Страница:
— А почему чертежи кондуктора для детали сто тринадцатой с ошибкой?
Комаров краснеет еще больше и посматривает на Воргунова, а Петр Петрович говорит:
— Ага? Что ж вы на меня смотрите? Вы на них смотрите!
Филька Шарий сидит, как обыкновенно, на ковре и тоже высказывается:
— Это потому, что Иван Семенович слишком много внимания… это… слишкоми много внимания Надежде Васильевне…
— Филька, — возмущается Торский, — что это такое, в самом деле! Всегда тебя выгонять нужно из совета!
Филька надувает губы и отворачивает лицо: он еще не помнит, чтобы к нему относились справедливо. Но и у Комарова положение после Филькиноговыступления не из легких. Он быстро перебирает в руках инструментальные бумажонки и бормочет…
— Я не могу… такие разговоры… Я назначен работать, а не выслушивать…
Бригадиры дипломатически смотрят на окна, у Оксаны чуть-чуть вздрагивают губы. Захаров поправляет пенсне.
Вечером Комаров пришел к Захарову с заявлением об уходе. Захаров положил заявление перед собой и разглядывает почерк Комарова недоверчивым взглядом:
— Это не нужно, Иван Семенович!
— Как не нужно? Какое они имеют право… в личные дела…
— Да что ж тут такого? В наших личных делах нет ничего позорного. Все знают, что вы влюблены в Надежду Васильевну, все вам сочувствуют, радуются, а Филька, конечно, ничего не понимает в этих делах.
Комаров после этого случая дней десять ходил по колонии мрачный и старался не встречаться с Надеждой Васильевной. Через десять дней у него опять было столкновение с советом бригадиров, только уже по другому вопросу: совет хотел колониста Редьку перевести в механический цех. Комаров долго возражал против этого, а потом из себя вышел:
— Так и знайте: заберете у меня Редьку — ухожу с завода!
И смотрел после этих слов на бригадиров злой и бледный. Бригадиры удивились, а Филька произнес:
— А что ж? Он правильно говорит! С какой стати!
Совет бригадиров уступил, а вечером Захаров сказал Комарову:
— Видите, отстояли дело, ваш верх.
Комаров улыбнулся и прямо от Захарова пошел в гости к Надежде Васильевне.
Очень трудно в той части горизонта, где помещается сфера Соломона Давидовича, — там всегда толпятся грозовые тучи. Деньги все истрачены на строительство и оборудование, старый завод закрылся, новый еще не выпускает продукции. И Соломон Давидович «парится».
— Сколько угодно есть предложений. Дадут какой угодно аванс, только подпишите договор на сверлилки.
— Сверлилок еще нет, — отвечает Захаров.
— Но будут же, или они никогда не будут?
— Первые сверлилки будут, вероятно, плохие.
— Какое это имеет значение, плохие или хорошие, но их продать можно?
— Их продать нельзя.
— Алексей Степанович, говорите такие слова тому, у кого хорошие нервы, а у меня очень плохие нервы. Как это так: нельзя продать готовую продукцию?
Захаров молчит, и Соломон Давидович страдальчески вздыхает:
— Разве я теперь человек? Я теперь угорелая лошадь!
Новый завод, как и всякое настоящее дело, оказался трудным. Заедало то в одном месте, то в другом таинственные секреты открывались там, где, казалось, все безоблачно и все предначертано. И не только нервы Соломона Давидовича иногда гуляли, но и в четвертой бригаде начинало дебоширить беспокойство, то самое беспокойство, которое иначе еще называется чувством ответственности. Новый завод колонисты воспринимали как небывалое и невиданное счастье, выпавшее на их долю. Если они знали, что Октябрьская революция принесла людям новую жизнь, то для них эта новая счастливая жизнь была неотделимо от завода электроинструмента. И поэтому так страстно хотелось, чтобы скорее выходили сверлилки, чтобы скорее приехали за ними представители Красной Армиии промышленности, чтобы как можно скорее Советское правительство издало приказ, запрещающий ввоз электросверлилок из-за границы.
Игорь Чернявин получил самый лучший станок на заводе — плоскошлифовальный «Самсон Верке». Он стоит в углу механического цеха рядом с шепингом «Кейстон». Игорь Чернявин рассказывал товарищам:
— Этот станочек — самое симпатичное существо на свете. С ним даже разговаривать можно, такой он симпатичный.
Игорь и в самом деле разговаривал со станком, особенно когда приходил по утрам. Станок, действительно, у Игоря занятный: плоский предмет, который нужно шлифовать, ничем не прикрепляется к доске, а просто Игорь тронет выключатель сбоку, и деталь пристанет к столу, как будто они из одного куска вырезаны.
— Магнитный стол, — говорит Игорь. — Магнитный стол — это вам не какой-нибудь дореволюционный патрон.
И все-таки Игоря постиг удар. В маленьком шкафчике, в самом станке, стоял флакон особого, дорогого машинного масла, которое с большим трудом добывал Соломон Давидович исключительно для этого станка. И вот однажды утром пришел Игорь в цех, открыл шкафчик, а флакона не увидел. Может быть, Игорь забыл поставить его в шкафчик. Игорь обыскал станок, задумался, произнес тревожно:
— Синьор! Я вчера смазывал ваши части и поставил флакон в шкафчик! Куда вы его задевали?
Но шлифовальный молчал, и было видно по выражению его лица, что он тоже расстроен проишествием. Рядом на «Кейстоне» работал Филька. Игорь подозрительно посмотрел на Фильку и на шепинг, но у обоих выражение было самое добродетельное. Игорь целый день искал свое масло, так и не нашел. Подобные случаи перестали удивлять колонистов.
Кражи в колонии продолжались. С открытием нового завода они сосредоточлись на инструментах. Не было дня, чтобы не пропадало что-нибудь возле того или другого станка: микрометр, штанген, приспособление, ключи, дорогие резцы. Захаров отдал приказ — после конца работы все сдавать в кладовую, кроме необходимых «текущих» вещей, приписанных к данному станку, а такие вещи запирать под замок в тумбочках. Это не помогло, потому что и из тумбочек, из-под замка, вещи все равно пропадали. Заведующий инструментальной кладовой, бывший литейщик Баньковский, только и делал, что составлял акты на пропавшие инструменты, приносил к Воргунову на подпись и говорил:
— Тут… в этой колонии, воров… половина. Вот увидите, они все раскрадут.
Воргунов неохотно, морщась, подписывал акты, отворачивался от Баньковского, а потом шел к Захарову:
— Что делать? Нельзя же работать! Микрометры — ведь дорогая вещь, их не так легко достать.
Захаров молча выслушвал, круто поворачивался на стуле, опирался руками на колени: на одну ногу кулаком, на другую ногу локтем, закусывал нижнюю губу. Воргунов следил за ним и спрашивал:
— Как вы думаете, сколько воришек есть в колонии?
Захаров отвечал, не меняя позы.
— Петр Петрович, воришки есть, конечно, но наши воришки — люди с чувством и сердцем, они на заводе красть не будут.
— А кто крадет? Кто? Я сплю и дрожу: если будут украдены фрезы, мы остановимся надолго. Таких фрезов во всем городе нет, они никому не нужны, кроме нас, а сделать фрез, вы знаете, что это значит?
Говорят, если у человека на лице родимое пятно, то он к этому привыкает. Кражи в колонии были тоже неприятным родимым пятном, которое искажало светлое человеческое лицо коллектива, но привыкнуть к нему колонисты все-таки не могли. Игорь несколько дней искал свое масло, другие искали свои микрометры и штангены, но думали все уже не о своих обиженных станках, а о большом всеобщем горе, о всеобщем бессилии коллектива.
Игорь еще искал свое масло, когда перед обедом в кабинет Захарова пришел дежурный бригадир Рыжиков и забыл даже стать как следует.
— Алексей Степанович, новая кража: все фрезы с зуборезных, до одного!
— Что?
— Ни одного фреза не осталось — восемнадцать штук!
Захаров снял пенсне, положил на стол, крепко прижал пальцы к глазам, потом долго натирал ладонями щеки, наконец сказал:
— Есть!
— Обыск нужно, Алексей Степанович.
— Не нужно… обыска.
Рыжиков вздохнул, молча поднял руку и вышел.
20. ВРАГИ
21. БУДЕМ ПОМНИТЬ
Комаров краснеет еще больше и посматривает на Воргунова, а Петр Петрович говорит:
— Ага? Что ж вы на меня смотрите? Вы на них смотрите!
Филька Шарий сидит, как обыкновенно, на ковре и тоже высказывается:
— Это потому, что Иван Семенович слишком много внимания… это… слишкоми много внимания Надежде Васильевне…
— Филька, — возмущается Торский, — что это такое, в самом деле! Всегда тебя выгонять нужно из совета!
Филька надувает губы и отворачивает лицо: он еще не помнит, чтобы к нему относились справедливо. Но и у Комарова положение после Филькиноговыступления не из легких. Он быстро перебирает в руках инструментальные бумажонки и бормочет…
— Я не могу… такие разговоры… Я назначен работать, а не выслушивать…
Бригадиры дипломатически смотрят на окна, у Оксаны чуть-чуть вздрагивают губы. Захаров поправляет пенсне.
Вечером Комаров пришел к Захарову с заявлением об уходе. Захаров положил заявление перед собой и разглядывает почерк Комарова недоверчивым взглядом:
— Это не нужно, Иван Семенович!
— Как не нужно? Какое они имеют право… в личные дела…
— Да что ж тут такого? В наших личных делах нет ничего позорного. Все знают, что вы влюблены в Надежду Васильевну, все вам сочувствуют, радуются, а Филька, конечно, ничего не понимает в этих делах.
Комаров после этого случая дней десять ходил по колонии мрачный и старался не встречаться с Надеждой Васильевной. Через десять дней у него опять было столкновение с советом бригадиров, только уже по другому вопросу: совет хотел колониста Редьку перевести в механический цех. Комаров долго возражал против этого, а потом из себя вышел:
— Так и знайте: заберете у меня Редьку — ухожу с завода!
И смотрел после этих слов на бригадиров злой и бледный. Бригадиры удивились, а Филька произнес:
— А что ж? Он правильно говорит! С какой стати!
Совет бригадиров уступил, а вечером Захаров сказал Комарову:
— Видите, отстояли дело, ваш верх.
Комаров улыбнулся и прямо от Захарова пошел в гости к Надежде Васильевне.
Очень трудно в той части горизонта, где помещается сфера Соломона Давидовича, — там всегда толпятся грозовые тучи. Деньги все истрачены на строительство и оборудование, старый завод закрылся, новый еще не выпускает продукции. И Соломон Давидович «парится».
— Сколько угодно есть предложений. Дадут какой угодно аванс, только подпишите договор на сверлилки.
— Сверлилок еще нет, — отвечает Захаров.
— Но будут же, или они никогда не будут?
— Первые сверлилки будут, вероятно, плохие.
— Какое это имеет значение, плохие или хорошие, но их продать можно?
— Их продать нельзя.
— Алексей Степанович, говорите такие слова тому, у кого хорошие нервы, а у меня очень плохие нервы. Как это так: нельзя продать готовую продукцию?
Захаров молчит, и Соломон Давидович страдальчески вздыхает:
— Разве я теперь человек? Я теперь угорелая лошадь!
Новый завод, как и всякое настоящее дело, оказался трудным. Заедало то в одном месте, то в другом таинственные секреты открывались там, где, казалось, все безоблачно и все предначертано. И не только нервы Соломона Давидовича иногда гуляли, но и в четвертой бригаде начинало дебоширить беспокойство, то самое беспокойство, которое иначе еще называется чувством ответственности. Новый завод колонисты воспринимали как небывалое и невиданное счастье, выпавшее на их долю. Если они знали, что Октябрьская революция принесла людям новую жизнь, то для них эта новая счастливая жизнь была неотделимо от завода электроинструмента. И поэтому так страстно хотелось, чтобы скорее выходили сверлилки, чтобы скорее приехали за ними представители Красной Армиии промышленности, чтобы как можно скорее Советское правительство издало приказ, запрещающий ввоз электросверлилок из-за границы.
Игорь Чернявин получил самый лучший станок на заводе — плоскошлифовальный «Самсон Верке». Он стоит в углу механического цеха рядом с шепингом «Кейстон». Игорь Чернявин рассказывал товарищам:
— Этот станочек — самое симпатичное существо на свете. С ним даже разговаривать можно, такой он симпатичный.
Игорь и в самом деле разговаривал со станком, особенно когда приходил по утрам. Станок, действительно, у Игоря занятный: плоский предмет, который нужно шлифовать, ничем не прикрепляется к доске, а просто Игорь тронет выключатель сбоку, и деталь пристанет к столу, как будто они из одного куска вырезаны.
— Магнитный стол, — говорит Игорь. — Магнитный стол — это вам не какой-нибудь дореволюционный патрон.
И все-таки Игоря постиг удар. В маленьком шкафчике, в самом станке, стоял флакон особого, дорогого машинного масла, которое с большим трудом добывал Соломон Давидович исключительно для этого станка. И вот однажды утром пришел Игорь в цех, открыл шкафчик, а флакона не увидел. Может быть, Игорь забыл поставить его в шкафчик. Игорь обыскал станок, задумался, произнес тревожно:
— Синьор! Я вчера смазывал ваши части и поставил флакон в шкафчик! Куда вы его задевали?
Но шлифовальный молчал, и было видно по выражению его лица, что он тоже расстроен проишествием. Рядом на «Кейстоне» работал Филька. Игорь подозрительно посмотрел на Фильку и на шепинг, но у обоих выражение было самое добродетельное. Игорь целый день искал свое масло, так и не нашел. Подобные случаи перестали удивлять колонистов.
Кражи в колонии продолжались. С открытием нового завода они сосредоточлись на инструментах. Не было дня, чтобы не пропадало что-нибудь возле того или другого станка: микрометр, штанген, приспособление, ключи, дорогие резцы. Захаров отдал приказ — после конца работы все сдавать в кладовую, кроме необходимых «текущих» вещей, приписанных к данному станку, а такие вещи запирать под замок в тумбочках. Это не помогло, потому что и из тумбочек, из-под замка, вещи все равно пропадали. Заведующий инструментальной кладовой, бывший литейщик Баньковский, только и делал, что составлял акты на пропавшие инструменты, приносил к Воргунову на подпись и говорил:
— Тут… в этой колонии, воров… половина. Вот увидите, они все раскрадут.
Воргунов неохотно, морщась, подписывал акты, отворачивался от Баньковского, а потом шел к Захарову:
— Что делать? Нельзя же работать! Микрометры — ведь дорогая вещь, их не так легко достать.
Захаров молча выслушвал, круто поворачивался на стуле, опирался руками на колени: на одну ногу кулаком, на другую ногу локтем, закусывал нижнюю губу. Воргунов следил за ним и спрашивал:
— Как вы думаете, сколько воришек есть в колонии?
Захаров отвечал, не меняя позы.
— Петр Петрович, воришки есть, конечно, но наши воришки — люди с чувством и сердцем, они на заводе красть не будут.
— А кто крадет? Кто? Я сплю и дрожу: если будут украдены фрезы, мы остановимся надолго. Таких фрезов во всем городе нет, они никому не нужны, кроме нас, а сделать фрез, вы знаете, что это значит?
Говорят, если у человека на лице родимое пятно, то он к этому привыкает. Кражи в колонии были тоже неприятным родимым пятном, которое искажало светлое человеческое лицо коллектива, но привыкнуть к нему колонисты все-таки не могли. Игорь несколько дней искал свое масло, другие искали свои микрометры и штангены, но думали все уже не о своих обиженных станках, а о большом всеобщем горе, о всеобщем бессилии коллектива.
Игорь еще искал свое масло, когда перед обедом в кабинет Захарова пришел дежурный бригадир Рыжиков и забыл даже стать как следует.
— Алексей Степанович, новая кража: все фрезы с зуборезных, до одного!
— Что?
— Ни одного фреза не осталось — восемнадцать штук!
Захаров снял пенсне, положил на стол, крепко прижал пальцы к глазам, потом долго натирал ладонями щеки, наконец сказал:
— Есть!
— Обыск нужно, Алексей Степанович.
— Не нужно… обыска.
Рыжиков вздохнул, молча поднял руку и вышел.
20. ВРАГИ
В пять часов вечера Филька и Ваня Гальченко вышли из кабинета Захарова. Володя Бегунок трубил сбор бригадиров. Рыжиков услышал сигнал и удивился: почему трубят без ведома дежурного бригадира? Он пошел к Захарову.
— Ах, да, — сказал Захаров, — ты извини, срочно нужно. Я все равно хотел тебе сказать, ты задержи ужин, потом поужинаем.
Но раньше, чем собрались бригадиры, Игорь Чернявин стал перед Захаровым:
— Я знаю: масло сперли Филька и Ванька. И я прошу: вы их построже допросите.
— Но ведь у тебя нет доказательств?
— Если бы были доказательства, я вас не беспокоил, а прямо в совет бригадиров. А вы их хорошенько допросите. Они работают рядом на «Кейстоне» и сперли.
В кабинете сидели Воргунов, Соломон Давидович и Надежда Васильевна. Игорь не стеснялся их присутствия, теперь было все равно, никого нельзя жалеть и ни с кем считаться. Захаров почему-то улыбался и явно не сочувствовал Игорю:
— Что же я могу сделать?
— Их нужно в работу взять, Алексей Степанович. Я позову.
— Позови.
Звать было недолго. Игорь открыл дверь в комнату совета и сказал:
— Эй вы, ступайте сюда.
Очевидно, обвиняемые прекрасно догадались, кому нужно «ступать сюда». Филька и Ваня вошли в кабинет, аккуратно салютнули Захарову. Ваня тихонько присел на диване и сразу засмотрелся на потолок. Филька стал перед столом, готовый разговаривать с Захаровым. Захаров поправил пенсне и спросил голосом средней строгости.
— Чернявин вот… обвиняет вас в том, что вы взяли у него флакон масла.
Филька поднял глаза к Игорю:
— Мы взяли масло? Чудак какой! Ничего мы не брали.
— А я говорю: вы взяли.
У Фильки замечательная мимика: она убедительна, серьезна, пышет здоровьем.
— Ты посуди, Игорь, для чего нам твое масло? У нас свое есть!
— У меня было особенное, дорогое!
— Ах, особенное? Очень жаль! Где оно у тебя стояло?
— Да чего ты прикидываешься? Где стояло! В станке, в шкафчике!
Филька даже головой помотал от сильной впечатлительности:
— Вооборажаю, как тебе жалко!
— Смотрите, он еще воображает! Вы на это масло давно зубы точили.
— Мы и не знали, что оно у тебя есть. Правда же, Ваня, не знали?
Ваню этот разговор, кажется, совсем не интересовал. Ваня больше разглядывал кабинет, это вполне устраивало его, так как избавляло от необходимости встречаться с разными взглядами Соломона Давидовича, Воргунова… Так же, рассматривая кабинет, Ваня завертел головой, значит, действительно они не знали ничего про масло. Игорь закричал:
— Вот распустились! Стоит и брешет: не знали! А сколько вы ко мне приставали: дай помазать! Приставали?
Филька добродушно согласился:
— Ну… приставали.
— И что же?
— Да… ничего… Что же? Не даешь, и не надо.
— А сколько раз вы просили Соломона Давидовича купить вам такого масла? Чуть не со слезами: купите, купите! Что ты теперь скажешь?
Действительно, что теперь скажет Филька? Этот вопрос всех заинтересовал: Захаров даже вперед подался и положил голову на кулаки. Филька повел носом и руку поднял для более убедительного жеста:
— А что ж тут такого? Просили. Ни с какими слезами только, а просили.
— А вот уже четыре дня не просите и не вякаете! А?
Филька отвернулся и прошептал:
— И не вякаем, а что ж?
— А почему это?
— До каких же пор приставать? Не покупает — и не надо! Тебе купил, а нам не покупает. Значит, он к тебе особую симпатию имеет!
Блюм не выдержал нейтралитета на своем диване:
— Ах, какой вредный мальчишка!
Ваня не повернул головы, мало ли что могут сказать люди. Но Филька оглянулся и неожиданно для всех подарил Соломона Давидовича очаровательной улыбкой. Соломон Давидович пригрозил ему пальцем.
— А мажете вы как? — приставал дальше Игорь.
Этого удара Филька, пожалуй, и не ожидал. Ваня тоже вытянулся на диване и навострил уши. Пришлось Фильке снова обиженно отворачиваться:
— Обыкновенно, как…
— Я знаю. Встаете, еще вся колония спит, и в цех. Через окно. Филька мажет, а Ванька на страже стоит. Что, не так?
Захаров теперь не выпускал Филькиных глаз, а это было очень неудобно. Хоть на кого так смотреть все время… И Филька не стал вдаваться в подробности, а ответил коротко:
— Мажем, как нам удобнее.
А Ваня Гальченко с дивана поддержал его звонким советом:
— И ты можешь раньше всех вставать и мазать.
Игор беспомощно развел руками. Соломон Давидович подумал, что нужно зайти с другой стороны:
— Вы такие хорошие мальчики…
Но Захаров перебил его доброе намерение. Ни снимая головы с кулаков, он сказал медленно: — Убирайтесь вон! Нахалы!
Одновременно Филька и Ваня подняли руки. Салют вышел радостный, и только на долю Игоря пришлась самая незначительная порция вредного, дразнящего взгляда. Мальчики, подталкивая друг друга, выбрались из кабинета. Все захохотали громко, только Игорь был недоволен:
— Ну что ты будешь с ними делать?
Соломон Давидович утешил Игоря:
— Я вам, товарищ Чернявин, еще куплю такого масла. А они пускай уже мажут. Они же влюблены в свой «Кейстон».
Воргунов посмеивался над Игорем:
— Так вы ничего не выяснили с маслом, товарищ Чернявин?
— С ними выяснишь! У меня с ними хорошие отношения, вот они и пользуются. Когда вымажут весь флакон, сами скажут, а теперь ни за что! Им масло отдавать не хочется. И где они его прячут, интересно знать, я у них уже в спальне смотрел.
— При них?
— А что ж, церемониться с ними буду?
— Да. Это… молодцы! Это… Ах, фрезы мне покою не дают…
В дверь заглянул Баньковский:
— Меня в совет звали, Алексей Степанович?
— Да, очень важный вопрос, прошу.
— О фрезах?
— И о фрезах поговорим.
Баньковский скрылся, Воргунов спросил:
— О фрезах совет?
Захаров вышел из-за стола:
— Надеюсь, что фрезы сегодня будут у вас на столе, Петр Петрович.
Володя Бегунок открыл дверь:
— Совет бригадиров собрался, Алексей Степанович.
Торский, несколько удивленный экстренностью совета, открыл заседание.
— Слово Алексею Степановичу.
Захаров оглядел своих бригадиров и обычных гостей:
— У меня слово будет короткое. Я только прошу предоставить слово для доклада Филе Шарию.
— Для доклада? Филька докладчик?
— Да, товарищ Шарий докладчик, и по самому важному вопросу, правда, я не знал, что к этому важному вопросу прибавилось еще и масло товарища Чернявина, но все равно, прошу внимательно выслушать докладчика.
Филька важно поднялся, как полагается докладчику, вышел к столу Торского, заметил слишком веселый взгляд Лиды Таликовой, опустил на одно мгновение глаза:
— Приходим мы сегодня с Ваней гальченко в цех, а еще и сигнала «вставать» не было…
— «Кейстон» смазывать, — про себя как будто хрипнул Воргунов.
Бригадиры рассмеялись, Филька серьезно кивнул:
— Угу. Мы имеем право смазывать наш шейпинг?
— Только масло краденое! — сказал Игорь.
Филька повернулся к председателю:
— Витя, я прошу… чтоб меня не оскорбляли.
— Говори, говори, — ответил Витя, — не оскорбляйся.
— Приходим мы с Ваней в цех, давай смазывать. Только мы наладились, зашел Рыжиков с Баньковским, из литейной вышли. Мы скорей за Игорин «Самсон Верке» и…
В комнате совета вдруг раздался терск, звук удара, шум неожиданной возни, крик Зырянского:
— Нет! Я смотрю!
От дверей Рыжиков с силой был брошен прямо на середину комнаты. Он упал неудачно — лицом на пол, и когда поднял лицо, рот у него был в крови. Все вскочили с места, Захаров закричал:
— Колонисты! К порядку! Зырянским, в чем дело? Брацан, подними этого.
Но Рыжиков и сам поднялся, стоял посреди комнаты и рукавом вытирал окровавленный рот. На руке у него яркая шелковая повязка дежурного бригадира. Зырянский быстро подошел к нему, сильно рванул, повязка осталась у него в руке. Он размахнулся, бросил повязку на пол, зашипел в лицо Рыжикова:
— Даже красную повязку опоганил, сволочь!.. В чем дело? Бежать хотел! Да я за ним с самого утра смотрю. И сел возле дверей, видно, знал, чем пахнет в совете!
— Довольно, Зырянский! Никто ничего еще не знает. — Торский кивнул Фильке. Рыжиков так и остался стоять на середине, трудно было представить себе, чтобы ему кто-нибудь позволил сесть рядом с собой.
Вдруг для всех стало ясно, что Рыжиков — враг, и сам Рыжиков не возражал против этого. Он не сказал ни слова, не протестовал против насилия, он смотрел вниз в тот самый пол, на котором только что расшиб свой мягкий нос. К Фильке теперь все бригадиры обратили напряженные, острые глаза, кто-то подтолкнул:
— Расказывай, рассказывай!
— Да мы спрятались за «Самсон Верке» и сидим. А Баньковский и говорит Рыжикову: вчера Беглов с фрезами допоздна возился, они здесь, фрезы. И сейчас же пошли, а отмычек у них… вот столько. Раз, раз, открыли тумбочку Семена и взяли. А потом Рыжиков и спрашивает: продал штангены? А Баньковский отвечает: нет, не продал, это неважно, так и сказал: это неважно! А Рыжиков еще и смеется: ха, говорит, вот потеха теперь пойдет, без фрезов! А Баньковский ничуть не смеется, а строго так говорит: всякая рвань стала заводы строить. И больше ничего не говорил, а только все время был очень злой. А Рыжиков не злой, а смеялся. И ушли. И фрезы понесли, в карманах фрезы понес Баньковский. А мы тогда и шепинг забыли смазать и побежали, Алеше рассказали, а потом и Алексею Степановичу.
Филька кончил и смотрел на Захарова. Захаров взял его за пояс, притянул к себе, и так уже до конца Филька простоя рядом с Захаровым. Все в совете обратились к Баньковскому. Он сидел в углу и дрыгал одной ногой, положенной на другую. Торский спросил:
— Что вы можете сказать, Баньковский?
Баньковский поднял лицо, хоть и побледневшее, но вовсе не испуганное:
— Нечего мне говорить, мало ли чего мальчишки набрешут.
Зырянский засмеялся ему в лицо:
— Ему нечего говорить, а нам нечего спрашивать. Надо немедленно произвести обыск у него в комнате.
— А мы имеем право?
— А мы без права. А может, Баньковский разрешит? Вы разрешите, гражданин Баньковский?
И Зырянский спрашивал насмешливо, и насмешливо смотрели на Баньковского колонисты, а все-таки Баньковский ломался:
— Я определенно не возражаю, но только вы и права не имеете. Это, если каждый будет обыскивать…
— Тогда мы без разрешения…
Все вперились взглядами в Захарова, он махнул рукой:
— Нет, этого случая мы не пропустим. Какие там еще разрешения? Вы, Баньковский, пойманы на месте преступления, и с вами мы церемониться не будем.
— А кто поймал? — закричал Баньковский.
— Мы поймали, понимаете, мы? Торский, посылай комиссию для обыска — три человека.
Комиссию сразу наметили: Зырянский, Чернявин, Похожай.
— Отправляйтесь, — сказал Торский, — старшим — Зырянский.
— И Баньковского брать?
— Я никуда не пойду и ключей не дам. И решительно протестую.
Филька воспользовался паузой и произнес басом:
— Иди, Баньковский, не валяй дурака.
Баньковский после этого молча вышел вместе с комиссией.
Только теперь вспомнили все, что на середине стоит с разбитым носом Рыжиков. Захаров негромко сказал:
— Может быть, Рыжиков нам что-нибудь расскажет?
И к общему удивлению, Рыжиков поднял печальное лицо, из тех лиц, которые просят и молят о понимании и сочувствии. Моргая глазами, страдальчески морщился и… очень много интересного рассказал бригадирам. Может быть, он рассчитывал, что его искренность подкупит колонистов, может быть, хотел всю вину свалить на Баньковского, но темных мест после его рассказа не осталось. И пальто, и занавес, и серебрянные часы, и множество всякого инструмента перестали быть таинственными. И французкие ключи он подбросил Левитину, и два раза поджигал старый стадион. Рассказывал Рыжиков монотонным, страдающим голосом, без увлечения и без подробностей, но не забывал морщиться и моргать:
— Баньковский сказал: если бы на бригадиров думали! Чтоб у них бригадиры в подозрении были!.. А я согласился. А потом взял у Воленко часы и еще хотел подложить что-нибудь зырянскому, только Баньковский так говорил все, а я говорю ему: не поверят про Зырянского.
Когда он кончил, Захаров спросил:
— Что же ты… из-за денег?
— На что мне деньги. Это все Баньковский говорил. И про моего отца говорил: отец твой хорошо жил, а ты теперь пропадешь через Советскую власть. Ну а я слушал, конечно, по глупости, и все делал. А мне отец что, я про отца не думаю…
— Так, — произнес Зырянский, — ты меня уже разжалобил. У меня слезы на глазах, видишь?
Рыжиков посмотрел в глаза Зырянского и отвернулся. Ничего он там не увидел, кроме самого беспощадного приговора.
Через час приехал Крейцер, вызванный Захаровым по телефону. Он вошел в комнату, как и раньше всегда входил, бодрый и способный смеяться, но не смеялся, а сказал, отвечая на общий салют:
— Здравствуйте, дорогие! Поймали? Обыск сделали? Правильно. Фрезы нашли? И штангены? Хорошо. А давайте-ка я с ними еще по секрету поговорю. Впрочем, я с одним Баньковским — два слова.
В кабинете Захарова он не больше пяти минут поговорил с Баньковским, вышел оттуда и сказал:
— Это только ниточка. А клубочек НКВД распутает. Надо их отправить в город. Алексей Степанович, хороших хлопцев, чтобы не выпустили, человек шесть!
— Выпустить? О, на что угодно, а на этоу наших способностей, кажется, не хватит. Зырянский, конечно.
— Я не пойду с Зырянским, — прохрипел Рыжиков.
— Почему?
— Я не пойду. Он меня… он меня убьет.
Крейцер весело повернулся к Зырянскому:
— В самом деле? Алеша!
Зырянский побледнел и сжал губы:
— Я за себя не могу ручаться.
— Здорово, — сказал Крейцер. — Кто же тогда?
— Чернявин…
— Алексей Степанович, я его не убью, а бить всю дорогу буду. За Воленкко и за всю колонию.
Крейцер закричал нат весь совет:
— Это что такое? Это что за безобразие! Я приказываю: Зырянский, Чернявин, Похожай, кто еще… Брацан, Поршнев…
— Я, — сказал Филька.
— Подрасти!
— Все подрасти и подрасти!
— Подрасти, ничего… и Клюшнев! Вот: шесть человек. Дам записку доставить этих, и ни одн волос у них с головы не упадет, и пальцем никто не тронет. Поняли?
Все шестеро встали как один, подняли руки:
— Есть, товарищ Крейцер!
— То-то же. Убийцы какие, подумаешь! Ну, поздравляю вас, ребята, поздравляю, дорогие! А дайте же мне посмотреть на героев, на самых главных.
И Филька и Ваня стали перед Крейцером, смущенные общим вниманием и своми собственными заслугами перед коллективом.
— Вот эти? О! Ваня Гальченко? Мы с тобой работали вместе! На закладке! А Фильку я хорошо знаю, старые приятели! Молдцы! Жму вам руки от имени Советской власти. И Крейцер крепкой широкой рукой по-настоящему пожал маленькие руки колонистов.
Когда все кончилось, когда увели арестованных, когда пришло бурное и радостное общее собрание, когда уехал Крейцер, Филька и Ваня принесли в кабинет флакон с остатками дорогого масла. Речь опять говорил Филька:
— Мы только два раза помазали, Алексей Степанович. И пускай Игорь не обижается. Мы и «Самсон Верке» его тоже смазывали, а не только свой шепинг.
Захаров долго и серьезно смотрел в глаза мальчиков и сказал им:
— Вы даже представить себе не можете, какие вы замечательные люди! И вы никогда этого не поймете, и это хорошо, по крайней мере, задаваться не будете!
Филя и Ваня не вполне поняли, что сказал Захаров. Они ответили ему, как полагается отвечать заведующему: — Есть, не задаваться!
— Ах, да, — сказал Захаров, — ты извини, срочно нужно. Я все равно хотел тебе сказать, ты задержи ужин, потом поужинаем.
Но раньше, чем собрались бригадиры, Игорь Чернявин стал перед Захаровым:
— Я знаю: масло сперли Филька и Ванька. И я прошу: вы их построже допросите.
— Но ведь у тебя нет доказательств?
— Если бы были доказательства, я вас не беспокоил, а прямо в совет бригадиров. А вы их хорошенько допросите. Они работают рядом на «Кейстоне» и сперли.
В кабинете сидели Воргунов, Соломон Давидович и Надежда Васильевна. Игорь не стеснялся их присутствия, теперь было все равно, никого нельзя жалеть и ни с кем считаться. Захаров почему-то улыбался и явно не сочувствовал Игорю:
— Что же я могу сделать?
— Их нужно в работу взять, Алексей Степанович. Я позову.
— Позови.
Звать было недолго. Игорь открыл дверь в комнату совета и сказал:
— Эй вы, ступайте сюда.
Очевидно, обвиняемые прекрасно догадались, кому нужно «ступать сюда». Филька и Ваня вошли в кабинет, аккуратно салютнули Захарову. Ваня тихонько присел на диване и сразу засмотрелся на потолок. Филька стал перед столом, готовый разговаривать с Захаровым. Захаров поправил пенсне и спросил голосом средней строгости.
— Чернявин вот… обвиняет вас в том, что вы взяли у него флакон масла.
Филька поднял глаза к Игорю:
— Мы взяли масло? Чудак какой! Ничего мы не брали.
— А я говорю: вы взяли.
У Фильки замечательная мимика: она убедительна, серьезна, пышет здоровьем.
— Ты посуди, Игорь, для чего нам твое масло? У нас свое есть!
— У меня было особенное, дорогое!
— Ах, особенное? Очень жаль! Где оно у тебя стояло?
— Да чего ты прикидываешься? Где стояло! В станке, в шкафчике!
Филька даже головой помотал от сильной впечатлительности:
— Вооборажаю, как тебе жалко!
— Смотрите, он еще воображает! Вы на это масло давно зубы точили.
— Мы и не знали, что оно у тебя есть. Правда же, Ваня, не знали?
Ваню этот разговор, кажется, совсем не интересовал. Ваня больше разглядывал кабинет, это вполне устраивало его, так как избавляло от необходимости встречаться с разными взглядами Соломона Давидовича, Воргунова… Так же, рассматривая кабинет, Ваня завертел головой, значит, действительно они не знали ничего про масло. Игорь закричал:
— Вот распустились! Стоит и брешет: не знали! А сколько вы ко мне приставали: дай помазать! Приставали?
Филька добродушно согласился:
— Ну… приставали.
— И что же?
— Да… ничего… Что же? Не даешь, и не надо.
— А сколько раз вы просили Соломона Давидовича купить вам такого масла? Чуть не со слезами: купите, купите! Что ты теперь скажешь?
Действительно, что теперь скажет Филька? Этот вопрос всех заинтересовал: Захаров даже вперед подался и положил голову на кулаки. Филька повел носом и руку поднял для более убедительного жеста:
— А что ж тут такого? Просили. Ни с какими слезами только, а просили.
— А вот уже четыре дня не просите и не вякаете! А?
Филька отвернулся и прошептал:
— И не вякаем, а что ж?
— А почему это?
— До каких же пор приставать? Не покупает — и не надо! Тебе купил, а нам не покупает. Значит, он к тебе особую симпатию имеет!
Блюм не выдержал нейтралитета на своем диване:
— Ах, какой вредный мальчишка!
Ваня не повернул головы, мало ли что могут сказать люди. Но Филька оглянулся и неожиданно для всех подарил Соломона Давидовича очаровательной улыбкой. Соломон Давидович пригрозил ему пальцем.
— А мажете вы как? — приставал дальше Игорь.
Этого удара Филька, пожалуй, и не ожидал. Ваня тоже вытянулся на диване и навострил уши. Пришлось Фильке снова обиженно отворачиваться:
— Обыкновенно, как…
— Я знаю. Встаете, еще вся колония спит, и в цех. Через окно. Филька мажет, а Ванька на страже стоит. Что, не так?
Захаров теперь не выпускал Филькиных глаз, а это было очень неудобно. Хоть на кого так смотреть все время… И Филька не стал вдаваться в подробности, а ответил коротко:
— Мажем, как нам удобнее.
А Ваня Гальченко с дивана поддержал его звонким советом:
— И ты можешь раньше всех вставать и мазать.
Игор беспомощно развел руками. Соломон Давидович подумал, что нужно зайти с другой стороны:
— Вы такие хорошие мальчики…
Но Захаров перебил его доброе намерение. Ни снимая головы с кулаков, он сказал медленно: — Убирайтесь вон! Нахалы!
Одновременно Филька и Ваня подняли руки. Салют вышел радостный, и только на долю Игоря пришлась самая незначительная порция вредного, дразнящего взгляда. Мальчики, подталкивая друг друга, выбрались из кабинета. Все захохотали громко, только Игорь был недоволен:
— Ну что ты будешь с ними делать?
Соломон Давидович утешил Игоря:
— Я вам, товарищ Чернявин, еще куплю такого масла. А они пускай уже мажут. Они же влюблены в свой «Кейстон».
Воргунов посмеивался над Игорем:
— Так вы ничего не выяснили с маслом, товарищ Чернявин?
— С ними выяснишь! У меня с ними хорошие отношения, вот они и пользуются. Когда вымажут весь флакон, сами скажут, а теперь ни за что! Им масло отдавать не хочется. И где они его прячут, интересно знать, я у них уже в спальне смотрел.
— При них?
— А что ж, церемониться с ними буду?
— Да. Это… молодцы! Это… Ах, фрезы мне покою не дают…
В дверь заглянул Баньковский:
— Меня в совет звали, Алексей Степанович?
— Да, очень важный вопрос, прошу.
— О фрезах?
— И о фрезах поговорим.
Баньковский скрылся, Воргунов спросил:
— О фрезах совет?
Захаров вышел из-за стола:
— Надеюсь, что фрезы сегодня будут у вас на столе, Петр Петрович.
Володя Бегунок открыл дверь:
— Совет бригадиров собрался, Алексей Степанович.
Торский, несколько удивленный экстренностью совета, открыл заседание.
— Слово Алексею Степановичу.
Захаров оглядел своих бригадиров и обычных гостей:
— У меня слово будет короткое. Я только прошу предоставить слово для доклада Филе Шарию.
— Для доклада? Филька докладчик?
— Да, товарищ Шарий докладчик, и по самому важному вопросу, правда, я не знал, что к этому важному вопросу прибавилось еще и масло товарища Чернявина, но все равно, прошу внимательно выслушать докладчика.
Филька важно поднялся, как полагается докладчику, вышел к столу Торского, заметил слишком веселый взгляд Лиды Таликовой, опустил на одно мгновение глаза:
— Приходим мы сегодня с Ваней гальченко в цех, а еще и сигнала «вставать» не было…
— «Кейстон» смазывать, — про себя как будто хрипнул Воргунов.
Бригадиры рассмеялись, Филька серьезно кивнул:
— Угу. Мы имеем право смазывать наш шейпинг?
— Только масло краденое! — сказал Игорь.
Филька повернулся к председателю:
— Витя, я прошу… чтоб меня не оскорбляли.
— Говори, говори, — ответил Витя, — не оскорбляйся.
— Приходим мы с Ваней в цех, давай смазывать. Только мы наладились, зашел Рыжиков с Баньковским, из литейной вышли. Мы скорей за Игорин «Самсон Верке» и…
В комнате совета вдруг раздался терск, звук удара, шум неожиданной возни, крик Зырянского:
— Нет! Я смотрю!
От дверей Рыжиков с силой был брошен прямо на середину комнаты. Он упал неудачно — лицом на пол, и когда поднял лицо, рот у него был в крови. Все вскочили с места, Захаров закричал:
— Колонисты! К порядку! Зырянским, в чем дело? Брацан, подними этого.
Но Рыжиков и сам поднялся, стоял посреди комнаты и рукавом вытирал окровавленный рот. На руке у него яркая шелковая повязка дежурного бригадира. Зырянский быстро подошел к нему, сильно рванул, повязка осталась у него в руке. Он размахнулся, бросил повязку на пол, зашипел в лицо Рыжикова:
— Даже красную повязку опоганил, сволочь!.. В чем дело? Бежать хотел! Да я за ним с самого утра смотрю. И сел возле дверей, видно, знал, чем пахнет в совете!
— Довольно, Зырянский! Никто ничего еще не знает. — Торский кивнул Фильке. Рыжиков так и остался стоять на середине, трудно было представить себе, чтобы ему кто-нибудь позволил сесть рядом с собой.
Вдруг для всех стало ясно, что Рыжиков — враг, и сам Рыжиков не возражал против этого. Он не сказал ни слова, не протестовал против насилия, он смотрел вниз в тот самый пол, на котором только что расшиб свой мягкий нос. К Фильке теперь все бригадиры обратили напряженные, острые глаза, кто-то подтолкнул:
— Расказывай, рассказывай!
— Да мы спрятались за «Самсон Верке» и сидим. А Баньковский и говорит Рыжикову: вчера Беглов с фрезами допоздна возился, они здесь, фрезы. И сейчас же пошли, а отмычек у них… вот столько. Раз, раз, открыли тумбочку Семена и взяли. А потом Рыжиков и спрашивает: продал штангены? А Баньковский отвечает: нет, не продал, это неважно, так и сказал: это неважно! А Рыжиков еще и смеется: ха, говорит, вот потеха теперь пойдет, без фрезов! А Баньковский ничуть не смеется, а строго так говорит: всякая рвань стала заводы строить. И больше ничего не говорил, а только все время был очень злой. А Рыжиков не злой, а смеялся. И ушли. И фрезы понесли, в карманах фрезы понес Баньковский. А мы тогда и шепинг забыли смазать и побежали, Алеше рассказали, а потом и Алексею Степановичу.
Филька кончил и смотрел на Захарова. Захаров взял его за пояс, притянул к себе, и так уже до конца Филька простоя рядом с Захаровым. Все в совете обратились к Баньковскому. Он сидел в углу и дрыгал одной ногой, положенной на другую. Торский спросил:
— Что вы можете сказать, Баньковский?
Баньковский поднял лицо, хоть и побледневшее, но вовсе не испуганное:
— Нечего мне говорить, мало ли чего мальчишки набрешут.
Зырянский засмеялся ему в лицо:
— Ему нечего говорить, а нам нечего спрашивать. Надо немедленно произвести обыск у него в комнате.
— А мы имеем право?
— А мы без права. А может, Баньковский разрешит? Вы разрешите, гражданин Баньковский?
И Зырянский спрашивал насмешливо, и насмешливо смотрели на Баньковского колонисты, а все-таки Баньковский ломался:
— Я определенно не возражаю, но только вы и права не имеете. Это, если каждый будет обыскивать…
— Тогда мы без разрешения…
Все вперились взглядами в Захарова, он махнул рукой:
— Нет, этого случая мы не пропустим. Какие там еще разрешения? Вы, Баньковский, пойманы на месте преступления, и с вами мы церемониться не будем.
— А кто поймал? — закричал Баньковский.
— Мы поймали, понимаете, мы? Торский, посылай комиссию для обыска — три человека.
Комиссию сразу наметили: Зырянский, Чернявин, Похожай.
— Отправляйтесь, — сказал Торский, — старшим — Зырянский.
— И Баньковского брать?
— Я никуда не пойду и ключей не дам. И решительно протестую.
Филька воспользовался паузой и произнес басом:
— Иди, Баньковский, не валяй дурака.
Баньковский после этого молча вышел вместе с комиссией.
Только теперь вспомнили все, что на середине стоит с разбитым носом Рыжиков. Захаров негромко сказал:
— Может быть, Рыжиков нам что-нибудь расскажет?
И к общему удивлению, Рыжиков поднял печальное лицо, из тех лиц, которые просят и молят о понимании и сочувствии. Моргая глазами, страдальчески морщился и… очень много интересного рассказал бригадирам. Может быть, он рассчитывал, что его искренность подкупит колонистов, может быть, хотел всю вину свалить на Баньковского, но темных мест после его рассказа не осталось. И пальто, и занавес, и серебрянные часы, и множество всякого инструмента перестали быть таинственными. И французкие ключи он подбросил Левитину, и два раза поджигал старый стадион. Рассказывал Рыжиков монотонным, страдающим голосом, без увлечения и без подробностей, но не забывал морщиться и моргать:
— Баньковский сказал: если бы на бригадиров думали! Чтоб у них бригадиры в подозрении были!.. А я согласился. А потом взял у Воленко часы и еще хотел подложить что-нибудь зырянскому, только Баньковский так говорил все, а я говорю ему: не поверят про Зырянского.
Когда он кончил, Захаров спросил:
— Что же ты… из-за денег?
— На что мне деньги. Это все Баньковский говорил. И про моего отца говорил: отец твой хорошо жил, а ты теперь пропадешь через Советскую власть. Ну а я слушал, конечно, по глупости, и все делал. А мне отец что, я про отца не думаю…
— Так, — произнес Зырянский, — ты меня уже разжалобил. У меня слезы на глазах, видишь?
Рыжиков посмотрел в глаза Зырянского и отвернулся. Ничего он там не увидел, кроме самого беспощадного приговора.
Через час приехал Крейцер, вызванный Захаровым по телефону. Он вошел в комнату, как и раньше всегда входил, бодрый и способный смеяться, но не смеялся, а сказал, отвечая на общий салют:
— Здравствуйте, дорогие! Поймали? Обыск сделали? Правильно. Фрезы нашли? И штангены? Хорошо. А давайте-ка я с ними еще по секрету поговорю. Впрочем, я с одним Баньковским — два слова.
В кабинете Захарова он не больше пяти минут поговорил с Баньковским, вышел оттуда и сказал:
— Это только ниточка. А клубочек НКВД распутает. Надо их отправить в город. Алексей Степанович, хороших хлопцев, чтобы не выпустили, человек шесть!
— Выпустить? О, на что угодно, а на этоу наших способностей, кажется, не хватит. Зырянский, конечно.
— Я не пойду с Зырянским, — прохрипел Рыжиков.
— Почему?
— Я не пойду. Он меня… он меня убьет.
Крейцер весело повернулся к Зырянскому:
— В самом деле? Алеша!
Зырянский побледнел и сжал губы:
— Я за себя не могу ручаться.
— Здорово, — сказал Крейцер. — Кто же тогда?
— Чернявин…
— Алексей Степанович, я его не убью, а бить всю дорогу буду. За Воленкко и за всю колонию.
Крейцер закричал нат весь совет:
— Это что такое? Это что за безобразие! Я приказываю: Зырянский, Чернявин, Похожай, кто еще… Брацан, Поршнев…
— Я, — сказал Филька.
— Подрасти!
— Все подрасти и подрасти!
— Подрасти, ничего… и Клюшнев! Вот: шесть человек. Дам записку доставить этих, и ни одн волос у них с головы не упадет, и пальцем никто не тронет. Поняли?
Все шестеро встали как один, подняли руки:
— Есть, товарищ Крейцер!
— То-то же. Убийцы какие, подумаешь! Ну, поздравляю вас, ребята, поздравляю, дорогие! А дайте же мне посмотреть на героев, на самых главных.
И Филька и Ваня стали перед Крейцером, смущенные общим вниманием и своми собственными заслугами перед коллективом.
— Вот эти? О! Ваня Гальченко? Мы с тобой работали вместе! На закладке! А Фильку я хорошо знаю, старые приятели! Молдцы! Жму вам руки от имени Советской власти. И Крейцер крепкой широкой рукой по-настоящему пожал маленькие руки колонистов.
Когда все кончилось, когда увели арестованных, когда пришло бурное и радостное общее собрание, когда уехал Крейцер, Филька и Ваня принесли в кабинет флакон с остатками дорогого масла. Речь опять говорил Филька:
— Мы только два раза помазали, Алексей Степанович. И пускай Игорь не обижается. Мы и «Самсон Верке» его тоже смазывали, а не только свой шепинг.
Захаров долго и серьезно смотрел в глаза мальчиков и сказал им:
— Вы даже представить себе не можете, какие вы замечательные люди! И вы никогда этого не поймете, и это хорошо, по крайней мере, задаваться не будете!
Филя и Ваня не вполне поняли, что сказал Захаров. Они ответили ему, как полагается отвечать заведующему: — Есть, не задаваться!
21. БУДЕМ ПОМНИТЬ
К концу пришла эта маленькая история в маленьком детском коллективе, в скромной колонии им. Первого мая. Счастливый конец всегда отмечается торжеством, и искренно и открыто торжествовали первомайцы свою победу: действительно, к празднику 7 Ноября не осталось врагов в колонии, ни на производстве, ни в бригадах. Открытыми глазами теперь можно смотреть друг другу в глаза, и не стыдно никому видеть утром два узких флага на башнях главного здания.
В конце октября уехал в Ленинградское военно-морское инженерное училище им. Дзержинского секретарь совета бригадиров Виктор Торский. И когда стали выбирать нового секретаря, Илья Руднев сказал:
— Надо выбрать Игоря Чернявина. Он человек с далеким глазом. Он тогда один говорил, что это Рыжиков — враг, а мы ему не поверили, Игорю. Нам нужен такой председатель.
И наверное, все так и раньше думали, потому что выбрали Игоря единогласно. Он сдал восьмую бригаду новому бригадиру Санчо Зорину и сел рядом с Захаровым, чтобы вместе управлять трудной работой колонии. И первым делом нового секретаря было возвращение Воленко. Адрес его хорошо сохранился в тайниках четвертой бригады. В Полтаву была отправлена делегация из трех колонистов, не пожалел для этого Захаров никаких денег. Делегация повезла Воленко письменное приглашение общего собрания возвратиться в колонию, деньги на дорогу и новый парадный костюм. С полным правом в эту делегацию включили и Ваню Гальченко, который тогда придумал взять у Воленко адрес.
Воленко возвратился на первый день праздника. Удивляясь, наверное, горожане, почему это первомайцы с демонстрации не домой пошли через Хорошиловку, а в противоположную сторону, к вокзалу. На широкой и красивой вокзальной площали они выстроились. Совет бригадиров и захаров пошли к самому поезду, а когда они вышли на площадь вместе с Воленко, их встретили знаменным салютом. Двести пар глаз смотрели на Воленко, и не было ни одной пары, в которой ни кипели бы слезы. И горожане смотрели на первомайцев и удивлялись: почему это такой стройный отряд мальчиков и девочек под музыку замер в салюте и почему так заметно у них по щекам сбегают слезы? А потом поняли горожане, что это им показалось: когда дал захаров команду «вольно» и все бросились здороваться с Воленко, а многие и целоваться, поняли горожане, что у колонистов не горе, а радость сегодня. Воленко прошел по фронту колонистов, тонкие его, строгие губы улыбались и с благодарностю к товарищам, и с гордостью за свою колонию. А когда опять стали колонисты в строй, вышел вперед Игорь Чернявин и, не обращая внимания на зрителей, на праздничную и счастливую, нарядную толпу, сказал:
В конце октября уехал в Ленинградское военно-морское инженерное училище им. Дзержинского секретарь совета бригадиров Виктор Торский. И когда стали выбирать нового секретаря, Илья Руднев сказал:
— Надо выбрать Игоря Чернявина. Он человек с далеким глазом. Он тогда один говорил, что это Рыжиков — враг, а мы ему не поверили, Игорю. Нам нужен такой председатель.
И наверное, все так и раньше думали, потому что выбрали Игоря единогласно. Он сдал восьмую бригаду новому бригадиру Санчо Зорину и сел рядом с Захаровым, чтобы вместе управлять трудной работой колонии. И первым делом нового секретаря было возвращение Воленко. Адрес его хорошо сохранился в тайниках четвертой бригады. В Полтаву была отправлена делегация из трех колонистов, не пожалел для этого Захаров никаких денег. Делегация повезла Воленко письменное приглашение общего собрания возвратиться в колонию, деньги на дорогу и новый парадный костюм. С полным правом в эту делегацию включили и Ваню Гальченко, который тогда придумал взять у Воленко адрес.
Воленко возвратился на первый день праздника. Удивляясь, наверное, горожане, почему это первомайцы с демонстрации не домой пошли через Хорошиловку, а в противоположную сторону, к вокзалу. На широкой и красивой вокзальной площали они выстроились. Совет бригадиров и захаров пошли к самому поезду, а когда они вышли на площадь вместе с Воленко, их встретили знаменным салютом. Двести пар глаз смотрели на Воленко, и не было ни одной пары, в которой ни кипели бы слезы. И горожане смотрели на первомайцев и удивлялись: почему это такой стройный отряд мальчиков и девочек под музыку замер в салюте и почему так заметно у них по щекам сбегают слезы? А потом поняли горожане, что это им показалось: когда дал захаров команду «вольно» и все бросились здороваться с Воленко, а многие и целоваться, поняли горожане, что у колонистов не горе, а радость сегодня. Воленко прошел по фронту колонистов, тонкие его, строгие губы улыбались и с благодарностю к товарищам, и с гордостью за свою колонию. А когда опять стали колонисты в строй, вышел вперед Игорь Чернявин и, не обращая внимания на зрителей, на праздничную и счастливую, нарядную толпу, сказал: