Страница:
— Дома будем говорить подробнее. А сейчас просим Воленко принять сегодняшнее дежурство по колонии. Нам будет приятно, если в день великого праздника дежурным бригадиром будет бригадир первой.
И тут же на площади Руднев и Воленко вытянулись перед заведующим. Руднев сказал: — Товарищ заведующий! Дежурство по колонии бригаду первой бригады Воленко сдал. И Воленко сказал:
— Товарищ заведующий! Дежурство по колонии от бригадира дестяой Руднева принял.
И было так радостно всем колонистам услышать голос Воленко, и казалось многим, что все прошлое было сном, и не было никакого Рыжикова, и не было никакого горя у колонистов. И еще радостнее было возвращаться домой через торжественный город, ставить легкую танцующую ногу под счастливый себерянный марш и видеть краем глаза, как любются люди на тротуарах колонной первомайцев, и гордиться своей удачей в прошлом и своей удачей в будущем. Вечером на собрание приехал Крнйцер, поздравлял колонистов с праздником, с возвращением Воленко, а потом сказал:
— Дорогие друзья! Только не успокаивайтесь. На своей шкуре вы почувствовали, как трудно бороться с врагом. Разве у вас Рыжиков не был бригадиром первой? Разве вы не тянулись перед ним и не говорили «есть, товарищ дежурный»? А он вовсе был не товарищ, а если и был дежурным, так это был дежурный враг. Смотрите, вы теперь знаете, что такое враг и сколько он зла может принести. Враг никогда не придет к вам сереньким и скучным. Он всегда будет в самые глаза ваши пролезать, в самую душу проникать, он всегда постарается вам понравиться, он захочет кое-что сделать для вас, чтобы вы считали его своим товарищем. А вы смотрите внимательно, вы уже многому научились. Есть у вас такой Подвесько. Слышал я, он провинился перед вами, а вы его даже не наказали. Правильно, потому что провинился по неопытности и по ошибке. Смотрите и дальше разбирайтесь в этом. И вам это нужно, и Советской стране.
Теперь колонисты за каждым словом видели сущность вопроса. Они видели, как опасен и скрытен может быть враг, и они готовились встретить его в жизни с неприкрытой, уничтожающей ненавистью, встретить в самом начале его предательства.
Не прошло и месяца, как вместе со всем Союзом они увидели страшный смертельный взмах вражеской руки и на всю жизнь запомнили это видение.
В этот день Захаров вышел из своей квартиры поздно. Ночью он работал и, уходя спать, сказал часовому, что на поверке не будет. Правда, он слышал сигнал побудки, но не спешил. Выйдя во двор, он по привычке остановился у дверей и бросил общий взгляд на колонию. Было еще темно, но уже краснело небо на востоке. На фоне зари он видел флаги на башнях главного корпуса и… что-то странное происходило с флагами. Один из низ вдруг начал опускаться. На фоне красной зари он казался черным, спускаясь, он вздрагивал, и его узкий конец подымался. На середине флагштока он остановился, и начал спускаться второй флаг. Захаров с усилием старался вспомнить: второе декабря… нет… что-то случилось! Он побежал к главному зданию. Среди темных кустов цветников на него налетел Игорь:
— Что такое… Почему флаги?
— Киров… Алексей Степанович! Киров… убит!
— Что… Откуда знаете?
— По радио сейчас только…
Захаров вбежал в здание. Растерянная толпа колонистов забила весь вестибюль. Говорили шепотом, чего-то ждали, на диване плакала девочка. Дежурный бригадир Оксана Литовченко проталкивалась к Захарову:
— Алексей Степанович, не могу дежурить.
— Как это не могу"?
— Я не могу, Алексей Степанович!
Захаров понял, что от нее толку уже не добьешься. Она упала с рыданиями на диван, повторяя одну и ту же, ставшую уже быссмысленной, фразу: — Ой, не могу, ой, не могу, Алексей Степанович!
Он стал отстегивать ее повязку. Колонисты смотрелит на Оксану с молчаливым испугом, их глаза напряглись в неподатливых поворотах, они хотели быть мужчинами. Захаров отдал повязку Игорю.
— Кому дежурить? — спросил Игорь.
— Дежурить? Захаров забыл, что он хотел сказать. — Дежурить… Ты о чем меня спросил?
— Кому дежурить?
— Ага… — Захаров хотел сообразить, и что-то мешало ему. Он наконец нашел выход:
— Дежурь сам. Понимаешь, сам дежурь. Сейчас… Общее собрание немедленно. Оркестр. Да… Креп пошли ко мне домой… Креп на знамя.
Захаров прошел в кабинет. На всех диванах в комнате совета и в кабинете сидели малыши и молчали, заложв руки между колен. Они сидели тесно и неподвижно?. При входе Захарова встали машинально и машинально подняли руки, а потом снова опустились на диван и снова заложили руки между колен. Захаров не обратил на них внимания, сел за стол и задумался. Наконец догадался:
— Расскажите… подробнее, что передавало радио.
Малыши с большим трудом, помогая друг другу, рассказали ему о том, что слышали. Донеслись сигналы общего сбора и сбора оркестра. Малыши сорвались с дивана и побежали в зал, но и на бегу они сегодня были как бы неподвижны. Общее собрание началось в подавленном, тяжелом молчании. Встретили знамя, увитое черным крепом, обернулись к Захарову:
— Товарищи! Страшное горе и страшное преступление… Оказывается, мы даже не знали, какие есть подлые враги, сколько еще злобы и ненависти против нас, против нашего государства, против наших вождей. Теперь вы понимаете, что это такое, товарищи колонисты?
— Понимаем! — ответили как один двести колонистов, ответили негромко, единодушным задумчивым ропотом. И сорок трубачей заиграли революционный траурный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», потом шопеновский марш, марш торжественной скорби. Увитое горестным крепом бархатное красное знамя склонилось. Вышел вперед секретарь совета Игорь Чернявин и сказал:
— Жизнь наша… и наше счастье, товарищи, в наших руках. И из наших рук его хотят вырвать. Стреляют! Сволочи, они убили ирова, они думали что? Они думали: одних убить, других запугать, третьих обмануть! Они так думали! А для чего? Для того, чтобы вернулась старая жизнь, которая им нравится, потому что в той жизни они будут хозяевами,а мы будем у них рабочей скотиной! Мы будем рабочей скотиной? Они не знают, гады, они не знают, что мы уже привыкли быть людьми, настоящими людьми, рабочей скотиной мы теперь не сумеем. Так мы и скажем: синьоры, мы не умеем! Колонисты! Скажите, что я правильно говорю: и сейчас, и когда вырастем, и всегда будем помнить товарища Кирова, и всегда будем помнить, кто его убил и для чего! И не простим, и не пощадим, уничтожим каждого, кто станет на нашей дороге. Только я говорю: не нужно ждать момента, не нужно ничего ждать. Каждый день, каждый час думать об этом. Теперь мы еще лучше знаем, для чего наш завод! Наш завод — это вооружение, это борьба, это новые люди, и такие люди, которые не подкачают и ничего не простят. Нестеренко поехал в авиастроительный, Колос поехал в университет, Миша Гонтарь сел за машину — никто в рабы не пойдет. А этот день будем помнить. Я не знаю, что сказать, я хочу, чтобы этот день, как тревога, понимаете, как сигнал тревоги, мы всегда слышали. Я предлагаю: до той минуты, когда будут хоронить товарища Кирова, пусть наше знамя здесь, возле Сталина, стоит, пусть стоит склоненным, и мы станем с винтовками. Каждый колонист будет помнить, как он стоял на страже возле нашего знамени.
И двое суток стояло бархатное знамя колонии им. Первого мая, и день и ночь через каждые пятнадцать минут сменялись возле знамени парные часовые. Они стояли смирно с винтовками в руках, в парадных костюмах, только воротники белые сняли в знак траура. И до поздней ночи сидели на бесконечном диване в «тихом» клубе колонисты, а пацаны сидели на ступенях к бюсту Сталина и говориши шепотом.
А когда унесли знамя из «тихого» клуба и когда поднялись узкие красные флаги к верхушкам флагштоков и развернулись по ветру, с новой страстью, с новой настойчивостью, с новым разумом бросились колонисты к станкам, к школьным столам, к строгому порядку своего коллектива. Они продолжали идти вперед, они смотрели направо и налево и далеко, далеко видели: теряясь в туманных далях краев и границ, шел вместе с ними все вперед и вперед великий фронт социалистического наступления.
Жизнь продолжается, и продолжается борьба. И продолжается радость, уже отвоеванная в жизни, и продолжается любовь. Игорь Чернявин, у которого большой рот выражает теперь не только иронию, но и силу, Игорь Чернявин идет вперед, и в его руке рука Оксаны. И Ванда Стадницкая — мать и жена, ударница на заводе, идет вперед и улыбается всегда, когда вспоминает прошлые свои неудачи. И Ваня Гальченко и вся четвертая бригада славная, непобедимая четвертая бригада — серебрянным маршем звенит по земле, и другие бригады с ними рядом, великие бригады трудящихся СССР — исторические бригады тридцатых годов.
РАССКАЗЫ
В ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ
НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ НА КАНАЛЕ
О ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЧУВСТВАХ
И тут же на площади Руднев и Воленко вытянулись перед заведующим. Руднев сказал: — Товарищ заведующий! Дежурство по колонии бригаду первой бригады Воленко сдал. И Воленко сказал:
— Товарищ заведующий! Дежурство по колонии от бригадира дестяой Руднева принял.
И было так радостно всем колонистам услышать голос Воленко, и казалось многим, что все прошлое было сном, и не было никакого Рыжикова, и не было никакого горя у колонистов. И еще радостнее было возвращаться домой через торжественный город, ставить легкую танцующую ногу под счастливый себерянный марш и видеть краем глаза, как любются люди на тротуарах колонной первомайцев, и гордиться своей удачей в прошлом и своей удачей в будущем. Вечером на собрание приехал Крнйцер, поздравлял колонистов с праздником, с возвращением Воленко, а потом сказал:
— Дорогие друзья! Только не успокаивайтесь. На своей шкуре вы почувствовали, как трудно бороться с врагом. Разве у вас Рыжиков не был бригадиром первой? Разве вы не тянулись перед ним и не говорили «есть, товарищ дежурный»? А он вовсе был не товарищ, а если и был дежурным, так это был дежурный враг. Смотрите, вы теперь знаете, что такое враг и сколько он зла может принести. Враг никогда не придет к вам сереньким и скучным. Он всегда будет в самые глаза ваши пролезать, в самую душу проникать, он всегда постарается вам понравиться, он захочет кое-что сделать для вас, чтобы вы считали его своим товарищем. А вы смотрите внимательно, вы уже многому научились. Есть у вас такой Подвесько. Слышал я, он провинился перед вами, а вы его даже не наказали. Правильно, потому что провинился по неопытности и по ошибке. Смотрите и дальше разбирайтесь в этом. И вам это нужно, и Советской стране.
Теперь колонисты за каждым словом видели сущность вопроса. Они видели, как опасен и скрытен может быть враг, и они готовились встретить его в жизни с неприкрытой, уничтожающей ненавистью, встретить в самом начале его предательства.
Не прошло и месяца, как вместе со всем Союзом они увидели страшный смертельный взмах вражеской руки и на всю жизнь запомнили это видение.
В этот день Захаров вышел из своей квартиры поздно. Ночью он работал и, уходя спать, сказал часовому, что на поверке не будет. Правда, он слышал сигнал побудки, но не спешил. Выйдя во двор, он по привычке остановился у дверей и бросил общий взгляд на колонию. Было еще темно, но уже краснело небо на востоке. На фоне зари он видел флаги на башнях главного корпуса и… что-то странное происходило с флагами. Один из низ вдруг начал опускаться. На фоне красной зари он казался черным, спускаясь, он вздрагивал, и его узкий конец подымался. На середине флагштока он остановился, и начал спускаться второй флаг. Захаров с усилием старался вспомнить: второе декабря… нет… что-то случилось! Он побежал к главному зданию. Среди темных кустов цветников на него налетел Игорь:
— Что такое… Почему флаги?
— Киров… Алексей Степанович! Киров… убит!
— Что… Откуда знаете?
— По радио сейчас только…
Захаров вбежал в здание. Растерянная толпа колонистов забила весь вестибюль. Говорили шепотом, чего-то ждали, на диване плакала девочка. Дежурный бригадир Оксана Литовченко проталкивалась к Захарову:
— Алексей Степанович, не могу дежурить.
— Как это не могу"?
— Я не могу, Алексей Степанович!
Захаров понял, что от нее толку уже не добьешься. Она упала с рыданиями на диван, повторяя одну и ту же, ставшую уже быссмысленной, фразу: — Ой, не могу, ой, не могу, Алексей Степанович!
Он стал отстегивать ее повязку. Колонисты смотрелит на Оксану с молчаливым испугом, их глаза напряглись в неподатливых поворотах, они хотели быть мужчинами. Захаров отдал повязку Игорю.
— Кому дежурить? — спросил Игорь.
— Дежурить? Захаров забыл, что он хотел сказать. — Дежурить… Ты о чем меня спросил?
— Кому дежурить?
— Ага… — Захаров хотел сообразить, и что-то мешало ему. Он наконец нашел выход:
— Дежурь сам. Понимаешь, сам дежурь. Сейчас… Общее собрание немедленно. Оркестр. Да… Креп пошли ко мне домой… Креп на знамя.
Захаров прошел в кабинет. На всех диванах в комнате совета и в кабинете сидели малыши и молчали, заложв руки между колен. Они сидели тесно и неподвижно?. При входе Захарова встали машинально и машинально подняли руки, а потом снова опустились на диван и снова заложили руки между колен. Захаров не обратил на них внимания, сел за стол и задумался. Наконец догадался:
— Расскажите… подробнее, что передавало радио.
Малыши с большим трудом, помогая друг другу, рассказали ему о том, что слышали. Донеслись сигналы общего сбора и сбора оркестра. Малыши сорвались с дивана и побежали в зал, но и на бегу они сегодня были как бы неподвижны. Общее собрание началось в подавленном, тяжелом молчании. Встретили знамя, увитое черным крепом, обернулись к Захарову:
— Товарищи! Страшное горе и страшное преступление… Оказывается, мы даже не знали, какие есть подлые враги, сколько еще злобы и ненависти против нас, против нашего государства, против наших вождей. Теперь вы понимаете, что это такое, товарищи колонисты?
— Понимаем! — ответили как один двести колонистов, ответили негромко, единодушным задумчивым ропотом. И сорок трубачей заиграли революционный траурный марш «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», потом шопеновский марш, марш торжественной скорби. Увитое горестным крепом бархатное красное знамя склонилось. Вышел вперед секретарь совета Игорь Чернявин и сказал:
— Жизнь наша… и наше счастье, товарищи, в наших руках. И из наших рук его хотят вырвать. Стреляют! Сволочи, они убили ирова, они думали что? Они думали: одних убить, других запугать, третьих обмануть! Они так думали! А для чего? Для того, чтобы вернулась старая жизнь, которая им нравится, потому что в той жизни они будут хозяевами,а мы будем у них рабочей скотиной! Мы будем рабочей скотиной? Они не знают, гады, они не знают, что мы уже привыкли быть людьми, настоящими людьми, рабочей скотиной мы теперь не сумеем. Так мы и скажем: синьоры, мы не умеем! Колонисты! Скажите, что я правильно говорю: и сейчас, и когда вырастем, и всегда будем помнить товарища Кирова, и всегда будем помнить, кто его убил и для чего! И не простим, и не пощадим, уничтожим каждого, кто станет на нашей дороге. Только я говорю: не нужно ждать момента, не нужно ничего ждать. Каждый день, каждый час думать об этом. Теперь мы еще лучше знаем, для чего наш завод! Наш завод — это вооружение, это борьба, это новые люди, и такие люди, которые не подкачают и ничего не простят. Нестеренко поехал в авиастроительный, Колос поехал в университет, Миша Гонтарь сел за машину — никто в рабы не пойдет. А этот день будем помнить. Я не знаю, что сказать, я хочу, чтобы этот день, как тревога, понимаете, как сигнал тревоги, мы всегда слышали. Я предлагаю: до той минуты, когда будут хоронить товарища Кирова, пусть наше знамя здесь, возле Сталина, стоит, пусть стоит склоненным, и мы станем с винтовками. Каждый колонист будет помнить, как он стоял на страже возле нашего знамени.
И двое суток стояло бархатное знамя колонии им. Первого мая, и день и ночь через каждые пятнадцать минут сменялись возле знамени парные часовые. Они стояли смирно с винтовками в руках, в парадных костюмах, только воротники белые сняли в знак траура. И до поздней ночи сидели на бесконечном диване в «тихом» клубе колонисты, а пацаны сидели на ступенях к бюсту Сталина и говориши шепотом.
А когда унесли знамя из «тихого» клуба и когда поднялись узкие красные флаги к верхушкам флагштоков и развернулись по ветру, с новой страстью, с новой настойчивостью, с новым разумом бросились колонисты к станкам, к школьным столам, к строгому порядку своего коллектива. Они продолжали идти вперед, они смотрели направо и налево и далеко, далеко видели: теряясь в туманных далях краев и границ, шел вместе с ними все вперед и вперед великий фронт социалистического наступления.
Жизнь продолжается, и продолжается борьба. И продолжается радость, уже отвоеванная в жизни, и продолжается любовь. Игорь Чернявин, у которого большой рот выражает теперь не только иронию, но и силу, Игорь Чернявин идет вперед, и в его руке рука Оксаны. И Ванда Стадницкая — мать и жена, ударница на заводе, идет вперед и улыбается всегда, когда вспоминает прошлые свои неудачи. И Ваня Гальченко и вся четвертая бригада славная, непобедимая четвертая бригада — серебрянным маршем звенит по земле, и другие бригады с ними рядом, великие бригады трудящихся СССР — исторические бригады тридцатых годов.
РАССКАЗЫ
В ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ
Этот, в капитанской фуражке, только что пробил головой заслон из Петьки и появился на переднем плане. Собственно говоря, он стремился побдиже рассмотреть проходящие по улице танки, но глаза сами собой поднялись к небу. А на небе творится невероятно чудесное, нестерпимо притягательное для хорошей мальчишеской души! Будущий капитан Северного морского пути очень недалек от мысли: не переменить ли морской путь на славу советского летчика? Слишком уж сильно впечатление, упавшее на его голову, прикрытую капитанской фуражкой!
Вот у Петьки, у того никаких нет вопросов. Он должен быть только летчиком, и как можно скорее. Мертвые петли, штопоры и скольжения вызывают у него в настоящую минуту отнюдь не восхищение. Нет, они вызывают только зависть. Это чувство так сильно у Петьки, что он не заметил даже агрессивно-нахального проникновения на первый план этого самого франта в капитанской фуражке. Легкая досада, конечно, где-то царапает сердце, но некогда заниматься этой досадой. Так недоступны для Петьки небо и стальные ловкие птицы, самой природой назначенные для Петькиной деятельности. Ничего, Петька добьется своего, никакие соблазны не отвлекут петьку от летного пути. Еще несколько лет, всего несколько лет!
В кепке, спокойный, довольный жизнью Володя насмотрелся этих аэропланов и дома: он живет рядом с аэродромом. Танки тоже прекрасная вещь, но и танки Володю сейчас не увлекают. Ему просто хорошо. Он занял лучшее место на улице, и в жизни место у него не плохое — он советский школьник. Приятно жить на свете и приятно спокойно ожидать завтрашних дней. К тому же Володя мечтатель, только мечты у него все разные: сегодня одни, завтра другие. Пусть танки с грохочущими взрывами проходят мимо. Они хороши, но не менее хороша была и кавалерия, только что скрывшаяся за углом.
Надя прищурила глазенки на сверкающую стаю самолетов — наших советских самолетов, приветствующих трудящихся в день пролетарского праздника. У Нади радостно на душе, нет у нее ни зависти, ни мечты, чистая свободная радость.
Второй этах предается главным образом восторгам. У Вани разгона нет настоящего, а то прыгнул бы он прямо в середину эскадрильи, прыгнул бы без всякой цели, от одного только восторга. Ваня сейчас забыл даже об утренних неприятностях, когда возражал и грубил матери, отказываясь от пальто, отмахиваясь от уговоров, от указаний на холодную погоду…
Коля — тот ударл из дому без пальто, успел обойти все улицы, но сейчас все забыл, забыл даже, что ему холодно. Слишком реально связана его душа с душой того летчика, который идет впереди эскадрильи. Коля уже не различает его крыльев на фоне туманного неба и все следит за ним и мечтает о чем-то неясном и радостном, о какой-то высоте, о каком-то человеческом полете.
Другое дело — Севка. Он никогда не мечтает и не будет мечтать. Он реалист и техник. Его увлекают сложные пути самолетов, и он радуется их удаче, как конструктор находке товарища.
А вся семерка праздничным ярким букетом глядит в лицо Первому мая, в лицо нашему надежному будущему. Не красочные одежды творят эту яркость. Посмотрите, какая радость сверкает перед вами в лицах этих детей, сколько уверенной горячей радости в их движении, сколько новой человеческой свободы в их улыбках!
Вот у Петьки, у того никаких нет вопросов. Он должен быть только летчиком, и как можно скорее. Мертвые петли, штопоры и скольжения вызывают у него в настоящую минуту отнюдь не восхищение. Нет, они вызывают только зависть. Это чувство так сильно у Петьки, что он не заметил даже агрессивно-нахального проникновения на первый план этого самого франта в капитанской фуражке. Легкая досада, конечно, где-то царапает сердце, но некогда заниматься этой досадой. Так недоступны для Петьки небо и стальные ловкие птицы, самой природой назначенные для Петькиной деятельности. Ничего, Петька добьется своего, никакие соблазны не отвлекут петьку от летного пути. Еще несколько лет, всего несколько лет!
В кепке, спокойный, довольный жизнью Володя насмотрелся этих аэропланов и дома: он живет рядом с аэродромом. Танки тоже прекрасная вещь, но и танки Володю сейчас не увлекают. Ему просто хорошо. Он занял лучшее место на улице, и в жизни место у него не плохое — он советский школьник. Приятно жить на свете и приятно спокойно ожидать завтрашних дней. К тому же Володя мечтатель, только мечты у него все разные: сегодня одни, завтра другие. Пусть танки с грохочущими взрывами проходят мимо. Они хороши, но не менее хороша была и кавалерия, только что скрывшаяся за углом.
Надя прищурила глазенки на сверкающую стаю самолетов — наших советских самолетов, приветствующих трудящихся в день пролетарского праздника. У Нади радостно на душе, нет у нее ни зависти, ни мечты, чистая свободная радость.
Второй этах предается главным образом восторгам. У Вани разгона нет настоящего, а то прыгнул бы он прямо в середину эскадрильи, прыгнул бы без всякой цели, от одного только восторга. Ваня сейчас забыл даже об утренних неприятностях, когда возражал и грубил матери, отказываясь от пальто, отмахиваясь от уговоров, от указаний на холодную погоду…
Коля — тот ударл из дому без пальто, успел обойти все улицы, но сейчас все забыл, забыл даже, что ему холодно. Слишком реально связана его душа с душой того летчика, который идет впереди эскадрильи. Коля уже не различает его крыльев на фоне туманного неба и все следит за ним и мечтает о чем-то неясном и радостном, о какой-то высоте, о каком-то человеческом полете.
Другое дело — Севка. Он никогда не мечтает и не будет мечтать. Он реалист и техник. Его увлекают сложные пути самолетов, и он радуется их удаче, как конструктор находке товарища.
А вся семерка праздничным ярким букетом глядит в лицо Первому мая, в лицо нашему надежному будущему. Не красочные одежды творят эту яркость. Посмотрите, какая радость сверкает перед вами в лицах этих детей, сколько уверенной горячей радости в их движении, сколько новой человеческой свободы в их улыбках!
НЕСКОЛЬКО ЧАСОВ НА КАНАЛЕ
В п е ч а т л е н и я Сто двадцать восемь километров трассы канала, и на этом протяжении чего только нет: шлюзы, насосные станции, плотины и дамбы, мосты, гидростанции, электростанции, подстанции, аванпорты, пристани, гавани, водосбросы и водоспады, туннели…
Все это грандиозное дело совершено в четыре года.
Вдумайтесь в этот срок, и для вас станет ясной величина напряжения человеческого гения и человеческого труда.
Вспомните, сколько десятилетий строился Панамский канал и с какими неприличными скандалами, недаром его именем называют сейчас всякое мошенничество больших масштабов.
Канал Волга — Москва — дело колоссального размаха и колоссального успеха, дело нескольких тысяч инженеров и целой армии строителей.
Бедный журналист стоит перед этим величием и пытается охватить его взглядом — затея безнадежная… Тогда журнались берет за пуговицу какого-нибудь доброго местного деятеля и просит:
— Расскажи!
А рука уже судорожно сжимает блокнот.
Многие «собственные корреспонденты» живут в Дмитрове по целым неделям, ходят, смотрят и пишут.
Мельком я слышал:
— Говорят, на теплоходах десять журналистов из Горького едут!
Мы проехали вдоль канала на машине от Дмитрова до шестого шлюза и дальше. Это, вероятно, немного, всего километров пятнадцать.
Но канал уходит вдаль в ту и в другую сторону, в далекую даль уходит за ним и первая эмоция.
В первый момент поразил меня даже не сам канал. Поразило меня лицо природы. Здесь природа представляется в чрезвычайно жалком виде. Она глядит на вас вскопанным, взорванным, исковерканным и вывернутым лицом. На десятках и сотнях квадртаных метров в видите следы и последние судороги страшной схватки.
Десять минут назад вы видели знакомое и даже мило улыбающееся солнечное спокойствие, зеленую улыбку природы, уютные щетинки рощ, повороты оврагов и нетронутую березовую чистоту.
Ранней весной все это сильно пахнет Нестеровым, примирением, чуточку небесами, немного слезой.
Правда же, вам знаком этот милый комплекс? Мы, старики, очень хорошо разбираемся в нем.
И вдруг… нет комплекса!
Перед вами обнаженное мясо земли, ярко-рыжие глины, взьерошенные остатки рощ. Все это покрыто бесконечным в пространстве прибоем строительной волны.
Подальше высятся еще в лесах башни и клубы сооружений канала.
Но пройти к ним невозможно: целые штабели метлла и дерева, балок, рельсов, прутьев, огромные площадки, заваленные самым разнообразным добром, от аккуратных крытых цементных баз до бесформенных нагромождений обрезок, опилок, остатков, каких-то ведер, каких-то мешков.
Бой с природой еще нет окончен, еще в этих полях кипит работа, копошатся люди, с трудом поворачиваются лошади, по неожиданным, кривым и ухабистым дорожкам снуют сотни пыльных уставших грузовиков.
Но над бетонной башней насосной станции уже реет знамя победы — Красный флаг СССР.
Наш газик выскакивает из строительного хаоса, поднимается по шоссе на вздыбленный над равниной новенький чугунный мост и… перед нами до самого горизонта живая, полная дыхания, наша родная, величественная Волга. Она уходит от нас аккуратной веселой лентой, вовсе не такой узкой, как казалась на газетном фото.
Действительно, ее ширина в канале — 85 метров по зеркалу. Это не так мало! Кто понимает в метрах, тот сразу себе представит.
Да, это Волга… Конечно, она здесь очень смирненькая, здесь невозможны никакие шутки и капризы, никакие перекаты и «Телячьи броды», здесь никто не позволит ей вихлять из стороны в сторону и закручивать петли в 200 километров, как это она позволила себе сделать под Самарой.
Человек, положивший природу на обе лопатки, пригласил Волгу пожаловать к городу Дмитрову и дальше, к Москве.
Всякие отговорки ее и уверения, что на такую-то и такую-то горку она взобраться не может, не возымели действия. Мы ей предложили: «Мы можем „подсадить“… Пожалуйста! На восемь метров!»
И «подсадили». Потом еще на восемь. А всего к шлюзу N 6 «подсадили» на 45 метров — лекго сказать — Волгу. От шлюза N 6 до шлюза N 7, на протяжении больше чем 50 километров, Волга держится на такой высоте.
А потом мы помогаем ей осторожно спуститься к Москве-реке. Собственно говоря, у нее нет оснований для недовольства. Она мирно покоится в уютных берегах канала. По ее поверхности под весенним ветром уже побежали тоненькие волны и уже успели нарядиться веселыми гребешками.
Но мы проезжаем три-четыре километра, и перед нами снова хаос борьбы, снова развороченные мускулы земли, снова склады, краны, насыпи, обрывы, откосы и отбросы, снова в центре хаоса высятся бетонные башни «узлов», снова видим над ними победные флаги.
Иногда в этом хаосе дрожат и прижимаются к случайному сараю две-три уцелевших березки.
Но во многих местах мы видим советских людей за новой работой.
Бой с природой окончен, побежденная земля уступила поле битвы, побежденная Волга пошла туда, куда приказал ей человек. И победитель приступил к украшению природы.
На многих площадках уже протянулись новые древесные насаждения, берега канала почти везде обложены дерном, и не как-нибудь, а «в решетку».
Древние овраги и поля смотрят на эту красоту с удивлением, никогда природа не способна была на такие узоры.
Сотни грузовиков вывозят с полей битв ненужные вещи: трупы павших грунтов, изломанное в бою оружие, рассыпанные кругом залежи праха.
У Дмитрова, на канале — пароход «Плеханов». Это буксир, которому поручили протралить канал. Он неуклюже поворачивается в канале, и эта неуклюжесть кажется неестественной: в канале так просторно…
Мы обгоняем пароход на бело-голубом катере «Чекист».
Высаживаемся, чтобы с берега посмотреть шлюзование.
«Плеханов» как раз входит в камеру шлюза.
Тысячи людей со всей строительной площадки бросились к камере. Побежали и мы.
Впереди закричали «Ура!». Взбираться на еще не отделанную глинистую горку довольно трудно.
Нас обгоняет пожилой бородатый рабочий и говорит сам себе, задыхаясь от бега:
— Дождались! Эх… смотри, дождались!
Все это грандиозное дело совершено в четыре года.
Вдумайтесь в этот срок, и для вас станет ясной величина напряжения человеческого гения и человеческого труда.
Вспомните, сколько десятилетий строился Панамский канал и с какими неприличными скандалами, недаром его именем называют сейчас всякое мошенничество больших масштабов.
Канал Волга — Москва — дело колоссального размаха и колоссального успеха, дело нескольких тысяч инженеров и целой армии строителей.
Бедный журналист стоит перед этим величием и пытается охватить его взглядом — затея безнадежная… Тогда журнались берет за пуговицу какого-нибудь доброго местного деятеля и просит:
— Расскажи!
А рука уже судорожно сжимает блокнот.
Многие «собственные корреспонденты» живут в Дмитрове по целым неделям, ходят, смотрят и пишут.
Мельком я слышал:
— Говорят, на теплоходах десять журналистов из Горького едут!
***
Мы проехали вдоль канала на машине от Дмитрова до шестого шлюза и дальше. Это, вероятно, немного, всего километров пятнадцать.
Но канал уходит вдаль в ту и в другую сторону, в далекую даль уходит за ним и первая эмоция.
В первый момент поразил меня даже не сам канал. Поразило меня лицо природы. Здесь природа представляется в чрезвычайно жалком виде. Она глядит на вас вскопанным, взорванным, исковерканным и вывернутым лицом. На десятках и сотнях квадртаных метров в видите следы и последние судороги страшной схватки.
Десять минут назад вы видели знакомое и даже мило улыбающееся солнечное спокойствие, зеленую улыбку природы, уютные щетинки рощ, повороты оврагов и нетронутую березовую чистоту.
Ранней весной все это сильно пахнет Нестеровым, примирением, чуточку небесами, немного слезой.
Правда же, вам знаком этот милый комплекс? Мы, старики, очень хорошо разбираемся в нем.
И вдруг… нет комплекса!
Перед вами обнаженное мясо земли, ярко-рыжие глины, взьерошенные остатки рощ. Все это покрыто бесконечным в пространстве прибоем строительной волны.
Подальше высятся еще в лесах башни и клубы сооружений канала.
Но пройти к ним невозможно: целые штабели метлла и дерева, балок, рельсов, прутьев, огромные площадки, заваленные самым разнообразным добром, от аккуратных крытых цементных баз до бесформенных нагромождений обрезок, опилок, остатков, каких-то ведер, каких-то мешков.
Бой с природой еще нет окончен, еще в этих полях кипит работа, копошатся люди, с трудом поворачиваются лошади, по неожиданным, кривым и ухабистым дорожкам снуют сотни пыльных уставших грузовиков.
Но над бетонной башней насосной станции уже реет знамя победы — Красный флаг СССР.
Наш газик выскакивает из строительного хаоса, поднимается по шоссе на вздыбленный над равниной новенький чугунный мост и… перед нами до самого горизонта живая, полная дыхания, наша родная, величественная Волга. Она уходит от нас аккуратной веселой лентой, вовсе не такой узкой, как казалась на газетном фото.
Действительно, ее ширина в канале — 85 метров по зеркалу. Это не так мало! Кто понимает в метрах, тот сразу себе представит.
***
Да, это Волга… Конечно, она здесь очень смирненькая, здесь невозможны никакие шутки и капризы, никакие перекаты и «Телячьи броды», здесь никто не позволит ей вихлять из стороны в сторону и закручивать петли в 200 километров, как это она позволила себе сделать под Самарой.
Человек, положивший природу на обе лопатки, пригласил Волгу пожаловать к городу Дмитрову и дальше, к Москве.
Всякие отговорки ее и уверения, что на такую-то и такую-то горку она взобраться не может, не возымели действия. Мы ей предложили: «Мы можем „подсадить“… Пожалуйста! На восемь метров!»
И «подсадили». Потом еще на восемь. А всего к шлюзу N 6 «подсадили» на 45 метров — лекго сказать — Волгу. От шлюза N 6 до шлюза N 7, на протяжении больше чем 50 километров, Волга держится на такой высоте.
А потом мы помогаем ей осторожно спуститься к Москве-реке. Собственно говоря, у нее нет оснований для недовольства. Она мирно покоится в уютных берегах канала. По ее поверхности под весенним ветром уже побежали тоненькие волны и уже успели нарядиться веселыми гребешками.
***
Но мы проезжаем три-четыре километра, и перед нами снова хаос борьбы, снова развороченные мускулы земли, снова склады, краны, насыпи, обрывы, откосы и отбросы, снова в центре хаоса высятся бетонные башни «узлов», снова видим над ними победные флаги.
Иногда в этом хаосе дрожат и прижимаются к случайному сараю две-три уцелевших березки.
Но во многих местах мы видим советских людей за новой работой.
Бой с природой окончен, побежденная земля уступила поле битвы, побежденная Волга пошла туда, куда приказал ей человек. И победитель приступил к украшению природы.
На многих площадках уже протянулись новые древесные насаждения, берега канала почти везде обложены дерном, и не как-нибудь, а «в решетку».
Древние овраги и поля смотрят на эту красоту с удивлением, никогда природа не способна была на такие узоры.
Сотни грузовиков вывозят с полей битв ненужные вещи: трупы павших грунтов, изломанное в бою оружие, рассыпанные кругом залежи праха.
У Дмитрова, на канале — пароход «Плеханов». Это буксир, которому поручили протралить канал. Он неуклюже поворачивается в канале, и эта неуклюжесть кажется неестественной: в канале так просторно…
Мы обгоняем пароход на бело-голубом катере «Чекист».
Высаживаемся, чтобы с берега посмотреть шлюзование.
«Плеханов» как раз входит в камеру шлюза.
Тысячи людей со всей строительной площадки бросились к камере. Побежали и мы.
Впереди закричали «Ура!». Взбираться на еще не отделанную глинистую горку довольно трудно.
Нас обгоняет пожилой бородатый рабочий и говорит сам себе, задыхаясь от бега:
— Дождались! Эх… смотри, дождались!
О ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЧУВСТВАХ
Сегодня такой хороший день! День авиации! Как и все граждане СССР, я горжусь советской авиацией, этим героическим чудом, созданным моею революцией.
Но я имею еще и особенные, так сказать, личные права испытывать эту гордость.
Я хотел бы сегодня пожать руки десяткам моих воспитанников, выбравшим для себя славную дорогу летчика. Но это невозможно сделать: они разлетелись по всему Союзу, пространство для этого народа, как известно, не составляет препятствия.
Но в памяти своей я восстанавливаю лица, характер, повадку и историю каждого из них, вспоминаю их трудный, но бодрый и радостный путь, от беспризорности до штурвала воздушного корабля, от дикого и голодного уличного одиночества до уверенного и прекрасного самочувствия советского гражданина.
Я мог бы завидовать им, если бы у нас вообще возможно было завидовать.
Для многих мальчиков путь летчика представляется самым высоким счастьем, самым совершенным путем человека, самым благородным его назначением. Он только несбыточным не представляется. Нужно только одно: нужно захотеть. Я вспоминаю Шуру Чевелия, Митю Анисимова, Васю Дорошенко и многих других. Когда им было по двенадцати лет, их летная душа уже карабкалась на эроплан. Реально это выражалось в причудливых виражах бумажных моделей, у которых мотор состоит из резинки и постройку которых «лимитировала» эта самая резинка. Когда ребята подросли, бумажные аэропланы перестали удовлетворять их летную душу. В пятнадцать лет они требовали от меня командировки в авиашколу, сердились на меня за отказ, надувались и по часам не разговаривали со мной.
С большим трудом я собрал деньги — колония была далеко не богата — и купил для ребят планер, пригласил инструктора. Они с горячей гордостью завозились вокруг планера, целыми днями прыгали на нем в поле и бросали в лицо и без того ошеломленных товарищей убийственно-специальное слово: «амортизатор»!
Но проходили дни, и планер перестал их радовать. Они снова настойчиво закружились вокруг меня и загалдели о летной школе. Теперь препятствий было гораздо меньше. Математика и русский язык в наших руках. Возраст?
— Антон Семенович! Ну что стоит вам написать: родился в 1910 г., все равно никто не знает, когда я родился. А может, я родился в 1909 г.?
— Постой. Ты ведь сам сказал, когда привели тебя в колонию, что год рождения 1912-й?
— Какой вы странный, Антон Семенович. Я сказал. Вы придаете значение? Мало ли чего я сказал! Был, понимаете, несознательный, и все!
С их точки зрения, это не было препятствием. Страшило их только одно:
— Там, понимаете, так: посадят тебя за стол и говорят: а ну, напиши какой-нибудь стишок! Ты себе пишешь, а они сзади из нагана — бац! И смотрят: если ты хлопнул глазами или кляксу сделал, какой же из тебя летчик? Видите?
Вот этот вымышленный выстрел из нагана их только и пугал. И снова они на меня сердились:
— Ну что вам стоит, Антон Семенович? Вы сами стреляете. А мы будем смотреть: хлопает глазами или не хлопает.
— Да ведь нужно неожиданно.
— А вы и сделайте неожиданно. Зайдите в класс, как будто проверяете, и… бац!
И, хотя я решительно отказывал в организации такого эксперимента, он настороженно следили за мной, когда я заходил в класс во время урока, и их глаза налаживались, чтобы не хлопнуть, если вдруг бацну из револьвера.
Но я не торопился бахать. Я и без того видел, что они будут летчиками. Каким-то чудом они перезнакомились со всеми летчиками соседней части, принимали их в колонии, облепив жаркими своими телами, водили их по цехам и показывали свои станки со сложным выражением гордости и презрения: гордость потому, что это наши станки, а презрение потому, что это все-таки станки, а не самолеты.
И вот свершилось. В один прекрасный день они уехали со страхом и радостью, жали руки товарищам и целовались, и Шурка, бледнея, говорил:
— Вот чувствует мое сердце: сбракуют! Честное слово, сбракуют!
Они приехали в колонию через полгода в отпуск в голубых петлицах, младшие ребята взирали на них с благоговением, а вечером приходили ко мне поговорить по делу:
— Антон Семенович, там у меня неправильность: я родился вовсе в 1911 г., а там напсано: в 1913 г. Это неправильно.
И вот сейчас мои летчики давно уже летают. Они приезжают ко мне с капитанскими петлицами и рассказывают о настоящих технических и человеческих чудесах их жизни.
Они не сомневаются в своем высоком счастье, но они не знают его настоящей грандиозной величины. А я, глядя на них, вспоминаю один случай из моей жизни. В этом случае дело тоже идет о летчиках и о мальчиках, но это было в 1912 г.
Я тогда работал учителем на небольшой узловой станции на Херсонщине. Нас окружала степь, до ближайшего города было 70 верст. На станции школа была организована для детей литейных служащих, дорожных сторожей, стрелочников с полустанков. При школе было и общежитие. Всего у меня под началом было около двухсот ребят, мальчиков и девочек.
Жизнь наша протекала более чем скромно: какие приключения могли произойти в херсонской степи в 1912 г.?
И вдруг первого декабря в морозный бесснежный день над станцией закружил аэроплан. Не только мои ребята, но и учителя аэроплан видели впервые в жизни. Конечно, мы бросили уроки и выбежали на широкую площадь перед зданием школы. Аэроплан сделал несколько кругов над нами и вдруг пошел на посадку — прямо на нашей площади. Обрадованные, ошеломленные и даже перепуганные, мы бросились к нему. К нам спустился человек в кожаной куртке, а на куртке блестели золотые погоны поручика. За ним вылез другой — солдат, потом оказалось, что это механик.
Мои ребята пораженными взглядами рассматривали и диковинную машину, и самого поручика. Мы пригласили его в школу.
Выяснилось, что военный самолет по какому-то особенному заданию совершает небывалый в истории перелет Киев — Севастополь. Фамилия поручика была Абронский. В моторе испортилась какая-то часть. Вечером того же дня механик уехал в Киев получить новую часть, а поручик остался жить у нас. И я и ребята близко с ним познакомились, да ему и делать было нечего, только и оставалось пребывать с нами. Сначала нас смущало небывалое общество. С одной стороны, кожаная куртка гостя роднила его с нами, было в нем что-то похожее на паровозного машиниста, с другой стороны, золотые погоны проводили между нами и им какую-то черту отчужденности, мы не привыкли к таким знатным людям. Видели иногда на станции приезжавшего по делам жандармского ростмистра, но даже старались и не смотреть на него, так это было для нас далеко.
Но я имею еще и особенные, так сказать, личные права испытывать эту гордость.
Я хотел бы сегодня пожать руки десяткам моих воспитанников, выбравшим для себя славную дорогу летчика. Но это невозможно сделать: они разлетелись по всему Союзу, пространство для этого народа, как известно, не составляет препятствия.
Но в памяти своей я восстанавливаю лица, характер, повадку и историю каждого из них, вспоминаю их трудный, но бодрый и радостный путь, от беспризорности до штурвала воздушного корабля, от дикого и голодного уличного одиночества до уверенного и прекрасного самочувствия советского гражданина.
Я мог бы завидовать им, если бы у нас вообще возможно было завидовать.
Для многих мальчиков путь летчика представляется самым высоким счастьем, самым совершенным путем человека, самым благородным его назначением. Он только несбыточным не представляется. Нужно только одно: нужно захотеть. Я вспоминаю Шуру Чевелия, Митю Анисимова, Васю Дорошенко и многих других. Когда им было по двенадцати лет, их летная душа уже карабкалась на эроплан. Реально это выражалось в причудливых виражах бумажных моделей, у которых мотор состоит из резинки и постройку которых «лимитировала» эта самая резинка. Когда ребята подросли, бумажные аэропланы перестали удовлетворять их летную душу. В пятнадцать лет они требовали от меня командировки в авиашколу, сердились на меня за отказ, надувались и по часам не разговаривали со мной.
С большим трудом я собрал деньги — колония была далеко не богата — и купил для ребят планер, пригласил инструктора. Они с горячей гордостью завозились вокруг планера, целыми днями прыгали на нем в поле и бросали в лицо и без того ошеломленных товарищей убийственно-специальное слово: «амортизатор»!
Но проходили дни, и планер перестал их радовать. Они снова настойчиво закружились вокруг меня и загалдели о летной школе. Теперь препятствий было гораздо меньше. Математика и русский язык в наших руках. Возраст?
— Антон Семенович! Ну что стоит вам написать: родился в 1910 г., все равно никто не знает, когда я родился. А может, я родился в 1909 г.?
— Постой. Ты ведь сам сказал, когда привели тебя в колонию, что год рождения 1912-й?
— Какой вы странный, Антон Семенович. Я сказал. Вы придаете значение? Мало ли чего я сказал! Был, понимаете, несознательный, и все!
С их точки зрения, это не было препятствием. Страшило их только одно:
— Там, понимаете, так: посадят тебя за стол и говорят: а ну, напиши какой-нибудь стишок! Ты себе пишешь, а они сзади из нагана — бац! И смотрят: если ты хлопнул глазами или кляксу сделал, какой же из тебя летчик? Видите?
Вот этот вымышленный выстрел из нагана их только и пугал. И снова они на меня сердились:
— Ну что вам стоит, Антон Семенович? Вы сами стреляете. А мы будем смотреть: хлопает глазами или не хлопает.
— Да ведь нужно неожиданно.
— А вы и сделайте неожиданно. Зайдите в класс, как будто проверяете, и… бац!
И, хотя я решительно отказывал в организации такого эксперимента, он настороженно следили за мной, когда я заходил в класс во время урока, и их глаза налаживались, чтобы не хлопнуть, если вдруг бацну из револьвера.
Но я не торопился бахать. Я и без того видел, что они будут летчиками. Каким-то чудом они перезнакомились со всеми летчиками соседней части, принимали их в колонии, облепив жаркими своими телами, водили их по цехам и показывали свои станки со сложным выражением гордости и презрения: гордость потому, что это наши станки, а презрение потому, что это все-таки станки, а не самолеты.
И вот свершилось. В один прекрасный день они уехали со страхом и радостью, жали руки товарищам и целовались, и Шурка, бледнея, говорил:
— Вот чувствует мое сердце: сбракуют! Честное слово, сбракуют!
Они приехали в колонию через полгода в отпуск в голубых петлицах, младшие ребята взирали на них с благоговением, а вечером приходили ко мне поговорить по делу:
— Антон Семенович, там у меня неправильность: я родился вовсе в 1911 г., а там напсано: в 1913 г. Это неправильно.
И вот сейчас мои летчики давно уже летают. Они приезжают ко мне с капитанскими петлицами и рассказывают о настоящих технических и человеческих чудесах их жизни.
Они не сомневаются в своем высоком счастье, но они не знают его настоящей грандиозной величины. А я, глядя на них, вспоминаю один случай из моей жизни. В этом случае дело тоже идет о летчиках и о мальчиках, но это было в 1912 г.
Я тогда работал учителем на небольшой узловой станции на Херсонщине. Нас окружала степь, до ближайшего города было 70 верст. На станции школа была организована для детей литейных служащих, дорожных сторожей, стрелочников с полустанков. При школе было и общежитие. Всего у меня под началом было около двухсот ребят, мальчиков и девочек.
Жизнь наша протекала более чем скромно: какие приключения могли произойти в херсонской степи в 1912 г.?
И вдруг первого декабря в морозный бесснежный день над станцией закружил аэроплан. Не только мои ребята, но и учителя аэроплан видели впервые в жизни. Конечно, мы бросили уроки и выбежали на широкую площадь перед зданием школы. Аэроплан сделал несколько кругов над нами и вдруг пошел на посадку — прямо на нашей площади. Обрадованные, ошеломленные и даже перепуганные, мы бросились к нему. К нам спустился человек в кожаной куртке, а на куртке блестели золотые погоны поручика. За ним вылез другой — солдат, потом оказалось, что это механик.
Мои ребята пораженными взглядами рассматривали и диковинную машину, и самого поручика. Мы пригласили его в школу.
Выяснилось, что военный самолет по какому-то особенному заданию совершает небывалый в истории перелет Киев — Севастополь. Фамилия поручика была Абронский. В моторе испортилась какая-то часть. Вечером того же дня механик уехал в Киев получить новую часть, а поручик остался жить у нас. И я и ребята близко с ним познакомились, да ему и делать было нечего, только и оставалось пребывать с нами. Сначала нас смущало небывалое общество. С одной стороны, кожаная куртка гостя роднила его с нами, было в нем что-то похожее на паровозного машиниста, с другой стороны, золотые погоны проводили между нами и им какую-то черту отчужденности, мы не привыкли к таким знатным людям. Видели иногда на станции приезжавшего по делам жандармского ростмистра, но даже старались и не смотреть на него, так это было для нас далеко.