Страница:
Комиссия выделяет из своей среды несколько подкомиссий - одежную, столовую, парадную, культурную, хозяйственную, кооптирует в свой состав коммунаров, получает и расходует деньги и время от времени докладывает собранию о ходе своих ребят. Перед самым выходом в город представляется на утверждение собрания так называемый комендантский отряд, человек двенадцать во главе с командиром. На обязанности этого отряда лежит уборка того помещения, где будет стоять коммуна. Никто не должен иметь хоть малейшего повода обвинить коммуну в нечистоплотности. Комендантский отряд захватывает с собой несколько ведер, сорных ящиков, метел, веников, тряпок. В походе он производит уборку и является санитарной комиссией#34. Компенсируя его дополнительная нагрузка только возможной благодарностью в приказе, если все будет в отряде благополучно.
Работа первомайской комиссии, несмотря на то что отнимает много времени у коммунаров, совершенно не изменяет течения рабочих дней коммуны. Уже упакована большая часть обоза, уже отряды успели получить все, что они берут в поход, уже в городе все приготовлено. Уже двадцать девятое число, а коммуна работает полным ходом, как будто никакой особенной подготовки не совершается.
В городе коммуна проводит три дня. Третьего коммуна должна быть уже на работе.
Завтракают тридцатого еще в коммуне. После завтрака проходит час, во время которого все должно быть приведено в порядок. Ровно в десять часов все коммунары - в парадных костюмах, и только кое-где на лестницах и в спальнях можно видеть пары: коммунар высоко поднял голову, а одна из девочек пришивает к его гимнастерке белый воротничок. Прибегают запоздавшие с костюмами, те, кто грузил обоз или убирал в столовой. В оркестре Волчок проверяет инструменты: хорошо ли натянута кожа на большом барабане, не измялись ли флаги на фанфарах. У черного хода стоят нагруженные и покрытые брезентом две-три подводы с продуктами, постелями и запасами белья. В знаменном отряде надевают на знамя только что отглаженный чехол: сегодня еще не праздник, и знамя пойдет в чехле. Мне непривычно нечего делать, разве какой-нибудь зева вроде Тетерятченко подойдет ко мне с заявлением:
- У меня пояс пропал...
Но немедленно на него зыкнет случайно пробегающий коммунар:
- пояс пропал, шляпа. Цело утро носили по коммуне пояс, спрашивали чей. Сам забыл в саду.
Тетерятченко и раньше знал, что с поясом именно так кончится. Я не успеваю ему нечего сказать. Раздаются звуки рожка. Сегодня сигнал играет сам Волчок. Он берет на октаву выше других ребят и умеет особенно четко и в то же время заливчато вывести последние ноты сигнала.
Я выхожу. В парадные двери вбегают коммунары, с лестницы спускается не спеша знаменная бригада - знаменщик и два ассистента с винтовками - и останавливается на площадке. Ко мне подходит дежурный по коммуне в новенькой повязке, франтоватый, как и все, с чистеньким платочком, кокетливо выглядывающим из кармана блузы.
- Знамя в чехле? - спрашиват он, хотя и сам довольно хорошо знает, что в чехле. Но так уж требуется для красоты дня.
- В чехле.
Параллельно парадному фасаду вытянулись в одну шеренгу коммунары. На правом фланге колонна оркестра, и Волчок впереди.
- Становись!
Но команда эта излишняя. Уже все стоят на своих местах, и комвзводы проверяют состав. Пробегает по рядам Тетерятченко и застегивает на ходу пояс. Его провожают сочувственные возгласы:
- Вот человеку не везет!
- Да вот пояс насилу нашел. А утром положил штаны на чужую кровать и полчаса ко всем приставал: "Кто взял мои штаны?" Его Похожай чуть не побил.
Черномазый блестящий Похожай, сегодня особенно красочный и оживленный, потому что он - еще и командир третьего взвода, басит:
- Я его обязательно когда-нибудь отлуплю, этого Тетерятченко, так и знайте, Антон Семенович. Без этого из коммуны не выйду...
Но Тетерятченко смотрит на Похожая и улыбается. Он любит Похожая за красоту и удачливость и знает, что тот его не только не отлупит, а и другому не даст в обиду.
- Равнясь! - гремит Карабанов.
Все готово. От Карабанова отходит и направляется к зданию дежурный по коммуне. В оркестре подымают трубы, и фанфаристы расцвечивают утро красными полотнищами флагов. Волчок настороженно поднимает руку.
- Под знамя смирно! Равнение налево!
Оркестр гремит знаменный салют, все коммунары поднимают руки, перед фронтом замирает Карабанов. Служащие, провожающие колонну, тоже козыряют. Из парадных дверей выходит дежурный по коммуне и с рукой у козырька фуражки "ведет" знамя. Три коммунара бережно и подчеркнуто изящно проносят знамя по фронту и устанавливают его на правом фланге. Знамя держат почти вертикально: если оно без чехла, то оно не развевается, а красивыми мягкими складками падает на плечи знаменщика, и при движении линии этих складок почти не меняются. Древко тоже касается плеча, вся тежесть приходится на руки, а двумя руками держать знамя неприлично. Поэтому быть знаменщиком - дело довольно трудное.
Знамя на месте. Салют окончен. Карабанов последним "орлиным" взором оглядывает фронт. Пора. К левому флангу подошел обоз, и командир комендантского, в спецовке, уже сидит на первом возу.
- Справа по шести вправо... шагом... марш!
Коммунары прямо с развернутого фронта переходят в марш, на ходу перестраиваясь в колонну. Наш постоянный строй по шести, расстояние между рядами просторное - шагов до трех. Командиры взводов впереди, а между взводами интервал шесть шагов.
Гремит радостный марш: начался наш праздник.
Через час колонна подходит к городу. Между высокими домами улицы Либкнехта наш большой оркестр разрывает воздух.
Колонна занимает улицу. На тротуарах собираются толпы. Нам машут руками. С задорной улыбкой слушают наш марш девушки, приветливо-серьезно поглядывают на нас мужчины, улыбаются мамаши и корреспонденты газет. То с той, то с другой стороны подлетает новый человек:
- Что за организация?
Коммунару в строю нельзя разговаривать. Он из вежливости бросает поскорее:
- Дзержинцы.
Но харьковцы уже знают дзержинцев.
То и дело долетает с тротуара:
- Это дзержинцы!
А один раз серьезный пацан лет четырнадцати показал другому:
- Это дзержинцы, а вон и сам Дзержинский.
Идущие за мной знаменщики не выдержали:
- Вот чудаки! Антона Семеновича за Дзержинского приняли.
Сегодня мы вошли в город со знаменем в чехле. Завтра мы первые с развернутым знаменем пройдем мимо трибуны и гордо посмотрим на тех, кто на трибуне: "Мы тоже пролетариат, мы тоже рабочие, сегодня - наш праздник!"
Вечером коммунары разбредаются по всем улицам. Вежливо разговаривают комммунары с публикой; как взрослые, покупают на свои карманные деньги пирожное и, как дети, любуются иллюминацией.
В дверях тридцать шестой школы - дневальный с винтовкой: школа занята нами, и вход в нее без распоряжения дежурного по коммуне посторонним воспрещен. В одной из комнат столовая комиссия готовит ужин и между делом вспоминает сегодняшний день:
- ...нет, а вот та батарея, которая на белых лошадях... Ох, и здорово же!
МОСКВА
7 июля 1929 года в шесть часов утра колонна коммунаров тронулась с площади Курского вокзала на свою московскую квартиру. На утренних улицах, свежих и пустынных, гремел наш оркестр. Еще не совсем проснувшиеся глаза вглядывались в лицо московских улиц. Вот она, великая Москва, о которой мечтали целый год, о которой была столько споров!
Направились к центру. На углу какого-то бульвара - "Стой!"
Отдыхать не отдыхали, а, скорее, собирались с чувствами.
Меня окружили:
- Вот это такая Москва? - недовольно тянул Похожай. - Не лучше Харькова.
Сторонники Крыма поддерживали его, но это все - так, "для разговора", а все ощущали какую-то торжественную приподнятость и были полны бодрости.
- Шагом марш!
Притихли все на асфальте Мясницкой. Глянула Москва на нас столичным важным взглядом, глянула сочными, солидными витринами, перспективой улий... Притихли в нашей колонне. Впереди - зубцы Китай-города.
- Э, нет, это действительно Москва! - пробормотал за моей спиной знаменщик. И замолк.
Карабанов скомандовал:
- Государственному политическому управлению салют, товарищи коммунары!
Весело и задорно отсалютовали старшим родичам и повернули на Большую Лубянку, теперь улицу Дзержинского. На этой улице наша квартира - школа Транспортного отдела ОГПУ.
Ничто не так дорого как эта квартира. Пока ребята входили в улицу Дзержинского, вспомнилось все.
Целую неделю пробыл в Москве наш агент Яков Абрамович Горовский, а мы в коммуне сидели на чемоданах и ожидали от него телеграммы, в которой бы сообщалось, что квартира есть - можно выезжать.
Но Горовский ежедневно присылал нечто непонятное и неожиданное:
"С квартирой плохо. Есть надежда на завтра".
"Задержался еще на один день. Отсутствует нужное лицо".
"Наркомпрос отказал. Выясню завтра"...
Меньше всего мы ожидали, что нам откажут в квартире.
Но шестого вечером приехал Горовский и рассказал нам обидные и возмутительные вещи.
В экскурс-базе, в Наркомпросе, в Моно, в союзе Рабпрос - везде с готовностью соглашались предоставить на две недели помещение для коммуны ГПУ, но после такой любезности следовал вопрос:
- А что это за дети?
- Дети? Исключительно беспризорные.
Горовский гордился тем, что наши дети все - беспризорные, что тем не менее они организованно едут в Москву и он, Горовский, подыскивает для них квартиру. Но как только московские просветители, такие симпатичные, такие даже сентиментальные в своих книжках, так любящие ребенка и так его знающие, узнавали, что эти самые "цветы жизни" просятся к ним на ночевку, они приходили в трепет.
- Беспризорные? Ни за что! Об этом нельзя даже и говорить! На две недели? Что вы, товарищ, шутите? Что вы в самом деле?
Горовский не столько огорчался, что нет квартиры, сколько оскорблялся. Как это так? Те самые коммунары, которые не впускали Горовского в дом, если он недостаточно вытер ноги, здесь, в Москве, считаются вандалами, способными уничтожить всю наробразовскую цивилизацию?
И только когда бросил Яков Абрамович ходить по просветительному ведомству, улыбнулось ему счастье: Транспортная школа предоставила для нас общежитие с постелями, с кроватями.
Колонна во дворе школы.
- Стоять вольно!
Сигналист играет сбор командиров. Командиры отправляются делить помещение между взводами. Через три минуты они вводят свои взводы в спальни. По кеоридорам общежития расставляются наши плевательницы и сорные ящики, комендантский отряд уже побежал по коридорам и переходам с вениками и ведрами: прежде всего коммунары наводят лоск на то помещение, в котором будем жить. Здесь месяца полтора никого не было. Еще через пять минут дежурство дает общий сбор, и начинается авральная работа уборки. Моют стекла в окнах, уничтожается пыль.
В девять часов все коммунары в парадных костюмах уже гуляют на улице. Прибежали из столовой клуба ОГПУ члены столовой комиссии.
Все готово. Можно идти на завтрак.
Серые рубашк летних парадных костюмов, синенькие трусики, голубые носки. Круглые радостные мальчишеские головы, ноги, как на пружинах.
Все полны радостного оживления и в то же время сдержанного достоинства.
В столовой - цветы и скатерти, уют. Коммунары расположились вокруг столов и не дичатся, не боятся чистоты и цветов.
Началась череда славных московских дней.
После завтрака вышли со знаменем в Парк культуры и отдыха - благо сегодня воскресенье - посмотреть, какой такой московский пролетариат и как он отдыхает.
На московских улицах наша колонна - верх стройности и изящества. По тротуарам движутся толпы, и Тимофею Викторовичу приходится пробивать дорогу. Расспрашиваем, как пройти к парку.
Гляжу через головы музыкантов. Рядом с Тимофеем Викторовичем, не отставая, маячит белый верх чьей-то капитанской, фуражки. Подхожу.
- А вот товарищ туда идет, и он нам покажет дорогу.
Товарищ лет сорока, со стриженными усами оживлен и торжествен.
- Я покажу, покажу, вы не беспокойтесь.
Подходим к воротам парка. Направляюсь к кассе, но рука человека в капитанской фуражке меня останавливает.
- Платить? Что вы! Зачем же? Мы сейчас это устроим. Дайте ваш документ.
Я даже растерялся, но документ отдал. Капитанская фуражка немедленно исчезла за воротами. Ждем, ждем...
- Разойдись до сигнала "сбор".
Наша дисциплина позволяет нам быть совершенно свободными и никогда не мучить коммунаров лишним стоянием в строю.
Коммунары рассыпаются, завязываются знакомства, и начинаются распросы. Смотрим, наш проводник вприпрыжку несется из парка и размахивает возбужденно какой-то бумажкой.
- Вот! Не только можно, но и очень рады, сегодня интернациональный митинг. Очень рады!
- Играй сбор!
Входим в парк и попадаем сразу на митинг. На широкой сцене - президиум; наши подошли как раз к сцене. Это хорошо, сразу попали в нужную обстановку.
Митинг не окончился, а капитанская фуражка уже отводит меня в сторону.
- Там я устроил для ребят завтрак: там, знаете, стакан чаю, бутерброд... Даром, даром, не беспокойтесь, даром!
Ребята окружили, улыбаются.
С митинга идем на завтрак. Я спрашиваю капитанскую фуражку:
- Вы здесь работаете?
- Нет, я во флоте работал, а теперь в отставку выхожу, буду здесь, в Москве, работать в одном учреждении.
Я в затруднении: как спросить, чего это он бегом гоняет из-за какой-то коммуны?
- Да, но вы так заботитесь о нас...
- Это вы хотите знать, чего я к вам привязался? Понравилось мне, знаете, ужасно понравилось! По правде сказать, мы здесь такого не видели.
С того дня "капитан", как его прозвали ребята, уже с нами не расставался. Рано утром он приходил в коммуну, будил коммунаров, принимал участие во всех наших совещаниях и заседаниях, настойчиво требовал, чтобы мы не тратили лишних денег. После завтрака, от которого всегда отказывался, он брал двух-трех коммунаров и куда-то летел устраивать бесплатные билеты на трамвай, доставать лодки для катания, добывать разрешение осмотреть Кремль.
После обеда в сопровождении "капитана" мы куда-нибудь отправлялись.
На другой день после приезда были у гроба Ленина, сыграли около Мавзолея "Интернационал". Потом были в Кремле, в Музее Революции, в редакции "Комсомольской правды", в Третьяковке, в зоопарке.
Москва поразила коммунаров обилием людей, домов, стилей и пространства. После официальных часов они, не уставая, бродили по Москве и только к двенадцати ночи собирались на ночлег. Карманные деньги позволили им обьездить город в трамваях, заглянуть во все улицы и переулки. Почти всем Москва страшно понравилась, но все затруднялись определить, чем именно. Трудно было, конечно, сразу охватить и выразить все впечатления от нашей столицы. Даже и взрослому человеку это не так легко.
С другой стороны, и коммунары понравились Москве. Наша колонна на Кузнецком мосту, на Театральной площади, на Тверской была действительно хороша. А оркестр ребячий, четкая и бодрая ухватка коммунаров, подтянутость и дисциплина, видимо, в самом деле радовали глаз. Очень часто какая-нибудь впечатлительная душа бросала ребятам с тротуара розочку или гвоздику. Один какой-то немолодой уже чудак смотрел-смотрел и вдруг бросил в оркестр целый букет роз. Было так неловко: оркестр как раз играл марш, и все розы чудака были безжалостно растоптаны, а через минуту он и сам потерялся в толпе.
Радушное отношение к нам москвичей мы встречали на каждом шагу, и это, разумеется, делало Москву для нас приятнее и теплее.
За пятнадцать дней мы достаточно насмотрелись и поистратились. Собрались в обратный путь. Приготовили свой багаж к погрузке, выстроились против дверей Транспортной школы, попросили выйти к нам начальника и от души поблагодарили его за помещение. Начальник в прочувственном ответном слове выразил свою радость по поводу того, что мы у него остановились, что школа ничем не пострадала, что помещение мы оставляем даже в лучшем состоянии, чем получили.
Прошли еще сутки - и ночью, в проливной дождь, подкатили мы к Харьковскому вокзалу. Выглянули на площадь - людей нет, одни лужи и дождь. А мы было нарядились в парадные костьюмы, чтобы в родной Харьков явиться в порядке.
Дождь. Что тут будешь делать? Выпросили у какого-то начальства комнатку, чтобы сложить наши корзины, а сами решили отправляться домой, в коммуну. До парка нам дали три вагона трамвая. Но ведь от парка еще три с лишним километра, из них больше километра лесом, по тропинкам.
У коммунаров тем не менее настроение было прямо торжественное.
- Становись!
- Равнясь!
- Шагом марш!
Барабанщик, прозванный почему-то Булькой, ударил в намокший барабан. Волчок, не долго думая, бахнул какую-то веселую польку. Пошли под польку в коммуну. Дождь все усиливался, и ребятам было уже безразлично, куда течет вода: все равно и сверху, и под блузами, и в ботинках вода. Темно, не видно соседнего ряда. К лесу подошли - безлюдно, и все завоевано дождем.
- Стой! Вперед через лес четвертый взвод, за ним оркестр и знамя.
Гуськом, держась друг за друга, перебрались и вышли на поле. В коммуне были зажжены все фонари, нас ожидали, но дождь обратился в ливень настолько частый, что приходилось силой преодолевать сопротивление падающей воды.
По одному, по два подходили мы к коммуне. В дом не входили: по заведенному порядку в дом нужно раньше внести знамя. Построились. Карабанов особенно строго скомандовал:
- Смирно!
Вокруг все журчало, лопотало, булькало, свистело, волнами воды колотило по земле, тротуару, стенам, окнам, по строю коммунаров.
Но веселые, радостные лица ребят только жмурились.
- Товарищи! Поздравляем вас с концом славного московского похода! Мы много видели, многому научились и, самое главное, увидели, что мы крепко живем и что нам никакие походы не страшны. Не забудем же никогда этого нашего удачливого дела. Да здравствует наш Союз, да здравствует наша коммуна!
По-настоящему заревели ребята "ура", а свидетелями были только ливень да промокшая фигура сторожа у парадного входа.
Грянул Волчок "Интернационал", и не как-нибудь, не парадный отрывок, а полный, с настоящим концом:
... воспрянет род людской!
Строгими изваяниями замерли коммунары в салюте нашему гимну. Накрытые ночью, небом и ливнем, мы задорно и радостно занлянули в сердце нашего рабочего государства.
- Под знамя смирно! Равнение направо!
Закрытое чехлом знамя черным силуэтом прошло мимо наших лиц.
- Вольно!
И только тогда заговорили, засмеялись, зашумели ребята:
- Вот сюда, сюда, здесь тряпки!
- А какие там тряпки? Снимая все в вестибюле, пусть девчата отойдут в сторонку.
Свалили все, пропитанное водой, в кучу, - завтра начнем приводить в порядок. Еще веселее стало. Даже дождь заиграл что-то похожее на гопак. Прибежал в дом кладовщик с ворохом свежего белья.
Девчата, мокрые, в сверкающих на электрическом свете каплях:
- А мы ж как?
- И вы ж так.
- Так убирайтесь!
В столовой уже накрыт ужин. Дежурный по коммуне, в новых трусиках, с красной повязкой на голой руке, спрашивает:
- Можно давать ужин?
Ах, хорошее было дело - наш московский поход! Из Москвы мы приехали новыми, иными - более сильными, уверенными, еще больше чувствуя связь со всем пролетариатом нашего Союза.
ФИЛЬКА
Самый молодой и самый активный член коммуны со времени ее основания Филька Куслия.
Ему двенадцать лет. У него всегда обветренное лицо. Умные и серьезные глаза. Он напускает на себя серьезность и даже немного надувается. Это потому, что он прежде всего актер.
Среди ребят часто попадаются артисты, но большинство из них очень скоро губит свой талант, используя его как средство подыграться к "доброму дяде", изобразить что-нибудь похвальное и занимательное, подработать на милом выражении лица.
Но Филька со взрослыми всегда был недоверчив и горд.
В коммуне Филька всегда был вождем сепаратистски настроенных пацанов. Вокруг него всегда вертелись пацаны, занятые предприятиями и разговорами, в которые старшие коммунары, не говоря о взрослых, обыкновенно не посвящались.
В этом узком кругу Филька бывал всегда деятелен, стремителен и весел, его смех взрывался то там, то здесь. Его неудачные последователи, вроде Котляра или Алексюка, всегда "засыпались" и попадали в тот или другой рапорт, но сам Филька при встрече со старшими неизменно напускал на себя солидность и разговаривал только недовольным баском. При попытке ближе подойти к "душе ребенка" он бычком наклонял голову и что-то бурчал под нос.
Изменял своей тактике и делалcя доверчивым и ласковым Филька только во время репетиций малого драмкружка, самым активным членом которого он всегда был.
Но пионерские пьесы, упрощенные и неинтересные, Фильку не удовлетворяли. Он стремился в старший драмкружок, неизменно присутствовал на всех его заседаниях и непривычно для него смело и настойчиво требовал всегда выбора такой пьесы, в которой и для него находилась роль.
На репетициях Филька веселел и удивлял всех своей способностью точно схватывать и повторять тон, данный ему режиссером. Обращал он на себя внимание и своим мальчишеским дискантом и свежестью своей живой мордочки.
Тем не менее прямо можно было сказать, что все очарование Филькиной игры никогда не было очарованием драматического таланта. Только вот эта детская искренность и свежесть и делали Филькину игру занимательной.
Филька, однако, был иного мнения. Он еще весной стал важничать и заявлять, что если бы его пустили в киноактеры, так он показал бы, как нужно играть.
Мне уже не раз приходилось наблюдать увлечение кинокарьерой, но в таком молодом возрасте я это увидел впервые. Пожалуй, наша вина была в том, что мы слишком баловали Фильку и позволили ему слишком занестись. Пробовали Фильку уговаривать:
- Да что ты, Филя! Что там хорошего в киноартистах, что у них за игра! Немые, как рыбы...
Но разве в таких случаях можно что-нибудь доказать? Да и разве можно было убедить Фильку в том, что все его достоинство в симпатичнейшем дисканте, который Фильке дан не на долгое время.
Филька примолк.
А в Москве, во время свободных прогулок по городу, он нашел нужных ему людей и переговорил с ними. Потом заявился ко мне и по обыкновению недовольным басом забурчал:
- Вот тут есть такой человек, так он говорит, что мне можно поступить на кинофабрику.
Окружавшие нам комсомольцы рассмеялись:
- Вот смотри ты, артист какой? На что ты ему сдался? Подметать двор тебя заставит, и в лавочку будешь бегать за лаком.
- Ну что ж, и побегу, и играть буду.
- Кого ты будешь играть? - рассердился даже кто-то.
- Как кого? Пацанов буду играть.
- А потом?
- Что потом?
- А потом, когда вырастешь?
- Ну-у, - протянул, уже явно сдерживая слезы, Филька, - "когда вырастешь"!.. Потом тоже найдется. А ты что будешь потом? - вдруг разозлился Филька. - Ты, может, будешь грузчиком!
- Он уже сейчас слесарь, грузчиком не будет, а ты все-таки брось. Забили мальчишке голову, он и карежится. Артист!
Я Фильке сказал:
- Не могу я так тебя отпустить. Я считаю, что это дело пустяковое. Артистом ты не будешь, да ты еще и маленький учиться в студии. Тебя возьмут, пока у тебя рожица детская, а потом выставят, будешь ты ни аритист, ни мастер.
Филька ничего не сказал. Но по приезде в Харьков отправился Филька жаловаться на меня члену правления товарищу Н.
- А если я хочу быть артистом, так что ж такое? Может, у меня талант. Нужно меня отпустить.
- Куда?
- На кинофабрику.
- Если ты хочешь быть артистом, так нужно учиться на драматических курсах, а для этого ты еще маленький. А что ж на фабрике? Нет, поживи в коммуне, а там видно будет.
И от Н. Филька не в коммуну направился, а на вокзал. Вспомнил старину: влез на крышу, поехал почему-то не в Москву, а в Одессу.
В коммуне с горестью констатировали:
- Филька убежал.
В течение дву-трех недель ничего о Фильке слышно не было, убежал - и все. Мало кому приходило в голову, что Филька поехал искать актерского счастья, - думали, просто сорвался пацан, надоела коммунарская дисциплина.
Через две недели возвратился Филька в Харьков и каким-то образом обьявился в колонии имени Горького - захватили его, видно, в очередной облаве.
В коммуне о нем говорили разно. Кто - сдержанно:
- Сорвался-таки пацан, теперь уже пойдет бродить.
Другие отзывались с осуждением и обидой...
Филька тем временем спокойно сидел в колонии имени Горького и старался не попадать нашим на глаза, когда наши ходили в гости к горьковцам. А через какого-то "корешка" передал, что он бы и пришел в коммуну, да ему стыдно. И, говорят, прибавлял:
- Чего там развозить! Убежал - и все. Проситься не буду.
У коммунаров первоначальная обида на Фильку прошла, даже жалели его, но никому в голову не приходило зазывать беглеца в коммуну. О его возвращении просто не говорили. И вдруг месяца уже через четыре пришел в коммуну Филька. Я возвращался из города и увидел его возле крыльца. Он салютнул по-нашему и улыбнулся. Ребята весело показали на него:
Работа первомайской комиссии, несмотря на то что отнимает много времени у коммунаров, совершенно не изменяет течения рабочих дней коммуны. Уже упакована большая часть обоза, уже отряды успели получить все, что они берут в поход, уже в городе все приготовлено. Уже двадцать девятое число, а коммуна работает полным ходом, как будто никакой особенной подготовки не совершается.
В городе коммуна проводит три дня. Третьего коммуна должна быть уже на работе.
Завтракают тридцатого еще в коммуне. После завтрака проходит час, во время которого все должно быть приведено в порядок. Ровно в десять часов все коммунары - в парадных костюмах, и только кое-где на лестницах и в спальнях можно видеть пары: коммунар высоко поднял голову, а одна из девочек пришивает к его гимнастерке белый воротничок. Прибегают запоздавшие с костюмами, те, кто грузил обоз или убирал в столовой. В оркестре Волчок проверяет инструменты: хорошо ли натянута кожа на большом барабане, не измялись ли флаги на фанфарах. У черного хода стоят нагруженные и покрытые брезентом две-три подводы с продуктами, постелями и запасами белья. В знаменном отряде надевают на знамя только что отглаженный чехол: сегодня еще не праздник, и знамя пойдет в чехле. Мне непривычно нечего делать, разве какой-нибудь зева вроде Тетерятченко подойдет ко мне с заявлением:
- У меня пояс пропал...
Но немедленно на него зыкнет случайно пробегающий коммунар:
- пояс пропал, шляпа. Цело утро носили по коммуне пояс, спрашивали чей. Сам забыл в саду.
Тетерятченко и раньше знал, что с поясом именно так кончится. Я не успеваю ему нечего сказать. Раздаются звуки рожка. Сегодня сигнал играет сам Волчок. Он берет на октаву выше других ребят и умеет особенно четко и в то же время заливчато вывести последние ноты сигнала.
Я выхожу. В парадные двери вбегают коммунары, с лестницы спускается не спеша знаменная бригада - знаменщик и два ассистента с винтовками - и останавливается на площадке. Ко мне подходит дежурный по коммуне в новенькой повязке, франтоватый, как и все, с чистеньким платочком, кокетливо выглядывающим из кармана блузы.
- Знамя в чехле? - спрашиват он, хотя и сам довольно хорошо знает, что в чехле. Но так уж требуется для красоты дня.
- В чехле.
Параллельно парадному фасаду вытянулись в одну шеренгу коммунары. На правом фланге колонна оркестра, и Волчок впереди.
- Становись!
Но команда эта излишняя. Уже все стоят на своих местах, и комвзводы проверяют состав. Пробегает по рядам Тетерятченко и застегивает на ходу пояс. Его провожают сочувственные возгласы:
- Вот человеку не везет!
- Да вот пояс насилу нашел. А утром положил штаны на чужую кровать и полчаса ко всем приставал: "Кто взял мои штаны?" Его Похожай чуть не побил.
Черномазый блестящий Похожай, сегодня особенно красочный и оживленный, потому что он - еще и командир третьего взвода, басит:
- Я его обязательно когда-нибудь отлуплю, этого Тетерятченко, так и знайте, Антон Семенович. Без этого из коммуны не выйду...
Но Тетерятченко смотрит на Похожая и улыбается. Он любит Похожая за красоту и удачливость и знает, что тот его не только не отлупит, а и другому не даст в обиду.
- Равнясь! - гремит Карабанов.
Все готово. От Карабанова отходит и направляется к зданию дежурный по коммуне. В оркестре подымают трубы, и фанфаристы расцвечивают утро красными полотнищами флагов. Волчок настороженно поднимает руку.
- Под знамя смирно! Равнение налево!
Оркестр гремит знаменный салют, все коммунары поднимают руки, перед фронтом замирает Карабанов. Служащие, провожающие колонну, тоже козыряют. Из парадных дверей выходит дежурный по коммуне и с рукой у козырька фуражки "ведет" знамя. Три коммунара бережно и подчеркнуто изящно проносят знамя по фронту и устанавливают его на правом фланге. Знамя держат почти вертикально: если оно без чехла, то оно не развевается, а красивыми мягкими складками падает на плечи знаменщика, и при движении линии этих складок почти не меняются. Древко тоже касается плеча, вся тежесть приходится на руки, а двумя руками держать знамя неприлично. Поэтому быть знаменщиком - дело довольно трудное.
Знамя на месте. Салют окончен. Карабанов последним "орлиным" взором оглядывает фронт. Пора. К левому флангу подошел обоз, и командир комендантского, в спецовке, уже сидит на первом возу.
- Справа по шести вправо... шагом... марш!
Коммунары прямо с развернутого фронта переходят в марш, на ходу перестраиваясь в колонну. Наш постоянный строй по шести, расстояние между рядами просторное - шагов до трех. Командиры взводов впереди, а между взводами интервал шесть шагов.
Гремит радостный марш: начался наш праздник.
Через час колонна подходит к городу. Между высокими домами улицы Либкнехта наш большой оркестр разрывает воздух.
Колонна занимает улицу. На тротуарах собираются толпы. Нам машут руками. С задорной улыбкой слушают наш марш девушки, приветливо-серьезно поглядывают на нас мужчины, улыбаются мамаши и корреспонденты газет. То с той, то с другой стороны подлетает новый человек:
- Что за организация?
Коммунару в строю нельзя разговаривать. Он из вежливости бросает поскорее:
- Дзержинцы.
Но харьковцы уже знают дзержинцев.
То и дело долетает с тротуара:
- Это дзержинцы!
А один раз серьезный пацан лет четырнадцати показал другому:
- Это дзержинцы, а вон и сам Дзержинский.
Идущие за мной знаменщики не выдержали:
- Вот чудаки! Антона Семеновича за Дзержинского приняли.
Сегодня мы вошли в город со знаменем в чехле. Завтра мы первые с развернутым знаменем пройдем мимо трибуны и гордо посмотрим на тех, кто на трибуне: "Мы тоже пролетариат, мы тоже рабочие, сегодня - наш праздник!"
Вечером коммунары разбредаются по всем улицам. Вежливо разговаривают комммунары с публикой; как взрослые, покупают на свои карманные деньги пирожное и, как дети, любуются иллюминацией.
В дверях тридцать шестой школы - дневальный с винтовкой: школа занята нами, и вход в нее без распоряжения дежурного по коммуне посторонним воспрещен. В одной из комнат столовая комиссия готовит ужин и между делом вспоминает сегодняшний день:
- ...нет, а вот та батарея, которая на белых лошадях... Ох, и здорово же!
МОСКВА
7 июля 1929 года в шесть часов утра колонна коммунаров тронулась с площади Курского вокзала на свою московскую квартиру. На утренних улицах, свежих и пустынных, гремел наш оркестр. Еще не совсем проснувшиеся глаза вглядывались в лицо московских улиц. Вот она, великая Москва, о которой мечтали целый год, о которой была столько споров!
Направились к центру. На углу какого-то бульвара - "Стой!"
Отдыхать не отдыхали, а, скорее, собирались с чувствами.
Меня окружили:
- Вот это такая Москва? - недовольно тянул Похожай. - Не лучше Харькова.
Сторонники Крыма поддерживали его, но это все - так, "для разговора", а все ощущали какую-то торжественную приподнятость и были полны бодрости.
- Шагом марш!
Притихли все на асфальте Мясницкой. Глянула Москва на нас столичным важным взглядом, глянула сочными, солидными витринами, перспективой улий... Притихли в нашей колонне. Впереди - зубцы Китай-города.
- Э, нет, это действительно Москва! - пробормотал за моей спиной знаменщик. И замолк.
Карабанов скомандовал:
- Государственному политическому управлению салют, товарищи коммунары!
Весело и задорно отсалютовали старшим родичам и повернули на Большую Лубянку, теперь улицу Дзержинского. На этой улице наша квартира - школа Транспортного отдела ОГПУ.
Ничто не так дорого как эта квартира. Пока ребята входили в улицу Дзержинского, вспомнилось все.
Целую неделю пробыл в Москве наш агент Яков Абрамович Горовский, а мы в коммуне сидели на чемоданах и ожидали от него телеграммы, в которой бы сообщалось, что квартира есть - можно выезжать.
Но Горовский ежедневно присылал нечто непонятное и неожиданное:
"С квартирой плохо. Есть надежда на завтра".
"Задержался еще на один день. Отсутствует нужное лицо".
"Наркомпрос отказал. Выясню завтра"...
Меньше всего мы ожидали, что нам откажут в квартире.
Но шестого вечером приехал Горовский и рассказал нам обидные и возмутительные вещи.
В экскурс-базе, в Наркомпросе, в Моно, в союзе Рабпрос - везде с готовностью соглашались предоставить на две недели помещение для коммуны ГПУ, но после такой любезности следовал вопрос:
- А что это за дети?
- Дети? Исключительно беспризорные.
Горовский гордился тем, что наши дети все - беспризорные, что тем не менее они организованно едут в Москву и он, Горовский, подыскивает для них квартиру. Но как только московские просветители, такие симпатичные, такие даже сентиментальные в своих книжках, так любящие ребенка и так его знающие, узнавали, что эти самые "цветы жизни" просятся к ним на ночевку, они приходили в трепет.
- Беспризорные? Ни за что! Об этом нельзя даже и говорить! На две недели? Что вы, товарищ, шутите? Что вы в самом деле?
Горовский не столько огорчался, что нет квартиры, сколько оскорблялся. Как это так? Те самые коммунары, которые не впускали Горовского в дом, если он недостаточно вытер ноги, здесь, в Москве, считаются вандалами, способными уничтожить всю наробразовскую цивилизацию?
И только когда бросил Яков Абрамович ходить по просветительному ведомству, улыбнулось ему счастье: Транспортная школа предоставила для нас общежитие с постелями, с кроватями.
Колонна во дворе школы.
- Стоять вольно!
Сигналист играет сбор командиров. Командиры отправляются делить помещение между взводами. Через три минуты они вводят свои взводы в спальни. По кеоридорам общежития расставляются наши плевательницы и сорные ящики, комендантский отряд уже побежал по коридорам и переходам с вениками и ведрами: прежде всего коммунары наводят лоск на то помещение, в котором будем жить. Здесь месяца полтора никого не было. Еще через пять минут дежурство дает общий сбор, и начинается авральная работа уборки. Моют стекла в окнах, уничтожается пыль.
В девять часов все коммунары в парадных костюмах уже гуляют на улице. Прибежали из столовой клуба ОГПУ члены столовой комиссии.
Все готово. Можно идти на завтрак.
Серые рубашк летних парадных костюмов, синенькие трусики, голубые носки. Круглые радостные мальчишеские головы, ноги, как на пружинах.
Все полны радостного оживления и в то же время сдержанного достоинства.
В столовой - цветы и скатерти, уют. Коммунары расположились вокруг столов и не дичатся, не боятся чистоты и цветов.
Началась череда славных московских дней.
После завтрака вышли со знаменем в Парк культуры и отдыха - благо сегодня воскресенье - посмотреть, какой такой московский пролетариат и как он отдыхает.
На московских улицах наша колонна - верх стройности и изящества. По тротуарам движутся толпы, и Тимофею Викторовичу приходится пробивать дорогу. Расспрашиваем, как пройти к парку.
Гляжу через головы музыкантов. Рядом с Тимофеем Викторовичем, не отставая, маячит белый верх чьей-то капитанской, фуражки. Подхожу.
- А вот товарищ туда идет, и он нам покажет дорогу.
Товарищ лет сорока, со стриженными усами оживлен и торжествен.
- Я покажу, покажу, вы не беспокойтесь.
Подходим к воротам парка. Направляюсь к кассе, но рука человека в капитанской фуражке меня останавливает.
- Платить? Что вы! Зачем же? Мы сейчас это устроим. Дайте ваш документ.
Я даже растерялся, но документ отдал. Капитанская фуражка немедленно исчезла за воротами. Ждем, ждем...
- Разойдись до сигнала "сбор".
Наша дисциплина позволяет нам быть совершенно свободными и никогда не мучить коммунаров лишним стоянием в строю.
Коммунары рассыпаются, завязываются знакомства, и начинаются распросы. Смотрим, наш проводник вприпрыжку несется из парка и размахивает возбужденно какой-то бумажкой.
- Вот! Не только можно, но и очень рады, сегодня интернациональный митинг. Очень рады!
- Играй сбор!
Входим в парк и попадаем сразу на митинг. На широкой сцене - президиум; наши подошли как раз к сцене. Это хорошо, сразу попали в нужную обстановку.
Митинг не окончился, а капитанская фуражка уже отводит меня в сторону.
- Там я устроил для ребят завтрак: там, знаете, стакан чаю, бутерброд... Даром, даром, не беспокойтесь, даром!
Ребята окружили, улыбаются.
С митинга идем на завтрак. Я спрашиваю капитанскую фуражку:
- Вы здесь работаете?
- Нет, я во флоте работал, а теперь в отставку выхожу, буду здесь, в Москве, работать в одном учреждении.
Я в затруднении: как спросить, чего это он бегом гоняет из-за какой-то коммуны?
- Да, но вы так заботитесь о нас...
- Это вы хотите знать, чего я к вам привязался? Понравилось мне, знаете, ужасно понравилось! По правде сказать, мы здесь такого не видели.
С того дня "капитан", как его прозвали ребята, уже с нами не расставался. Рано утром он приходил в коммуну, будил коммунаров, принимал участие во всех наших совещаниях и заседаниях, настойчиво требовал, чтобы мы не тратили лишних денег. После завтрака, от которого всегда отказывался, он брал двух-трех коммунаров и куда-то летел устраивать бесплатные билеты на трамвай, доставать лодки для катания, добывать разрешение осмотреть Кремль.
После обеда в сопровождении "капитана" мы куда-нибудь отправлялись.
На другой день после приезда были у гроба Ленина, сыграли около Мавзолея "Интернационал". Потом были в Кремле, в Музее Революции, в редакции "Комсомольской правды", в Третьяковке, в зоопарке.
Москва поразила коммунаров обилием людей, домов, стилей и пространства. После официальных часов они, не уставая, бродили по Москве и только к двенадцати ночи собирались на ночлег. Карманные деньги позволили им обьездить город в трамваях, заглянуть во все улицы и переулки. Почти всем Москва страшно понравилась, но все затруднялись определить, чем именно. Трудно было, конечно, сразу охватить и выразить все впечатления от нашей столицы. Даже и взрослому человеку это не так легко.
С другой стороны, и коммунары понравились Москве. Наша колонна на Кузнецком мосту, на Театральной площади, на Тверской была действительно хороша. А оркестр ребячий, четкая и бодрая ухватка коммунаров, подтянутость и дисциплина, видимо, в самом деле радовали глаз. Очень часто какая-нибудь впечатлительная душа бросала ребятам с тротуара розочку или гвоздику. Один какой-то немолодой уже чудак смотрел-смотрел и вдруг бросил в оркестр целый букет роз. Было так неловко: оркестр как раз играл марш, и все розы чудака были безжалостно растоптаны, а через минуту он и сам потерялся в толпе.
Радушное отношение к нам москвичей мы встречали на каждом шагу, и это, разумеется, делало Москву для нас приятнее и теплее.
За пятнадцать дней мы достаточно насмотрелись и поистратились. Собрались в обратный путь. Приготовили свой багаж к погрузке, выстроились против дверей Транспортной школы, попросили выйти к нам начальника и от души поблагодарили его за помещение. Начальник в прочувственном ответном слове выразил свою радость по поводу того, что мы у него остановились, что школа ничем не пострадала, что помещение мы оставляем даже в лучшем состоянии, чем получили.
Прошли еще сутки - и ночью, в проливной дождь, подкатили мы к Харьковскому вокзалу. Выглянули на площадь - людей нет, одни лужи и дождь. А мы было нарядились в парадные костьюмы, чтобы в родной Харьков явиться в порядке.
Дождь. Что тут будешь делать? Выпросили у какого-то начальства комнатку, чтобы сложить наши корзины, а сами решили отправляться домой, в коммуну. До парка нам дали три вагона трамвая. Но ведь от парка еще три с лишним километра, из них больше километра лесом, по тропинкам.
У коммунаров тем не менее настроение было прямо торжественное.
- Становись!
- Равнясь!
- Шагом марш!
Барабанщик, прозванный почему-то Булькой, ударил в намокший барабан. Волчок, не долго думая, бахнул какую-то веселую польку. Пошли под польку в коммуну. Дождь все усиливался, и ребятам было уже безразлично, куда течет вода: все равно и сверху, и под блузами, и в ботинках вода. Темно, не видно соседнего ряда. К лесу подошли - безлюдно, и все завоевано дождем.
- Стой! Вперед через лес четвертый взвод, за ним оркестр и знамя.
Гуськом, держась друг за друга, перебрались и вышли на поле. В коммуне были зажжены все фонари, нас ожидали, но дождь обратился в ливень настолько частый, что приходилось силой преодолевать сопротивление падающей воды.
По одному, по два подходили мы к коммуне. В дом не входили: по заведенному порядку в дом нужно раньше внести знамя. Построились. Карабанов особенно строго скомандовал:
- Смирно!
Вокруг все журчало, лопотало, булькало, свистело, волнами воды колотило по земле, тротуару, стенам, окнам, по строю коммунаров.
Но веселые, радостные лица ребят только жмурились.
- Товарищи! Поздравляем вас с концом славного московского похода! Мы много видели, многому научились и, самое главное, увидели, что мы крепко живем и что нам никакие походы не страшны. Не забудем же никогда этого нашего удачливого дела. Да здравствует наш Союз, да здравствует наша коммуна!
По-настоящему заревели ребята "ура", а свидетелями были только ливень да промокшая фигура сторожа у парадного входа.
Грянул Волчок "Интернационал", и не как-нибудь, не парадный отрывок, а полный, с настоящим концом:
... воспрянет род людской!
Строгими изваяниями замерли коммунары в салюте нашему гимну. Накрытые ночью, небом и ливнем, мы задорно и радостно занлянули в сердце нашего рабочего государства.
- Под знамя смирно! Равнение направо!
Закрытое чехлом знамя черным силуэтом прошло мимо наших лиц.
- Вольно!
И только тогда заговорили, засмеялись, зашумели ребята:
- Вот сюда, сюда, здесь тряпки!
- А какие там тряпки? Снимая все в вестибюле, пусть девчата отойдут в сторонку.
Свалили все, пропитанное водой, в кучу, - завтра начнем приводить в порядок. Еще веселее стало. Даже дождь заиграл что-то похожее на гопак. Прибежал в дом кладовщик с ворохом свежего белья.
Девчата, мокрые, в сверкающих на электрическом свете каплях:
- А мы ж как?
- И вы ж так.
- Так убирайтесь!
В столовой уже накрыт ужин. Дежурный по коммуне, в новых трусиках, с красной повязкой на голой руке, спрашивает:
- Можно давать ужин?
Ах, хорошее было дело - наш московский поход! Из Москвы мы приехали новыми, иными - более сильными, уверенными, еще больше чувствуя связь со всем пролетариатом нашего Союза.
ФИЛЬКА
Самый молодой и самый активный член коммуны со времени ее основания Филька Куслия.
Ему двенадцать лет. У него всегда обветренное лицо. Умные и серьезные глаза. Он напускает на себя серьезность и даже немного надувается. Это потому, что он прежде всего актер.
Среди ребят часто попадаются артисты, но большинство из них очень скоро губит свой талант, используя его как средство подыграться к "доброму дяде", изобразить что-нибудь похвальное и занимательное, подработать на милом выражении лица.
Но Филька со взрослыми всегда был недоверчив и горд.
В коммуне Филька всегда был вождем сепаратистски настроенных пацанов. Вокруг него всегда вертелись пацаны, занятые предприятиями и разговорами, в которые старшие коммунары, не говоря о взрослых, обыкновенно не посвящались.
В этом узком кругу Филька бывал всегда деятелен, стремителен и весел, его смех взрывался то там, то здесь. Его неудачные последователи, вроде Котляра или Алексюка, всегда "засыпались" и попадали в тот или другой рапорт, но сам Филька при встрече со старшими неизменно напускал на себя солидность и разговаривал только недовольным баском. При попытке ближе подойти к "душе ребенка" он бычком наклонял голову и что-то бурчал под нос.
Изменял своей тактике и делалcя доверчивым и ласковым Филька только во время репетиций малого драмкружка, самым активным членом которого он всегда был.
Но пионерские пьесы, упрощенные и неинтересные, Фильку не удовлетворяли. Он стремился в старший драмкружок, неизменно присутствовал на всех его заседаниях и непривычно для него смело и настойчиво требовал всегда выбора такой пьесы, в которой и для него находилась роль.
На репетициях Филька веселел и удивлял всех своей способностью точно схватывать и повторять тон, данный ему режиссером. Обращал он на себя внимание и своим мальчишеским дискантом и свежестью своей живой мордочки.
Тем не менее прямо можно было сказать, что все очарование Филькиной игры никогда не было очарованием драматического таланта. Только вот эта детская искренность и свежесть и делали Филькину игру занимательной.
Филька, однако, был иного мнения. Он еще весной стал важничать и заявлять, что если бы его пустили в киноактеры, так он показал бы, как нужно играть.
Мне уже не раз приходилось наблюдать увлечение кинокарьерой, но в таком молодом возрасте я это увидел впервые. Пожалуй, наша вина была в том, что мы слишком баловали Фильку и позволили ему слишком занестись. Пробовали Фильку уговаривать:
- Да что ты, Филя! Что там хорошего в киноартистах, что у них за игра! Немые, как рыбы...
Но разве в таких случаях можно что-нибудь доказать? Да и разве можно было убедить Фильку в том, что все его достоинство в симпатичнейшем дисканте, который Фильке дан не на долгое время.
Филька примолк.
А в Москве, во время свободных прогулок по городу, он нашел нужных ему людей и переговорил с ними. Потом заявился ко мне и по обыкновению недовольным басом забурчал:
- Вот тут есть такой человек, так он говорит, что мне можно поступить на кинофабрику.
Окружавшие нам комсомольцы рассмеялись:
- Вот смотри ты, артист какой? На что ты ему сдался? Подметать двор тебя заставит, и в лавочку будешь бегать за лаком.
- Ну что ж, и побегу, и играть буду.
- Кого ты будешь играть? - рассердился даже кто-то.
- Как кого? Пацанов буду играть.
- А потом?
- Что потом?
- А потом, когда вырастешь?
- Ну-у, - протянул, уже явно сдерживая слезы, Филька, - "когда вырастешь"!.. Потом тоже найдется. А ты что будешь потом? - вдруг разозлился Филька. - Ты, может, будешь грузчиком!
- Он уже сейчас слесарь, грузчиком не будет, а ты все-таки брось. Забили мальчишке голову, он и карежится. Артист!
Я Фильке сказал:
- Не могу я так тебя отпустить. Я считаю, что это дело пустяковое. Артистом ты не будешь, да ты еще и маленький учиться в студии. Тебя возьмут, пока у тебя рожица детская, а потом выставят, будешь ты ни аритист, ни мастер.
Филька ничего не сказал. Но по приезде в Харьков отправился Филька жаловаться на меня члену правления товарищу Н.
- А если я хочу быть артистом, так что ж такое? Может, у меня талант. Нужно меня отпустить.
- Куда?
- На кинофабрику.
- Если ты хочешь быть артистом, так нужно учиться на драматических курсах, а для этого ты еще маленький. А что ж на фабрике? Нет, поживи в коммуне, а там видно будет.
И от Н. Филька не в коммуну направился, а на вокзал. Вспомнил старину: влез на крышу, поехал почему-то не в Москву, а в Одессу.
В коммуне с горестью констатировали:
- Филька убежал.
В течение дву-трех недель ничего о Фильке слышно не было, убежал - и все. Мало кому приходило в голову, что Филька поехал искать актерского счастья, - думали, просто сорвался пацан, надоела коммунарская дисциплина.
Через две недели возвратился Филька в Харьков и каким-то образом обьявился в колонии имени Горького - захватили его, видно, в очередной облаве.
В коммуне о нем говорили разно. Кто - сдержанно:
- Сорвался-таки пацан, теперь уже пойдет бродить.
Другие отзывались с осуждением и обидой...
Филька тем временем спокойно сидел в колонии имени Горького и старался не попадать нашим на глаза, когда наши ходили в гости к горьковцам. А через какого-то "корешка" передал, что он бы и пришел в коммуну, да ему стыдно. И, говорят, прибавлял:
- Чего там развозить! Убежал - и все. Проситься не буду.
У коммунаров первоначальная обида на Фильку прошла, даже жалели его, но никому в голову не приходило зазывать беглеца в коммуну. О его возвращении просто не говорили. И вдруг месяца уже через четыре пришел в коммуну Филька. Я возвращался из города и увидел его возле крыльца. Он салютнул по-нашему и улыбнулся. Ребята весело показали на него: