашке удрал. Ребята воротиловские говорят: он всегда без подштанников спать ложился, у панов будто всегда так. Правда это?
— Что?
— Да вот, что паны без подштанников спать идут? Другое бы дело от бедности, а то чего?
— Да брось ты… подштанники… А Ирина Павловна?
— Эта барыня? Все целы! Они, как выскочили, так прямо в жито. А потом и пошли. Пешком.
Пивоваров почему-то до самого дома не сказал больше ни слова. Гришка чмокал, чмокал на жеребца, то натягивал вожжи, то отпускал, несколько раз оглянулся, непривычно для него было это молчание. Расстроился хозяин, видно, а может, что-нибудь другое.
— А лошади не сгорели, — сказал гришка, рассматривая придорожные плетни. — Все в порядке. Коровы, лошади — все как следует…
Но Пивоваров и на это ничего не сказал. Гришка тоже заскучал. А потом сказал нехотя:
— И барыня, и дочка. Все в порядке.
4
На вербах уже ничего не осталось, а на замостье серая жижа закрылась и булыжники и ямы. Жеребец шел злой, шатался на ямах, спотыкался.
В городе возле управы стояла полусотня солдат. Откуда они взялись и для чего торчали в городе, никто не знал. Говорили, что из этой полусотни будет сделан новый какой-то полк. Правда или неправда это, никто не знал, а казаки гуляли по улицам, ухаживали за девчатами, о войне у них и разговору не было. Едучи на станцию, Гришка думал о казаках, он не прочь был тоже сесть на коня и надеть черкеску. Но это было не самое главное. Самое главное было другое: в Петрограде Ленин выгнал Керенского, довольно ему воевать. Пивоваров как услышал об этом, так и полетел в губернию. А чего ему лететь, если и так все напечатано в газетах подробно?
На станционной площади насчитал человек двадцать из команды выздоравливающих. Они гуляли по площади, заглядывали на пути, собирались по три, по четыре, болтали. С ними было несколько своих парней — миропольских. Гришка часа четыре ожидал хозяина, привязал жеребца к столбику, прислушивался и присматривался к солдатам. Все понимали, что сейчас должны приехать большевики.
Самый знакомый — Власов. Подбородок у него маленький, тонкий, а скулы широкие, усики. Власов гуляет в старенькой шинельке, руки греет в карманах и посматривает на город:
— Вот постой, привезут мне сейчас того-сего. Хоть и не мой город, а поддам кой-кому коленом.
— А чего привезут? Чего привезут? — пристал к нему Гришка.
Власов задвинул руки в карманы по самые локти и смеется:
— Чего привезут? Пуки-туки-буки! Образца девяносто пятого года.
— Это ружья?
— Не ружья, деточка, не ружья — винтовки! Да ты помалкивай.
— Большевики привезут?
— Вот любопытный! — а кто ж, меньшевики, что ли? Догадываться надо.
— А скоро привезут?
— Чего?
— Да эти…
— Ох и дурной же ты! Чего? Несознательный какой!
— Да чего я несознательный?
— Дубина просто! Ты ж видишь, что я с голыми руками. И другие. Чего ты орешь? Погулять выйти нельзя на станцию, так сейчас и пристанут.
Подошел пассажирский. Солдаты бросились к вагонам, но оказалось, что большевики не приехали. Гришке так стало досадно, как никогда в жизни не было. Солдаты собирались у входа и тхонько скучали. Но прибежал Власов, зашептал:
— Идет следом поезд! На Благодухов. И трехдюймовка с ними. Минут через двадцать будет. А ты чего здесь, ох, и парень же любопытный!
— Какой это?
— Да вот этот, пивоваровский! Вон, бери своего хозяина!
Пивоваров вышел, сам не свой, на Гришку и не посмотрел. Подошел к линейке и не садится, а стоит и смотрит куда-то, руку положил на крыло и пальцами постукивает. Гришка сидит на линейке, ожидает.
Хозяин вздохнул и полез-таки на линейку. Поехали.
— Что в городе?
— А что в городе?
— Не понимаешь, что ли?
— Да и не понимаю…
— Казаки в городе?
— Большое дело — казаки! Пока в городе.
— Как это ты разговариваешь?
Гришка опустил глаза, потрогал кнутовищем сапог, промолчал.
— Большевики, говорят, приезжают?
— А что ж?
— Что ж, что ж! Погоняй, чего плетешься?
Гришка ничего не сказал и погонять не стал, куда там погонять? Все равно ямы.
Так и ехали молча до самого моста. А только вздернулись на мост, как оглушительно гакнуло сзади и пошло громом по свету.
Пивоваров ухватил гришку за плечи.
— Что такое? Господи!
Гришка не успел ответить: оглушительно зазвенело впереди и вспыхнуло в небе белым облачком. Хозяин соскочил с линейки и смотрит на Гришку, а губы дрожат. И жеребец дрожит, ткнулся мордой в перила.
— Гриша! Что такое?
А всмотрелся в Гришу, еще больше испугался: в серых глазах Гришки не отражается сейчас небо, они холодно смотрят на хозяина и улыбаются без шутки.
— Приехали, хозяин.
— Куда приехали? — в суматохе оглянулся Пивоваров.
— К нам, в город, большевики приехали!
И в подтверждение этих слов снова взорвался мир, и снова белым облачком резкий звон разошелся над городом.
Пивоваров бросился к линейке, споткнулся, на четвереньках влез на сиденье.
— Гони! Гриша, гони! Господи!
Взволнованный жеребец загремел по мосту.
— Да куда ж мы едем? На смерть, что ли? Сворачивай сюда. Сворачивай в этот двор…
Гришка потянул правую, линейка чуть не опрокинулась. Круто скатились с замостья и влетели в безворотный двор. В дверях хаты стоял мужик, и возле него бабка крестилась часто.
— Трехдюймовкой бьют…
— Я у вас подожду.
— Ну а как же!
По дороге два солдата. Они быстро шли под плетнями и всматривались вперед. Гришка выбежал из двора.
— Куда ты, черт! — закричал Пивоваров.
Гришка глянул: под плетнями шли все двадцать: у каждого винтовка, и у некоторых и две.
— Власов!
— А! Любопытный! Возьми вот у него!
— Кого?
— Кого, дурень! Кого! Пуки-туки возьми!
— Да ну?! — Гришка присел, может быть, от удивления, может быть, для того, чтобы лучше прыгнуть к винтовке.
— Ты что, сдурел?
— Дай ему, дай! Свой человек.
Гришка ухватил винтовку, сжал в руках перед собой. Его глаза теперь пылали серым, но страшно горячим огнем.
— Власов, а где большевики?
— Ну и глупый ты парень, просто непостижимо! Где большевики! да ты ж и есть большевик, дурья твоя башка. Да довольно тебе болтать, в бой идем!
Гришка только один раз ошеломленно хлопнул глазами и взял винтовку в правую руку, как и все.
— Гришка! Куда ж ты, сукин сын? Куда?
Гришка оглянулся. Как это он забыл про хозяина?
— Илья Иванович! Да ты ж и есть самый буржуй!
Но Власов в этот момент треснул его между лопатками:
— Долго я тебя буду учить? Баран деревенский! Вперед!
Гришка громко и радостно вздохнул и… пошел вперед.
В городе возле управы стояла полусотня солдат. Откуда они взялись и для чего торчали в городе, никто не знал. Говорили, что из этой полусотни будет сделан новый какой-то полк. Правда или неправда это, никто не знал, а казаки гуляли по улицам, ухаживали за девчатами, о войне у них и разговору не было. Едучи на станцию, Гришка думал о казаках, он не прочь был тоже сесть на коня и надеть черкеску. Но это было не самое главное. Самое главное было другое: в Петрограде Ленин выгнал Керенского, довольно ему воевать. Пивоваров как услышал об этом, так и полетел в губернию. А чего ему лететь, если и так все напечатано в газетах подробно?
На станционной площади насчитал человек двадцать из команды выздоравливающих. Они гуляли по площади, заглядывали на пути, собирались по три, по четыре, болтали. С ними было несколько своих парней — миропольских. Гришка часа четыре ожидал хозяина, привязал жеребца к столбику, прислушивался и присматривался к солдатам. Все понимали, что сейчас должны приехать большевики.
Самый знакомый — Власов. Подбородок у него маленький, тонкий, а скулы широкие, усики. Власов гуляет в старенькой шинельке, руки греет в карманах и посматривает на город:
— Вот постой, привезут мне сейчас того-сего. Хоть и не мой город, а поддам кой-кому коленом.
— А чего привезут? Чего привезут? — пристал к нему Гришка.
Власов задвинул руки в карманы по самые локти и смеется:
— Чего привезут? Пуки-туки-буки! Образца девяносто пятого года.
— Это ружья?
— Не ружья, деточка, не ружья — винтовки! Да ты помалкивай.
— Большевики привезут?
— Вот любопытный! — а кто ж, меньшевики, что ли? Догадываться надо.
— А скоро привезут?
— Чего?
— Да эти…
— Ох и дурной же ты! Чего? Несознательный какой!
— Да чего я несознательный?
— Дубина просто! Ты ж видишь, что я с голыми руками. И другие. Чего ты орешь? Погулять выйти нельзя на станцию, так сейчас и пристанут.
Подошел пассажирский. Солдаты бросились к вагонам, но оказалось, что большевики не приехали. Гришке так стало досадно, как никогда в жизни не было. Солдаты собирались у входа и тхонько скучали. Но прибежал Власов, зашептал:
— Идет следом поезд! На Благодухов. И трехдюймовка с ними. Минут через двадцать будет. А ты чего здесь, ох, и парень же любопытный!
— Какой это?
— Да вот этот, пивоваровский! Вон, бери своего хозяина!
Пивоваров вышел, сам не свой, на Гришку и не посмотрел. Подошел к линейке и не садится, а стоит и смотрит куда-то, руку положил на крыло и пальцами постукивает. Гришка сидит на линейке, ожидает.
Хозяин вздохнул и полез-таки на линейку. Поехали.
— Что в городе?
— А что в городе?
— Не понимаешь, что ли?
— Да и не понимаю…
— Казаки в городе?
— Большое дело — казаки! Пока в городе.
— Как это ты разговариваешь?
Гришка опустил глаза, потрогал кнутовищем сапог, промолчал.
— Большевики, говорят, приезжают?
— А что ж?
— Что ж, что ж! Погоняй, чего плетешься?
Гришка ничего не сказал и погонять не стал, куда там погонять? Все равно ямы.
Так и ехали молча до самого моста. А только вздернулись на мост, как оглушительно гакнуло сзади и пошло громом по свету.
Пивоваров ухватил гришку за плечи.
— Что такое? Господи!
Гришка не успел ответить: оглушительно зазвенело впереди и вспыхнуло в небе белым облачком. Хозяин соскочил с линейки и смотрит на Гришку, а губы дрожат. И жеребец дрожит, ткнулся мордой в перила.
— Гриша! Что такое?
А всмотрелся в Гришу, еще больше испугался: в серых глазах Гришки не отражается сейчас небо, они холодно смотрят на хозяина и улыбаются без шутки.
— Приехали, хозяин.
— Куда приехали? — в суматохе оглянулся Пивоваров.
— К нам, в город, большевики приехали!
И в подтверждение этих слов снова взорвался мир, и снова белым облачком резкий звон разошелся над городом.
Пивоваров бросился к линейке, споткнулся, на четвереньках влез на сиденье.
— Гони! Гриша, гони! Господи!
Взволнованный жеребец загремел по мосту.
— Да куда ж мы едем? На смерть, что ли? Сворачивай сюда. Сворачивай в этот двор…
Гришка потянул правую, линейка чуть не опрокинулась. Круто скатились с замостья и влетели в безворотный двор. В дверях хаты стоял мужик, и возле него бабка крестилась часто.
— Трехдюймовкой бьют…
— Я у вас подожду.
— Ну а как же!
По дороге два солдата. Они быстро шли под плетнями и всматривались вперед. Гришка выбежал из двора.
— Куда ты, черт! — закричал Пивоваров.
Гришка глянул: под плетнями шли все двадцать: у каждого винтовка, и у некоторых и две.
— Власов!
— А! Любопытный! Возьми вот у него!
— Кого?
— Кого, дурень! Кого! Пуки-туки возьми!
— Да ну?! — Гришка присел, может быть, от удивления, может быть, для того, чтобы лучше прыгнуть к винтовке.
— Ты что, сдурел?
— Дай ему, дай! Свой человек.
Гришка ухватил винтовку, сжал в руках перед собой. Его глаза теперь пылали серым, но страшно горячим огнем.
— Власов, а где большевики?
— Ну и глупый ты парень, просто непостижимо! Где большевики! да ты ж и есть большевик, дурья твоя башка. Да довольно тебе болтать, в бой идем!
Гришка только один раз ошеломленно хлопнул глазами и взял винтовку в правую руку, как и все.
— Гришка! Куда ж ты, сукин сын? Куда?
Гришка оглянулся. Как это он забыл про хозяина?
— Илья Иванович! Да ты ж и есть самый буржуй!
Но Власов в этот момент треснул его между лопатками:
— Долго я тебя буду учить? Баран деревенский! Вперед!
Гришка громко и радостно вздохнул и… пошел вперед.
СЛУЧАЙ В ПОХОДЕ
Несколько лет тому назад, закончив полугодовой план на своем заводе, коммуна отправилась в поход. В этом году был большой поход, к нему готовились с самой осени. Поход — дело сложное.
В начале июля четыреста коммунаров маршем прошли к вокзалу, взволновали город звоном своего могучего оркестра. За последним взводом малышей шумели три грузовика обоза. На грузовиках сложено все наше имущество: провизия, корзинки с костюмами, чемоданы, даже мелкие вещи, в строю ведь не полагается нести что-либо в руках. Однако в первом взводе все-таки несут чемодан. А в чемодане деньги. За зиму каждый коммунар накопил из заработка несколько десятков рублей чистых сбережений, а некоторые и больше сотни. Деньги эти еще не были выданы коммунарам, а общее собрание так и решило: не нужно их сейчас раздавать, а то растратим, а на кавказ приедем без денег. Поэтому деньги находились на моей ответственности. Я сложил их в чемодан среднего размера, и она насилу-насилу в нем поместились — пятьдесят пять тысяч рублей, и все пятерками и тройками. С большим трудом закрыл я крышку чемодана, а потом посмотрел на него с грустью:
— Что же это выходит: я должен весь поход носить этот чемодан?
Председатель совета шестнадцатилетний Шурка Неварий попробовал чемодан на вес и завертел головой:
— Действительно: тут пуда полтора. А как же быть?
И другие ребята задумались. Кто-то сказал:
— Пятьдесят пять тысяч рублей — не шутка. А у нас народ разный есть.
Народ в коммуне был и в самом деле разный. Почти все пришли в коммуну из беспризорности, некоторые и тюрьмы попробовали. А здесь большие деньги — большой соблазн.
Думали старшие и решили: отдать чемодан с деньгами на хранение первому комсомольскому взводу, пускай как хотят, так и управляются с ним.
Первый взвод не уклонился от ответственного поручения, и поэтому в их рядах всегда болтался у кого-нибудь в руках черный чемодан среднего размера.
Поход был большой. Девятьсот километров проехали поездом до города Горького, в Горьком дня четыре гуляли, побывали в балахне, на автомобильном заводе, по городу сделали маршей не меньше, как километров на сорок. И всегда в первом взводе немного портил строй этот самый чемодан.
Потом мы заарендовали пароход и поплыли вниз по Волге. Плыли долго, не спешили, останавливались в каждом городе. На пароходе я начал ребятам выдавать деньги. Выдавал понемножку, чтобы и на Кавказ осталось, но все же за десять дней плавания роздал восемнадцать тысяч пятьсот сорок один рубль двадцать пять копеек. При каждой раздаче составлялся список, и в нем ребята расписывались. Списки эти я складывал в другой чемодан, в котором находилась наша походная канцелярия. Этот чемодан тоже находился при первом взводе, только его не носили в строю, а сдавали в обоз.
В Сталинграде мы распрощались с пароходом и сели в поезд, чтобы ехать в Новороссийск. Поезд нам дали плохой и почему-то без освещения. Я поместился в вагоне первого взвода. Проверив караулы в каждом вагоне, я заснул. А разбудили меня рано утром общее волнение и крики в вагоне. Меня тормошили, и я еще не успел проснуться, как мне все хором закричали: только что, когда поезд отошел от какой-то станции, один человек вскочил в вагон, закричал что-то, побежал к другому выходу, по дороге схватил чемодан и выпрыгнул вместе с ним на ходу.
— Чемодан?
— Да, чемодан. Только не тот. Он хотел, видно, с деньгами, а ухватил другой… с канцелярией.
— А где это ребята?
— Да почти все попрыгали.
— Куда попрыгали?
— А за ним. За вором попрыгали.
Поезд шел на последнем перегоне к Новороссийску. В этом городе мы стояли два дня, собирались сесть на пароход. И два дня с нетерпением ждали возвращения первого взвода. Ребята пришли только к вечеру второго дня, голодные, уставшие и подавленные неудачей. Вор, как только спрыгнул с поезда, бросился в лесок и как сквозь землю провалился. Коммунары исследовали все окрестности Новороссийска, сделали не меньше сотни километров, но ничего не нашли.
Собственно говоря, грустить было мало основания. В чемодане ничего особенно ценного не было. Но вдруг я вспомнил, что в нем лежали списки на полученные ребятами деньги. Выходило так, что я не мог отчитаться в расходе восемнадцати тысяч рублей.
Я собрал совет и обьяснил ребятам затруднительность моего положения. Ребята задумались. Шура сказал:
— Да. Дело скверное. Надо новые расписки взять… только много есть таких… Неправильно напишут… как будто меньше получили… напишут.
Но у меня другого способа не было. На общем собрании я просил ребят, чтобы каждый написал на отдельном листке бумаги распику на все деньги, полученные в дороге.
Поздно вечером в совете стали приводить эти расписки в порядок. Все-таки их было четыреста.
Расписки разложили в маленькие папки по взводам и отдельно подсчитали каждый взвод. Шурка сидел как на иголках и шептал:
— От интересно… все ж таки… советские люди… а накроют, честное слово, накроют.
Помолчит немного и опять волнуется:
— Я так думаю, рублей на пятьсот накроют вас, Антон Семенович.
Кто-то возразил ему:
— Нет… рублей на сто, больше не накроют.
Перед Шуркой на столе лежит чистая тетрадь, и на ней огромными цифрами написано: 18541 р. 25 коп.
Эта цифра была взята из моей записной книжки, где я записывал все расходы по походу.
Скоро взволнованные итоги были проверены и записаны. шурка взял карандаш, чтобы подсчитать общий итог, раза два просчитал цифрк опеек и вдруг бросил карандаш:
— Не могу, честное слово, не могу. Считай ты, Колька!
Колька взгромоздился на стул и начал вслух:
— Три да четыре — семь, да пять — двенадцать, да десять — двадцать один…
Он записал первую цифру итога: 5.
— Правильно! — заорал кто-то. Все промолчали.
Через две минуты рядом с пятеркой появилась новая цифра — 2.
— Здорово, — закричал тот же голос.
— Да чего ты орешь? — рассердился Шурка. — Подумаешь, здорово! В копейках никто не наврет. Считай дальше!
Колька просчитал и прошептал чуть слышно:
— Шесть.
— Сколько?
— Шесть.
— Не может быть, считай сначала, да считай правильно! Чего ты с ногами на стуле сидишь? Сядь, как человек!
Колька сел, как человек, и осторожно, нажимая на каждом итоге, просчитал цифру единиц.
— Шесть.
— От жулики! — сказал шурка. — Ну черт с ними, пиши шесть.
Колька написал рядом с копейками: 6.
— Ну, и народ же какой поганый! — произнес со злостью Шурка и глянул за окно. Там стояла толпа коммунаров, и один поднял к Шурке напряженное лицо:
— Шура, ну что? Правильно?
— Где там правильно? У вас разве может быть правильно? Сказано, беспризорники!
За окном затихли.
— У Кольки вдруг рядом с шестеркой появился дикий и неожиданный ноль.
— Что такое? — Шурка бледнел все больше и больше. — Считай еще раз.
Но и проверка не изменила ужасной картины: ноль. Шурка махнул рукой и поднялся из-за стола:
— Я не могу. Я ухожу.
Я удержал его за руку. Он стал в безразличной позе за спиной Кольки и боком следил за его карандашом. Карандаш вдруг медленно и слабо начертил в столбике сотен 2.
Колька вспотел и откинулся на спинку стула:
— Два. Двести, значит.
— Еще раз! — громовым голосом заорал Шурка.
Колька стремглав бросился к бумаге, но считал основательно, медленно, громко:
— Три да семь — десять, да еще четыре — четырнадцать, да девять — двадцать три, да четыре — двадцать семь, да пять — двадцать девять.
Шурка быстро поднял руку и стукнул Кольку по голове:
— Да что же ты со мной делаешь? Каких девять, каких девять? Два.
Никто не возразил против расправы. Колько встряхнул головой и пошел дальше. Под цифрой сотен стала пятерка.
— Фу! — вздохнул Шурка. Все улыбнулись.
Все остальное было правильно. Общая цифра вышла: 18506 р. 25 коп.
Все устало замолчали. Кто-то сказал:
— Значит, тридцать пять рублей. Ну, это еще ничего.
Грустно все-таки задумались. Колька мечтательно смотрел на свой итог и, как будто про себя, сказал:
— А все отдали бумажки?
Шурка скучно посмотрел на него:
— Все.
И вдруг открыл глаза и хлопнул себя по лбу:
— Ах я старый дурак, растяпа! На!
Из бокового кармана он выхватил бумажку и бросил Кольке. На ней была написана расписка о том, что Александр неварий получил в счет заработка тридцать пять рублей.
Все громко и радостно засмеялись. Шурка побежал к окну и заорал:
— Правильно! Тютелька в тютельку! Копейка в копейку!
За окном дико заверещали: «Ура!».
Шурка сидел и улыбался, а потом сказал спокойно и уверенно:
— Собственно говоря, иначе и быть не могло.
В начале июля четыреста коммунаров маршем прошли к вокзалу, взволновали город звоном своего могучего оркестра. За последним взводом малышей шумели три грузовика обоза. На грузовиках сложено все наше имущество: провизия, корзинки с костюмами, чемоданы, даже мелкие вещи, в строю ведь не полагается нести что-либо в руках. Однако в первом взводе все-таки несут чемодан. А в чемодане деньги. За зиму каждый коммунар накопил из заработка несколько десятков рублей чистых сбережений, а некоторые и больше сотни. Деньги эти еще не были выданы коммунарам, а общее собрание так и решило: не нужно их сейчас раздавать, а то растратим, а на кавказ приедем без денег. Поэтому деньги находились на моей ответственности. Я сложил их в чемодан среднего размера, и она насилу-насилу в нем поместились — пятьдесят пять тысяч рублей, и все пятерками и тройками. С большим трудом закрыл я крышку чемодана, а потом посмотрел на него с грустью:
— Что же это выходит: я должен весь поход носить этот чемодан?
Председатель совета шестнадцатилетний Шурка Неварий попробовал чемодан на вес и завертел головой:
— Действительно: тут пуда полтора. А как же быть?
И другие ребята задумались. Кто-то сказал:
— Пятьдесят пять тысяч рублей — не шутка. А у нас народ разный есть.
Народ в коммуне был и в самом деле разный. Почти все пришли в коммуну из беспризорности, некоторые и тюрьмы попробовали. А здесь большие деньги — большой соблазн.
Думали старшие и решили: отдать чемодан с деньгами на хранение первому комсомольскому взводу, пускай как хотят, так и управляются с ним.
Первый взвод не уклонился от ответственного поручения, и поэтому в их рядах всегда болтался у кого-нибудь в руках черный чемодан среднего размера.
Поход был большой. Девятьсот километров проехали поездом до города Горького, в Горьком дня четыре гуляли, побывали в балахне, на автомобильном заводе, по городу сделали маршей не меньше, как километров на сорок. И всегда в первом взводе немного портил строй этот самый чемодан.
Потом мы заарендовали пароход и поплыли вниз по Волге. Плыли долго, не спешили, останавливались в каждом городе. На пароходе я начал ребятам выдавать деньги. Выдавал понемножку, чтобы и на Кавказ осталось, но все же за десять дней плавания роздал восемнадцать тысяч пятьсот сорок один рубль двадцать пять копеек. При каждой раздаче составлялся список, и в нем ребята расписывались. Списки эти я складывал в другой чемодан, в котором находилась наша походная канцелярия. Этот чемодан тоже находился при первом взводе, только его не носили в строю, а сдавали в обоз.
В Сталинграде мы распрощались с пароходом и сели в поезд, чтобы ехать в Новороссийск. Поезд нам дали плохой и почему-то без освещения. Я поместился в вагоне первого взвода. Проверив караулы в каждом вагоне, я заснул. А разбудили меня рано утром общее волнение и крики в вагоне. Меня тормошили, и я еще не успел проснуться, как мне все хором закричали: только что, когда поезд отошел от какой-то станции, один человек вскочил в вагон, закричал что-то, побежал к другому выходу, по дороге схватил чемодан и выпрыгнул вместе с ним на ходу.
— Чемодан?
— Да, чемодан. Только не тот. Он хотел, видно, с деньгами, а ухватил другой… с канцелярией.
— А где это ребята?
— Да почти все попрыгали.
— Куда попрыгали?
— А за ним. За вором попрыгали.
Поезд шел на последнем перегоне к Новороссийску. В этом городе мы стояли два дня, собирались сесть на пароход. И два дня с нетерпением ждали возвращения первого взвода. Ребята пришли только к вечеру второго дня, голодные, уставшие и подавленные неудачей. Вор, как только спрыгнул с поезда, бросился в лесок и как сквозь землю провалился. Коммунары исследовали все окрестности Новороссийска, сделали не меньше сотни километров, но ничего не нашли.
Собственно говоря, грустить было мало основания. В чемодане ничего особенно ценного не было. Но вдруг я вспомнил, что в нем лежали списки на полученные ребятами деньги. Выходило так, что я не мог отчитаться в расходе восемнадцати тысяч рублей.
Я собрал совет и обьяснил ребятам затруднительность моего положения. Ребята задумались. Шура сказал:
— Да. Дело скверное. Надо новые расписки взять… только много есть таких… Неправильно напишут… как будто меньше получили… напишут.
Но у меня другого способа не было. На общем собрании я просил ребят, чтобы каждый написал на отдельном листке бумаги распику на все деньги, полученные в дороге.
Поздно вечером в совете стали приводить эти расписки в порядок. Все-таки их было четыреста.
Расписки разложили в маленькие папки по взводам и отдельно подсчитали каждый взвод. Шурка сидел как на иголках и шептал:
— От интересно… все ж таки… советские люди… а накроют, честное слово, накроют.
Помолчит немного и опять волнуется:
— Я так думаю, рублей на пятьсот накроют вас, Антон Семенович.
Кто-то возразил ему:
— Нет… рублей на сто, больше не накроют.
Перед Шуркой на столе лежит чистая тетрадь, и на ней огромными цифрами написано: 18541 р. 25 коп.
Эта цифра была взята из моей записной книжки, где я записывал все расходы по походу.
Скоро взволнованные итоги были проверены и записаны. шурка взял карандаш, чтобы подсчитать общий итог, раза два просчитал цифрк опеек и вдруг бросил карандаш:
— Не могу, честное слово, не могу. Считай ты, Колька!
Колька взгромоздился на стул и начал вслух:
— Три да четыре — семь, да пять — двенадцать, да десять — двадцать один…
Он записал первую цифру итога: 5.
— Правильно! — заорал кто-то. Все промолчали.
Через две минуты рядом с пятеркой появилась новая цифра — 2.
— Здорово, — закричал тот же голос.
— Да чего ты орешь? — рассердился Шурка. — Подумаешь, здорово! В копейках никто не наврет. Считай дальше!
Колька просчитал и прошептал чуть слышно:
— Шесть.
— Сколько?
— Шесть.
— Не может быть, считай сначала, да считай правильно! Чего ты с ногами на стуле сидишь? Сядь, как человек!
Колька сел, как человек, и осторожно, нажимая на каждом итоге, просчитал цифру единиц.
— Шесть.
— От жулики! — сказал шурка. — Ну черт с ними, пиши шесть.
Колька написал рядом с копейками: 6.
— Ну, и народ же какой поганый! — произнес со злостью Шурка и глянул за окно. Там стояла толпа коммунаров, и один поднял к Шурке напряженное лицо:
— Шура, ну что? Правильно?
— Где там правильно? У вас разве может быть правильно? Сказано, беспризорники!
За окном затихли.
— У Кольки вдруг рядом с шестеркой появился дикий и неожиданный ноль.
— Что такое? — Шурка бледнел все больше и больше. — Считай еще раз.
Но и проверка не изменила ужасной картины: ноль. Шурка махнул рукой и поднялся из-за стола:
— Я не могу. Я ухожу.
Я удержал его за руку. Он стал в безразличной позе за спиной Кольки и боком следил за его карандашом. Карандаш вдруг медленно и слабо начертил в столбике сотен 2.
Колька вспотел и откинулся на спинку стула:
— Два. Двести, значит.
— Еще раз! — громовым голосом заорал Шурка.
Колька стремглав бросился к бумаге, но считал основательно, медленно, громко:
— Три да семь — десять, да еще четыре — четырнадцать, да девять — двадцать три, да четыре — двадцать семь, да пять — двадцать девять.
Шурка быстро поднял руку и стукнул Кольку по голове:
— Да что же ты со мной делаешь? Каких девять, каких девять? Два.
Никто не возразил против расправы. Колько встряхнул головой и пошел дальше. Под цифрой сотен стала пятерка.
— Фу! — вздохнул Шурка. Все улыбнулись.
Все остальное было правильно. Общая цифра вышла: 18506 р. 25 коп.
Все устало замолчали. Кто-то сказал:
— Значит, тридцать пять рублей. Ну, это еще ничего.
Грустно все-таки задумались. Колька мечтательно смотрел на свой итог и, как будто про себя, сказал:
— А все отдали бумажки?
Шурка скучно посмотрел на него:
— Все.
И вдруг открыл глаза и хлопнул себя по лбу:
— Ах я старый дурак, растяпа! На!
Из бокового кармана он выхватил бумажку и бросил Кольке. На ней была написана расписка о том, что Александр неварий получил в счет заработка тридцать пять рублей.
Все громко и радостно засмеялись. Шурка побежал к окну и заорал:
— Правильно! Тютелька в тютельку! Копейка в копейку!
За окном дико заверещали: «Ура!».
Шурка сидел и улыбался, а потом сказал спокойно и уверенно:
— Собственно говоря, иначе и быть не могло.
ПРЕМИЯ
1
За городом через речку переброшен железный мост, а потом прямая как стрела устремилась к лесам на горизонте новая асфальтированная дорога. Леса на горизонте вовсе и не леса, а небольшие посадки по сторонам дороги. За ними снова степь, а в степи совхоз м. Х октября. В совхозе много построек, и все каменные, а самая лучшая постройка — свинарня, в которой работает Евдокия Петровна Погорелко. Есть еще в совхозе маленький флигель, обсаженный кустами акации. Там в одной из комнат сидит новый директор, Семен Иванович, о деятельности которого разные люди в совхозе выражаются по-разному. Главный бухгалтер говорит:
— Это вам не старый директор! Этот покажет работу!
Кладовщик вертит головой и произносит с восхищением:
— Ох, и жмет! Ох, и жмет!
А старый сторож Василий Нестерович и раньше никогда не восхищался, и теперь спокоен:
— Новые начальники, они всегда хорошие. Я-то при чем? Пускай себе новый, пускай себе старый.
Евдокии Петровне Погорелко некогда выражать свое мнение о директоре. Она стоит перед его столом и вытирает глаза уголком старенького фартука. Нельзя сказать, что она плачет, просто слезы сами собой появляются в глазах. А глаза у нее тоже не молодые, они внимательно и доверчиво смотрят на нового директора Семена Ивановича, они ожидают от директора справедливости:
— Пришли и взяли, говорят: «недоразумение». Разве ж может быть такое недоразумение? А потом говорят: директор приказал.
Семен Иванович, молодой, с ежиком на голове, неумело морщит лоб и старается отвернуться.
— Говорят: «директор сказал», — а я им говорю: «Врете, не может быть такого закона — премировали, а потом отнимать». И не отдаю. А они схватили и давай тащить. А я гвоорю: «Бандиты вы, а не товарищи». Так еще, говорят, ответишь за оскорбление. Есть такой закон, товарищ директор?
Семен Иванович — новый директор, и поэтому на его плечах лежит тяжелое бремя ликвидировать все несправедливости и беззакония, бывшие при старом директоре. И он говорит Евдокии Петровне спокойным, рассудительным голосом:
— В том-то и дело: закон! Вы присвоили государственного поросенка, это, по-вашему, — закон?
— Да не присвоила я, что вы батюшка! Премировали меня, под самое Первое мая премировали! Три месяца у меня поросенок живет, и кормила его, и все знали про это.
— Кто знал?
— Все знали, весь совхоз знал.
— А документы где? Написано где-нибудь, что вас премировали?
— Да где-нибудь, может, и написано! Разве я знаю?
— Приказ где? В приказе сказано, что вас премировали? Не сказано, и не знает никто.
— Был приказ, батюшка, при мне, на моих глазах прочитано. Приехали они, директор Николай Александрович и начальник городской… тот… как его… Никитин товарищ, приехали, посмотрели все, и так им понравилось, так понравилось, чистота какая, и поросята какие! Никитин товарищ и сказали: премировать этого работника за его образцовую работу этим поросенком. И показали на поросенка. А директор Николай Иванович засмеялись и даже меня так по плечу, говорят: «Она у нас лучшая ударница».
Евдокия Ивановна даже улыбнулась директору, рассказывая об этом случае накануне Первого мая. Но директор не улыбнулся. Директор снова наморщил лоб, помолчал и крикнул в другую комнату:
— Товарищ Ракитин!
Евдокия Ивановна доверчиво оглянулась. Вошел Ракитин, главный бухгалтер, толстый, с глазами подслеповатыми, недовольными. Он сразу догадался, в чем дело.
— Это насчет поросенка?
— Что здесь у вас делалось? — возмущенным голосом сказал директор и с укоризной посмотрел на Ракитина. — Вы знали, что она премирована поросенком?
— Боже сохрани! — сказал главный бухгалтер. — никто ничего не знал. Когда вы были премированы?
— Да под самое Первое мая. Помните, еще как на митинг собирались, вы меня еще поздравляли, сказали: «Видишь, при Советской власти ударную работу награждают!»
— Я вас поздравлял? Бред, совершеннейший бред!
— Как вы сказали, батюшка?
— Бред, говорю, сон приснился!
Чего-то не поняла Евдокия Ивановна в этих словах, опять засмотрелась на директора, ожидая от него справедливости.
— Все, — сказал директор, — идите.
— А поросенка забрать можно?
Директор пожал плечами, главный бухгалтер сочувственно просиял улыбкой, товарищеским голосом сказал Евдокии Ивановне:
— Товарищ Погорелко! Не может быть такого премирования. Нужно акт составить было, в приказе написать.
— Так вы напишите, товарищи, написать всегда можно: так и так, за ударную работу…
Главный бухгалтер все свои зубы показал директору, и директор ответил ему вежливой гримассой, которая обозначала только одно: как мало понимает Евдокия Ивановна в деле бухгалтерской законности.
А в это время открылась дверь и целая тройка деловых оживленных мужчин ввалилась в кабинет директора. Евдокия Ивановна отступила к холодной печке, долго стояла, думала, и слез у нее теперь уже не было. Никто не заметил, как она вышла из кабинета и побрела через двор к своей свинарне.
— Это вам не старый директор! Этот покажет работу!
Кладовщик вертит головой и произносит с восхищением:
— Ох, и жмет! Ох, и жмет!
А старый сторож Василий Нестерович и раньше никогда не восхищался, и теперь спокоен:
— Новые начальники, они всегда хорошие. Я-то при чем? Пускай себе новый, пускай себе старый.
Евдокии Петровне Погорелко некогда выражать свое мнение о директоре. Она стоит перед его столом и вытирает глаза уголком старенького фартука. Нельзя сказать, что она плачет, просто слезы сами собой появляются в глазах. А глаза у нее тоже не молодые, они внимательно и доверчиво смотрят на нового директора Семена Ивановича, они ожидают от директора справедливости:
— Пришли и взяли, говорят: «недоразумение». Разве ж может быть такое недоразумение? А потом говорят: директор приказал.
Семен Иванович, молодой, с ежиком на голове, неумело морщит лоб и старается отвернуться.
— Говорят: «директор сказал», — а я им говорю: «Врете, не может быть такого закона — премировали, а потом отнимать». И не отдаю. А они схватили и давай тащить. А я гвоорю: «Бандиты вы, а не товарищи». Так еще, говорят, ответишь за оскорбление. Есть такой закон, товарищ директор?
Семен Иванович — новый директор, и поэтому на его плечах лежит тяжелое бремя ликвидировать все несправедливости и беззакония, бывшие при старом директоре. И он говорит Евдокии Петровне спокойным, рассудительным голосом:
— В том-то и дело: закон! Вы присвоили государственного поросенка, это, по-вашему, — закон?
— Да не присвоила я, что вы батюшка! Премировали меня, под самое Первое мая премировали! Три месяца у меня поросенок живет, и кормила его, и все знали про это.
— Кто знал?
— Все знали, весь совхоз знал.
— А документы где? Написано где-нибудь, что вас премировали?
— Да где-нибудь, может, и написано! Разве я знаю?
— Приказ где? В приказе сказано, что вас премировали? Не сказано, и не знает никто.
— Был приказ, батюшка, при мне, на моих глазах прочитано. Приехали они, директор Николай Александрович и начальник городской… тот… как его… Никитин товарищ, приехали, посмотрели все, и так им понравилось, так понравилось, чистота какая, и поросята какие! Никитин товарищ и сказали: премировать этого работника за его образцовую работу этим поросенком. И показали на поросенка. А директор Николай Иванович засмеялись и даже меня так по плечу, говорят: «Она у нас лучшая ударница».
Евдокия Ивановна даже улыбнулась директору, рассказывая об этом случае накануне Первого мая. Но директор не улыбнулся. Директор снова наморщил лоб, помолчал и крикнул в другую комнату:
— Товарищ Ракитин!
Евдокия Ивановна доверчиво оглянулась. Вошел Ракитин, главный бухгалтер, толстый, с глазами подслеповатыми, недовольными. Он сразу догадался, в чем дело.
— Это насчет поросенка?
— Что здесь у вас делалось? — возмущенным голосом сказал директор и с укоризной посмотрел на Ракитина. — Вы знали, что она премирована поросенком?
— Боже сохрани! — сказал главный бухгалтер. — никто ничего не знал. Когда вы были премированы?
— Да под самое Первое мая. Помните, еще как на митинг собирались, вы меня еще поздравляли, сказали: «Видишь, при Советской власти ударную работу награждают!»
— Я вас поздравлял? Бред, совершеннейший бред!
— Как вы сказали, батюшка?
— Бред, говорю, сон приснился!
Чего-то не поняла Евдокия Ивановна в этих словах, опять засмотрелась на директора, ожидая от него справедливости.
— Все, — сказал директор, — идите.
— А поросенка забрать можно?
Директор пожал плечами, главный бухгалтер сочувственно просиял улыбкой, товарищеским голосом сказал Евдокии Ивановне:
— Товарищ Погорелко! Не может быть такого премирования. Нужно акт составить было, в приказе написать.
— Так вы напишите, товарищи, написать всегда можно: так и так, за ударную работу…
Главный бухгалтер все свои зубы показал директору, и директор ответил ему вежливой гримассой, которая обозначала только одно: как мало понимает Евдокия Ивановна в деле бухгалтерской законности.
А в это время открылась дверь и целая тройка деловых оживленных мужчин ввалилась в кабинет директора. Евдокия Ивановна отступила к холодной печке, долго стояла, думала, и слез у нее теперь уже не было. Никто не заметил, как она вышла из кабинета и побрела через двор к своей свинарне.
2
Евдокия Ивановна живет в старенькой избе у самого вьезда в совхоз. А рядом с избой крытый соломой сарайчик, и в нем осиротевшая загородка, где еще так недавно жил веселый чистенький поросенок. Зовут поросенка Шалуном. Он и теперь живет на свете, только эта жизнь протекает в большой теплой и светлой свинарне совхоза. Он и теперь отызвается на свое имя, и теперь считает, что имеет к Евдокии Ивановне особое отношение. Когда она подходит к станку, он небрежно расталкивает толпу своих сожителей, таких же четырехмесячных красавцев, как и он, задирает к ней оживленную благодарную мордочку. Его маленькие глазки способны выразить очень много, и понимать их умеет только Евдокия Ивановна. Она читает в глазах Шалуна и любовь, и ребячью шутку, и память о разных деликотесах, которыми иногда баловала его Евдокия Ивановна. Она напоминает ей те счастливые четыре месяца, когда Шалун был не простым поросенком, а премией за ударную работу, когда она могла с гордостью рассказывать всем о случае накануне Первого мая, когда люди слушали этот рассказ с интересом, и если завидовали немного, то зависть у них была хорошая. Все хорошо знали, какая замечательная работница Евдокия Ивановна, как она знает и любит свое дело, какие образцовые поросята из месяца в месяц выходят из ее питомника. Все знали еще и другое: Шалун никогда не станет обыкновенной свиньей, которую можно зарезать и сьесть, он всегда будет другом Евдокии Ивановны и всегда будет первомайской премией за ее ударную работу. И так было потому, что и сама Евдокия Ивановна не мгла иначе смотреть на Шалуна.
Теперь стало иначе. Скоро Шалун перейдет в отделение для взрослых свиней, а премией он перестал быть две недели назад. И вставало перед ней трудным вопросом: были ли в ее недавней жизни эти четыре месяца, когда она считалась премированной ударницей и когда все ей немного завидовали, когда живым доказательством ее успеха был веселый чистенький Шалун?
Евдокия Ивановна работала по-прежнему. В ее отделении, и теперь было что показать: и бело-розовые животики поросят, и сухой пол в проходе, и свежую солому в станках, и тишину, и даже приятный запах во всем отделении. И наверное, в бумагах было написано, а если не в бумагах, то в памяти людей, что не было у Евдокии Ивановны никаких скандалов, ни повальных смертей, ни голода, ни холода. Все шло по-прежнему, только глаза у Евдокии Ивановны стали грустные, да иногда подсмеивались над ней мужчины:
— Премировали, значит, тебя! Ха!
В этих словах, может быть, было и сочувствие. Не было сочувствия только у разных начальников. Кладовщик — тот прямо говорил:
— Нахально премию себе приспособила. А Семен Иванович — человек такой: прижал моментально.
И завхоз чего-то радовался:
— Не каждый может вообразить себя ударником. Для этого постановление нужно.
Директор Семен Иванович часто заходил в отделение, одобрительно посматривал на поросят, разговаривал вежливо и даже хвалил иногда Евдокию Ивановну, а один раз сказал с досадой:
— Эх, Евдокия Ивановна! Как же так можно: получить премию и не оформить. И никто ничего не знает: ни бухгалтер, ни завхоз, ни кладовщик, разве так можно?
Евдокия Ивановна ничего на это не ответила, пожалуй, лучше было забыть обо всем этом.
Теперь стало иначе. Скоро Шалун перейдет в отделение для взрослых свиней, а премией он перестал быть две недели назад. И вставало перед ней трудным вопросом: были ли в ее недавней жизни эти четыре месяца, когда она считалась премированной ударницей и когда все ей немного завидовали, когда живым доказательством ее успеха был веселый чистенький Шалун?
Евдокия Ивановна работала по-прежнему. В ее отделении, и теперь было что показать: и бело-розовые животики поросят, и сухой пол в проходе, и свежую солому в станках, и тишину, и даже приятный запах во всем отделении. И наверное, в бумагах было написано, а если не в бумагах, то в памяти людей, что не было у Евдокии Ивановны никаких скандалов, ни повальных смертей, ни голода, ни холода. Все шло по-прежнему, только глаза у Евдокии Ивановны стали грустные, да иногда подсмеивались над ней мужчины:
— Премировали, значит, тебя! Ха!
В этих словах, может быть, было и сочувствие. Не было сочувствия только у разных начальников. Кладовщик — тот прямо говорил:
— Нахально премию себе приспособила. А Семен Иванович — человек такой: прижал моментально.
И завхоз чего-то радовался:
— Не каждый может вообразить себя ударником. Для этого постановление нужно.
Директор Семен Иванович часто заходил в отделение, одобрительно посматривал на поросят, разговаривал вежливо и даже хвалил иногда Евдокию Ивановну, а один раз сказал с досадой:
— Эх, Евдокия Ивановна! Как же так можно: получить премию и не оформить. И никто ничего не знает: ни бухгалтер, ни завхоз, ни кладовщик, разве так можно?
Евдокия Ивановна ничего на это не ответила, пожалуй, лучше было забыть обо всем этом.
3
В конце августа приехал в совхоз новый городской начальник, товарищ Голубченко. Другие здорово волновались, когда узнали о его приезде, а Евдокия Ивановна была спокойна: все у нее в порядке, придраться не к чему. В отделение зашли целой кчей: и Голубченко, и Семен Иванович, и главный бухгалтер, и завхоз с кладовщиком. Голубченко сказал весело: