Семен прожил у нас только двенадцать дней. Получил какое-то письмо и собрался на вокзал. Мы спросили, в чем дело. И неожиданно для нас он ответил:
   — Дамой хачу.
   Мы узнали старые нотки, это самое деревенское "а", стало как-то тепло на душе.
   — Домой? Где же это?
   — Там… Аэродром… Поведем наше звено на первое место. Поеду… домой.
   И уехал.
   У нас на Украине о некоторых характерах говорят: Комусь кыслыци сняться". Это значит: кому-то плохо придется. Если фашисты вздумают полезть на нашего «дамой хачу», пускай им лучше заранее снятся кислицы.
   Вот какие интересные бывают на свете характеры!
 

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ СЛОВЕСНОСТИ

   С юношеских наших дней отдельная, какая-то особенная, светлая и тревожная память осталась о «Слове». Существовал некий «законный» Парнас: русская литература в нашем представлении начиналась с конца XVII в., а до того — многовековое однообразное протяжение несчастья, нищеты и косноязычия. И вдруг вспоминали о «Слове», вспоминали с неожиданным, непонятным удивлением, с необьяснимой теплотой и благодарностью неведому чудесному поэту, полному страсти и очарования, искренности и красоты, мужестваи торжественности.
   Собственно говоря, в то время мы не могли различить, обьясняется наше впечатление могучей силой самого «Слова» или силою души Мефодия Васильевича Нестерова, нашего преподавателя словесности.
   Был это преклонных лет человек, блестел лысиной и серебром в бороде, и борода у него была спутанная, милая, стариковская. Но отличался он от всех преподавателей удивительным выражением достоинства и человеческой простоты, и мы любили в нем это выражение и прощали старику и строгий взгляд поверх очков, и суровость требований.
   Доходили до нас слухи о тяжелой и неудачной его карьере, об одиноком его учительском демократизме, но сам он никогда о себе не говорил. М ы в то время еще не вполне ясно различали за его фигурой великие тени революционных демократов, страстных патриотов своей родины — Чернышевского, Добролюбова, Некрасова.
   Старик читал всегда стоя за кафедрой, предпочитал простую, точную речь, в которой редко встречалось открытое горячее слово. Но зато в его мимике было столько эмоций и правды, столько ума, то восхищенного, то осуждающего, то сомневающегося, столько сдерживаемой силы души, что мы не способны были оторваться от его лица.Читая нам, он сам жил горячо и глубоко, хотя и не хотел показывать нам эту свою настоящую, человеческую жизнь. Не хотел почему-то показывать и сдерживался, может быть, еще и потому, что уже сорок лет читал он литературу юношам, и уже неловко было ему волноваться перед ними.
   Но все-таки мы два раза видели, как он плакал во время лекции. Первый раз это было, когда он говорил о Песне про купца Калашникова", но тогда он плакал скромно и старался показать, будто у него глаз засорился. А передавая «Слово о полку Игореве», он плакал свободно и доверчиво, и мы одновременно преклонились и перед его стариковской слезой, и перед силой «Слова». Он умел так рассказывать о ем, что его слезы глубоко волновали нас.
   Начинал говорить о «Слове» Мефодий Васильевич неожиданными словами:
   — Мы с вами уважаем гражданскую литературу, такую литературу, когда к нам обращается не только поэт, но и гражданин, когда он зовет нас, волнует, побуждает к действию… Представьте себе, такой поэт, великий поэт, страстный, настойчивый, жил в XII в. и оставил нам свой горячий призыв, призыв гражданина! юноши, если кто-нибудь когда-нибудь перед вами начнет поносить гражданскую поэзию, напомните ему «Слово о полку Игореве». Впрочем, давайте читать.
   Он поправлял очки, подносил книгу к близоруким глазам и, уже волнуясь, приступал к чтению. Читал он просто, без приемов декламаторских, но он умел незаметно вложить в каждое слово столько чувства, такую убежденность, что древнее слово неожиданно хватало за сердце.
   «А мои ведь куряне опытные витязи: под трубами повиты, под шлемами укачаны, концом копья вскормлены; дороги им известны, овраги им знакомы: луки у них натянуты, колчаны открыты, сабли отточены…»
   Мефодий Васильевич опускал книжку, смотрел на нас строго повех очков и говорил глухо, сберегая старые силы.
   — Видите, были люди, доблестные люди, сильные и воспитанные для борьбы… Юноши, эти люди были мужественны, и они знали, что за ними стоит Русская земля. Знали, семь веков назад знали, может быть, не хуже, чем мы с вами. Смотрите, как они умирали.
   Он читал дальше:
   "С утра до вечера, с вечера до рассвета летят стрелы каленые, гремят сабли о шлемы, трещат копья харлужные…
   …На третий день к полудню пали стяги Игоревы!"
   Читая это, старик уже плакал, плакал странно: в его голосе не было слышно слез, они сбегали из-под очков и терялись в спутанной седой бороде.
   Он снова опускал книгу, снова смотрел на нас, и мы не могли оторваться от его лица. Он спрашивал у нас сурово, как будто и мы виноваты в чем-то:
   — Отчего? Отчего погибли эти доблестные сильные люди, любящие свою Русскую землю?
   Так же сурово, с неотразимым осуждением он читал дальше: "…ибо говорил брату: «Это мое и то мое же».
   «Не победоносным ли брежием себе волости вы расхитили? К чему ваши золотые шлемы, и копья польские, и щиты?!»
   — Старик уставал от горя и сдержанности, он опускал голову и говорил тихо:
   — Юноши! Много страдания у этого поэта. Это было трудно видеть, как погибает Русская земля, как погибают доблестные люди от эгоизма, от жадности, от разделения: «Это мое и то мое же». Так погибала красивая, боагатя, мужественная Русь. Может быть, и сам поэт погиб глде-нибудь в половецких степях.
   Он отдыхал снова, потом говорил сухо и спокойно последние слова:
   — Видите: более семистот лет тому назад так сильно, с убеждением, с чувством поэты призывали русских людей к единодушию, к защите родины. А против них стояли не только половцы, стояли и свои хищники, грабители, нсильники — Гориславичи и другие. Видите? Ну вот. Вы все поняли? Вы поняли, как это было?
   Мы отвечали ему, преодолевая волнение:
   — Поняли, Мефодий Васильевич! Спасибо вам.
   Тогда он улыбался просто, по-домашнему:
   — Ну и хорошо. Я так и думал, что вы поймете, юноши!
 

НОВЫЕ ГОДЫ

   Большую часть жизни прожил Илья Павлович — пятьдесять пять лет. Правда, и дальше жить охота, и сил еще много, а все-таки длинная жизнь осталась позади. Было когда-то и детство, мальчишки, девчонки — все это вспоминалось в тонком дрожащем тумане: было или не было — далеко-далеко что-то неясное мерещится. После революции двадцать один год, а ведь еще и до революции была какая-то жизнь. Странно было теперь вспоминать эту жизнь до революции, иногда она сама бередила память, но ничего приятного не нагадывала, да и тяжелое забывалось, и вспоминались почему-то извозчики. Никак нельзя обьяснить, почему они приходили на ум: Илья Павлович никогда на извозчиках не ездил, а тем не менее как вспомнится старая Россия, так обязательно извозчики на первом плане. У одного колеса черные, у других красные. Они то стоят целыми вереницами в переулках, то грохочут по улицам. Шуму от них много, а темпы слабые: все кажется, будто он на одном месте едет.
   В жизни Ильи Павловича было много и перемен, и событий, и радости, и горя, как будто все видел и все испытал, а все-таки сейчас Илья Павлович внутренне смущался и посмеивался: такого, как сегодня, кажется, еще никогда не было. С одной стороны, как будто это и шутка, а с другой стороны, на душе непривычно хорошо. Илья Павлович тайком поглядывал на старуху Марию Семеновну. Да какая же она старуха! Она вовсе не смущается, хлопочет, перебегает из комнаты в комнату, каждый раз спотыкается на коврике, положенном на пороге, и каждый раз улыбается виновато: это она случайно зацепилась, а вообще она может прыгать из комнаты в комнату сколько угодно.
   Собственно говоря, ей и бегать нечего. Все сделано, все приготовлено, а если что и осталось сделать, так это такая легкая, завершительная работа, что даже приятно ее отложить. Например, нужно открыть бутылку кагора и бутылку портвейна. Илья Павлович давно разыскал пробочник — замечательный пробочник, никелированный, павловской работы, сделанный очень хитро: он потихоньку вытаскивает пробку из горлышка, можно остановить ее в любом положении, а когда нужно — в самый хороший момент — просто рукой бери и открывай.
   За накрытым столом сидит и все приглаживает лысину дядя Нечипор. Дядя Нечипор никогда не работал на заводе, а все больше по разным делам: и бухгалтером был, и корректором, и статьи писал о куроводстве, вообще был человеком деловым и боевым и все-таки всегда назывался дядей Нечипором, потому что он и действительно есть дядя Марины Семеновны. Когда-то он жил на Украине, с тех пор так уж так и называли его по-украински — Нечипор. Сейчас дядя Нечипор на пенсии, но бодрости у него еще много, язык, как и раншье, острый, а если выпить и закусить, всегда на первой линии огня.
   Сейчас дядя Нечипор сидит за столом, но на пузатый графинчик даже и не смотрит, а смотрит на елку, и хотя все понимает старый, а все-таки спрашивает:
   — Какими же причинами следует обьяснить такое противоестественное зрелище: люди мы допотопные, порох из нас сыплется, можно сказать, целыми килограммами, а тут тебе говорят: скидай, детка, пиджак и танцуй кругом елки.
   Илья Павлович запустил пальцы в грудной карман праздничного пиджака, а Марина Семеновна, маленька, шустрая, веселая, вдруг прекращает свое буйное движение из комнаты в комнату и замирает, подняв глаза к стеклянной верхушке елки. Илья Павлович с молчаливой иронической торжественностью протягивает дяде Нечипору телеграмму:
   — А-а! — говорит дядя Нечипор, проводит пальцем по усам и берет телеграмму другой рукой. — Документ на этот случай имеется?
   Он далеко отводит руку с телеграммой и читает громко:
   — Получил отпуск три дня преду тридцать первого вечером с Варей Панченко целую Митя.
   Прочитав телеграмму, дядя Нечипор, или, скорее, дед Нечипор, долго еще смотрит на нее с мудрой стариковской насмешкой, медленно наклоняет голову то вправо, то влево и говорит играючи:
   — Если я правильно разбираюсь в действительности, то сейчас должен ввалиться в хату этот самый Митя — тяжелый бомбардировщик. Так. Но здесь упоминается предмет более нежный — Вера Панченко. Хе! В моей номенклатуре сей предмет не значится.
   Марина Семеновна смотрит на дядю Нечипора сложным взглядом: действительно, Вера Панченко — предмет удивительный и неизвестный, но как раз для этого предмета и елка поставлена, и притаился в ее ветвях белый и пухлый Дед Мороз, и лежит в комоде шелковая красная косынка — первый подарок Митиной избраннице. По всем этим причина Марине Семеновне ни в чем не хочется сомневаться и хочется радоваться.
   — Ничего, дядя Нечипор, если Митя выбрал, — значит, и для нас хорша будет.
   Илья Павлович стоит боком к дяде Нечипору, заложив руки за спину. Сутулые его плечи в праздничном пиджаке думают неподвижно, глаза засмотрелись на стеклянного петушка с двумя перьями вместо хвоста и тоже думают. Дядя Нечипор резко повернулся, локтем описывая дугу над столовым прибором, потом положил локоть на стол и свесил седую голову. Может быть, так удобнее думать дяде Нечипору. Он пошатывает одной ногой, положенной на другую, из-под штанины выглядывает старенький мягкий ботинок, и по ботинку этому видно, как много дядя Нечипор истоптал дорог на своем веку.
   — Новый год! Новые годы, — задумчиво произносит дядя Нечипор. — А черт его знает, действительно новые. Вот он тебя депешей информирует: Варя Панченко, и никаких гвоздей! Как вспомнишь наше время, а, Илья Павлович? Сколько я дипломатии истратил, пока женился на покойнице Наталке, сколько дипломатии! Теперь вспоминать приятно, конечно, а если подумать, что я такое был? Писарчук в волостном правлении. А интересно, чи есть теперь такие писарчуки, чи, может, нет. Наверное, нету таких. Наталчины родители, можно сказать, ответили мне в вызывающем тоне: не видать тебе Наталки и… никаких гвоздей!
   Дядя Нечипор поднимает голову и смеется, смеется радостно: очень возможно, что ему и в самом деле приятно вспомнить, как отказали ему Наталкины родители. Дядя Нечипор смеется, разводит руками.
   — Новые годы! Митька! Что такое Митька? Господи, боже мой, дело ясное: неразумная молодость, молокосос, если прямо говорить, куда ему против нас… А потом «посмотришь с холодным вниманьем вокруг» — тяжелый бомбардировщик и…
   Илья Павлович быстро обернулся к старику, хохочет:
   — И никаких гвоздей!
   Дядя Нечипор панически поднял руки:
   — Да! — руки дядя Нечипора бессильно упали вниз. — О каких гвоздях может быть разговор? Никаких гвоздей! Ежели он на тебя сверху прицелится, этот молокососный молодой человек, какие же могут быть возражения против Вари?
   Дед встал со стула, он сейчас в ударе. Смотрит он в одну точку, куда-то на нижние ветки елочного дерева, но в его глазах кудрявится искрящийся умный восторг:
   — Насчет Вари Панченко вопрос исчерпан, ежели они, молодые люди, шныряют прямо в небесах, кувыркаются, мертвые петли… а захочется ему — на Северный полюс, на Дальний Восток… При такой ситуации чувствую, что родительское благословение остается втуне…
   Марина Семеновна любовно наблюдает игру дяди Нечипора. Она спокойно в каком-то богатом отдыхе любуется и дядей Нечипором, и наряженной елкой, и накрытым столом, а ее душа поместилась где-то поближе к уху и прислушивается, не закричал ли звонок в передней, не пора ли бежать открывать Мите, целовать Митю и… Варю Панченко, неожиданную, неизвестную, но такую уже родную и долгожданную.
   Илья Павлович левой рукой зачесал правый висок — сложные дела делаются на свете, — приятно посмотреть игру дяди Нечипора, но где-то в глубине души надоедливо токует маленькая-маленькая тоска: что это за Варя и почему в таком пожарном порядке она возникла в его жизни?
   Дядя Нечипор в последний раз взмахнул рукой и закончил игру. Видно, снова сидит у стола, и снова низко склоняется его седая голова. Видно не так легко дяде Нечипору отказаться от прошлого.
   — А все-таки скажу я вам, молодые люди. Было и в старом кое-что доброе. Вот хоть бы и в такой вечер — Новый год! Парубки, девчата на небе, конечно, звезды и над звездами… чертего знает, что-то вроде бога, ну, да это неважно. А щедривки (колядки) какие, ой, какие щедривки!
   Дед помолчал, помолчал, собрался с силами и запел потихоньку, но правильно запел, задушевно:
   Щоб и хлиб родывся,
   Щоб и скот плодывся,
   А щоб ты ж, наш пан хозяин,
   Та ни в чим гне журывся…
   — Да… щоб не журывся, значит, — сказал дед как будто про себя.
   — Это кто же такой, пан хозяин? — спросил Илья Павлович.
   Дядя Нечипор словно не расслышал вопроса, сидел, думал и про себя, наверное, пел щедривку дальше. Но неожиданно сказал негромко, задумчиво:
   — Пан хозяин кто? В том-то и дело, что пан хозяин — это первейшая сволочь. К бедному мужику щедровать не ходили…
   — А как же звезды и тот самый… вроде бога?
   — А звезды сами по себе, ну… и черт с ними!
   Дядя Нечипор вдруг затосковал. Встал со стула, подошел к елке вплотную, погрузил неслышный стариковский взгляд в переплет ее затихших ветвей, коронованных сейчас наивно-очаровательным блеском золотой и серебрянной мишуры.
   — А все-таки… это мы, старики, придумали елку. Значит, хотелось людям радости, если придумали. Нельзя без радости жить.
   Марина Семеновна подошла ближе, сложила руки на фартуке:
   — И я так подумала, дядя Нечипор. Для Мити, само собой, елка ни к чему… он мужчина… теперь мужчины серьезные, не любят пустяков. А я подумала: для Вари будет приятно, да и мне хорошо, в детстве я не видела елок. Хоть на старости Новый год по-настоящему встретить.
   Дядя Нечипор аккуратно выслушал Марину Сергеевну и вдруг энергично заинтересовался:
   — Да какая же она есть, эта самая Варя Панченко? Анкетные данные… хоть самые минимальные…
   Марина Семеновна не ответила, не хотелось ей ничем разбавлять сегодняшнюю радость. Посмотрела на мужа, а Илья Павлович нарочно занялся бутылкой кагора и ответил в другом тоне:
   — Хороший штопор. На нашем заводе тоже такие штопоры будут делать. Ширпотреб…
   Дед не унимается:
   — Штопор — нужная вещь для широких масс, это правильно, а все-таки Варя Панченко в смысле елки может и не подойти. Потому, что ваш брат, прекрасный пол, тоже летает, и довольно далеко. Какая же у них нежность?
   Илья Павлович осторожно ввинчивал штопор, сердито следил за его работой и со штопором разговаривал:
   — Летает… А что ж ты думаешь? Еще и не так полетит. А нежность… само собой, при них останется. Нежность — это специальное дело. Ох, и штопор же замечательный! И женщины другие, и все другое. А елка… может, и лишняя.
   Дядя Нечипор обернулся к елке с таким видом, словно попрощаться хотел с этим чудесным старинным изобретением. Обернулся и так засмотрелся, что не обратил внимания на сильный, веселый звонок в передней. Марина Сергеевна, как ребенок, вылетела из комнаты. Илья Павлович нацелился было острием штопора в горлышко портвейна да в таком положении и задержался на несколько секунд. Потом не спеша поставил бутылку на стол, а штопор — мелкая вещь — запутался между пальцами и долго вертелся между ними, когда Илья Павлович стоял уже в передней.
   Митя швырнул фуражку на сундучок и бросился к матери.
   — Ой, родной мой, здрпавствуй, да какой же ты холодный, — мать улыбалась, чтобы не плакать. Страстно хотелось ей все смотреть и смотреть на румяное, совсем еще детское лицо сына, на ясные глаза и темный пушок на верхней губе, а в то же время не могла она оторваться от фиугуры, торчащей у самых дверей. Суматошливая, напуганная радостью мысль никак не могла понять, что такое неладное происходит у дверей. Митя вспомнил:
   — Мама! Привез, смотри, самый лучший друг! Самый лучший!
   Улыбаясь приветливо, мать подошла к гостю, Митя обнял отца. В дверях комнаты стоял дядя Нечипор и разглаживал усы, приготовляясь к лобзаниям. И только тогда мать спросила:
   — Митя, а где же эта… где Варя?
   Не опомнившись еще от тепла и ласки, сын спросил с механическим удивлением, как эхо?
   — Варя?
   — Ну да, Варя Панченко? В телеграмме же написано…
   Митя обалдел на короткое время, округлил глаза, взмахнул рукой. Захохотал и гость, вытаскивая руку из рукава.
   — Мама! Ваня Панченко! Ваня, а не Варя! Вот это ж он и есть, Ваня Панченко — старший лейтенант и танкист.
   — А в телеграмме?
   — Наплевать на телеграмму. Он же живой — Ванька, вы же видите, что это ни в коем случае не может называться Варей.
   В таких случаях и смеются, и удивляются, и торжествуют долго. И дяд Нечипор никак не мог прийти в себя, и все замахивался рукой из-за уха, и приседал от веселья. Илья Павлович моментально вспомнил, что в руках у него штопор и нужно рано или поздно открыть бутылку портвейна. Марина Семеновна смеялась меньше всех, потому что в ее душу налезали всякие мелочи: елка, Дед Мороз, петушок, шарики, свечи и… косынка, ну что ты скажешь, шелковая красная косынка в комоде! Слабым-слабым светлячком промелькнула мысль: может быть, о косынке не вспомнят. Глянула на Илью Павловича: хитро вздрагивает седеющий стриженный ус. Но в этот момент произошло снова неожиданное: Митя с разгона налетел на елку, замер и рот открыл. А потом завертелся по комнате, подхватил мать на руки, и не разберешь, обнимает ее или на руках носит.
   — Мамка! Это для меня елка? Батько! Красавцы мои! Да как же вас благодарить! Ванька, ты понимаешь, до чего это… ах ты черт, до чего это шикарно!
   Ванька стоял неподвижно перед елкой и радовался, совершенно забыв, что он танкист и старший лейтенант. Серые Ванькины глаза с откровенной негой переходили от Деда Мороза к черной обезьянке, к желтенькому попугаю, скользили по золоту цепей, искали новое, неожиданно милое среди нарядной тишины ветвей.
   И дядя Нечипор на свет народился: теперь нужно было видеть все: и елку, и Митю, и Ваню Панченко, — нужно было говорить, вылить чувство, размахнуться молодой душой. Заходил дед, затопал по комнате, ухватил Митю за пояс:
   — Так это твой друг такой?
   — Друг, дядя Нечипор, — ответил Митя, просовывая голову к самому стволу елочного дерева, — настоящий, понимаешь, друг. Мне даже сны Ванькины снятся.
   — Да что ты!
   — А как же? Ты послушай только, дядя Нечипор: вдруг на тебе! Прснился мне танк. Почему? На каком основании танк? Здоровый такой, с пушками. А потом догадался: это Ванькин сон приснился.
   Дед хохотал, ходил вокруг Вани Панченко, дергал ус:
   — Танкист! Это значит… стреляет?
   — Ого!
   — Ты на небе, а он на земле?
   — Во, во!
   — И в человецех благоволение?
   — Кому благоволение, а кому — лучше не лезь.
   Дядя Нечипор вдруг опомнился, с досады оглянулся на хозяина:
   — Илья! От… смотри ж ты! Мы с тобой говорили, говорили, а про фашистов и не вспомнили!
   Илья Павлович уже наклонял графинчик над рюмками и добродушно посмеивался:
   — Это ты, дядя Нечипор, развел канитель: щедривки, звезды разные, нежности, а я про них, проклятых, фашистов этих, всегда помню. У меня и сын, видишь, и гость… в одном направлении. Ну, хлопцы! Без пяти двенадцать.
   Встретили Новый год, да и как же его не встретить, если он без подделки, по-настоящему новый, как сказал дядя Нечипор после энной рюмки. Он много еще хороших, умных мыслей высказал, потому что понимал, в чем дело: «Елка… это хорошо придумано, а впрочем… допустим, мелочь. Ну, а если мелочь, отдавать ее фашистам или не отдавать?» Бомбардировщик и танкист посмотрели внимательно на елку. Она в эту минуту словно из скромности притаилась в углу комнаты, тихо мерцали свечи, и тихонько поблескивали ее праздничные глаза. Ваня Панченко посмотрел Мите в глаза и засмеялся. Митя положил деду руку на плечо:
   — Дедушка, милый! Слыхал? Ни одного вершка, а не то что целую елку! А эту елку к тому же мать организовала, к ней, брат… пусть лучше не лезут!
   Дед замолчал, долго пристально-ласково смотрел на Марину Семеновну, потом сказал ей в утешение:
   — А косынка? Косынка… она потом пригодится… бывает так, что телеграммы… они не всегда врут, телеграммы.
 

АВТОРСКИЕ МАТЕРИАЛЫ К ПОВЕСТИ «ФЛАГИ НА БАШНЯХ»

Глава «На всю жизнь»

   Игоря здорово проработали на комсомольском бюро. Сначала он топорщился и угрюмо настаивал на своем, но потом принужден был согласиться: он поступил неосмотрительно, в подобных случаях нельзя выступать партизаном, не поговоривши в бюро, не посоветовавшись с товарищами. Он согласился выступить на общем собрании и сделал это без судорог:
   — Я погорячился и обидел товарища необоснованным подозрением. Прошу Рыжикова простить меня.
   Рыжиков ответил с добродушной миной:
   — Ничего. Я не обижаюсь.
   Так этот случай разрешился более или менее благополучно. Кражи вдруг прекратились, и многие склонны были обьяснить это тем, что Левитин попался и теперь уже красть не будет. Колонисты продолжали свое наступление, но все понимали, что первой бригаде нанесен чувствительный удар, от которого она так скоро оправиться не может.
   Игорь Чернявин быстро оправлялся от пережитых потрясений, да и жизнь помогала: колонисты уважали его даже больше, чем раньше, фронт колонистского наступления проходил уже на линиях сентября, новый завод был накрыт крышей, и начинали устанавливать станки.
   А в один из выходных дней случилось… случилось счастье! Игорь сидел в парке на диване и читал «Двенадцать стульев». О. Бендер! Еще год тому назад Бендер мог привести его в восхищение. А сейчас Игорь рассматривал его опытным комсомольским взглядом и понимал, что Бендер человек несчастный. Он так увлекся чтением, что свободно мог бы не заметить, кто там уселся рядом с ним на диване, мог бы, кнечно, не заметить, если бы это была не Оксана. А сейчас он густо обрадовался, бросил книжку на траву, протянул к ней руку. Оксана была в белом выходном платье, она… но разве можно словами описать Оксану? У нее смуглый румянец и загар, и краска смущения, и синевато-золотой блеск в глазах, и пушистый орело каштановых волос… Игорь задохнулся, и что-то в его душе махнуло рукой, закрыло глаза и бросилось очертя голову… нет, не в пропасть, а куда-то в глубину неба на раскаленную сковородку солнца, все равно, куда! Игорь вдруг перестал ощущать деревья, кусты и дорожки парка, за парком здания колонии и в парках, и в зданиях милые бригады колонистов — все перестало существовать в мире, потому что на скамье, на краю скамьи сидела в белом платье Оксана, — она — Джульетта, и ей нужно сейчас сказать, все сказать…
   Оксана начало было:
   — Игорь, я иду в город…
   Но Игорь не расслышал ее слов.
   Город… это что такое город?..
   — Оксана! Слушай, Оксана! Ведь я тебя люблю! Я тебя страшно люблю! Всю жизнь любить буду, всю жизнь, ты слышишь, Оксана?
   Он крепко сжал пальцы одной руки, своей руки, а вовсе не руки Оксаны.
   Он наклонился к ней и старался заглянуть в глаза. Она не испугалась и не удивилась. Она так же сидела на краю скамьи в белом платье и неслышно дышала, чуть-чуть приоткрыв губы, в ее глаза заглянуть было невозможно.