- Слугу? Денщика, что ли?
   Все обернулись к Степану, со смехом. Таня вскрикнула:
   - А и в самом деле!
   Инспектор высокомерно отвернулся:
   - Да не денщика! Какого денщика! Слугу в гостинице!
   - В гостинице? Ах ты, черт! Этих я порядков не знаю. Да постой ты, чудак божий! А откуда тебе Павел знает?
   - Что знает?
   - Да какие там порядки, в гостинице?
   - Да написано ж... Вот в книжке... все написано.
   - Стой! Дай я гляну.
   Режиссер, снисходительно улыбаясь, протянул ему книгу.
   Степан ткнул пальцем и полез дальше по строчке:
   - Слуга. Это зачем такое?
   - Ты дальше. Это обозначено: слуга будет говорить.
   - Ага! Обозначено. Ну-ну! Хозяин приказал спросить, что вам угодно. Правильно. Точь-в-точь, как на самом деле. Хозяин такое может: спроси, дескать, что ему угодно. Угодно, это по-старому, что ли? А ну, дай еще! Хозяин приказал спросить, что вам угодно. Тоже: приказал! Это они мастера!
   - Да ты не галди, а становись на есто.
   - Стал.
   Сопровождаемый общим вниманием, Степан был поставлен на соответствующее место, и режиссер сказал ему:
   - Теперь спрашивай.
   - У него?
   - У него.
   - А хозяин где?
   - Да на что тебе хозяин?
   Степан хитро осклабился:
   - А как же? Посмотреть интересно.
   - Не валяй дурака! - крикнул Алеша. - Играй!
   Степан весело осмотрелся, топнул валенком, хлопнул в ладоши:
   - Играю. Ну, держись!
   Хлестаков рассматривал Степана с высокомерной улыбкой опытного актера.
   - Чего смотришь? Хозяин спрашивает, чего тебе нужно.
   Эту игру встретили смехом, смеялся и Степан, зачарованный первым своим артистическим шагом.
   Режиссер воздел руки:
   - Да не так. Ты так, как в книжке: хозяин приказал спросить, что вам угодно!
   Степан отмахнулся:
   - А тебе хочется обязательно "угодно". Такие слова кончены. "Угодно, угодно!"
   - Да ведь пьеса про старое время?
   - Ох, ты! И забыл! Про старое! А я... все думаю, по-новому...
   Степан добросовестно еще раз прочитал текст, дело у него пошло замечательно, но он никак не мог поверить своему таланту актера и все выражал восторг, приводя режиссера в раздражение. Степаном занялись все, собрались на "сцене", приводили его в деловой порядок.
   В дверь класса заглянул Муха. Из-за его плеча смотрел Павел:
   Степан закричал:
   - Вот он, дезертир! А я тут заместо тебя холуя изображаю!
   - Выходит?
   - Трудно, понимаешь!
   - Алешка, подь-ка на минутку.
   Муха был серьезен и одет по-дорожному: теплый пиджак подпоясан ремнем, под рукой сверток.
   - Алеша! Срочно выезжаю с ним... с Павлом.
   - Куда?
   - В губернию. Партийная губернская конференция. Телеграмма пришла.
   В дверях стоял Степан и спрашивал:
   - Большевики собираются?
   - Ты уже здесь. Ну... какое тебе дело?
   - До всего у меня дело. Это я холуя только представлять буду, а на самом деле рабочий класс. Если большевики собираются, так и говори.
   Муха махнул на него рукой:
   - Собираются, Алеша! Твоего батька не нашел, где-то запропастился. Так ты скажи ему: поехал в губернию. Там все узнаю, и все будет ясно. А вы тут с Красной гвардией сильнее...
   Степан и совсем вылез в коридор и дверь прикрыл.
   - Сильнее, сильнее, а патронов мало. Ты патронов привези.
   - Беда мне с этими патронами.
   - И пулемет привези!
   - Пулемет бы хорошо, - подтвердил Алеша.
   - Это посмотрим. На это мало надежды: кто там будет теперь пулеметы раздавать? Тоже эсеры сидят.
   - Да гоните вы этих эсеров, - возмутился Степан. - Или играй, или деньги отдавай! Честно с ними нужно.
   Павел осторожно передвинул Степана на более спокойное место:
   - Пулеметов не дадут. Это и говорить нечего. Скажут: сами доставайте. Чего тебе еще привезти, Алеша?
   Алеша взял его за локоть, смутился, почему-то потащил в сторону:
   - Павлуша! Друг! Найди, привези... портрет Ленина.
   20
   Репетиция закончилась в десять часов. В темных сенях Таня взяла Алешу под руку. Только на дворе Алеша увидел лукавый блеск ее голубых глаз.
   - Алеша, у тебя такой счастливый вид.
   - Счастливый? А что ж?
   - Она... в нее я тоже влюблена. Она просто прелесть! И у нее хорошая душа. Только знаешь, что? Ей нужно помочь. Ты ей помогай. И я помогу.
   - А почему?
   - А то она не выдержит. Думаешь, ей легко? Она ведь начинает жить... поздно начинает. И все догонять нужно. Вот ты послушай.
   Таня приблизилась к его плечу и зашептала, подскакивая на носках:
   - Ты послушай. Сегодня утром я пришла к ней. Мы вместе читали эту сцену, где Анна Андреевна и Марья Антоновна. А она стирает. Понимаешь, стирает. Она стирает и смеется. А я вижу, какие руки у нее красные. У нее нежные руки и сразу сделались красные. Ты возьми мои руки. Ты видишь, какие, хоть и немножко, а все-таки шершавые. А у нее какие! Ей больно, она не умеет стирать. Я знаю: ей хочется плакать, а она смеется. Долго ли вот она будет так... смеяться?
   Они проходили по двору школы, обходя ее здание. В темноте еле-еле удерживались на двух досках, положенных рядом. Таня цеплялась за его руку, не хотела оступиться в песок. Алеша стало грустно и тяжело, но он не мог еще разобрать почему. Впереди капитан подчеркнуто галантно вел по доскам Нину, а еще дальше Степан что-то громко обьяснял путникам.
   Вышли на площадь. От реки приходили волны холода и бежали к мохнатым и тусклым костромским огонькам. Доски кончились, ноги ступили в мягкий холодный песок. Алеша со злобой и страданием посмотрел на Кострому и вспомнил прямые пальцы отца, всегда израненные черной металлической сыпью. Вспомнил руки матери, покрытые сухой, пергаментной, тонкой кожицей. И Танина рука была действительно чуть-чуть жестковатой. Он вспомнил нежную руку Нины и вздохнул.
   - Как же помочь? - спросил он тихо.
   Таня подняла глаза:
   - Ничего, ничего, Алеша, она привыкнет. Надо только, чтобы она не мучилась, потому что ей трудно.
   - Ах... Так помочь? - Алеша разочарованно замолчал. Подумал немного и спросил: - Да... конечно... Так можно помочь. А я подумал про другое. Зло берет, что утебя такие руки, ты говоришь, шершавые. Наши девушки должны быть красивые, и руки у них должны быть нежные. Ты говоришь, нужно помочь, чтобы она не мучилась. А этого мало. Надо помочь, чтобы они не портили себя, свою красоту.
   - Значит, чтобы они не работали? Чтобы, значит, белые были, как принцессы? Только девушки? Да?
   Таня спрашивала весело, задорно, очевидно, в этом вопросе для Тани не было никакой трагедии. Она переспросила:
   - Только девушки? А матери, а бабушки? У них какие должны быть руки? Ты хочешь, чтобы мы, женщины, не работали? Как это великолепно с твоей стороны, правда?
   Алеша смутился и загрустил. Таня прислушалась к его настроению, потом рассмеялась:
   - Какой ты еще мальчик! И ничего ты не понимаешь. Разве руки у нас такие от работы? От работы, говори?
   - А как же?
   - От бедности, дорогой, от бедности... Можно как угодно работать, а если пища хорошая, и отдых, и глицерин всегда под рукой - они будут мягкие. Ты не бойся за нашу красоту. Успокойся, зачем так грустить? Какой ты еще мальчик, ты жизни совсем не знаешь!
   Там, где у длинного прозрачного заборчика широкая улица поворачивала в город, Нина и капитан остановились.
   Нина сказала.
   - Мы идем в город.
   - Так поздно в город?
   - Мне нужно зайти домой, кое-что взять. Чемоданчик. А завтра будет некогда. Капитан, такой любезный, согласился меня проводить.
   - Нина, почему капитан? Почему вы меня отсраняете?
   - Не ревнуйте. Капитан меня проводит и поможет мне донести чемодан. А вам трудно, Алеша, так далеко: три версты. И вы не можете нести чемодан, потому что у вас нога... еще бедненькая.
   Алеша церемонно поклонился:
   - Я не смею нарушать ваш выбор, Нина Петровна. И я никогда не позволю себе стать на дороге товарища. Но я надеюсь, вы не будете в претензии, если я приглашу Таню проделать со мной этот марш: в город и обратно.
   - Какие вы люди! Только... может быть, Таня, не хочешь? Как жаль... я могла бы угостить вас чаем, но после вчерашних событий это невозможно.
   Таня закричала:
   - Пойдем, пойдем! Мы не будем заходить в дом, а только подождем.
   Алеша обратился к капитану:
   - Михаил Антонович, скажите Степану, пусть дверей не запирает, мы вернемся попозже.
   - Идем, идем, Алеша, - Таня ухватила Алешину палку и потащила его вперед.
   Нина спросила вдогонку:
   - Кто же должен ревновать, он или я?
   - Оба! Оба должны! Идем, Алеша, идем!
   Алеша забыл о своей ноге и побежал за девушкой.
   В конце улицы чернели дебри потемкинского парка. Парк стоял теперь мрачный и молчаливый. Падали последние листья на мягкие шуршащие дорожки. Что-то уимрало вокруг и гордо молчало о своей смерти, а люди, как будто уважая это умирание, обходили парк по широкой проезжей дороге. С дороги донеслись скрип колес и будничные голоса людей, которым судьба послала сегодня дорога. Они шли с Костромы, а может быть, и откуда-нибудь подальше, из города никто не имел нужды тащиться куда-то темной осенней ночью. За парком далеко светились огни города, казалось, будто в городе сейчас весело и нарядно. Кострома отходила назад мокрым и тревожным провалом. И оттого, что они идут навтречу огням, Тане представлялось, что они идут на какой-то праздник.
   - Мы не пойдем по дороге. Мы пойдем через парк. Здесь природа.
   Наконец она утомилась, а может быть, и страшно стало среди молчаливых, мрачных стволов, под сеткой оголенных ветвей, над сыростью дорожки. Таня поймала Алешину руку и пошла рядом с ним, пугливо посматривая в стороны.
   - Таня, я все забываю спросить. Уже октябрь. Почему ты не уехала в Петроград?
   - Алеша, скажи мне ты: почему? Все откладываю и откладываю.Стыдно сейчас бросать нашу Кострому. Я и сама не знаю, почему стыдно. Учиться хочется, ты себе представить не можешь, как хочется. А уехать не могу. Дома сейчас трудно, да и у вас так же, а жить сейчас до чего интересно! Отец в Красной гвардии и Коля в Красной гвардии. Клуб у нас, Нина, вчера митинг. Даже на Костроме все сдвинулось с места. Я хожу и смотрю, и все смеюсь. Теперь я стала таакая легкомысленная, я такая никогда не была. А уехать не могу.
   - Ты перечислила разные прелести, а Павла забыла.
   - Нет, Павла забыть нельзя. Скажи, что ты думаешь о Павле?
   - Как, что я думаю? Павло - мой старый друг.
   - Ну, не надо. Лучше я тебе скажу. У нас с тобой как-то получается, как будто мы брат и сесетра,и, знаешь, такие любимые, любимые! Я с Николаем так не могу говорить. Вот и про Павла. Алеша, когда еще гимназистской была, я так мечтала о любви. И вовсе я не рисовала себе царевича или какого-нибудь барчука. Я не знала, какой он будет, но я думала, что он будет такой... огненный, такой... воодушевленный! А сейчас я люблю Павла, вот просто влюблена, и так... сильно влюблена... А не нужно, чтобы он был огненный. Он и кричит, и руками размахивает, а на самом деле он спокойный человек, и мне нравится, что он такой спокойный. Я понимаю это: он может и в бой поти, и умереть, а все равно он такой и останется спокойный. И у нас с ним любовь, как будто мы давно с ним поженились, и на самом деле нам и поцеловаться некогда, да я и не люблю этого. Ты сейчас же скажешь, что мы просто рыбы. Правда?
   - Я этого никогда не могу сказать. Павлушка - глубина.
   - Это правильно: глубина. А у меня нет. Я какая-то такая обыкновенная. Я и красивая, это я знаю, а все-таки обыкновенная. И до чего это мне нравится, ты себе представишь не можешь.
   - Что тебе нравится?
   - Да вот же это, что я обыкновенная. Я тебе расскажу. Теперь все люди какие-то необыкновенные. Все - умные, все идут вперед. Идет революция, я это хорошо чувствую, вся наша семья там, даже мама, большая революция, таких еще никогда не было, потому что... большевики, понимаешь? А я хожу и радуюсь: это революция для меня. Для таких может быть такой случай: все бегают, и кричат, и волнуются. Чего волнуются? А вот чего: нужен доктор, обыкновенный доктор, который может лечить. А я тут и выйду: пожайлуста, вот, я - обыкновенный доктор. Ты сейчас же скажешь, что это пустяк, если один доктор. А если много? Много обыкновенных докторов. Ну что ты скажешь, Алеша?
   - Я слушаю и поражаюсь, когда ты успела сделаться такой... остроумной?
   - Сейчас скажу, когда. Вы все думаете, что я, так себе, курсистка. А я посчитала, сколько у нас на Костроме народу пропало оттого, что не было обыкновенных докторов. В нашей земской больнице есть Остробородько, так он никогда не принимает, а принимает его помощник, он тоже доктор, только он необыкновенный, он дикарь, он просто не может лечить людей. И он неряха, и лентяй, и еще пьяница. Я знаю, сколько у нас на Костроме умерло от туберкелеза, от воспаления легких, от инфлюэнцы, от рака, от болезней печени, от заражения крови, от скарлатины, дифтерита, оспы... А сколько детей? Господи, сколько детей! Скажи, пожайлуста, разве это плохо: обыкновенный доктор?
   - Таня, значит... революция - это для тебя, чтобы ты могла лечить людей?
   - Нет, не только для этого. Лечить, это само собой. Но я буду читать книги, путешествовать, ходить в театр, покупать сколько угодно глицерина, я буду жить. Мне не стыдно: я хочу почувствовать, как может обыкновенный человек жить с честью. Я хочу это почувствовать на себе. И увидеть, как другие живут. Ты сейчас же скажешь, что я не герой, что я все скучно думаю. Пожайлуста.
   - Я так не думаю. Не может же человек ходить и скать: где бы мне проявить свой героизм. А я недавно читал, как работали "обыкновенные врачи" на холере.
   - Ладно. Мы с тобой все понимаем. Ты тоже - обыкновенный человек, и за это я тебя люблю, как вот брата. И Павел - обыкновенный, и Муха, и Богатырчук. Только ты не подумай что-нибудь плохое. Обыкновенный, это, знаешь, почему? Потому, что людей миллионы, этим миллионы нужно все-таки уважать, а не думать, что я вот не такой, я лучше всех. Ой, какую мы с тобой философию развели! Это потому, что я очень обрадовалась, давно так весело не ходили в город. Все по делам, все по делам. Ай, Алеша, посмотри, как сзади страшно. И в этом мраке Нина и капитан. Надо им помочь, они же испугаются. А у нас - культура... Смотри.
   За последними силуэтами широких стволов деловито горели редкие фонари. Начинался город. Кострома как-то выше. У нас проще: чистенький песок и никаких фасонов. И окошки светятся, правда? А это, смотри, культура! Грязь какая! А фонари освещают.
   Поджидая отставших, они остановились в жиденьких воротах парка. Пустынная улица уходила далеко белесым размазанной на булыжнике грязи. У самых домов в тени, под акациями, стучали по дощатым тротуарам шаги редких прохожих. Представлялось, что там в темноте люди по самый пояс бредут в грязи, а стучат потому, что еще не потеряли надежды выкарабкаться.
   Таня подняла к Алеше голубые глаза и сморщила носик. Алеша громко рассмеялся. В глубине парка посылашлся голос Нины:
   - Нет, капитан, умом я сейчас ничего разбирать не буду. У меня ум бабский, что он там разберет?
   - Интересно, - сказал Алеша громко.
   - Не мейшайте, не мешайте, - остановил его капитан, - дело важное.
   Таня вскрикнула:
   - Нина! Как разговорился капитан!
   Капитан взмолился непривычным к мольбе хмурым басом:
   - Не мешайте, да не мешайте же! Пусть она скажет. Я знаю эту старую, как бы сказать, отговорку: умом не пойму, а вот чувством.
   Нина ответила весело, звонко, властно:
   - И не выдумывайте! Никаким там чувством! Я о чувствах тоже знаю. Только я чувству не верю. Чувство - оно одноглазое! Я больше верю вкусу.
   - Как? Как вы сказали? Вкусу?
   - Ну, да! Обыкновенному человеческому вкусу.
   - Ба! Барышня! Что такое вкус? Эстетика? Эпикурейство?
   - Эпикурейство - это гадость! Не смейте так говорить! Алеша поддержите меня, а не умна спорить!
   Опираясь на палку, Алеша стукнул по фуражке, отодвинул ее на затылок, начал пальцами растирать лоб.
   - Постойте, Нина. Это что-то такое важное, а только... хвостик есть непонятный.
   Нина устало положила руку на его плечо:
   - Я все понимаю... а сказать...
   Капитан пристал:
   - Вы это... сердцем понимаете?
   - Нет.
   - Умом?
   - Нет. И не сердцем, и не умом. А знаете чем?
   Капитан повернул к ней лицо, освещенные выоским фонарем, блеснули его маленькие глазки. Нина прошептала:
   - Не умею сказать... Не то слово! Капитан показал на мостовую: - Перейдите здесь со вкусом. Если у вас есть галоши - пожалуй перебраться через эту улицу можно и эстетично. А если без галош, вымажетесь. Вот и все.
   Нина оттолкнулась от Алеши и с веселой угрозой подошла к капитану:
   - Товарищ Бойко!
   Он вздрогнул от такого обращения. Никто никогда не называл его товарищем Бойко.
   - Товарищ Боко! Как же вы не понимаете? Нет никакой грязи!
   - Фу! Да вот же она перед вами! Смотрите, какая симпатичная!
   - нет, вы знаете, до чего я люблю, если сапоги вымазаны до самых колен. До самых этих... ушек. Это у мужчины.
   - В грязь?
   - Какая же это грязь? Грязь, если клопы, потом... другое. Если неряшливость... вообще нравственный беспорядок. Понимаете?
   Капитан улыбнулся, махнул рукой, двинулся через улицу.
   Таня крикнула на всю улицу:
   - Сапоги у вас нечищенные, это действительно грязь. Денщика нет, правда?
   Капитан не оглянулся. Нина подняла юбку, игриво попробовала красивой, маленькой ножкой первый булыжник, засмеялась счастливо.
   - Вот смотрите, перейду и не замажусь.
   Алеша смотрел очарованный. Каждое движение этой девушки было движением точным, ловким и красивым. Даже юбку она держала в двух руках так, что она не могла образовать ни одной безобразной складки. Она переступала с булыжника на булыжник и иногда смеялась. Ее ножки умно и зорко выбирали лучшие места и становились на них с хитрым выражением. Она перешла через улицу, обернулась назад:
   - Видите?
   Алеша не мог вместить в себе восхищения и не мог его выразить ни в какой форме. Но ему стало свободно и радостно жить на земле. Обеими руками он так же ловко и изящно, отставив пальчики, подобрал полы шинели, осторожно попробовал носком сапога первый булыжник и с размахом зашагал через улицу, нарочно попадая в самые гиблые места и разбрызгивая грязь во все стороны. Девушки смеялись на другом берегу, и Нина встретила его словами:
   - С наибольшим вкусом все-таки перешел улицу Алеша!
   21
   У калитки Остробородько сидели довольно долго. Капитан помалкивал, курил и рассматривал землю. Алеша сидел на скамье, вытянув ноги на палке, и мечтал о прошлом. Он любил иногда пошалить с воображением и подразнить память. Сейчас, вспомнив Фауста, он задал себе вопрос: какое из мгновений его прошлого хорошо было бы повторить? Какое из них было лучше сегодняшнего дня? И он улыбался совершенно несомненному ответу: никакое! В своем прошлом он не находил образцов для подражания. Он выпрямился и удивленно посмотрел на капитана. Сказал вслух:
   - Черт! Не может быть!
   Капитан ничего не сказал. Алеша снова все пересмотрел и проверил. Сомнений быть не могло. Всякое там счастливое, сопливое детсов, конечно, по боку? Военное училище? Фасон, глупость и фанфаронство. Фронт, патриотизм? Но за патриотизмом сейчас же начинали вырисовываться морды Николая второго, дивизионного командира, водянистого и ленивого "нестуляки", и как итог - страшная гибель его полка. Атаки? Задор, страх, напряжение и большой человеческий гонор? Алеша прислушался к себе. Где-то от этого гонора оставались корни, и Алеша их уважал, но теперь все это представлялось трудной гимнастикой, без смысла и без счастья.
   А сегодняшний поцелуй? Это была очень нежная и такая безгрешная ласка. Нужно до боли любить эту замечательную девушку, такую сильную и красивую и такую... одинокую. Алеша оглянулся на калитку с тревогой. Там, за калиткой, представился ему тихий, потонувший в покое уют, богатое семейное гнездо. Какую нужно иметь силу, чтобы так весело и так одиноко уйти из него в мрачные провалы Костромы! Стирать, красные руки! Хотелось, чтобы у него расширилась грудь и поместилось в ней, наконец, невмещающееся чувство. Пусть будет чувство. А счастья не нужно. Просто не нужно. К черту!
   - Капитан! Слушайте, капитан!
   Капитан сказал, глядя в землю, но сказал настойчиво:
   - Алексей Семенович! Я не мешал вам думать, не мешайте и мне.
   - Слу... Позвольте... Простите, пожайлуста. Я хотел задать вам только один важный вопрос. Одлин вопрос.
   - Хорошо. Только один.
   - Вот спаисбо. Скажите, в вашей жизни был хоть один такой счастливый момент, хотя бы один, чтобы вы желали его повторить?
   Не оборачивая к нему лица, капитан ответил, не раздумывая:
   - Был. Один момент был... то есть, я полагал, оказалось - чепуха!
   - Да не может быть! Расскажите, капитан.
   Условие было: один вопрос!" И почему "не может быть"? И не мешайте. Я хочу подумать.
   - Извините. Думайте.
   Какой там у него момент? Поцеловала какая-нибудь полковая красавица. А в будущем это невозможно. Вот и весь момент. Но как странно. Неужели прошла его молодость и нечего вспомнить? Цена человека? Достоинство?
   В доме за калиткой стукнула дверь, послышались голоса, скупые, беглые, как будто чужие, хотя Алеша различил и глубокий шепот Нины, и невыразительный, с гнусавым потрескиванием тенорок Петра Павловича. Голоса были сбиты грохотом щеколды у калитки. Неся перед собой широкую коробку, Таня перепрыгнула через порог. Наклонилась к Алеше с шепотом:
   - Сюда идет! Говорит: я ему скажу.
   Опершись на палку, Алеша поднялся со скамьи. Калитка оглушительно хлопнула, но сейчас же открылась, и нога в широкой штанине переступила на улицу. Алеша вдруг вспомнил другую ногу, такую же широкую и такую же страшную: ногу немецкого солдата, перешагнувшего в темноте через невысокий окопчик. Тогда это была контратака прусского полка. И сейчас, как тогда, рука Алеши дернулась к поясу. Но тогда широкая тяжелая нога пронеслась мимо него и исчезла в ночи, а он сам забыл о ней через тысячную долю секунды в горячке возникшей штыковой схватки. А теперь он растерянно опустил руку по шву галифе и смотрел, как на легком ветру шевелилась неясной мазней волосы на голове Остробородько.
   - Ничего, Нина, ничего. Я только ему два слова скажу.
   Переступив через порог, он странно зашатался и вообще имел вид встрепанный и невменяемый. Это встрепанность еще больше испугала Алешу: он привык видеть Петра павловича упорядоченным и приглаженным. Петр Павлович, шатаясь, замаячил перед Алешей, поднял кулак, что-то в нем было от человека выпившего.
   - Молодой человек, - начал он громко и хрипло. - Молодой человек, не думайте, что перед вами несчастный отец и несчастный гражданин. Не подумайте и не воображайте, что я вышел жаловаться. Она - моя дочь, и я ее понимаю. Она не хочет сидеть в моем доме, потому что ей нравится революция. Пусть! Мне тоже нравится. Это не ваше дело! Может быть, мне нравится, что вы меня арестовали. Это тоже не ваше дело. Я только хочу у вас спросить, а вы мне отвечайте сознательно, без малодушия. Вы принимаете на себя ответственность? Принимаете полную ответственность?
   Петр павлович произнес все это с физическим усилием, вытягивая шею и вращая встрепанной головой, как будто он проглатывал трудный и насильственный кусок. Он замолчал, еще раз поднял кулак и прицепился к Алешиному лицу такшим же шатающимся и острым взглядом. Потом завизжал истошно, на всю улицу:
   - Вы принимаете на себя ответственность за меня, за мою дочь, за Россию?
   Алеша стоял перед ним вытянувшись и смотрел прямо в глаза. Нина прижалась к рамке калитки и растворилась в тишине вечера. Таня, полуспрятавшись за Алешей, опустила глаза. Один капитан сидел по-прежнему, склонившись к земле, и думал% вероятно, о прежнем, о своем, - может быть, о самом счастливом моменте своей жизни.
   Алеша весь отдался странному, сложному чувству, похожему на сон. И неудержимый, необьяснимый гнев, который поднялся в нем, тоже был похож на ярость во сне, когда человек странно колеблется между негодующим страстным действием и настойчивым желанием понять свой гнев и остановить его. Петр Павлович, такой знакомый и обыкновенный, казался ему теперь отвратительным зверьком. Он может просто укусить, опасность не так велика, но прикосновение зверька невыносимо. Он смотрел на Алешу, смешно задравши голову, по-прежнему пошатываясь, и вес вздымал свой слабый, интиллегентский кулачок. Голова Алеши вдруг начала мелко и быстро дрожать, губы страдальчески и нетерпеливо надавили одна на друю. Он сказал тихо:
   - Послушайтете...
   И остановился. Большими глазами с трудом посмотрел на Нину, улыбнулся:
   - Нинана!
   - Калека! - закричал вдруг Петр Павлович. - Калека и психически больной! Нина! Он болен. Они там все сумасшедшие. Один от фронта, другой от темноты и слабосилия ума!
   Он все это прогремел патетически, с жестами, рванулся к калитке, распахнув пиджак, еще выше крикнул:
   - Можете! Можете! Я вас лечить не намерен.
   Расставив руки, он направился к калитке, но алеша перехватил его рукой через грудь, а другой рукой за плечо повернул к себе. Павел Петрович открыл рот, его лицо было перед глазами Алеши на самой близкой дистанции. Алеша улыбнулся, не весело, не просто, а с уверенной силой мужской уничтожающей гримасы. Он даже чуть-чуть поклонился в сторону Нины:
   - Нинана, пожайлуста, простите. Я в вашем присутствии два словава этомуму старичку. Я отвечаю за Россию и за Нинуну. Мою Нину. Слышите? А за вас я снимаю с себя ответственность, потому что вы сами за себя не отвечаете. Идитете!
   Он выпустил Петра Павловича, и тот, не оглядываясь, полетел домой. Он не заметил, как его дочь, тяжело, вместе с калиткой, откатилась в сторону, давая ему дорогу. Слышно было, как он прошуршал по двору, как хлопнул дверью и дверь за ним ударила раз и еще раз и под конец слабо звякнула какой-то металлической частью. Вытягивая голову, Таня смотрела вслед ему, а потом бросила коробку на скамью и подбежала к Нине. Нина так и стояла, вытянув руку к щеколде, и не видно было в темноте, о чем думает ее лицо.